Глава третья

Юлия Журавлева
Он ожидал, что приедет Таня. Ему сказали, что парижские газеты написали про "казачий разъезд" и его ранение. Новость имела слегка политическую окраску, и общественное мнение, очень сильно не любившее "разъезды", было на стороне Сережи. Значит, она должна была им гордиться. Репортаж о выстрелах поместили на первой полосе с фотографиями в президентском формате, на которых места входа и выхода пули были обведены кружочками. Ему желали присутствия духа и выздоровления. Она не могла не прочесть об этом.
Она позвонила в Прейсьяс и поговорила с подошедшим к телефону камердинером. Дозвонилась до князя и расспросила его о состоянии Сережи. Князь сказал, что сын чувствует себя в пределах положенного. Ехать к Сереже немедленно она не видела смысла или не имела возможности, во всяком случае, прошло 3 дня, и Сережа совсем упал духом, прежде чем она появилась в его палате, посочувствовала, сказала, что ей нужно увидеться с Сориньи, и уехала к Сориньи. От Сориньи она снова приехала к нему и провела около него два или три часа, видимо скучая. Сережа, которому трудно было разговаривать и неловко перед ней за свой вид, чувствовал себя виноватым и мучился, что не способен ее занять. На другой день она уехала.
Он так переживал, что едва не умер, и не милосердный Марк, а Шевардье, которого он боялся, назначил ему бодрящие инъекции.
Первые дни в клинике он был сильно не в духе. Романтическое ранение навылет, возвышенно преподнесенное газетами, обернулось неромантическим страданием. Ему нельзя было лечь: он сидел, опершись на высокие подушки. От этого болели спина и ноги. Почки болели тоже, но он не знал, что они в нем есть, и на эту боль не обращал внимания. Как он ни старался поменять позу, выходило противно и неловко. Когда же, воспользовавшись тем, что он один, он вытолкнул подушку и лег, оказалось так больно и ужасно, что он едва не умер и позвонил, чтобы подушку поставили на место. Рядом почти постоянно кто-то был. Ему казалось, что если бы все ушли и оставили его, наконец, в покое, он бы отдохнул и перестал сердиться. Раздражен он был постоянно: во-первых, тем, что все болело, во-вторых, его возмущала беспомощность, при которой нельзя было встать и уйти домой, в-третьих, обдумать положение, в которое он попал: голова его была занята ненавистью к Патриции, к Шевардье и ко всем по очереди, кто приходил с визитами. Визиты утомляли его ужасно. Он одинаково сердился на отца, на княгиню, на следователя и толкового адвоката корпорации, на Шевардье и на Сориньи. Он сердился на Жаклин, которая не испытала неудобства, доставляемого сквозной дырой на теле, иначе она перестала бы приносить тайком африканские плоды, от которых щипало язык и сводило скулы. Он предпочел бы, чтобы к нему никто не приходил. Раздражал его и молочный кисель с ванилью, который ему давали есть.
Ему делали уколы, которых он боялся и которые усугубляли его страдания. Княгиня с Жаклин, потихоньку от Марка Дейтона, капали под повязку желтоватое масло, пахнущее рыбьим жиром. Вонючая тайна с первой минуты не была тайной. Марк распознавал ее с порога, втягивал носом и свирепо говорил: опять знахарство. После чего медсестричка брезгливо меняла бинт. Марк отчитывал дам, дамы округляли глаза и клялись, что они ничего не капали. Шевардье втолковывал им, что они вредят. В ответ они виновато улыбались и все-таки что-то лили под повязку – противное, липкое, хотя не всегда вонючее, поэтому повязку меняли чаще, чем если б они не лезли. Сережа ужасно не любил, когда Марк сдирал фиксирующий пластырь. Если бы с ним всего этого не делали, он бы быстрее поправился и попал домой. От любящих бестолковых женщин был только вред. На груди и на спине у него были огромные синяки вокруг ранения, спина болела, грудь чесалась, и все вместе взятое было нестерпимо.
Помимо заживающих ран его стали мучить соображения морального порядка. «Многовато ты народу набил», - сказал Ален. Именно это многовато мешало ему спокойно выздоравливать. Венкелер, положим, был вооружен и стрелял в него. Тут можно было говорить, что от Венкелера он отбился (если забыть, что он первым выстрелил в него). Но Панина он ухлопал просто за компанию. Панин не был вооружен и не мог причинить вреда.
- Знаешь что, - спокойно сказал Гаспар. – Если бы тебе пришлось исповедаться у непредубежденного священника, он сказал бы, что ты своей кровью смыл свой грех. Это я говорю тебе, как убежденный католик.
- Маловато крови…
- Достаточно! Серж, не решай за Господа. Может быть, привезти твоего священника?
- Он приходил. В первый раз он проявил деликатность, а если придет опять, скажет то, что должно: мол, ты убийца, у тебя Каинова печать на лбу, сиди и кайся. Он слушает только Господа Бога, а Господь не любит, когда стреляют. От него мне отдельно попадет, когда я отсюда выйду.
- Жандарм не ходит?
- Жандарм не лучше попа. «Вокруг тебя столько женщин, Серж! Ты такой счастливый».
- Где он видел женщин?
- Я тоже подумал: где он видел женщин. «Вот только спать тебе с ними пока нельзя. Полагаю, что нельзя».
- Действительно нельзя? – спросил граф.
- Шевардье так полагает.
- Но чувствуешь ты себя получше, правда?
- Отвратительно  я себя чувствую. Мне скучно!
Он знал, что тела двух его покойников передали медицинскому факультету, и ими владели теперь студенты. Достойное применение, и нечего беспокоиться о душах, потому что душ там не было. О рыжем Венкелере это можно сказать с уверенностью. Он и бельгиец Шарль Ренье находились в розыске: властям не нравился их способ добывать деньги. О Панине никто не пожалел, но когда Сориньи отозвался о нем в оскорбительном тоне, как о мусоре, Сережа вспылил и процитировал Пушкина: «Я глубоко презираю свое Отечество, но не люблю, когда это делают другие».
- Да? – задумчиво сказал Сориньи и назвал так репортаж. Можно было ожидать, что Сережу упрекнут в непатриотизме, но не упрекнули: все-таки он пострадал и почистил город, и муниципалитет хлопотал об ордене.
Ко всему еще Джером К. Джером оказался очень длинным. Его хорошо было читать дома на каникулах. Чтение беременной женщины все портило. Терпимое отношение к Патриции кончилось раньше, чем роман. Он почувствовал, что любимая прежде книга ему не нравится. Но еще раньше, чем книга, ему разонравилась Патриция: прямоугольный разрез ее глаз и рисунок мягкого ненакрашенного рта, покорное, на все согласное выражение лица, ее необидчивость, ее голос, ее беременность, клетчатое платье с бантом, в котором она ходила. Ему казалось, что от нее исходит животный запах, и хотя от нее ничем не пахло, он этого боялся. Сначала она только раздражала его. Затем он стал доходить до бешенства. К этому времени Джером К.Джером закончился и она начала «Собаку Баскервилей». Наконец и «Собака» кончилась, хотя оказалась тоже невыносимо длинной. Шевардье рекомендовал «Трех мушкетеров». Сережа возразил, что он этого не вынесет. Тогда Марк наконец сообразил, что следует спросить, нужны ли ему ежедневные визиты Патриции.
- Пожалуйста, сделай так, чтоб она больше не ходила, - сказал Сережа. Марк пообещал.
Зная ее привычку приходить первый раз к десяти, а второй – к четырем часам, Марк позвонил ей домой и попросил отменить визиты. Накануне у нее началась легкая простуда, - он имел формальный повод сказать ей, что Сережа подвержен сейчас инфекциям, и будет очень плохо, если он заразится гриппом. Визиты следует отложить, пока она не почувствует себя совсем здоровой.
Она перестала ездить в клинику, но это стало для нее большой трагедией. Она отвыкла без него жить.
Он ужасно мучился со своими высокими подушками, и медсестры, и Марк, и Шевардье целыми днями уговаривали его вести себя спокойно, не съезжать вниз и не пытаться лечь, утверждая, что удобно ему не будет ни при каких условиях.
Видя его терзания, Тициана напоминала ему, что французские короли спали сидя: у них были короткие кровати. Считали, что лежат только мертвые в гробу.
- И в гробу не всегда лежат, - возразил Сережа. – Некоторые мусульмане хоронят сидя.
- Сидячий гроб? – удивился граф.
- Вообще без гроба. Посадили своего покойника в яму, как в чан с водой, забросали землей и разошлись.
- А что ты сердишься?
- Потому что меня всё раздражает. Взять коммунистов – их манеру проделывать свои дела ночью! Государственный переворот в том числе! По ночам надо спать! Чтобы дурные мысли не лезли в голову!
- Тебе вредно разговаривать.
- Мне вредно сидеть. Если б тебе пришлось целую неделю сидеть и не вставать, ты знал бы, как это скучно, - рассердился Сережа на Гаспара.
- Можно спать или что-нибудь читать.
- Чтением руководит Шевардье. Вон, - сказал Сережа. На столике, стоящем с расчетом, чтобы легко было дотянуться к нему с постели, лежало детское издание Дюма "Три мушкетера". – Всякое другое чтение бу-до-ра-жит. Детективы нельзя, потому что пугают, про любовь нельзя, потому что возбуждает…  – он хотел продолжать сидеть спиной к Гаспару, но был чересчур взволнован и повернул к нему голову, не поворачивая раненного тела.
- А что ты хочешь? У меня есть иллюстрированный Альфонс де Сад. "Злоключения добродетели". Привезти тебе?
- Что у тебя есть?
- Иллюстрированный Альфонс де Сад.
- Это что такое?
- Маркиз де Сад. Неужели не знаешь?
- Маркиз де Сад? Знаю. Я не знал, что он издан книгой.
- Отчего же? Он издан. И прекрасно.
- С картинками, ты хочешь сказать?
- С картинками.
- Когда ты мне привезешь?
- Сейчас. Не понравится читать, позлишь Шевардье, по крайней мере.
- Я ради этого и хочу!
- Только, Серж… не потеряй! Очень редкое издание…
- Я понял, что ты! Никто не узнает!
- Что тебе поесть привезти?
- Что-нибудь сладкое. Это запрещают.
Гаспар уехал и вернулся с большим куском орехового торта и дорогим, красочным де Садом. Перед тем, как везти его Сереже, он сорвал обложку со школьного издания "Трех мушкетеров" и поместил под нее де Сада: на обложке были две скрещенные шпаги и облупленный золоченый шрифт.
Сережа тотчас открыл книгу и стал разглядывать картинки, чтобы, как он застенчиво объяснил Гаспару, посмотреть, как это выглядит. Выглядело весьма внушительно. Женские жирные зады и прочее.
- Да! Тут не скажешь: ни капли в рот, ни сантиметра в задницу, - сказал он важно. Гаспар, который не воевал на русских фронтах и впервые услышал такую замечательную вещь, пришел от нее в восторг и в тот же день рассказал всем в городе, отчего в их кругу сложилось мнение, что Сережа очень весело и не невинно проводит время в клинике.
Гаспар редко являлся в городе. Вечерами он собственной рукой, с чрезвычайной аккуратностью переписывал клавиры в свою солидно переплетенную нотную тетрадь, находя в этом позабытое, школьное, мучительно-сладчайшее удовольствие.
Не зная, как быть с написанным по-русски либретто, он наудачу показал его Тициане, спросив ее, знает ли она русский. "Не знаю, но если нужно, пойму", - серьезно ответила она и довольно бегло и без видимых затруднений прочла один за другим несколько листков, стихи на которых были отпечатаны на машинке.
- Тут про то, как девочка гадает на медном зеркале. Она в него смотрит и спрашивает, что с ней будет дальше.
- А что с ней будет дальше?
- Сейчас посмотрим. Что-то очень сложно. Понять-то я понимаю, только выразить не могу.
- Все-таки – про что?
- Про землю, про судьбу – будет она доброй или нет. Про Божескую милость. А тут ей нравится молодой князь; он взрослый и он ей нравится; она думает, что когда вырастет, то обвенчается с ним и они будут вместе ездить по полям и милосердно управлять своими подданными.
Тут какой-то народный праздник; князь любезничает с девушками. Она стоит у березы и думает, что ей предстоит ехать во Францию, а она без него там пропадет.
- А к какой мелодии какой листок пристегнуть, не знаешь?
- Месье де Бельфор, вы где это взяли? Он вам позволил?
- Он разрешил мне взять из его стола.
- Он что – умирать собрался?
- Нет. А почему?
- Потому что такие вещи поручают перед смертью. Вы случайно не знаете, куда он дел свой пистолет?
- А почему ты спрашиваешь?
- Просто его все ищут. Следователь спросил, не знаю ли я случайно, куда он дел пистолет. Подумал, что Серж мог дать его мне и попросил спрятать. Мордовал так и этак целый час, велел вывернуть карманы, - думал, я в кармане его ношу. Пока я была в школе, они с мамой перерыли мою комнату.
- Ты сказала, что не видела никакого пистолета?
- Видела, конечно. Его все видели. Очень хороший пистолет, в наплечной кобуре из бизоньей кожи. Он не потерялся?
Гаспар вынул из кармана и показал ей кольт на развернутой ладони.
- Это он. Никому не отдавайте, - сказала она торопливым шепотом, прижала кольт к груди, как мелкое животное, которое пропало и вдруг нашлось, затем вернула Гаспару и сунула руки в карманы куртки. - Как странно себя Сориньи ведет.
- Он считает, что нельзя обходить закон. Даже если закон неправ и вреден, нужно всегда следовать закону.
- Он какой-то толстый. И разговаривает так, будто вокруг все дураки. Серж тоже разговаривает так, будто вокруг все дураки, но всегда с виноватым выражением.
- Сориньи перестал понимать простые вещи. Что человек может не думать о законе. Ничего не нарушать, но поступать, как хочется. Или, наоборот, не хочется. По-моему, он не хочет или не может себе представить, что внутри каждого из нас есть свой собственный нравственный закон плюс девять неоспоримых библейских заповедей.
- Серж сказал бы сейчас: "Их девять? А я не знал" Он знает место в Библии: "И се Звезда, которую они видели на востоке, шла за ними, пока не пришла к пещере, где был Младенец". Это единственное место, которое он может цитировать по памяти.
- Откуда у тебя такая замечательная куртка?
- Серж купил. В Париже. Он сказал – мальчики охотятся в таких куртках в Австрийских Альпах. Хотя я думаю, что охотятся-то они в зеленых, а в красных катаются на лыжах. В такой куртке много не настреляешь. Если бы Сориньи охотился в красной куртке, половина кабанов, которых он убил, ходили бы сейчас по лесу и были счастливы.
- Да. Вещь, - сказал Гаспар. – Смотри: никакого пистолета ты у меня не видела.
- Я даже не поняла, месье де Бельфор, что вы сейчас сказали.
Придя на другой день к Сереже в клинику, граф застал его в надетом на голову белоснежном, похожем на ракушку колпаке сестры-сиделки.
- Это сестринская панамка, - сказал Сережа. – Что у тебя под курткой? Бомба?
- Вино. Где ты ее взял?
- Отнял. Жаловаться на меня побежала. Доктора сейчас приведет.
- На что жаловаться, Серж?
- За юбку ее схватил. Она обиделась и ушла жаловаться доктору. Что там у тебя  – бомба?
- Вино, - повторил Гаспар и приоткрыл полу, под которой была бутылка.
Пришел Марк, а с ним – медсестра с красными щеками. Молча сняла с Сережи колпак и надела перед зеркалом. Марк начал тихо и отчетливо выговаривать Сереже на то, что манера наматывать на кулак подолы медсестер – вредна, потому что преждевременна.
- Такая живость характера может обернуться большими неприятностями: ты схватишь, она инстинктивно дернется и потащит за собой, а в результате – падение, болевой шок и смерть.
- Какая смерть?
- Нелепая, мой дружок. Нелепая. На твоем месте я не стал бы пока играть.
- Ты мне графа испугал, - сказал Сережа.
- Так вот, чтобы граф не боялся, - ответил Марк, вынимая из-под полы графского плаща массивную бутылку и разглядывая ее на свет, - ты должен быть терпеливым, спокойным и послушным.
- Как щенок терьера, - сказал Сережа.
- А ты уколов, мой друг, боишься. А это стыдно. – Марк разломил воск, откупорил бутылку, понюхал и отхлебнул из горлышка.
- Принесите рюмки, - сказал он сестре. Вино было тягучим, крепким и очень сладким. Когда медики ушли, граф сел и заговорил о том, чтобы поставить на любительской сцене "Леди Гамильтон". Сережа ответил, что можно и поставить, но к идее постановки отнесся хладнокровно. Спросил только, кто чью партию будет петь.
- А кто кого играл в первый раз?
- Дима играл Адмирала Нельсона, а я – леди Гамильтон. В корпусе все партии исполняли мальчики.
- В этот раз можно сделать так же.
- Где ты наберешь столько мальчиков?
- Я имею в виду две главных роли. И костюм у тебя есть.
- У меня баритон, Гаспар. Я не знаю, как поступит публика – засвистит или обрадуется, когда Леди Гамильтон баритоном запоет.
- На маскараде ты меня разыграл.
- Потому, что не пел.
- Ведь это любительская сцена!
- Поймай мне одну из них, Гаспар!
- Кого тебе поймать?
- Медсестричку.
- Вот как! Указания Дейтона на тебя не повлияли.
- Пошел он к черту со своими указаниями!
Вечерами Гаспар собственной рукой переписывал клавиры, и с ним в сережином кабинете сидела Лиля, которая стройным почерком, не заботясь о рифмах и почти без размера переводила в отдельную тетрадку тексты музыкальных спектаклей, - как она их понимала. Граф надеялся, что она понимает правильно. Ему нравилось на нее смотреть. Она была серьезная чистенькая девочка с пушистой длинной косой, пышной челкой и вьющимися волосками на висках. Помыслы ее относительно замужества, перемены религии и жизни в Дании Гаспар находил восхитительно-чистыми и любил слушать, когда она рассказывала о своем студенте и вспоминала Диму, которого в детстве называла маленький паж.
- Косу не состриги, - просил он, беспокоясь о ее чудесной косе.

Сережа прочел де Сада и хотя не пришел от него в восторг, из вежливости сказал, что ему понравилось. Граф был неглуп, и главное, имел вкус, понимал, что после Чехова и Толстого, на которых был воспитан Сережа, это недостойное, невысокой пробы чтение. Он ничего не сказал относительно маркиза, но сказал, что придумает кое-что получше.
- Казанову, что ли? – спросил Сережа.
- Увидишь, - загадочно пообещал граф.
Он не привез новой книги, но приехал с женщиной. От назначенных Шевардье "взбадривающих" средств Сережа чувствовал себя бодро, но томился, скучал, капризничал и пребывал в унынии: ждать было нечего, надеяться не на что, а с некоторого времени к нему стал регулярно являться психотерапевт, и он начал жалеть, что не дал себя убить.
Граф привел смутно знакомую ему полную мадам, одетую, как жены средних буржуа, в английский костюм, чулки телесного цвета, удобные городские башмаки и забавную шляпку с вуалеткой. Шляпка была нескучная. Она вошла без разрешения, села около Сережи на стул и стала смотреть сочувственно и с любопытством, как все смотрели. Но все усмиряли любопытство и не комментировали того, что видели, а обсуждали за дверью. Она же, обшаривая добрыми глазами его лицо, говорила графу, как он похудел, и что ему надо бы хорошо питаться. Она принесла с собой мускатный виноград в бумажном кульке и совала ему в рот. Он ел, хотя корки и косточки с трудом проглатывались, и опасался, что виноград немытый. Она попросила показать место ранения и спросила, убил ли он того, кто в него стрелял.
- Да, сразу, - ответил он, с недоумением переводя взгляд с нее на графа.
- Очень больно было?
- Ну… как обычно.
Он принял ее за одну из золовок графа, которых у того было три или четыре (потом оказалось - две) и удивлялся, почему Гаспар, с его пониманием этикета, ее не представил. Но те все были с итальянским колоритом, слегка или сильно горбоносые – Борджиа, -а у этой было лицо доброй горожаночки, нос прямой, волосы, ресницы и брови – серенькие и дворянкой она не выглядела. Хотя, конечно, всякие бывают дворянки. Правда, не в родстве с графом де Бельфором. Расспросив его и решив, что он съел достаточно немытого винограда, она отложила пакет и раскрыла коробочку с пирожными. Он выбрал одно поменьше. Пирожные были легкие, из хорошей кондитерской. Ему было неловко есть в присутствии незнакомой женщины, но, когда он отказался, она сунула пирожное чуть ли не в его пищевод, как будто кормила каплуна, затем погладила его ногу под тонким больничным одеялом. Он с изумлением опять посмотрел на графа, и опять Гаспар не представил ее и держался так, как будто не было ничего особенного в том, что приличная дама погладила князя по ноге.
- Борджиа – итальянцы, - произнес наугад Сережа, пытаясь завести с ней светскую беседу. – Детям вы даете итальянские имена?
- Что-то я не поняла, голубчик, что ты сейчас сказал, - ответила она, озадаченно мигая светлыми ресницами.
- Дочь Гаспара зовут Горация. А две ваши сестры – Анемон и Франческа, - сказал он, взглянув на графа.
- Две мои сестры?
Он молча смотрел поверх ее головы на графа, и Гаспар расхохотался.
- Серж, ты что, ты принял ее за одну из моих золовок? Ты не узнал? Ты что, не узнал ее?
Сережа неуверенно, молча пошевелил плечом.
- Это тетушка Роле!
Сережа тотчас узнал певичку и покраснел от радости. У него закружилась голова, он схватил ее за юбку, отдал подтаявшее пирожное, которое она молча положила себе в рот, и стал жаловаться, как плохо обходятся с ним в клинике. Показал синяки на сгибах рук и огромный синяк вокруг ранения. Рассказал, как пуля пробила его насквозь и на излете поцарапала круп Индейца Джо. Как это было, нельзя сказать, что уж очень больно, но горячо и жестоко, и как ему пришлось ждать, когда кто-нибудь подъедет. Она заплакала. Сунула руку под тонкое больничное покрывало и гладила ногу, а до раненого места не дотрагивалась, зная, что это может быть болезненно.
Он говорил с ней и удивлялся, почему, когда он хотел рассказать всё Тане, вышло косноязычное мычание, а перед актрисой он негодовал, жаловался, сердился, не боялся, что ей покажется скучно слушать, и от распиравшего его чувства готов был заплакать вместе с ней.
- Иди, Гаспар, погуляй по коридору, - велела она, когда он все ей рассказал и на всех пожаловался.
- Мадлен! Он всего неделю как ранен. Смотри не угробь его.
- Не учи меня, мальчик. Поди погуляй по коридору.
Сережа молча лежал под белым покрывалом; лицо его покрылось прозрачными капельками пота; светлые глаза, как будто выцветшие до светло-серого цвета, метались между графом и актрисой, избегая смотреть им в лица. Смотри, не угробь его,  повторил Гаспар и вышел. Сел на подоконник и смотрел в окно, пока не вышла Мадлен без шляпки.
- Не ходи, не смущай его, - сказала она и взяла его под руку. - Новичек совсем. Ты его не порть.
- Это ты его не порть. Ты уверена, что он жив?
- Ничего. Лучше будет спать.
- Где твоя шляпа, кстати!
- На нем осталась, - сказала она и вернулась в палату за своей шляпой с вуалеткой.
Состояние Сережи характеризовалось как состояние средней тяжести, и по мнению Сережи тяжесть его заключалась в том, что нельзя было лежать на боку и спать на животе. Ничего было нельзя, и от этого болело все тело, уставшее от однообразной позы. Марк с Шевардье его жалели. Но вставать и ходить не разрешали.
Сориньи, хотя тот сделал о нем два новых больших материала, он переносил с большим трудом: не мог простить, что он не разрешил ребятам отвезти его домой. Он знал, что поправился бы и дома, без мучений, которые доставляла клиника. У него были аристократические, глубоко спрятанные вены, ни одна медсестра не могла сразу в них попасть, и после всякой внутривенной инъекции он оставался в изнеможении от ужаса. В то время как у себя дома княгиня не допустила бы никаких уколов. Во-вторых, он не мог простить, что Сориньи принял его за сумасшедшего. И знал, что никогда не простит, хотя тот писал о нем статьи.

С тех пор, как он почувствовал себя лучше и тайком от всех начал ходить по палате и подолгу смотреть в окно, к нему стал регулярно являться мужчина с глазами иезуита под тонкими стеклами очков, мужчина по имени Николай Малкович, который имел обыкновение входить без стука, развязным тоном вести беседы и задавать вопросы о том, сколько ему лет и какой сегодня день. Мысли Сережи, хотя он томился и скучал, постоянно были заняты предметами более интересными, чем возраст и день недели, и он не любил, когда его отвлекали разговорами. Когда ненавистный визитер в первый раз спросил, сколько ему лет, вопрос прозвучал некстати, и он не счел нужным вспомнить цифру. Сказал, что 21 или 22. Малкович спросил:
- А точнее?
Он ответил. Но на вопросы, какое сегодня число и день недели, не ответил, так как не отслеживал дни. Малковича это вроде бы не задело, но когда он не смог сказать, какой сейчас месяц: январь, февраль или март, недобрые светлые глаза выразили сожаление. Сережа понял, что дела его плохи, и ему не следует разговаривать с этим господином, если не хочет остаться в дураках. Малкович приходил к нему 2 раза в день и занимал беседой, рассчитанной на то, чтоб в нее вовлечь. Сережа в беседе не участвовал, только настороженно спрашивал его: - А вы кто? - Тот отвечал, но кто он, Сережа так и не смог запомнить. Сильным было только впечатление исходящей от него опасности. В конце концов, он спросил про него у Марка. Марк ответил: - Это наш психотерапевт, - и посоветовал не бояться.
- Нельзя сделать так, чтобы он перестал ко мне ходить?
- Думаю, что можно, но он не вреден. Это новое веяние, чтобы после серьезных ранений с пациентами работали психологи. Я его не назначал. Если он тебе не нравится, я скажу Шевардье.
- Я его боюсь. У него вид иезуита.
- Это да. Я думаю, можно сделать так, чтобы он приходил в присутствии твоей мамы или отца.
- Вот этого не надо. Не надо выставлять меня ненормальным перед родителями.
- О ненормальности, милый Сережа, речь не идет. После всякого перенесенного страдания, особенно ранения, требующего длительного лечения, наступает такая вещь, как посттравматический синдром. Малкович помогает тебе с ним справиться.
- Он не помогает. Я тебе сказал – я его боюсь. Он своими очками дырки во мне просверливает.
- А если я буду приходить вместе с ним?
- А нельзя, чтобы он и Шевардье вообще сюда не заходили?
- Если бы зависело от меня, я бы их не пускал. Но тут я ничем не могу помочь. Шевардье нашел кардиологию.
- Это что такое?
- Сердце, милый Сережа. Сердце.
- А что с ним?
- В твоем возрасте пульс должен быть 70-80 ударов в минуту. У тебя – 145. Ты загоняешь сердце.
- Что до этого Шевардье? Хочу – и загоняю.
В тот же день Марк заговорил о Малковиче с доктором Шевардье.
- Филипп, нельзя сделать так, чтобы Малкович не ходил некоторое время к Гончакову? Он его нервирует.
- Его не Малкович нервирует. А то, что он сам знает и боится.
- Филипп, эти визиты ему вредят. Отложи их, пока он не станет крепче.
- Как только он станет крепче, он отсюда уйдет.
- Малкович некстати сейчас, Филипп! Отмени его!
- Марк, ты занимаешься ранением? Занимайся ранением. Проблемы с его психикой решает Малкович. А они у него большие.
- Но Малкович ему не помогает.
- Это мне решать!
- Я поговорил с Шевардье, - сказал Марк Сереже. – Единственное, что я могу для тебя сделать – это присутствовать на его сеансах.
- Как мне отсюда выйти?
- Нужно еще полежать недели две.
- А раньше он не выпустит?
- Тебе нельзя выйти отсюда раньше, чем через две недели. Единственное, чем я могу помочь, это присутствовать на сеансах Малковича.
- Понятно, - сказал Сережа.
- Когда ты достаточно окрепнешь, я тебя научу, как отсюда выйти.
- Ты тоже думаешь, что я ненормальный, Марк?
- Нисколько.