Повесть о моей жизни Главы 1-2-3

Юлия Александровна Попова
Юлия Попова

Повесть о моей жизни


От издателя: Русская поэтесса, писательница, композитор, певица, художница и автор двух философских работ рассказывает о своей жизни.

Справка: Юлия Александровна Попова (до замужества - Николаенкова); 22.04.1975 г. р., уроженка г. Минск; отец – еврей, мать предположительно русская (Юлии Поповой о ней ничего не известно, её «воспитывала» мачеха – еврейка); образование среднее; замужем; бездетная; работает рабочей на одном из минских заводов.

                Пролог

      Я, Юлия Александровна Попова, автор этой книги, во всеуслышание заявляю, что разрешаю физическим и юридическим лицам, организациям, обществам и кому бы то ни было тиражировать, копировать, размножать, перепечатывать, переводить на другие языки, издавать в книжной, журнальной, электронной и любой другой форме всю эту книгу целиком или отдельные её части, не беспокоясь о выплате мне авторского вознаграждения, от которого отказываюсь. Единственное ограничение – запрещается вносить изменения в текст произведения.
      Я делаю это для того, чтобы как можно больше людей узнало о моих мучениях и надеюсь, что сообща мы всё-таки выйдем на тех высокотехнологичных извергов, которые организовали мои муки. Да будет так.


Часть Первая
Детство



1.                Во младенчестве


      …Мне полтора года, может, чуть меньше. Чувствую себя прекрасно. Я уже кое-что понимаю, неплохо умею ходить.  Говорить умею, как мне кажется, не хуже других детей. Но вот только не могу понять, почему врачи и мачеха (правда, я в то время называла её «мама»; я тогда не знала, что у меня не мать, а мачеха; от меня это тщательно скрывали); почему врачи и мачеха пичкают меня таблетками и уколами, я ведь чувствую себя хорошо. И то, и другое было проделано со мною пока что в несколько приёмов, но мне кажется, всему этому не будет конца…

      …Хорошо помню, как «родители» два раза добавили размельчённые в порошок таблетки мне в чай и в конфеты, и один раз – в мёд. А я сижу за столом на стуле и удивляюсь – почему это мёд такой горький?..

      - Мё-ё-ё-д,  мё-ё-ёд  -  протяжно и немного капризно говорю я, не понимая, почему меня все обманывают, даже «родители»? Ни горькие конфеты, которые я, по-детски корёжа слова, называла  «ансеты», ни мёд с добавкой чего-то горького я есть не стала. Отказалась. И в этот же день меня начали колоть какими-то чрезвычайно болезненными, можно сказать мучительными уколами («родители» - евреи  через годы сообщили мне, посмеиваясь, что это были якобы сильнейшие антибиотики и что это было «по ошибке врачей»). После каждой такой инъекции у меня начинала сильно кружиться голова, и я вела себя (в полтора года) как сильно пьяная: качалась, падала с ног, кричала, закатывала истерики, капризничала и т.д. Помню, перед последним уколом (а их всего было то ли четыре, то ли шесть), я сказала своей мачехе:
                - Я хочу, чтобы мне делали уколы ваточкой!..
Еврейка засмеялась и, делая вид, что растрогана, сказала:
                - Ваточкой уколы никто не делает!..
Мне сделали последний укол, и что было после этого, я не помню. С этого дня у меня глубокий провал в памяти – вплоть до возраста четырёх лет. После этого укола я будто упала с обрыва в чёрную пропасть, а после долго и мучительно приходила в себя. Словно рождалась вновь, но не для того, чтобы жить, а для того, чтобы существовать в одиночной камере психологических и физических пыток…



2.         Знакомство с детским садом


      …Мне четыре года. Детский сад. Сейчас уже точно не вспомню, где он находился, т.к. я была маленькая, но, по-моему, в районе улицы Ангарской в Минске. В нём у меня начались проблемы: я, по словам воспитателей, показала себя крайне невнимательной, непонятливой и вообще какой-то заторможенной (сказывались «ошибочные» уколы). Говорили, что у меня замедленная реакция; что у меня замкнутость, угрюмость и излишняя стеснительность, что общаться со мною им очень сложно.  Помню, что и дети в группе не хотели со мной играть, прогоняли меня,  отбирали конфеты и апельсины, которые мои богатенькие родители, как будто нарочно, совали мне перед дорогой в детский сад. Помню, что воспитательницы меня били, как, впрочем, и других детей; били, например, за то, что я не могла заснуть во время тихого часа, а вместо этого крутилась с боку на бок с открытыми глазками. Вообще, в этом белорусском детском саду были белорусские порядки: если какой-то ребёнок в этом заведении не хотел (или не мог) съесть огромную миску еды, которую ему с какой-то целью накладывали, воспитательница говорила:

      - Сейчас вылью первое блюдо тебе за шиворот, а второе затолкаю в пасть!

      В этом же детском саду, к слову сказать, я впервые в жизни узнала ругательные слова на русском языке (на «мове» в Минске не говорит никто) из таких вот реплик воспитателей:

      - Скотина, ну что ты крутишься за столом?!

      Или, например,

      - Опять не доела, паскуда!

      Или:

      - Чего вертишься, паразит?!

      Или вот, например, такая деталь из белорусско-детсадовского быта. Когда воспитательницы выводили детей на прогулку, то они начинали сильно ругать тех из них, которые спустя какое-то время начинали проситься в туалет. А в такой ситуации, сами понимаете, с детьми всякое могло случиться. Когда ребёнок, гуляя со всей группой на улице, просился в туалет, воспитательница при всех советовала ему сходить в штаны. Но, так как дети есть дети, некоторые из них понимали этот совет буквально. Особенно самые тихие и стеснительные. Как я.

      Помню, меня эти воспитательницы сильно ругали за заторможенность и за замедленную реакцию (как будто я была в этом виновата). По их утверждениям, я на несколько лет отставала по психофизическому развитию от своих ровесников. Мои «родители» согласно кивали головами.

      Ещё хочу добавить, что, сколько бы «воспитатели» не били меня в этом детском саду, мои еврейские «родители» никогда за меня не заступались. Ни разу. Словно я не имела к ним никакого отношения.

      Воспоминания о мучительных уколах не заживали в моей памяти уже в те годы. Мне было очень обидно; я не переставала горько удивляться тому, почему меня, прекрасно себя чувствовавшую, потащили на уколы, которые подорвали и расшатали моё здоровье на всю дальнейшую жизнь.

      Однако, ко всему прочему, я, несмотря на замкнутость и застенчивость, начала проявлять поведение, типичное для девочки - хулиганки: стричь кукол; обливать обливачкой (т.е. бутылочкой с наконечником) обои в комнате; переворачивать украдкой столы, за которыми сидели взрослые. Таким способом я по-детски пыталась выразить свой протест, не зная, что это всё цветочки, а вот ягодки-то ещё все впереди.



3.             Раннее детство в деревне


      Значительная часть моего детства, точно также как и сына моей мачехи Олега, прошла в деревне на Гродненщине (это часть Белоруссии, граничащая с Польшей) у бабушки – матери моей мачехи. Бабушку все звали Мальвина (по паспорту она была Амелия Милюк), а деревня называлась Мочулино (от слова моча).  И вправду, от бабушки Мальвины всегда очень сильно пахло мочой, но на все мои жалобы моя интеллигентная мачеха только ругала меня; говорила, что бабушка старая и больная, у неё не в порядке мочевой пузырь, а часто бегать она ленится – ведь старая; а я такая-сякая, «брезгливая», а вот она не брезгливая, не морщится от бабушки. (Забегая вперёд, скажу, что она не морщилась и от своего мужа, старого обрюзгшего еврея, специалиста по навозоуборочным машинам, имевшего обыкновение принимать ванну не чаще двух раз в год – но не каждый год – из-за боязни, по его словам, простудиться и заболеть). Тем не менее, у «старой и больной» бабушки она кидала меня и своего сына каждое лето на несколько месяцев, а то и на полгода, при этом сама там не засиживаясь. Кроме меня и так называемого «брата», который был старше меня на пять лет, в бабушкином доме круглый год жили ещё двое её внуков от другой её дочери (родной сестры моей мачехи) – мальчик и девочка. Мальчика звали Саша Шепшук, он был на год моложе меня; а девочку – Лена Шепшук, она была тремя годами меня старше. Родители этих двух детей – родственники нашей семьи – жили в соседнем посёлке Теолин и изредка забирали их к себе на выходные, делая это через большое-большое «не хочу». Мне казалось, что эти дети смирились с данным положением вещей и ничуть им не тяготились. Но мне также казалось, что именно из-за этого они росли очень чёрствыми, эгоистичными и жестокосердными. Друг с другом они постоянно лаялись, оскорбляли один другого самыми гадкими словами, а также били друг друга палками и поленьями по голове. Кроме того, у сестры была привычка чуть что пинать младшего брата в яички, отчего тот, когда вырос, стал, по слухам, неполноценным мужчиной. Как видите, обстановка в этом доме была, мягко выражаясь, нездоровой, и мои «родители» прекрасно об этом знали. И всё равно отвозили меня в этот ад каждую весну в продолжение примерно четырнадцати лет.

      Бабушка Мальвина по крови была еврейкой, однако в быту говорила по-польски, на нём же при случае писала письма (латиницей), а мы, дети, отвечали ей по-русски, потому что никто из нас не знал польского языка, хотя мы и  научились от неё немного понимать его (понимать, но не говорить на нём). В моём сознании и бабушка, и польский язык, и эта деревня с неприличным названием навсегда слились в единое целое – нечто тягуче-тоскливое и безобразно-мерзостное.  «Каникулы у бабушки» были для меня самой настоящей тюрьмой, гитлеровским концлагерем с полным набором пыток, и ещё ранней весной, лишь только начинал таять снег, сердце моё начинало тоскливо сжиматься в их предчувствии. То, что там творилось, трудно изобразить литературно, скажу только, что меня там фактически истязали. В этом принимали участие чуть ли не все мои деревенские «родственники» (и даже некоторые соседи), но особенно усердствовал уже упомянутый мною Саша Шепшук, брошенный своими родителями на бабушку и живший у неё круглый год.  Не было ни единого дня, чтобы он не ударил бы меня кулаком или не пнул бы ногой, и не было, думаю, на свете такой мерзости, которою этот Саша не попытался бы воплотить в жизнь. И что он только не выделывал! Например, мочился мне на голову, сидя на дереве; испражнялся на пороге бабушкиного дома и у ворот во двор (чтобы я, выйдя, втопталась); унижал меня, оскорблял; помнится, когда мы были ещё совсем маленькими, очень любил меня пугать; а когда стали постарше, постоянно хватал меня за грудь (и не только за грудь), при этом битьём и угрозами заставляя проделывать разные сексуальные извращения. Например, однажды, нагнув меня, стал тыкаться мне между ягодиц носом,  потом заставил то же самое сделать ему, а после этого стал бегать по деревне и рассказывать об этом всем встречным (позорил меня) – и т. д. и т. п. 

      Вообще, у этого ребёнка было какое-то странное влечение к человеческим экскрементам (по-русски сказать, к дерьму); он любил, например, подглядывать через щёлку в деревенском дощатом нужнике за теми, кто в нём испражнялся. Хвастался, что подглядел (в числе прочих) за этим занятием свою школьную учительницу; и с восторгом, захлёбываясь, рассказывал мне, какая у неё задница, какое у неё дерьмо и какие звуки она, там сидя, издавала. Ещё он почему-то сам любил испражняться у всех на виду, а особенно передо мной; и, если чувствовал позывы, то специально бегал по двору или огороду, отыскивал меня и садился предо мною испражняться, причём обязательно задом, чтобы я видела весь процесс в деталях.  И много чего он ещё выделывал (насчёт кишечных газов и т.п.), всего не перескажешь, да и стыдно. Разговаривал он по большей части о том, кто и как из наших окружающих сходил по большому и какого цвета было у него дерьмо. Вообще, дерьмо было любимой темой его рассказов, он говорил о нём часами и заставлял меня слушать. При этом бабушка говорила, что в школе он был отличником (наверное, врала). Если бабушка силой усаживала его рисовать (он это занятие не любил), то он рисовал по большей части облегчающихся людей или просто колечки дерьма, а потом старательно раскрашивал их в натуральные цвета. Бил он меня каждый день и без всякой причины, очень часто даже не говоря худого слова, просто молча подходил и бил (или пинал ногой); и при этом никто из окружающих взрослых никогда его не одёргивал и не делал ему за это замечаний, будто так и надо. Однажды, помню, он бил меня минут двадцать, ударил за это время, наверное, не менее ста раз. Я, приезжая из концлагеря (т.е. из деревни), захлёбываясь слезами, рассказывала всё это своим «родителям»; старый обрюзгший еврей молча хмурился, отворачивался и уходил; а еврейка - мачеха начинала радостно хихикать и гаденько-прегаденько улыбаться мне в глаза. А на следующий год снова насильно отвозила меня туда.

      Ещё хочу добавить, что моя мачеха была единственная, кто симпатизировал этому Саше; все остальные его, можно сказать, ненавидели, даже бабушка и собственные родители (те ни за что не хотели, чтобы он жил у них).  Я подозреваю, что ей было приятно, что он истязал её падчерицу, вот в чём, скорее всего, заключается причина такого необычного расположения. А может быть, она сама в детстве была такая же, как он, и тоже любила испражняться на виду у всех посреди села. Да и до сих пор у них двоих есть что-то общее, это бросается в глаза. Моей мачехе уже за шестьдесят лет, а она до сих пор то одному, то другому, то третьему подкладывает дерьмо (в переносном смысле). Я слышала, что этот Саша, когда вырос и отучился в каком-то институте, стал кадровым работником белорусского КГБ. Неудивительно. Его и бабушка, и собственные родители, и многие деревенские чаще всего называли не по имени, а Придурок. Это было у него как бы второе имя. А моя мачеха и поныне внештатница КГБ (или как там у них); до сих пор выполняет какие-то их задания (тоже, наверно,  связаны с дерьмом). То-то они с Сашей так приглянулись друг другу. Рыбак рыбака видит издалека.

      А может быть, она просто чувствовала в нём еврея (говорят, евреи чувствуют друг друга). Во мне она этого не чувствовала и за это меня, мягко выражаясь, не любила. Хотя по паспорту он значится «белорус». Так и она сама по паспорту «полька». Как будто если еврея записать негром или русским, то от этого он перестанет быть евреем. Отец у этого Саши был белорус (пропащий пьяница), а мать  – еврейка (деревенская учительница химии, любившая в быту загнуть таким матом, что у меня, как говорится, вяли уши). Не помню, писала я или нет, что мать этого Саши и моя мачеха были родными сёстрами; и мачеха, к слову сказать, всю жизнь жалела сестру за то, что та, бедняжка, вышла не за еврея. Помню, мачеха жаловалась, что евреев - мужчин на всех не хватает, поэтому еврейкам приходится выходить «вот за этих». Сашиного же отца моя мачеха за глаза всю жизнь ругала самыми грязными словами; возмущалась тем, что он, если напивался, часто хватал нож и гонял жену-еврейку вокруг хаты; и что они иногда нарезали по двадцать  кругов, словно какие-нибудь спортсмены. Поэтому лично я, зная на примере Сашиного отца национальный характер белорусов (да и судя по внешности этого Саши – курносый блондин) – лично я склоняюсь к мысли, что он пошёл в отца, что он всё же скорее белорус, чем еврей.