Ковчег Москва

Чулкова Света
Пролог

« Писать книги - это похлеще, чем оказаться в летающей тарелке. Тебе это надо?»
Он аккуратно снимает линзы — синие, с диоптриями — и кладет их в баночки с раствором, каждая баночка подписана, «п» для правого глаза, «л» для левого. Мне отчего-то становится неловко, словно этот человек при мне переодевается, и я отворачиваюсь. Потом, когда он снова ко мне обращается, я смотрю ему прямо в глаза, они стали привычно серые.  Писатель — полный человек в джинсах и белой футболке-поло с оттопыренным кармашком и надписью «Святой Источник» на животе. Видя мою улыбку, Писатель поясняет:
 «Минеральная вода».
Я первый раз у него на квартире. Однокомнатная квартира, по словам писателя, принадлежит его покойной теще, здесь он пишет, чтобы не мешать семье. Румынский гарнитур советских времен: шикарная полировка, цельное дерево, такая мебель, но в современном исполнении, стоила бы сейчас огромных денег. В серванте — сервиз «Мадонна», между стекол — фотография писателя с женой, а к чайнику в цветочек, с перламутровым отливом, прислонилось фото тещи, над которой явно перестарался ретушер. Пыльный журнальный столик - и прямо по пыли пальцем записаны два чьих-то телефона. На столе, рядом с компьютером и горой рукописей  –  впаянная в крошечный мраморный постамент сувенирная копия памятника с Аллеи Космонавтов — такие сувениры уже давно не выпускают, а раньше было актуально. Аллеей Космонавтов - от сквозняка - прижата моя исчерканная рукопись. Компьютер выключен. Я киваю в сторону памятника и говорю:
«На Аллее Космонавтов наш класс торжественно принимали в пионеры».
Всякий, входящий в этот дом впервые, оказывается напротив кухни и пугается чучела рыси, что стоит на холодильнике. Я тоже испугалась, войдя в этот дом, причем два раза — сначала увидев Лапидуса, а потом — из-за рыси.
Он сам в шутку так представился: «Лапидус».
В комнате жарко, дверь на балкон открыта: плетеная кресло-качалка стоит в тени искусственной пальмы, там же —  еще один журнальный столик, и на нем — пепельница с горой окурков. Сквозняк теребит занавески и гобеленовый потолок. Странное сооружение — этот гобеленовый потолок: ровно посередине ткань провисла, и люстра отсутствует. Но, может быть, так и положено. И теща была художественной натурой. А может быть, ей просто было лень заниматься ремонтом, белить потолок, и она таким образом прикрыла дефект.
«Мне, знаешь ли, под утро придумываются во сне всякие забавные личности», —  доверительно говорит Писатель. —  «Например,  приснился вдруг негр по фамилии Черника, хотя вряд ли у них в Африке растет черника. Или профессор Речка! Или Михаил Берлога… Или вот — Лапидус Пбоменталь».
Я киваю. И думаю вдруг о том, что каждый человек достоин тех людей, которых преподносит им жизнь и с которыми он по своей воле задерживается хоть на одно мгновение. В моем жизненном активе сегодня — Лапидус Пбоменталь. Человек, которого я заслужила. Человек, для которого писать книги — это все равно, что оказаться в летающей тарелке. И он сам себе приснился сегодня под утро и стал так зваться — Лапидус Пбоменталь. Это имя-обновка, он красуется под ним, пока в голову не придет что-то более «интересное». Я смотрю на Писателя и мысленно посмеиваюсь. Меня-то не проведешь. Знаете, как на Востоке всучивают старые выцветшие ковры? Элементарно. Несколько дней работы с цветными фломастерами – и ковер уже как новенький, и его продают на рынке.  Раскрашивание фломастерами —  эта работа под силу даже безграмотным мальчишкам. Лапидус Пбоменталь для меня — вот такой ковер, который сам себя пытается выдать за новьё. Но пройдет дождь — и он весь облезет, и мы будем иметь перед собой блёклого пятидесятилетнего мужчину, который делает вид, что ничего не боится в этой жизни.
Лапидуса мне предложили как редактора моей книги, или вернее уж, как писателя, который прочитал ее и сказал, что его зацепило. «Он развернет тебя в нужную сторону, он классный иронист. Фамилии просил не называть — говорит, сюрприз», — сказали мне литературные знакомые и вручили бумажку с адресом. Не поняв, причем тут иронист и моя книга, я согласилась на встречу. А потом посмотрела на бумажку и спохватилась: «А телефон где? Я же не могу так, без предупреждения».
«Бесполезное дело. Он дает свой телефон только избранным».
Так я, Катя Карелина, отправилась в гости к иронисту, которого зацепило, а имя его было мне неизвестно. Я шла к этому человеку в надежде, что мне повезет и я попаду в число «избранных», которым он дает номер своего телефона и он поможет мне издаться. А то все стихи да стихи…

Тема летающей тарелки, с которой он начал, меня изумила. Это не считая его самого и рыси.
Когда человек снимает при тебе линзы, это значит, что ему никуда не нужно заглядывать и он уже прочитал твою рукопись. Но с самого начала я боюсь, что разговора у нас не получится никакого. Я принимаю Писателя в штыки.
…В дверь звонят, и парень в гавайской рубашке, как у Элвиса Пресли, в джинсах, желтых ботинках и с желтым козырьком на голове вносит огромную коробку с пиццей. Парень пугается рыси, но пиццу из рук не выпускает, проходит на кухню. Лапидус расплачивается, расписывается в квитанции, провожает парня в прихожую  и закрывает за ним дверь. Вытаскивает пиццу из коробки. Коробка огромная, а пицца – совсем небольшая, из-под нее торчит белое бумажное кружево.
«Ой, пицца в юбочке», — говорю я и заслуживаю первый одобрительный взгляд Писателя.
Только сейчас я замечаю, что из кармана футболки Лапидуса свешивается провод с крошечным пультом. Лапидус нажимает на пульт и весело произносит:
«Пицца в юбочке».
Я вопросительно смотрю на Писателя.
«Диктофон», поясняет он. — «Вижу в твоих глазах иронию. Но диктофон — это очень технологично». Я киваю. Не исключено, что пригодится и пицца в юбочке. Как говорят, когда б вы знали, из какого сора».
«Ты ничего не смыслишь в воздухоплавании», вдруг говорит он.
И я с ним совершенно согласна. Ничего не смыслю.
«Ты когда-нибудь видела настоящий аэростат?»
Я говорю, что нет. Лапидус поднимает «Аллею Космонавтов», которой он прижал мою рукопись, и берет первую страницу. Близоруко подносит ее к глазам — зачем, спрашивается, было снимать линзы.
Мне хочется сходу послать Лапидуса —  так всегда поступают на литобъединениях порядочные графоманы. Еще мне хочется послать его потому, что он уже разрезал пиццу и жует ее прямо во время разговора.  Лапидус жестом предлагает присоединиться, но я отказываюсь.
Лапидус смотрит на страницу и как-то грустнеет, словно вспомнил «о своем девичьем», выражение одного моего старого приятеля.
Лапидус задумался и спрашивает:
«Ты можешь сказать честно, как твоя героиня вообще вышла на Прокопа? За текстом прослеживается детективная история  с выслеживанием».
«Какие глупости. Он сам позвонил и предложил встретиться. Неужели Вы думаете, что это была идея героини? Ею двигало не женское любопытство и не желание вступить в сговор. Хотя даже это, знаете ли, было бы неудивительно. Две жертвы, две пострадавшие стороны вступают в сговор. Нет, героине было необходимо увидеть его совсем по другой причине. Все дело было в имени».
Лапидус хмыкает. — «Можно на ты? Не ёрничай».

Глава первая
Все дело в имени

«И где вы хотите встретиться?» спрашиваю я, поправляя на голове повязку из собачьей шерсти. Это чтобы голова перестала болеть.
«Давайте встретимся на Курском вокзале»
Это странно. «Почему, например, не в кафе?»
«Давайте все же на вокзале».
Я сомневаюсь. Но мне позарез нужно с ним встретиться. У каждого из нас — свой шкурный интерес.
«Как я вас узнаю?» спрашиваю я.
«Я буду такой высокий седой мужик с красный рюкзачком. В руках - «Код да Винчи». Муть ужасная. Вы не читали, кстати?»
«Нет… А я буду…»
«Я вас узнаю», перебивает он. 
«Это как?»
«Я тут за вами приглядывал».
Я напряженно молчу. Уфф…
«Алло, вы не передумали?» - волнуется он.
«Ладно, что с вами поделаешь».
К назначенным тринадцати ноль-ноль стою возле Курского вокзала и высматриваю седого мужика с красным рюкзачком и с «Кодом да Винчи» в руках. Смущает то, что мужиков с такой книгой сразу трое. Черт их знает, есть ли у них за спиной рюкзаки —  ну хоть бы один повернулся боком. Но «моего» среди них все-таки не оказалось. «Мой» опоздал на двадцать минут. Опоздал и напугал. Огромный такой мужик под два метра, похож на Шона О’Коннери. Гладко выбрит, одет в джинсы и зеленую велюровую толстовку. Меня поражает тот факт, что у него действительно, как я придумала, зеленые глаза с легкой косинкой — правый глаз «плывет». Это совпадение кажется мне причудливым. Да, все дело в имени.
«Здравствуйте», говорю я.
«Привет. Прошу» — он держит перед мной дверь.
 Проходя, чувствую, что от него исходит прелый запах, словно он уже много дней подряд спит, не раздеваясь.
Он платит дежурному денежку (ведь у нас нет ж\д билетов), и мы проходим в зал ожиданий.
«Ну, вот», говорит он, широким жестом обводя огромный гулкий зал. «Тут я и живу. Будем общаться, так сказать, в домашней обстановке».
Я непроизвольно хмыкаю. Ведь я-то знаю, что у него денег куры е клюют. Неужели он живет на вокзале? 
«Кофе, чай?» предлагает он.
«Кофе».
Синие пластиковые столики по форме напоминают огромные катушки для электрического кабеля. Как ни переверни, все будет стол. И стулья тоже синие, пластиковые, с треснутыми ножками. На один стул он кладет рюкзак (засовывает туда «Код да Винчи»), а другой стул отодвигает, предлагая мне сесть.
«Бутерброды, шоколад? Слушайте, а хотите доширак?»
Я решаю подыграть его бомжеватости и соглашаюсь на доширак.
Он приносит заказ, присаживается. Мы сидим, молча помешивая кофе пластмассовыми палочками. Я, вообщем-то немного смущаюсь, и с наигранным интересом рассматриваю даму колониальной внешности, которая борется с чемоданом на колесиках: тот все время заваливается набок - сразу видно, что куплен в нашей Раше. За зоной кафе начинается зал ожидания - сплошные ряды пластиковых кресел, спинка к спинке, народу сидит немного, но у всех одинаково покорные лица. Я тоже хотела бы войти в такое состояние и покорно принять любую новость. В том числе и ту, шестимесячной давности, когда от меня ушел муж.
 Он выводит меня из задумчивости:
«Вам доширак сейчас залить или как?»
«Позже. Спасибо».
Я смотрю на его руки — они в цыпках, зато ногти аккуратно пострижены.
«Вы хорошо выглядите», говорит он.
«Спасибо. И все же, зачем вы позвонили? И чего, собственно, хотите? Сложиться на сыскное агентство? Обменяться психологическими портретами наших бывших? Да еще следите за моей персоной. У меня и без вас проблем хватает».
«Слушайте, а давайте поженимся» — вдруг предлагает он.
«Вы еще не развелись», — язвительно говорю я.
«Нет, вы просто сейчас очень похожи на мою маму», — говорит он, закуривая «Данхилл», — Семь пятниц на неделе, настроение прыгает как погода на Камчатке». 
Хам. А вслух с ухмылкой говорю: «Надо подумать над вашим предложением. И как — я перееду к вам? Тут и заживем», — я обвожу рукой зал, а потом прибавляю: «Почему не снимете квартиру? Вы ведь можете себе это позволить».
«У меня есть квартира», — говорит он и порывисто встает. Хватает оба доширака, наполовину сдирает крышки, идет к продавщице, бочкообразной румяной тетке. Тетка стоит и от нечего делать загипнотизированно смотрит на кур-гриль, которые мееедленно вращаются на вертелах… Он протягивает тетке доширак, и та, встрепенувшись, заливает в оба лотка кипяток из титана. Он возвращается, накрывает доширак крышкой:
«Через две минуты будет готово».
«Почему вы не снимете квартиру?» — упорствую я. —  «Строите из себя живого трупа. Вам нравится спать на лавке или на эскалаторе, среди бомжей и собак? И долго вы тут?»
«В Москве полно гостиниц», — улыбается он. —  «Но нигде я не чувствую себя так хорошо, как здесь».
Ну конечно, здесь можно не следить за своим выражением лица, в последнее время у меня, например, большая проблема — следить за выражением собственного лица.
«Жить на вокзале!» восклицаю я. «У вас что, навязчивая идея? Знаю по себе, но не настолько же».
«Я ушел от нее полгода назад…»
Это он отвечает на мою предыдущую реплику,  информация доходит до него как от звезды до звезды… - «А что дальше, пока не знаю. Собственно, вас никто не держит. Простите, было минутное настроение. Некрасиво получилось».
«Еще бы», соглашаюсь я.
Легко же ему болтаться между небом и землей, спиваться, что угодно. А у меня дети — куда от них деться?
«А хотите, я одолжу вам денег? Да хоть с пожизненной рассрочкой?» говорит он и прибавляет после короткой паузы: «Все думают, что я уехал за границу».
«Хорошенькая заграница»
«Так хотите денег?»
«Вы, наверное, и за ней следите?»
«У меня приличный валютный счет».
«И у вас наверняка есть бинокль».
«Под большие проценты».
«И вы торчите в подъезде дома напротив и высматриваете ее».
«Вот пластиковая карточка, хотите? Банкомат — в противоположном конце зала».
«Занимаетесь мазохизмом, как Эдичка Лимонов, который нюхал трусики своей Натальи».
Он замирает, а потом дает мне пощечину. И я начинаю плакать. Тут никто никому не нужен — это вокзал, люди отупели от ожидания. Я знаю, что надо встать и уйти, но вместо этого сижу как парализованная, у меня нет сил.
«Не думайте, что мне вас жалко. Вы сами виноваты и дура».
Я молчу. Тут он попал в точку: Это у меня есть бинокль, и в голове ходят всякие мысли с выслеживанием, но дальше этого пока не пошло. Он смотрит на меня —  видит насквозь. Я точно знаю, что он сейчас подумал и вспыхиваю:
«Ничего смешного и глупости. Я не хожу к вашему дому и не выслеживаю вашу бывшую и моего бывшего».
Он улыбается:
«Собственно, я тоже». Мы уважительно смотрим друг на друга, мы снова — интеллигентные люди. Я даже забыла, что он все-таки следил за мной. Он мечтательно закуривает и глядит на хоровод шипящих куриц. Где взять на вокзале пламя костра или огонь в печи, гипнотизирующие взгляд? Поэтому сойдут и курицы.
«Любовь, полная ненависти к любимому предмету и зависти к другому, пользующемуся любовью перваго есть ревность. Спиноза», вдруг говорит он.
«Здорово!» —
«Самая мысль о возможности замены одного лица другим, есть мысль греховная и ведущая к смерти».
«Не дай бог, хотя умереть точно хотелось», хмыкаю я.
«Флоренский. Столп и утверждение истины. Помни, я не любви или вражды хочу, а простой определенности, чтобы я знал, стоит ли изнемогать и тратить силы над этою нивою дружбы, в надежде хотя бы на далекий урожай…»
«Урожай!!» заворожено повторяю я.
«Бросьте» кривится он, «и ешьте ваш доширак. Курочку не хотите?»
Курочка за эти двадцать минут стала для меня почти сакральным существом, поэтому я отказываюсь. И думаю, что маниакально читала всех психологов подряд, чтобы разобраться с этим чертовым кризисом середины жизни: Свияша, Берна, Эриксона, Юнга, Жикаринцева, Ошо…
А надо было просто прийти на вокзал, услышать про урожай и заработать пощечину…
…Мы проговорили до самого утра. Съели кучу его любимых дошираков и обпились суррогатным кофе. После этого у меня неделю была изжога. Но зато Прокоп рассказал про свою жизнь, а я — про свою. Я все пыталась поинтересоваться, не было ли у него молочной сестры, но боялась, что наваждение исчезнет. И все же две вещи совпали - его имя и его зеленый «плывущий» глаз с косинкой. Чуть не забыла: второй глаз тоже зеленый, естественно.
«Может быть, мы даже никогда не увидимся больше», сказал Прокоп под утро.
«Может быть», вторила я.
«Будем включать головы».
«Будем!»
«Но все-таки звоните».
«Да».
«И я вам. Может быть».
Я ухожу, а он окликает меня: «заходите в гости!»
Но я уже не воспринимаю его ёрничанья, потому что хочу спать…
***
Звонит телефон. Лапидус, только что немного грустный, оживляется: разговаривая с кем-то, он тепло смотрит на меня, словно не исключая из своей беседы. Ветер колышет пальму, Лапидус смешливо рассказывает ускоренный вариант чьей-то книги, жестом извиняясь передо мною, что беседа затянулась, хотя на самом деле я вижу, что он очень увлечен. Я думаю о том, что напрасно надела нейлоновую тунику, потому что в комнате очень душно... Лапидус вместе с телефоном идет на кухню, потом появляется в дверях с литровым пакетом сока, жестом предлагая попить. Я отрицательно мотаю головой, Лапидус снова исчезает на кухне. Я смотрю на стол: на клавиатуре компьютера валяется конвалютка с валидолом - половина канавок пусты.

Глава вторая
Молочный брат

После встречи на Курском вокзале я много думала о своем молочном брате. Я и до этого много о нем думала. Когда-то давно я  спрашивала маму, как его звали, но она не помнит точно: «То ли Прохор, то ли Прокоп…» У меня даже была готова целая история его жизни, не знаю, зачем я это делала. Наверное, это такой вид аутизма что ли -думать о человеке, которого совершенно не знаешь. Хотя скорее всего дело в том, что несколько лет назад я начала резко скучать по своему детству. Вот и все. Поэтому я все это записывала на комп и обливалась слезами. Была у меня такая мечта - стать писательницей.
И тут вдруг я встречаю реального Прокопа.
И у его жены роман с моим мужем.
Нормально, да?
Я его как будто накликала, честное слово, вместе с его «плывущим» зеленый глазом и женой в виде довеска.

…Вернувшись с Курского вокзала, я включила комп и решила, что перемешаю собственную историю о Прокопе с его реальной. Получится такой компот, но все-таки ближе к реальности. Без особого шизофренического тумана, как я надеюсь.

…Итак, мой теперешний «компотный», «молочный брат» Прокоп…
Он родился зимой, кстати, как и я, но только семимесячным. Родился он в деревне Паломь, под Смоленском. И его выхаживали на столе, в коробке из-под обуви, и еще на столе, в некотором отдалении, круглыми сутками держали включенную настольную лампу в 40 ватт. А коробку с новорожденным выкладывали ватой, как для хомячка.
«Странно, как это вы не спалилась», пошутила я.
«А лампа была такая - на длинной ножке».
А потом его привезли в Москву. И уж был ли он моим действительным молочным братом или нет, этого я так и не узнала.
…Вот Прокопу пять лет, он сидит на пузатом диванчике напротив телевизора с линзой, выпуклой, словно стенка аквариума, и смотрит, как плавает внутри и зарождается человеческая жизнь. Темноволосый мальчик Робертино Лоретти поет ангельским голоском: «лодка моя легка, весла большие. Санта Лючия, Санта Лючия!» Поет, конечно же, на итальянском. А Прокоп сидит на диванчике и слушает. И сосет из тюбика модный тогда «космический сыр»…

«Я не знаю, отдаешь ли ты себе отчет», говорит Писатель, «но это чистейшей воды компенсация. Бабе не хватает мужа, она придумывает другого мужика, чтобы этот второй прикрывал собою недостатки мужа. Мало того, что он у нее виртуальный, так еще и женатый!»
«Какое тебе… вам… дело?»
«Значит, пока Сергей фантазировал о другой женщине, Катя фантазировала о другом мужчине?» - Лапидус подозрительно смотрит на меня.
«Не выдумывай, пожалуйста», - говорю я. —  «Сергей фантазировал о реальной женщине, а Катя – о виртуальном мужчине, и даже не мужчине, а просто о молочном брате».
«Ну, спасибо хоть на этом», —  хмыкает Лапидус.

Глава третья
Мила, Мать Прокопа

«Суббота. Мила, сидит перед трюмо и расчесывается. На ней фиолетовый сатиновый в тюльпанах сарафан с тонкой змейкой молнии на спине. Да и сама женщина эта похожа на тюльпан: гибкая, с тонкой талией, вскинутые руки, копна красных, подкрашенных хной волос. Мила приближает лицо к зеркалу: сухие пергаментные морщинки — тайнопись времени, которое рано или поздно испишет тебя всю без остатка, макая перо в твою же собственную кровь. Мила вздыхает, набирает полный рот шпилек, скалывает волосы в пучок. Поднимается со стула, включает электрическую пишмашинку «Ятрань». Комната оглашается пулеметной дробью. Пять страниц без отдыха, потом папиросу «Беломор» в зубы, над столом вьется сероватый дымок, словно откупорили бутылочку с маленьким болезненным джином.   
 «…Представляешь, в каком виде эта новенькая Инга сдала работу?» говорит она вошедшему в комнату сыну. — «Ей досталась статья про дырочную проводимость. Так она все дыры заменила на отверстия». - Мила отбивает абзац, и машинка отпрыгивает вбок вместе с войлочным ковриком. Мила выключает «Ятрань», откидывается назад, сплетает руки за спинкой стула:
«Больше не могу. Прокош, сними мне Оптиму с антресолей, пожалуйста». 
Мягко словно барс ступает по полу Прокоп в своих вязаных шерстяных носочках (Подарок от Нинель Максимовны, соседки). Прокоп высок, у него мощные плечи и черная волнистая шевелюра, но с большими залысинами, зеленые глаза с легкой косинкой, и когда Прокоп задумывается, правый глаз его немного «плывет». Мила с гордостью думает, что сын ее лицом похож на молодого Владимира Ильича, как если бы тот был брюнетом. Впрочем, отца Прокопа она тоже боготворила, и что из этого получилось? «Нет же, получился Прокоп», исправляет себя Мила, «и он хороший мальчик, настоящий рыцарь».    
Они живут в двухкомнатной коммуналке, в Замоскворечье.  Коммуналка маленькая, уютная, на первом этаже. Но — вот беда — внизу все время гудит котельная —  пшш, пшш — эти  равномерные звуки, словно кто-то накачивает грушу на приборе для давления. Кстати, Прокоп никогда не отказывает соседке Нинель Максимовне в просьбе померить давление.
Сейчас зима, но в комнате жарко, так что форточка слегка приоткрыта, отчего звуки из котельной становятся еще громче. За стенкой слышится позвякивание — это Нинель Максимовна протирает пыль на комоде, перебирая фарфоровые фигурки  — слоники, обнаженные нимфы, домики с золочеными окошками.
У всех у них тихая жизнь, тихая. Если не считать грохота пишмашинки и гула котельной. А потолки — высоченные, под пять метров, и Прокоп соорудил себе огромные антресоли, объявив их своей отдельной комнатой. Кухня у них маленькая, с окнами во двор, с каменным мраморным подоконником, таким мощным, что на нем можно рубить мясо - что они и делают. Внизу под окном — стенной шкафчик, в зимнее время он же холодильник. «Север», маленький округлый холодильничек, один на всех, в эту зиму сломался, а денег на новый пока нет.
Прокоп забирается по сосновой лесенке к себе на антресоли и меняет Ятрань на механическую Оптиму, стирает с нее пыль рукавом серого шерстяного свитера.
«Ты где ее нашел?» спрашивает Мила.
«Кого?» не понимает Прокоп.
«Девушку, что связала тебе тот синий шарф и этот свитер. Она постоянно сбивается в петлях. И когда ты перестанешь ходить как хиппи?  Ты под нее подлаживаешься? Она тоже с вечернего? Наверное, у нее фенечки на запястьях, свитер до колен, и она курит как паровоз? Вы случаем не ходите в ту коммуну возле Маяковки? Где все спят вповалку на матрасах и пускают по кругу косячок?»
 «Мам», ухмыляется Прокоп. — «Мы вообще не курим. И никуда не ходим кроме кафе да «Колизея». А Ирка — она без конца вяжет. Шерстяная душа».
«А летом будет шелковая?» язвит Мила.
«Не знаю», говорит Прокоп, пропуская эти слова мимо ушей. — До лета еще дожить надо».               
Прокоп никогда не злится, он такой тихий, и это было бы подозрительно, если б не его мальчишеские выходки. Федька, Прокопов школьный друг, недавно рассказывал, что Прокоп недавно крутился в вагоне метро на поручнях, как на турнике. И никто даже не возмущался, потому что ее сын вообще на всех производит хорошее впечатление - особенно на старушек.
Мила никому не говорит на работе, что у Прокопа вечерний журфак, а не дневной, какое им дело? Он подрабатывает. В больнице санитаром. Мила ему говорит — увольняйся, устраивайся по профессии. Он и действительно собирается увольняться.   
«Спасибо за машинку», говорит она сыну и отправляется на кухню готовить ужин. Скоро туда же входит пожилая соседка:
«Милочка, а вы знаете, у меня опять «Известия» украли!» возмущается она.
 «Нинель Максимовна, сколько раз я вам говорила — зачем вы их выписываете, читайте наши».
«Нет, я не хочу сидеть у вас на шее», упрямится старушка. —  «Я и так вам многим обязана.
На кухню входит Прокоп.
«Прокопушка, вы не встретите меня сегодня после театра?» грассирует Нинель — она всегда это делает, когда разговор заходит о театре. 
«Конечно и всенепременно встречу», отвечает Прокоп, снимает крышку на сковородке и вдыхает горячий котлетный запах. — «Умм!».
«Полтора часа в очереди стояла», гордо произносит Нинель Максимовна и вскидывает голову на высоченного Прокопа.
«Вы просто умница» — восклицает Прокоп и целует Нинель в макушку.
«Ой, Прокопушка, щекотно», смеется соседка.
Ужин готов, и они втроем рассаживаются за стол - маленькой Нинель Максимовне Прокоп подкладывает на стул подушечку «думку». Потом пьют чай с Нинелиным фирменным печеньем «червячки». Рецепт прост: тесто, замешанное на большом количестве сливочного масла, пропускается через мясорубку, вот и все. За столом Нинель Максимовна любит вспоминать что-нибудь забавное из своей счастливой замужней жизни. Ее рассказы лишены занудных повторов, они красочны, смешливы и полны счастливой наблюдательности. Сегодня, поглядев на печенье «червячки», она вспомнила, как однажды летом, перед рыбалкой, копала с мужем червей на пруду и увидела странное существо, бегущее к воде  —  оно было похоже на крошечного бегуна в зеленом трико. Существо плюхнулось в пруд, а следом из травы показалась гадюка —  так Нинель Максимовна оказалась свидетелем необычной погони.
«Неужели лягушка?» восклицает Мила, — «На задних лапах бежала?»
«Да-да», кивает Нинель Максимовна, — «и какая, заметьте, человеческая реакция, какое отчаяние! Обыкновенная лягушка!» 
 «Кстати», вспоминает Прокоп, — «ко мне тут подходил парень с биофака. Он уезжает на каникулы к родителям за границу. Ему надо временно пристроить пингвина».
«Пингвина?» веселится Мила.
«За деньги», уточняет Прокоп и подмигивает матери. — «Большие причем. Плюс три ящика мороженой рыбы».   
«А он потеет?» интересуется Нинель Максимовна.
Прокоп чешет затылок. — «А черт его знает. Вряд ли. Зима ведь». 
«Ну, если не потеет, тогда почему бы и нет? Очень мило. Я могу его выгуливать…» — и Нинель Максимовна тоже хитро подмигивает Миле.
И все же она быстро устает от молодых шуток и замолкает, но сидит прямо как гвоздик, с безупречными буклями, и ногти ее покрашены светлым перламутровым лаком, но руки — старые, морщинистые, в пигментных пятнах, похожие на крошечных черепашек.
Через полчаса Нинель Максимовна наденет свою шубку, возьмет театральную сумочку, расшитую черным бисером, в пакет положит туфли на шпильке и отправится в театр…
…Через четыре года Прокопа заберут в армию, и комната-антресоль будет разобрана. Тем временем вскоре скончается Нинель Максимовна, и Мила оформит в ЖЭКе освободившуюся жилплощадь на себя. Но до возвращения Прокопа так и не посмеет войти в комнату, заставленную фарфоровыми безделушками… 


Глава четвертая
Книга - она как шкура

«Книга - она как шкура», — назидательно произносит Лапидус и жует незажженную сигарету,  —  «Ты бросаешь ее под ноги читателю, чтобы ему было тепло и пушисто. Шкура должна быть профессионально содрана, освобождена от мяса, высушена, выдублена, обработана. Это я тебе говорю как друг…»

«…Что происходит в моей жизни! Сегодня я узнала, что Ленка была у Сергея всегда. По крайней мере, так он сказал друзьям. Ленка была у Сергея издавна, когда наша Ольга была еще маленькая. Что-то там у них не заладилось. А теперь они вошли во вторую воду. И вот - живут вместе. Какой огромный, однако, отлив произошел в моей жизни. Километры — нет, годы — оголившегося дна. Сколько дохлой рыбы кругом валяется — не счесть. Влажные водоросли в пене — словно гирлянды со сгоревшей новогодней елки, на которую направили огнетушитель. Сизые, еще влажные камни блестят под солнцем, словно окаменевшие голуби.  Отлив. Речка-то, на посторонний взгляд, так себе, средней руки. Паршивая речушка. Но это моя жизнь, уж извиняйте. По ней я думала благополучно переправиться к горизонту, где нас примет Господь на белы ручки со словами: «Вот и хорошо. Вот и молодцы». И погладит нас с Сергеем по головке. Ну, не доскрипели мы до конца по христианским заповедям. Жаль, что нельзя попросить у Господа пару поправок. Поэтому я прошу только, чтобы моя речка проросла новыми руслами, чтобы только поскорее уплыть отсюда, с этого вонючего берега, где уже начинает разлагаться рыба, потому что прилива не будет, законы природы тут неприменимы…»
 
Лапидус хоть и иронист, но человек деликатный и умеет вовремя смолчать. А я тем более хочу, чтобы ему было тепло и пушисто. Ведь шкура моя уже профессионально содрана, освобождена от мяса, высушена и выдублена — Иронисту есть чем гордиться.
«А зачем тебе Мила?» — интересуется он.
«Мила — мать Прокопа, если ты не заметил», — объясняю я.
«А зачем тебе мать Прокопа?»
«Она его родила».
«Мне кажется, Мила в чем-то похожа на тебя», медленно произносит Лапидус. —  «Кстати, я смотрю, ты не куришь, это тебе плюс».
 
Глава пятая
Прокоп и Ленка

«Прокоп встретил Ленку весной в Сокольниках - он там гулял во время обеденного перерыва.
…Выйдя из издательства, Прокоп перешел железку и сразу же попал в лес. Листва на деревьях еще не распустилась, прозрачное небо, изрезанное ветками, походило на треснувшее стекло. На прогалине — две бетонные плиты: на них, спиной к Прокопу, ухватившись обеими руками за торчащую арматуру, словно катаясь на качелях, сидела девушка в зеленом лохматом пальто с капюшоном. Еще прежде, чем девушка обернется, Прокоп почувствует, как жар приливает к щекам, а в животе от волнения спазм — как в детстве, когда он несся на маленьком трехколесном велосипедике, а во двор, притормаживая, въезжал самосвал. Он до сих пор помнит тот страх, как изо всех сил крутил он педали, как быстро мелькали его сандалики… Но сейчас, несмотря на безотчетную тревогу, он словно загипнотизированный идет в сторону незнакомой девушки.»

«Дурак», — говорит Лапидус. — «Если боится — разве можно с такой связываться?»
Но ты же с ней связался, - думаю про себя я,
а вслух продолжаю начатую игру: «А они разве спрашивают, герои. Рассыпаются как горох и не хотят слушаться».
«Вообще, твой Прокоп мне нравится», говорит Писатель.
«Он не мой, а Ленкин», парирую я. —  «Но он мне тоже нравится. Даже больше, чем Сергей».
«Ну уж…» обиженно говорит Лапидус.

«…Ленка — маленькая, почти карманная. Но характер у нее - ух… Как длинная утренняя тень. Вот такой же у Ленки характер —  он ее тень. 
…Через месяц Ленка впервые встала перед Прокопом, рассыпав по сутулым плечам жесткие кольца черных волос, а Прокоп даже сначала растерялся…
…Потом она рисовала пальчиком слова на его спине, а он отгадывал: «фараон», «переплет», «гончар»… Когда на следующий день они сидели  в полупустом зале кинотеатра, на жестких откидных сиденьях, Прокоп вспомнил, как накануне ходил в церковь, где была приставлена к стене точно такая же секция откидных сидений, и в них неподвижными плетьми поникли полусонные старухи. В ногах у них валялись целлофановые сумки со стершимися картинками, и одна старуха протянула вниз восковую руку и отщипнула мякушку белого хлеба, положила в рот. И Прокоп подумал тогда: эти бабушки уже давно умерли, они где-то там, за лампадным светом, и стали, наконец, юными как его Лена, в целомудренно-прозрачных платьях, в сандалиях со шнуровкой до колен, — девушки юркие, словно ящерки — а в руках у ловящего их всегда остается только морщинистый хвост…  Ленка была для Прокопа как такая ящерка, старая и молодая одновременно: она далась ему в руки, каждый раз угрожая, что выскользнет и исчезнет в траве, и останется только ползать на коленках, разводя руками траву, чтобы найти уж если не ее, то хотя бы маленькую норку, куда она юркнула. И, казалось, ничего не стоит ткнуть ботинком по этой сухой дырке в земле. Но он-то знал, что ему за это будет: никогда больше Ленка не станет водить пальчиком по его спине, словно бегает по нему ящерка, загадывая слова…

Глава шестая
      Красный цветок папоротника
         


«Знаешь», —  говорю я и оттягиваю тунику на груди, трясу ею, пытаясь хоть как-то избавиться от этой проклятой жары. Летом вообще нельзя разговаривать ни о чем серьезном, летом все должно быть по фигу. —  «Знаешь, я  всегда любила первомайские демонстрации. Белые и розовые цветы из гофрированной бумаги на проволочных ветках,  красные банты, приколотые на одежду. Вдоль улицы Горького — столы, застеленные белыми скатертями, с которых продают угощения, как в театральном буфете. Но ты-то этого ничего  не видел, по крайней мере, в таких масштабах».
«Зато я видел много всего другого», — говорит Лапидус. —  «Чего ты не увидишь». 
«Да ты не обижайся», —  говорю я. —  «Я вовсе не хотела тебя обидеть. Конечно же, ты видел то, чего я не видела».
«Москва вообще не может быть Родиной».
«Странно», —  говорю я. —  «А я так любила первомайские демонстрации. На мне белые хлопчатые колготки и голубое платьице с гофрированной юбкой и двумя рядами белых пуговичек по лифу. Платье мне купила бабушка — уже тогда в основном меня одевала бабушка. Я еду на транспаранте: нас тут целая ватага детей. Мы сидим рядком, словно воробышки, и гордимся: ведь посторонним нельзя просто так сойти с тротуара и примкнуть к колонне. А значит, мы — особенные. Хотя таких особенных — море, море людей на демонстрации. Мне всего шесть лет, но я уже знаю, что моя бабушка — самая особенная, она — крупный коммунист».
«Вот именно, обыкновенная шишка».
А я даже не обижаюсь и продолжаю:
«Мы едем на транспаранте, усевшись на металлический каркас…», — продолжаю я. — «Я  боюсь, что пойдет дождь и тогда мне придется спрыгнуть на тротуар, потому что я не могу испачкать о железо свои единственные  выходные колготки. И еще мне придется идти пешком — ведь бабушка не мужчина и не может нести меня на «закорках». Но теперь-то я знаю, что бабушка была сильная как мужчина, иначе как бы она выжила после войны с тремя детьми. Бабушка — очень жесткий человек, но это касается только ее отношения к работе, а не к людям, так что шишка не шишка, но тут ты не прав. Бабушка никогда никого не обижала и не ходила по трупам, не выпрашивала себе привилегий. Знаешь, однажды она рассказала маме ужасный случай, а я случайно подслушала. Какая-то начальница в райисполкоме хотела расширить свою жилплощадь и со дня на день ждала получения квартиры. И тут умирает ее мать. Эта начальница неделю держала труп дома, не вызывая врачей. Ордер ей дали, а потом забрали обратно и выгнали из партии».
«Да, чернушная история», соглашается Лапидус. —  «А насчет Москвы ты извини. Ты же знаешь, как провинция относится к москвичам. Так было и так будет, а теперь уж особенно».
«Но ты-то теперь так не думаешь?»
«Конечно, думаю».
«Знаешь, вот детство… Там есть такие ноты… щемящие, что ли. Детство оно и есть детство… Хоть в Москве, хоть в деревне».
«Хочешь мою историю?»
«Валяй».
«Дедушка гнал самогон в посадках. Гнал самогон и играл на гармошке. Русская конспирация называется. Или вот еще. Как-то летом дедушка гнал мед в бочке - это такая машинка вроде центрифуги, и туда соты вставляются. Крутишь ручку - и от давления мед стекает в бочку. И тут я пропал. Меня знаешь где нашли? В бочке этой. Дедушка соты все вытащил отжатые, центрифугу тоже вытащил, остатки меда стекали по стенкам. А я, трехлетний, залез в бочку, нажрался меду и заснул. А вы металлические ручки в мороз лизали?»
«Лизали», — говорю я.
И думаю про себя: где же ты раньше был с такими разговорами?
«А на деньги из кассы букв и алфавитов пытались что-нибудь купить?»
«Ага. Мы из кассы денежки вырезали побежали кататься на каруселях. Но никто из взрослых не захотел нам подыграть. И мороженое не продали».
«А у тебя когда-нибудь были вши?» — вдруг спрашивает Лапидус.
«Представь себе, были», — вдруг гордо заявляю я. — «Я их привезла из деревни, после летних каникул, потому что расчесывалась гребенкой бабушки. Так что мы тоже не лыком шиты».
«Чего только не узнаешь друг о друге через столько лет», — говорит Лапидус.  —  «Как  будто другими глазами на тебя посмотрел».
«Ты про вшей?»


«…По утрам в нашем доме пахло папиной глаженой военной рубашкой и маминым "Бархатным" кремом. Как бы ни спешила мама, по утрам обязательно — глаженая рубашка для папы, всем завтрак. Потом мама бежит в ванную, отвинчивает крышку на пузырьке и выливает на ладонь крем — розовый, словно жидкая пудра или растаявшее фруктовое мороженое, наносит крем на лицо. Эти утренние запахи ласкают, но очень скоро выветриваются, уступая место долгому всеобщему недомоганию, которым все заражаются от входящего в алкоголизм отца…   
В военной форме отец скорее похож на ряженого. Из-под фуражки смотрят по-детски обиженные глаза, словно говоря: «кто в доме главный ребенок?»  Иногда я потихоньку открываю папин стол - там лежит кобура. Я надавливаю на нее пальцем, иногда кобура твердая, а иногда просто набита бумагой. Папа говорит, что меня ждет большое будущее, все двери я буду ногой открывать. Но это надо заслужить.
Папа — военный журналист. У него «чистая биография», и в тридцать лет его взяли в КГБ. Я ничего не имею против КГБ, просто мне жалко папу. Он совершенно не подходит для КГБ. И та жесткость, которая приглянулась чиновникам госбезопасности, скорее жесткость болезненная — за ней скрывается эмоциональный надлом. Уж лучше бы папа писал дальше свои стихи и работал в каком-нибудь литературном журнале, нам всем было бы легче. Как отец пишет свои материалы? Он надевает через шею маленький магнитофон «Легенда»  и отправляется гулять по улицам. Я знаю отцовский маршрут — потому что иногда он берет меня с собою. Вот мы идем мимо лампового завода, огороженного забором с колючей проволокой,  переступаем через холмики металлической стружки: из раскрытых окон завода доносится чмоканье и шипенье гидравлики, ритмичные стуки. Ранняя осень. Мы с отцом шагаем вдоль набережной: тройные трубы, словно уродливые подсвечники, дымятся на фоне причудливого заката, как будто это не небо, а стена, на которой маляры возили кистями, подбирая колер. Папа поддерживает меня под локоток и говорит: «Послушай только, какое прекрасное стихотворение». И читает, стараясь идти в такт:

Вода благоволила литься!
Она блистала, столь чиста,
Что — ни напиться, ни умыться,
И это было неспроста.

Ей не хватало илы, тала
И горечи цветущих лоз.
Ей водоросли не хватало
И рыбы, жирной от стрекоз.

Ей не хватало быть волнистой,
Ей не хватало течь везде.
Ей жизни не хватало — чистой,
Дистиллированной воде!      

Это и есть самые драгоценные минуты в моей жизни, когда папа настраивается на работу. У него еще красивое, не отягченное алкоголем лицо, поджарая фигура, курит он утонченно, задумчиво. На папе добротный спортивный костюм made in Japan и замшевые туфли, которые мама чистит ржаной коркой, над носиком кипящего чайника.
Прогулка продолжается. Папа включает музыку и мы слушаем песни Анны Герман, Муслима Магомаева… Сейчас папа никому ничего не должен, никому не отдает под козырек, и я тоже ничего не должна отцу, да и он ничего от меня не требует. Я так ему благодарна за эти безмятежные прогулки!

...Но сегодня отец приходит пьяный. Пьяные люди понимают что-то такое — ТАКОЕ, — чуть ли не откровение, их просто распирает от эзотерических знаний. Но все-таки хмельной лепет и глоссолалия апостолов — это не одно и то же.  Отец что-то громко бормочет в коридоре, опрокидывает табуретку. В потемках пробирается к маме в комнату. Я все прислушиваюсь к родительским голосам за стенкой. И представляю, как мама застыла сейчас посреди комнаты в своем красном халате, словно неопалимая купина, а отец на манер Моисея обращается к ней: у него прозрение, он понял что-то ТАКОЕ, от чего душа разрывается.  Отец говорит долго, со всхлипывающими нотами, а мама молчит. Потом все стихает. Я все ворочаюсь, ворочаюсь, а потом нашариваю в темноте тапочки, выхожу в коридор, но… замираю в дверях. Я вижу маму. Мама идет в ванную обнаженная, в руке ее посверкивает красный атласный халат: по полу из кухни стелется лунная дорожка с крестом от оконного переплета. Мама идет по длинному коридору, словно язычница по тропинке, и мурлычет под нос песенку. Что ж, я рада, что сегодня ночью моя мама сорвала красный атласный цветок папоротника — ведь это он посверкивает в ее руке…»


 «Слушай, я жрать хочу. Давай сделаем перерыв?», — говорит он и гладит свой толстый животик, в который впилась массивная пряжка от ремня, словно ростра на носу корабля.
Мы перебираемся на кухню, Лапидус выкладывает из холодильника на стол огурцы и помидоры в вакуумной упаковке, сырокопченую колбасу и белый хлеб в розовой вощеной бумаге. Остатками пиццы он решает пренебречь и заталкивает ее в холодильник. Я уже притомилась от препирательств и вежливо помогаю хозяину дома накрыть на стол. Помыв овощи, мы режем их на половинки, выкладываем на общую тарелку. Ставится на газ чайник. У Лапидуса все никак не получается снять пленку с колбасы, и я советую слегка обдать ее кипятком —  старый добрый способ срабатывает.  В углу возле окна на кронштейне висит телевизор —  Писатель щелкает пультом, как раз идут «Вести», он жует и смотрит «Вести». Через пять минут говорит: «Слушай, старух, ты извини. Ничего, если я это?.. Слушай, чайку завари, вон там в ящике заварка».
«Лапидус, он забыл кепку».
«Какую кепку?» не понимает Писатель.
«Кепку. Козырек» —  и я указываю на рысь. Она  в желтой кепке-козырьке, которую забыл парень из пиццерии.
«А», —  машет Писатель. —  «Это их проблемы. Извини, что я наглею —  ты мне соль не подашь? Ты кушай, кушай».    
«Отверни чайник», говорю я.
«Что?»
«Отверни чайник носиком к стенке».

Глава седьмая
Рамез — рыцарь или подлец?

 «В комнате пахнет пчелиным воском — вся мебель, включая пианино, натерта полиролью на пчелином воске. Прокоп с Ленкой —  в гостях у ее мамы Элеоноры Петровны, или просто Элеоноры. Они втроем пьют чай из чернильно-синих фарфоровых чашек. Белая скатерть с вышивкой «ришелье», сквозь которую проглядывает старый деревянный стол, грубый, как в средневековом замке. Вся мебель у Элеоноры именно такая - старинная, грубой работы. Комната забита книгами, даже на полу — стопки книг. На Элеоноре черная рептильная водолазка, строгие черные брюки, в ушах — тяжелые рубиновые сережки. Только что Элеонора сыграла Бетховена, и Прокоп вспоминает анекдот, который, как он считает, придется кстати:
«К Бетховену приходит его старая служанка Марта и говорит:
- Господин, я хочу получить у вас расчет. 
- О, нет, Марта, не может быть. Не уходи, прошу тебя! Ты столько лет вдохновляла меня на творчество?
- Кто? Я? Ха-ха-ха-ха» - и Прокоп пропевает первые такты патетической сонаты. В полной тишине они продолжают пить чай. Шутка не удалась.
Ленка — внебрачная дочь известного грузинского киноактера Чаквадзе. Элеонора Петровна так любила своего Чаквадзе, что постепенно и сама стала похожа на грузинку. И еще она всю жизнь орала на Ленку. Приходила домой и прямо с порога заявляла: «Так, сейчас я буду орать». А причину можно не объяснять — ведь причина всегда найдется. И в Ленку летели туфли, сумочка, зонт, книжки. После этой легкой истерики Элеонора обычно отлеживалась и, кстати, никогда не извинялась перед дочерью. В подростковом возрасте Ленка кое-что поняла и завела календарик, где отмечала материнские месячные. Все детство Ленку отделала от матери стена непонимания. А если точнее даже — ширма. Когда Элеонора Петровна переводила какой-нибудь очередной шедевр английской литературы, она отгораживалась от дочери индийской резной ширмой. Это была граница, через которую Ленка переступить не смела. Могла стоять перед ширмой и корчить рожи. Или кататься по ковру на коротеньких пластиковых лыжах. Или строила шалаш: накрывала стол одеялом, сидела там с фонариком, потела и читала книжку. Уже с двух лет Ленку оставляли дома одну. Она научилась сама ставить пластинки. Забиралась с ногами на кресло-кровать и слушала голос Литвинова: «а теперь, милый дружок, я расскажу тебе сказку» или голос Бабановой: «Хорошо в деревне летом!»
Самая первая книжка, которую Элеонора Петровна заставила дочь прочитать, была сказка про Синюю Бороду. Когда четырехлетняя Ленка сбивалась, Элеонора Петровна говорила сурово: «читай!». И Ленка читала по слогам:  «Заметив, что ключ от маленькой комнаты запачкан кровью, она два или три раза вытерла его, но кровь не сходила; сколько она ни мыла его, сколько ни терла его песком и песчаным камнем, все-таки кровь оставалась, потому что ключ был волшебный, и не было никакой возможности совсем отчистить его…»
Примерно в этот же период, когда уже была прочитана «Синяя Борода», Ленка впервые увидела своего отца. Для нее он был просто чужой дяденька с ИССИНЯ-черной бородой. И когда на ночь мать отгородила свою кровать ширмой и исчезла за нею вместе с Синей Бородой, Ленка мужалась-мужалась, да и разревелась. Но после ухода Синей Бороды мать осталась жива и даже выглядела счастливой. Отца звали Рамез, и постепенно Ленка его полюбила. Забиралась к нему на коленки, расстегивала рубашку, смотрела на его волосатую грудь и спрашивала: «вам не жарко?» Рамез и Элеонора называли друг друга на «вы», вот и Ленка тоже звала отца на «вы». За те несколько дней, которые Рамез обычно гостил у них, Элеонора даже успевала немного пополнеть, на щечках ее появлялся легкий румянец. Втроем они ходили в цирк или по комиссионкам, где отец покупал Элеоноре антикварные вещи. По понятным причинам, они никогда не ходили вместе в Дом Кино. Зато подолгу гуляли по Москве. Однажды, во время такой почти что семейной прогулки, Рамез тихо сказал матери: «Я не могу ее бросить, нам не будет с тобой счастья». Театрально, конечно, но за этим стояла какая-то другая, наверное, более важная для Рамеза женщина. А в другой раз мать повысила на него голос, и Рамез так посмотрел на нее… Потом он снова уезжал, и Элеонора снова начинала иссыхать, словно голая ветка багульника — из тех, что покупаешь ранней весной в метро, надеясь, что появятся сиреневые цветочки. Но багульник  так и стоит в банке с водой, и сколько ни бросай туда аспирин — ветки остаются голыми.      
Но все это рассказала Прокопу сама Элеонора Петровна, а не Ленка. Если бы не Элеонора, которая, возможно, и теперь кричит на дочь, когда Прокопа нет рядом, — но если бы не она, Прокоп  так бы и не узнал ни про Рамеза, ни про Ленкино детство, ни про ширму. Прокоп купил ту кассету с последним, предсмертным фильмом, где снимался Рамез.  Рыцарь печального образа, в доспехах, тащится на тощей кляче по иссушенной местности, задевая долговязыми ногами за кочки. В руках его копье, и рыцарь полон самых благородных намерений относительно женской части населения.  Прокоп очень жалел, что не успел познакомиться с Рамезом. А хотя, кто знает. Вполне возможно, что он захотел бы набить этому рыцарю морду…


«Мы поели, но я не собираюсь мыть ему посуду. И Лапидус все сваливает в раковину.
«Мы будем есть тортик?» предлагает Лапидус, но я отказываюсь. Мой тортик с самого начала убран в холодильник, ведь я сюда не тортики есть пришла.
«Ближе к делу», —  говорю я.   
«Вот видишь, мы уже успели друг другу надоесть, — говорит Лапидус. —  «Ведь ты злишься».
 «А вот следующую главу я бы совсем убрал», —  говорит он. — «Эй,  кончай зевать, нам за один день успеть надо, я завтра улетаю».
Просто замечательно. Надо было сразу уходить. А то, что я зеваю, это нервное. На секунду прошу у Лапидуса рукопись, чтобы освежить в памяти детали. Я уже поняла, что происходит с Лапидусом. У него кончился порох. Он хотел сделать мне приятное, проявить великодушие, что ли. А потом у него быстро кончился порох — ведь теперь у него своя жизнь, свои проблемы. И у меня тоже кончился порох: я-то ведь не ожидала этой встречи и не очень-то запасалась этим порохом. Теперь мы начнем кривляться, Лапидус будет замечать всякие смешные, нелепые места и зачитывать их на диктофон. Вот и всё.
«Что это такое, ты мне объясни: энтропия и закон сохранения карандашей», — спрашивает у меня Писатель.
«Ну, разве не понятно?» говорю я. — «Энтропия — это когда накапливаются излишки энергии, а закон сохранения карандашей это…»
«Это у тебя, заметь, говорит двенадцатилетний ребенок. И про энтропию, и про карандаши».
«А что?»
«Тебе не кажется, что это выверт? И такого ребенка нужно показывать психологу. Он что, действительно такое говорил?»
«Нет», — признаюсь я. — «Но что «мы все умрем» говорил».
«А ты что сказала?»
«А я напряглась и не нашлась с ответом».
«А нужно было не напрягаться, а говорить весело так: «а? что? Слушай, а знаешь…» — и сменить тему, и улыбочку нацепить».
«Пожалуй, ты прав», соглашаюсь я.
«Аллилуйя. И знаешь что: никогда не приписывай вымышленным детям того, что ты боишься увидеть в собственных. Тем более эти выверты. Всегда сверяй со своим собственным материнским инстинктом. Если уж у тебя такая трудная героиня».
Я снова соглашаюсь.
«Закон сохранения карандашей», — вдруг наговаривает Лапидус в своей диктофончик. Я удивленно приподнимаю брови.
«Для взрослых сойдет», объясняет мне Писатель. — «Ведь действительно все карандаши куда-то бесследно исчезают — по идее мы должны выметать их килограммами, а находим только жалкие огрызки».
«Ты повторяешь мои слова буквально», — обижаюсь я.
«Ангелы-очкарики тоже забавно, для какого-нибудь мультика. Но только не русского. Все-таки ангел — это ангел. Крылья, очи, сияние и все такое. Упоминать очки у ангела вскользь —  нельзя. Это простится, только если написать-нарисовать целую книжку, как у Эффеля. Слушай, у меня есть один мультипликатор, можно я ему идейку подкину? А у тебя вычеркиваем, да?»
Я киваю.  Закон сохранения карандашей, и ангелы-очкарики тоже уходят в копилку Писателя. 
 

Глава восьмая
Рыжий
Февраль 1989 года

Прокоп сидит на кровати и курит, стряхивая пепел в пепельницу из чешского стекла. Именно этот предмет 31 год тому назад мать швырнула в отца, со словами:  «Ты разбил мою жизнь!» А вот пепельница не разбилась. Интересно, а если бы мама кинула пепельницу в отца через двадцать лет совместной жизни? Нет, все равно бы не разбилась.
Прокоп сидит и курит, смотрит на свои голые ноги в ковровых шлепанцах. Ленка ему твердит: «Ты мой Аполлон». Она где-нибудь видела Аполлона с сигаретой в зубах, в синем махровом халате и ковровых шлепанцах? В интерьере белой лаковой спальни «Магнолия»?  Сравнить, как живет Рыжий, второй его школьный друг: соорудил себе стеллаж, переложив кирпичами доски. Обтянул тканью шесть полосатых матрасов, положил их друг на дружку, по кругу — подушки в чехлах, вот тебе и мягкая мебель. Оно и понятно, говорит Ленка, ведь Рыжий не женат. А ему нечем жениться, думает про себя Прокоп. Он чернобылец.
А чем занимается он, Прокоп? Складывает видеоряд для реклам? «Кошка сидит на столе и смотрит, как мышка на полу ест сухой корм для кошек…» Да, были времена, был и венок сонетов для Ленки… Венок реклам — отличная идея! Вот так и бывает — только захочешь все послать, и тут — бац! Прокоп вскакивает, идет в соседнюю комнату, записывает идею в блокнот. Да, но как с раскадровкой? Сложно, но будоражит. Прокоп задумывается и мягко нажимает на клавишу старой пишмашинки «Оптима». Он оставил ее как память о маме: листок с незаконченным стихотворением так и остался вправленным в пишмашинку. Красивая смерть - умереть, сочиняя стихи, пусть и не дописав их:

Пламенная бабочка летит,
Нет у крыльев бабочки изнанки:
Руку мне она позолотит
Чем цветок сегодня угостит –
Зарастет ли у обоих ранка?

Теперь у него никого не осталось, кроме Ленки. Ну и, кроме Рыжего с Федькой, конечно.
…Стыдно признаться, но Прокоп любит, когда Ленка простужается. Когда она здоровая — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить —  это, конечно, хорошо, но все же у здоровой Ленки тяжелый взгляд, словно говорящий: «ну ударь меня, ударь». Прокоп уже сколько раз говорил жене: «Не смотри на меня так».
«Как?» удивляется Ленка.
«Как на врага народа». 
«Господи, я и не думала», говорит Ленка и в который раз подходит к зеркалу и начинает гримасничать. А потом смотрит на него своими карими глазками — блестящими, как облизанные черешенки — и говорит: «Ну что ты там увидел? Хоть расскажи».
А когда Ленка простужается, она вся его, Прокопова. Собирается маленьким комочком, и длинные волосы достают до самого копчика.  «Маленькая моя, заболела», — ласково причитает тогда Прокоп. Он даже купил ей детскую поилку с носиком, чтобы Ленка могла пить, не поднимая головы. Она глотает и морщится от боли, потому что всякий раз во время простуды у нее болит горло: Ленка пьет, и хрящики на ее шее вибрируют, словно камешки в быстром ручейке. И шея у Ленки — длинная, как ручей длинная, или как у Нефертити.
Все посторонние почему-то сходу принимают его за многодетного отца. Вообще-то, они почти правы. В собственных мечтах он такой и есть. Если бы не Ленкины аборты. Недавно он поставил ей условие: еще один аборт, и мы разводимся. Сколько можно? Бабе уже тридцать три. А ему династия нужна. Пускай Ленка уходит со своего «Бритиш Петролеум», хватит по заграницам шастать.

Что делается с Рыжим? Сегодня с утра Прокоп заскакивал к Федьке и узнал, что у Рыжего какие-то проблемы. Позавчера Федька застукал его возле Универсама. Федька стоял под тепловой пушкой в тамбуре и следил за Рыжим, пока тот выуживал окурки из пепельницы на выходе. Полный карман натолкал. «Куртку, судя по ее виду, он тоже где-то выудил», добавил Федька, рассказывая обо всем Прокопу. — «И шарфик у него такой…жиденький» — Рыжий кривится, словно боится заплакать. — «Ох, Прокоп… Шарфик у него — такой тоненький, на ветру болтается как поводок у собачки. Мой Буш однажды вот так же отвязался у магазина, трое суток с поводком по району бегал. Я посмотрел-посмотрел на Рыжего, потом вылетел на улицу, схватил его за шкирку и говорю: а в глобус не хочешь? А он так смотрит на меня, словно Буш, который нашелся, вроде обрадовался - а потом как дунет! Я за ним, а у меня полный пакет продуктов. Бегу и ору: «Стой! Стой, Рыжий!»  Так одна тетка вместе со мной за ним припустилась и верещит: «Вор, вор!»  Я ей: «Тетка, брысь, не вор, а друг!»  Потом я в него «боржомой» кинул, а  он —  мордой в снег. Я ему: «Ты что ж, гад, меня в грех вводишь!» На ноги поставил, снег отряхнул, окурки из кармана вынул, а вместе с ним и повестку.
«Какую повестку?» не понимает Прокоп. — «На сборы, что ли?»
«Да какие сборы. В суд повестка».
 «В суд?»    
«В суд. Он свою подпись где не надо поставил. Попросили дурака. Теперь посадят же. Представляешь, он всю свою коллекцию бабочек продал, чтобы откупиться. Пять штук долларов уже есть, говорит. Представляешь, Прокоп, какая жлобина! Пять тысяч баксов! А двести долларов ему в лом было другу дать. Я ведь в долг просил. Значит, денежки водились, а?»
«А что ж ты у меня не попросил?» обижается Прокоп. — У меня всегда — пожалуйста. Да хоть с пожизненной рассрочкой».
«Нет, ну ты представляешь, какой жимола!» — не унимался Федька.
«Алле, Федька. Что там с повесткой в суд?»
«Еще пять тысяч надо».
«Да…» — Прокоп чешет ногу над носком, нервничает. — «А почему он молчал? Он думает, что я гад? Ты тоже думаешь, что я гад. Только на Рыжего и обижаешься… Что ты мнешься? Что? Опять Ленка? Да оставь ты ее в покое, она  ошпаренная, ее саму лечить надо. Что?»
«Так она ж…»
«Что?»
«Рыжий звонил ей по пьяни, рассказал про долг, денег просил. А она ответила, что как раз это самое… Что лечить ее надо… Что забеременеть не может. Что все деньги туда».
«Ленка сказала?»
«Не вру, Прокоп. Но я же сам ничего не знал, только вчера мне Рыжий и рассказал. Прокоп, зачем он такой гордый, а?»
«Ты врешь. Про Ленку. Врешь»
«Клянусь». 
Вечером, не дожидаясь возвращения Ленки с работы, Прокоп повез Рыжему деньги.
Но Рыжий уже повесился на  шарфике…»

«Тут очень важно», — советует мне Лапидус, — «проверить, какой был курс валюты в 1989 году».
«Зачем?» не понимаю я.
«Как это зачем? Насколько это реальные деньги, долг Рыжего и все такое.  Тем более что он продает коллекцию бабочек. Ну, вообще-то присутствие всяких второстепенных персонажей весьма оживляет повествование».
Я вскидываю брови.
«Да, неуместно сказал, прости. Выдуманные персонажи —  они ведь тоже люди».
«Странно», говорю я. — «Ты всегда был подозрительным человеком.  А Рыжий — все-таки друг Прокопа. И погиб он вроде как из-за Ленки».
«Причем тут Ленка?» — вскидывается Лапидус, и вдруг осекается. — «Ни Ленка, ни Прокоп мне вообще никого не напоминают. Что ты меня путаешь?»
«А ты в чем-то пытаешься разобраться?»
«Я ни в чем не пытаюсь разобраться. Тьфу ты, господи…» —  Лапидус сердито щелкает зажигалкой, закуривает. —  «Ну вот, держался-держался. Ты извини, я понимаю, что жарко, но я покурю, ладно?»
Я жму плечами. —  «Во всяком случае, я предполагаю, что Прокоп опоздал совсем на немножко. У них между друзьями было так заведено —  у каждого из друзей был свой ключ от квартиры Рыжего. Ну, на случай любовниц и все такое. Мужская солидарность. Ведь Федька жил с матерью, а Прокоп был женат. Поэтому Прокоп воспользовался своим ключом, открыл дверь, и увидел Рыжего, болтающегося в петле из шарфика. Прокоп вытащил уже мертвого друга из петли и только потом вызвал милицию. За что ему и влетело. Оказывается, он должен был сидеть и смотреть, как болтается его повешенный друг, и ждать, когда приедет милиция. Тот шарфик Прокоп свернул руликом и отнес домой. Положил на полку со своими теплыми вещами. Ленке хоть и не сообщали подробностей, но все равно до нее доходили какие-то разговоры. Наверное, она догадалась, когда увидела незнакомую вещь, чей это шарфик и долго боялась дотрагиваться до него. И наверняка со страху его выбросила. Может быть, даже ссора была по этому поводу с мужем».
«Господи, нагородила, нагородила», —  говорит Лапидус и забычивает сигарету. — «Тебя не поймешь».

«Вся эта история про Рыжего так похожа на правду, что у меня сжимается сердце…»

«Ты что, дура?» — говорит мне Лапидус.

«Вся эта история про Рыжего так похожа на правду, что у меня сжимается сердце…»

«Кать, ты меня слышишь или нет?» —  повторяет Писатель».

«…Рыжего сожгли в крематории. Загнали немногочисленных прощающихся в маленький траурный зал и включили магнитофонную пленку с Бахом. Пленка старая, музыка играет с треском заезженной виниловой пластинки  — сколько в раз в день они проигрывают ее? Перемотали обратно и снова — па-пам! Гроб у Рыжего закрыт,  и еще самоубийц не отпевают. Прокоп хотел отвалить священнику хорошие деньги, и может быть, какой-нибудь из них и согласился бы, но Федька остановил друга. Действительно, какой смысл, когда бог все равно «в курсах», — так сказал Федька. А еще Прокоп заказал для Рыжего дорогущий гроб: тетя Варя, мама Рыжего, глядится на фоне гроба бедненько, словно и не родственница вовсе, но только она и бросается на гроб и что-то тихонько шепчет — видно, готовит сына, чтобы ему не так страшно было. Служительница в синей безрукавке-дутике по своему хладнокровию ничем не отличается от работника ЗАГСа, с той лишь разницей, что одни произносят печальный текст, а другие — радостный. В принципе, они могли бы успешно подменять друг друга. Главное, не перепутать тексты.
Служительница нажимает на кнопку звонка — сигнал, что можно опускать гроб.  Но кнопку заклинило. Кажется, служительница уже привыкла к таким накладкам. Потому что под рукой у нее лежит наготове молоток. Извинившись, женщина несколько раз аккуратно стучит молотком о постамент, на котором стоит гроб. Рыжий, ликвидатор чернобыльской аварии, коллекционер бабочек, армейский друг и должник бандитов  — уезжает от них навсегда…» 

Слушай, твоя героиня сумасшедшая», — говорит мне Лапидус. — «Рядом с ней  —  муж любимый, а она про какого-то Рыжего, да еще с таким надрывом. Не хотел бы жить с такой ненормальной женой. Ну да, извини…
   
 «Встань», — рычу я.
«Какая тебе разница?»
«Встань немедленно, или я ухожу».
«Да ладно тебе», — говорит Лапидус и поднимается с дивана, на котором он только что удобно примостился.
«Это просто свинство».
«Да ладно тебе. Я устал», — говорит Лапидус и обиженно складывает губки. — «Слушай, старуха, мне через пять минут нужно будет отбежать к метро».
«Вот вместе и выйдем»
«Неа. Я тебя не выпущу. Пока не выговоришься».
«А пошел ты», — говорю я.
«Пошлешь меня, когда закончим. А пока посторожишь звонки».   
Я смеюсь.
«Что ты смеешься?»
«Да так, кое что себе представила. Вдруг кто-то позвонит, я сниму трубку и скажу: квартира Лапидуса Пбоменталя слушает».
«Толькой попробуй», — и Писатель грозит мне пальцем.   
Через пять минут он сует ноги в кроссовки и говорит: «Перехвачу денежку и обратно, ладно?»

Я сижу одна на краешке дивана в чужой квартире с искусственной пальмой, провисающим тряпичным потолком, с чучелом рыси на холодильнике —  рысь в кепочке, которую забыл парень из пиццерии. За окном в отдалении шуршат машины Варшавского шоссе: если выйти на балкон, то наверняка можно увидеть, как на фоне заброшенной стройки, вдоль красной линейки заката в мелких делениях из черных прутьев торчащей арматуры, крошечным бегунком двигается в сторону метро Лапидус. Он идет за денежкой, а я сторожу его телефон. 
Я сижу и смотрю на две фотографии — тещи и Лапидуса с женой. «Знаете что», — говорю я, обращаясь к женщинам, — «не надо на меня так смотреть. Я устала и давно не агрессивна. Я очутилась тут совершенно случайно. Мне не нравится ваша дурацкая квартира и ваше высушенное сафари в кепке. И мне не нравится, во что вы превратили моего Лапидуса — какими фломастерами вы его раскрашивали?»

«Писать книги - это все равно что сесть в летающую тарелку. Тебе это надо?» - снова повторяет Лапидус, когда возвращается с толстой пачкой денег. Он протягивает мне половину: «Хочешь? Ой, только не надо бешенства. Не хочешь, как хочешь. Что тебе важней — чтобы мы тут с тобой дурака валяли, а потом ты уйдешь в полной уверенности, что Лапидус он и есть Лапидус?»
Я густо краснею.
«Я понимаю, что тебе так легче.  И я могу тебе подыграть, если хочешь. Но сразу же, как захлопнется дверь, я перестану быть Лапидусом».
«Как тебе будет угодно», говорю я.

Глава девятая
Прокоп, октябрь 1991 года.

…Ливанул дождь. Прокоп стоит под окнами своей квартиры и наблюдает, как Ленка бессмысленно слоняется по комнате. Уже темнеет, а у нее есть такая дурацкая привычка — выставлять их жизнь на всеобщее обозрение, это всегда бесило Прокопа. Она оправдывается: «я просто забыла». Нет, она это делает специально, она эксгибициониста, самая настоящая. Прокоп долго стоит под окнами и смотрит, ждет, к чему бы придраться. Что он хочет увидеть? — Что-нибудь такое, чтобы почувствовать омерзение, он хочет накачать себя этим омерзением и в таком состоянии войти в дом. Хотя скорее это он сам может вызвать сейчас омерзение: он пьян, икает от холода, он продрог, и ему хочется скорее покончить с этим. Ленка, сволочь, ну сделай же что-нибудь такое, чтобы я подглядел твое нутро. Кто Рыжего уморил? Ты уморила…
И оттого, что Прокоп сам себе противен и никак не может возненавидеть Лену, он решает «добрать» и отправляется в пельменную на углу Пятницкой.
Он заказывает двойную порцию пельменей и бутылку водки. Уборщица елозит у него под ногами шваброй, переворачивает стулья и укладывает их на столы, а девушка на раздаче протирает тряпкой коричневые подносы и выставляет их стопкой, а потом закрывает ключом кассовый аппарат и стоит, облокотившись о конвейерную ленту, глядит на Прокопа. По выпрямляется, снимает накрахмаленную корону с надписью «Общепит», расстегивает белый нейлоновый халатик и одергивает на себе джинсовое платье с нагрудным кармашком-«патронташем».
Прокоп дожевывает свои пельмени и допивает водку, вперившись взглядом в репродукцию картины Шишкина «Утро в лесу». —  Второй медведь все никак не залезет на сломанное дерево, и Прокоп приговаривает вслух: «Ну, давай, милайй… ну поднимай жопу-то», потому что она уже «залил» глаза по полной, его два зеленых глаза плавают в пьяном тумане, словно оброненные в водку две крошечные пикули. И Прокоп все никак не может подняться со стула, он поднимается долго и грузно, словно и сам он — медведь, который все никак не может поднять то же самое место. И когда Прокоп выходит, наконец, из пельменной, то уже знает, что в нем хватит злобы, чтобы донести ее до Ленки…

…Ленка лежит в черной шелковой пижаме — черная ящерка на белой постели, что она делает в его доме, превратила его дом в свою норку? Сейчас он сделает то, что боялся сделать много лет: он продавит эту норку ногой, и пусть обвалятся все ходы-выходы! Прокоп бьет горшки с цветами и матерится, глядя в пустой угол комнаты. Что он там увидел, в пустом углу? Ленка сидит в постели, поджав ноги, сцепив руки на коленях, и тихонько поскуливает. А Прокоп глядит в пустой угол и кроет мать-растакую-богородицу. Что это, родовая память? Ведь вот точно так же ругался его деревенский дедушка, когда колотил цветочные горшки, а бабушка, наспех одев трехлетнего Прокопа, бежала по ночной тропинке к соседке и отсиживалась у нее до утра? Помнит ли Прокоп тот страх, помнит ли кислый запах бабушкиной юбки, когда он вжимался в нее лицом, помнит ли свое удивление, потому что дедушка Прокопа был тихим и немногословным человеком, а тут его прорвало. Дедушка всегда молча возился по хозяйству, гремел инструментами в сарае, стоял в шляпе пчеловода с опущенной сеткой и осенял дымом улья, проверяя соты. Он так же молча брал лопату и копал канавки в огороде, выводил их к калитке, чтобы навозная жижа из коровника не попадала на грядки. Он так же угрюмо носил с луга в кошёнке сено и сваливал его возле сеновала: сам забрасывал сено и сам утаптывал, легко взбираясь наверх по корявой лестнице — да он тогда был и не дедушка вовсе! Так отчего же буйствовал тогда дедушка? Откуда это бралось? Это оставалось для Прокопа страшной, непонятной тайной. Как не знал он причины и другого события. Зачем, когда они однажды пошли по грибы, а Прокоп увидел гадюку и закричал, дедушка, велев внуку не двигаться, поставил корзину на землю, отломил толстую ветку и сделал из нее клещи. Змея лежала в траве и шипела, а дедушка зажал ей голову клещами, перенес на сухой трухлявый пень и, не разжимая клещей, сжег змею вместе с этим пнем. Прокоп помнит, как полыхало и чадило, как жутко извивалась змея, а пятилетний Прокоп тогда чуть не описался от страха. А если уж честно, то описался даже.
Может быть, именно оттуда эта ящерка? Оттуда эти страх и жалость одновременно?
…Прокоп сидит один, посреди разгромленной комнаты, примяв ботинком маленький желтый китайский веер из рисовой бумаги, который теперь здорово напоминает трухлявую сыроежку… 

…Узнав, что Ленка беременна, Прокоп долго и слезно скребся в квартиру Элеоноры. Теща, когда до нее дошло, что станет бабушкой, совершенно переменилась и срочно сняла траур по Рамезу. Прежде она походила на скелет, восставший из гроба — скелет с папиросой в зубах, с готической грустью в  проваленных глазницах — словно глаза высосали вампиры, причем вампиром, при общении с Элеонорой,  себя неизменно чувствовал собеседник. Теперь же, с беременностью Ленки, Элеонора постепенно обрастала мясом и начала походить на живого человека. И это большой подвиг с ее стороны. Прокоп простил Ленку и одновременно не простил ее — да какая уже разница? Обида за Рыжего ушла на второй план, исчезли все эти дурацкие страхи про змеи-ящерки, все эти юнговские «анима-анимус» и прочая подсознательная дребедень. Осталась одна тихая радость.


   «А знаешь, пойдем на улицу», — предлагает Лапидус, — «там за стройкой есть замечательный лесок.  Леска-то этого —  минимум-миниморум, но все равно имеются и миниморумные трава, и деревья, и даже грибы-пылевики. И еще я нашел там чагу и завариваю на ней чай».
«Это вредно», — говорю я. — «Город, выхлопные газы, и твоя чага вобрала в себя всякую гадость».
«А уж сколько мы вбираем в себя всякой гадости», — говорит Лапидус. — «И знаешь, я там даже книжку подобрал букинистическую, с ятями – 16й том полного собрания сочинений Шеллер-Михайлова: Из истории народных движений — царства двух монахов, революционный анабаптизм, пролетариат во Франции»
«Как это — царства двух монахов?» удивляюсь я.
«Не знаю. Может, опечатка. Кстати, книга уперта из библиотеки имени Молотова. В то время за опечатки сама знаешь, что было».
«Может, и не опечатка», — говорю я. — «А что такое революционный анабаптизм?»
«А тебе это надо?» говорит Лапидус и отправляется на кухню. — «Соку хочешь?» кричит он.
«Нет, спасибо», бормочу я.
Лапидус входит со стаканом сока. — «Там совершенно дурацкий рисунок на задней обложке. В виньетке изображен скалистый берег моря, крошечный кораблик плывет, и солнце восходит. И подпись внизу — Рисунок утвержден Правительством. Так мы идем?»
«Хорошо», — говорю я.
«Кстати, вон эта книжка лежит» — и Лапидус указывает на застекленный стеллаж.
Я отодвигаю стекло, беру голубую книжку в твердом переплете — он изъеден плесенью, наверное, где-то сырел годами. Гм, действительно, царство двух монахов… Машинально перелистываю страницу, загадываю номер страницы – 476, первая строка последнего абзаца, чисто женская привычка. Читаю: «Обмънявшись ръзкими выраженiями, Мари и Пюжоль окончили свиданiе». Захлопываю книжку. Но мы все-таки сходим погуляем. Минимум-миниморум…   
…Мы с Лапидусом сидим на траве и смотрим на солнце через бутылочные стеклышки. Как я счастлива — я даже готова расцеловать Лапидуса!
Здесь, в миниморумном лесу, недалеко от Варшавского шоссе, мы испытываем на себе магию времени и уже можем разговаривать о чем угодно. Я даже называю Писателя его настоящим именем. Мы обмениваемся впечатлениями о прочитанном. Он недавно прочитал «Гантенбайна» Фриша, минорного автора, поразительного по своим полутонам. «Замечательная конечная сцена», — говорит он. —  «В реке, на территории заповедника, куда пришел герой, чтобы покормить уток, в зарослях ивы застрял труп. Наконец, он отрывается и выплывает на середину реки. Два полицейских в лодке с гербом города пытаются выловить этот труп — сначала руками, а потом уж зачерпнуть его при помощи гроба, который специально для этого привезли другие полицейские, держа крышку наготове — чтобы скорее захлопнуть ее и не шокировать горожан. Нормально, да? Далее следует смешное описание гонок с преследованием трупа, которому, собственно, некуда спешить, и он может еще какое-то время позабавиться с живыми людьми».
«Зачем ты мне это рассказываешь?» — спрашиваю я.
«Просто, чтобы показать, что грусть можно передавать самыми разными способами».
«Спасибо», говорю я. И вспоминаю свое, из «Хомо Фабер» того же автора. Как герой тоскует по возлюбленной, одновременно путешествуя по миру. Как он лежит где-то на пляже и рисует рядом с собою на песке женщину и разговаривает с нею вслух, шокируя окружающих. Это, думаю я, больше подходит к нашей теперешней ситуации, чем разговор о резвом трупе. Впрочем, моему собеседнику виднее.
Потом мы перебираем всех наших знакомых — кто как живет, чьи дети уже начали создавать свои семьи. И будут у них свои страсти, свои очарования и разочарования. И вроде бы, у всех наших близких друзей жизнь идет своим чередом, и никого так уж не переломало до неузнаваемости. «Впрочем», — говорит он, — «есть один странный человек, Громов Василий, может быть, слышала?»
«Ну да. Он был пионером сайтов, работал на элиту, сутками жил перед компьютером. У него вроде трое детей было - всё в дом, не выходя из дома. Я пару раз встречала его в доме у моей подруги-пианистки, они одноклассники. Этот Громов всё время хотел спать, постоянно».
 «Так он теперь охотник» — поясняет Писатель. — «Уехал куда-то на Север, купил сруб, снегомобиль и с осени до зимы охотится на пушного зверя».
«Так это же здорово!» — говорю я. — «Гораздо лучше, чем торчать за компьютером».
«Да, но жена за ним не поехала, и они расстались», — говорит Писатель. — «Правда, дети уже выросли и разъехались по своим квартирам, и он им по-прежнему помогает. Но жена не пускает Василия обратно. То есть не пускает, когда он в Москве с весны до осени. Вместо мужа она пустила какого-то хмыря, который красит волосы и все время ремонтирует ее дачу».
«Наверное, она просто устала», — объясняю я. — «Ей хочется покоя».
«Могла бы поехать за Василием».
«Но, может быть, она ему больше не нужна. Вот и живет с хмырем» — предполагаю я.
«Сама виновата. Она мне сказала про того хмыря: «я думала, и что это он все время молчит — наверное, в нем что-то есть. Но когда он переехал ко мне и продолжал молчать, я поняла — он молчит, потому что там просто ничего нет»».
Я представляю себе огромного Васю Громова, нарезающего по снеговым равнинам где-то на Севере России, с винтовкой за плечами, с меховым облаком в ногах, и думаю про всех тех волшебных, гордых животных, населявших прежде книги Писателя. Про всех его лосей, волков, белок, лисиц, медведей. Не таких чудовищ, как у Борхеса, а величественных как в языческих сказках.  Что тут пересказывать — для этого нужно просто взять и прочитать его книги. Мне хочется спросить Писателя, почему произошел такой массовый исход из его книг всех зверей и птиц? Зачем он стал Иронистом?
«А когда Василий приезжает в Москву, то гуляет по-черному», — продолжает рассказывать Писатель. — «Я бывал у него, он себе квартирку прикупил. Да на той неделе был. Мы надрались и спали вповалку на шкурах, на полу. Мы спали и переползали с места на место, стонали как раненые звери, переползали от женщины к женщине, и они тоже стонали».
Я вся напряглась. Но Писатель, кажется, забыл, что когда-то я была лицом заинтересованным, и с улыбкой договаривает:
«Короче, все остались довольны».
«Рада за тебя», — говорю я и думаю: уж не его ли зверей подстрелил Василий?
«Я не хочу быть ондатровой шапкой», — говорит Писатель.
«Я помню», — говорю я и смотрю на его залысины — за пять лет они стали еще больше.
«Ты многого не понимаешь. И никогда не понимала».
«Я знаю. Передавай от меня привет Василию».
«Да. Он обещал дать мне шкурок, сошьем жене шубу. У меня есть знакомый скорняк — он пишет тупые книги, но хочет пробиться. Я ему помогу. Ну что, пошли? Что сидишь? Поднимайся: сказала А, говори Б».
Нет, насчет А и Б я представляю все немножко по-другому.  Как учил меня мой знакомый психолог, если ты чего-то боишься, нужно войти в этот страх. Но в данном случае меня еще беспокоит консистенция, из которой состоит этот страх. Поэтому я поднимаюсь и ухожу.
«Прощай», — говорю я. — «Я тебя ненавижу».
«Эй» — он свистит мне вслед.
« «Я свистнул в два пальца!» — кричу я и иду, не оглядываясь — «вероятно он принял это за свист сурка, который скоро войдет в гитлеровский рейх, и оглянулся ». Но со мной, Лапидус, ты промахнулся. Я не войду в твой гитлеровский рейх!»
Лапидус начинает дико смеяться. — «Ну ты даешь. А ты русскую классику-то читаешь? Иди обратно! Я же пошутил. Да наврал я все про Василия! Не было никакого свального греха».
Но я ухожу прочь из миниморумного леса.

 

Глава десятая
Сомнамбула

В каждой нормальной семье должен быть фотоаппарат, микроскоп, духовое ружье, палатка, удочки, желательно надувная лодка, бадминтон, набор для пинг-понга, футбольный и волейбольный мячи. И какая-нибудь семейная игра — шашки, шахматы, нарды, карты.
Прокоп делает в комнате ремонт: размывает потолок, обрабатывает русты. Набухшие куски штукатурки бухаются на самодельную газетную пилотку: Прокоп еле отдирает ее от волос и складывает себе следующую пилотку. Ленка накупила три пачки одноразовых марлевых «намордников», она смачивает их под краном и требует, чтобы Прокоп обязательно работал в «наморднике». Прокоп подчиняется, но думает, что женщины странно проявляют заботу о мужьях. «Под нашу свежую комнату», мечтательно произносит Ленка, — «потребуется какая-нибудь классная семейная игра.  Будем ставить на середину стол, а люстру купим с абажуром, на длинной шее и чтобы можно было выдвигать пониже. Будем сидеть под абажуром и резаться».
«В карты», предлагает Прокоп.
«Нет», протестует Ленка, — «наш сын не будет играть в карты. Будем резаться во что-нибудь интеллигентное».
«Пока что можем резаться только в кубики», смеется Прокоп. — Трехлетний Артур крутится под ногами — на него «намордник» уж никак не наденешь. Ленка без конца бегает с ведром и тряпкой, замывает пол, сбивает пыль. Она боится за сына. Артур снова похрипывает.  Говорят, если после пяти лет ложный круп  не проходит, ставят астматический синдром. Два годика подождем, глядишь, все образуется, говорит Ленка. Она тащит сына в угол комнаты, но тот упирается. Ленка просит Прокопа принести красный ингалятор, усаживает за него сына. Артур дышит в ингалятор, обхватив губами мундштук, и так он похож теперь на маленького музыканта, дующего в диковинный духовой инструмент. Прокоп смотрит на сына и говорит: «Когда он подрастет, мы купим ему саксофон. А до этого — можно купить флейту, пускай разрабатывает легкие. И одновременно извлекает музыку».
«Он вчера заснул в дутиках», смеется Ленка. — «Лежит, а руки — как у боксера». — Накануне Ленка купила сыну синие перчатки-дутики.
«Нет, все же я хочу, чтобы к новому году была игра», продолжает Ленка. — «Может быть, я тогда уволюсь. Буду печь по утрам оладьи и делать вам молоко с пенкой, как вы любите. С золотой пенкой — как парчовая салфетка».
«Я это уже слышал миллион раз», фыркает Прокоп, — «а потом опять ломка, и снова Бритиш Петролеум форевер».
«Я больше не хожу?»  вдруг спрашивает Ленка.
«Редко», — отвечает Прокоп и проводит шпателем по русту. Прямо на лицо ему осыпается скорлупой штукатурка.
«Не скреби», — просит Ленка, —  «дай ребенку додышать».
«Идите в ту комнату», просит Прокоп.
«Значит, все-таки хожу. Может, правда уволиться?»
«Конечно. Будешь писать хроники короля Артура, пока он не стал хроником» — говорит Прокоп и кивает в сторону сына.
«Артур, хватит, что ты присосался», — говорит Ленка. Но Артур сидит, раздув щеки, дышит и смотрит, как через дырочки  в крышке выплывает крошечное дисперсное облачко. «Что ты ему туда подмешал?» удивляется Ленка. — «Токсикоман какой-то».
Прокоп смеется: «Капельку йода, и все».
«Артур, иди в другую комнату», строго говорит Прокоп. —  «Лен, надень ему подследники — «смотри, у него уже ноги синие».
«Они у него не синие — они полинявшие».
Прокоп смеется.
«Он потел ночью, это подследники линяют», поясняет Ленка. —  «Артур, иди в другую комнату и возьми на батарее носочки».
Сын встает, берет в руки ингалятор  и хочет уйти, но ему мешает провод. Ленка вытаскивает из розетки штепсель и говорит: «Иди. Без меня не включай». Ребенок уходит — за ним тащится красная змейка-провод с головой-штепселем и двойным жалом. Ленка поворачивается к мужу:
«Как ты думаешь, почему он молчит?»
«Он заговорит со дня на день, точно тебе говорю. Я тоже заговорил лишь в три года. Подошел к ванной и сказал мама, откой». 
«Интересно, что он скажет. Как ты думаешь, он нормальный?»
«Ты что?», обижается Прокоп и поправляет бумажную пилотку. — «Посмотри, какие у него глаза».
«Да, но я же хожу».
«Разве это болезнь? У нас на работе у  вахтерши две дочки-двойняшки ходили и  даже разговаривали друг с другом во сне. А потом вышли замуж, родили, и все прошло».
«Но я ведь уже вышла замуж и родила, а все хожу».
«Это потому, что ты еще не произошла как мать».
«Это уж глупости», фыркает Ленка. — «Для кого я колочусь? А я что, тоже разговариваю?»
«Ты — нет».
«А ты у меня что-нибудь спрашиваешь?»
«Нет. Я провожу чистый эксперимент — спрашиваю только тогда, когда ты не ходишь».

Последние два года Ленка ходит во сне.  Ну, раз-два в месяц, не чаще. Ходит себе потихоньку и даже делает что-нибудь полезное — то  наготовит бутерброды и уложит их в лоток, хотя в реальной жизни Прокоп сам готовит себе для работы бутерброды. Или Ленка заходит в ванную и в полной темноте обстирывает ребенка, хотя наяву это как правило тоже делает Прокоп. Ночная Ленка-сомнабула делает все так тихо, трогательно и безропотно, что у Прокопа сжимается сердце. Что за странная компенсация, гадает он. Почему в реальной жизни она так упирается — убегает на свой Бритиш Петролеум, словно проваливается в нефтяную скважину, и возвращается домой черная от усталости. Зачем она так себя загоняет, а мужа превратила в няньку, и Прокоп работает теперь перебежками? Неужели она не чувствует про эту скважину? Да черт ее поймет — однажды во сне она взяла черный лак для ногтей, купленный ею для маскировки дефекта на кожаной сумке, и сделала себе черный маникюр.  Собственно, именно после этого случая, когда Ленка проснулась с черными ногтями, Прокоп все и рассказал. Он бы щадил ее и дальше, но так получилось. От волнения он сначала даже назвал ее  инопланетянкой, а не лунатиком. Ленку же, как и любую женщину, больше интересовало, не делает ли она во сне что-то неприличное. Но она не делает ничего такого — она даже прекрасна в своем снохождении, и Прокоп любовался ею. Это была его тайна, восторг, даже еще приятнее, чем владеть ею, честно. Но чтоб успокоить ее, что ничего уродского она не совершает, Прокоп — буквально оторвал с кровью от сердца — поделился еще одной деталью про Ленкин сомнамбулизм. Он рассказал, что однажды во сне она долго сидела на кухне и ела шоколадные конфеты. А потом ногтем разглаживала серебряную и золотую фольгу от фантиков. Взяла из кухонного ящика серебряную ложку (подарок от Федьки новорожденному Артуру — «на зубок»). Сгребла фольгу и ушла в кабинет. Она что, лунатик-клептоманьяк? подумалось тогда Прокопу. С бьющимся сердцем он отправился вослед. Ложечкой Ленка вырыла в цветочных горшках три ямки, затем выдвинула ящик письменного стола и открыла коробку с микроскопом. Клептомания отпадала. Но Прокоп сделал для себя мысленную отметку —  справиться в специальной литературе, видят ли в темноте лунатики, например, так же ясно, как ночные птицы? Иначе как она собирается пользоваться микроскопом? И второй вопрос — что именно она собирается под ним рассматривать? Серебряную и золотую фольгу, что ли?
…Ленка вытащила из коробки три стеклышка, в каждый цветочный горшок положила по листочку фольги, прижала их сверху стеклышками и присыпала землю ложечкой. Это было так похоже на обыкновенные «секреты», из тех, что маленькие дети закапывают во дворе…

В тот день, когда Ленка расколола Прокопа — а он именно так себя и чувствовал, что это не он, а она его расколола, — Прокоп, чтобы успокоить Ленку, привел ее в кабинет.  Он подвел жену к горшку с геранью и ее пальчиком разгреб землю. Под прямоугольным стеклышком, словно крошечный золотой слиток, поблескивала фольга.
«Что это?» прошептала Ленка.
«Это — ты», сказал Прокоп.
«Я? Это сделала я?»
«Да».
«Господи! Да это же детский секрет!» удивляется Ленка. — «Я уже и забыла, как это делается».
А потом она позвала сына: «Артур! Артур! Скорее иди сюда» — и быстро припорошила ладошкой землю.
Вошел Артур. И Ленка так же взяла его пальчик и тихонько разгребла им землю. Прокоп молча указал еще на два горшка: с «тещиным хвостом» и денежным деревом. В одном они обнаружили  еще один золотой секрет, а в другом — серебряный. Ленка с Прокопом внимательно наблюдали за сыном, а он в зачарованной задумчивости смотрел на откопанные маленькие сокровища, и карий глаз его немного «плыл».
Тогда она действительно хотела бросить работу. Но, верно, был у нее в душе какой-то краник со сорванной резьбой, который невозможно сильно закрутить. И Ленка опять впрягалась.
…А теперь ей приспичило бежать за какой-то необыкновенной семейной игрой. Прокопу пришлось прервать ремонт и присматривать за сыном. Ленка пропадала полдня, выходной закончился. Ленка принесла «Скрэббл» — игру в слова. В зеленом бархатном мешочке — фишки с буквами, двойная картонка с клеточками, снизу оправленная зеленым коленкором, и четыре зеленых подставки-корытца для букв. В этот же вечер, уложив Артура спать, они играли в своей разворошенной ремонтом спальне. Ленка добавляет четыре фишки с мягким знаком и победно выкрикивает: «Нефть! Тройной счет слова — 15 баллов!» — и записывает приход в свой столбик. Прокоп кривится, передвигает фишки в своем корытце. Эта чертова нефть, думает Прокоп. Будь его ход — он смог бы выложить Нефертити»…
…Ночью, обняв спящую Ленку, Прокоп вдруг думает, как странно меняется жизнь. Когда они только познакомились — Ленка писала слова на его спине. А теперь вот они играют в «Скрэббл», как старички. Хотя — какие же они старички, им всего по тридцать семь. Пушкина уже застрелили, Высоцкий спился, а он, Прокоп, играет в Скрэббл с женой-лунатиком. Но, черт возьми, его это вполне устраивает…   


Глава одиннадцатая
Старуха Извергиль

Я тупо уставилась на найденную по поиску интернет-страницу. Вот она, фотография из электронной версии «Коммерсанта», вот она, моя соперница из «Бритиш Петролеум», жена Прокопа. Длинная как у Нефертити шея, смешные как у гномика уши. И я недоумеваю: «Почему я должна ее ненавидеть? Что она мне плохого делала? Если б мы были просто знакомы — может быть, мы бы даже дружили. Не плескать же ей в лицо кислотой». Я даже представляю, как плачет Ленка — высоким голосом, как ребенок, сжимаясь в калачик — да она вся у него на коленках уместится.  В чем ее вызов? Что она такого говорит ему, что рассказывает — и в глазах такое страдание. Эта девочка не боится встать над обрывом и швырнуть туда свое эхо — и слушать, смотреть, как оно бухается  вниз, а потом, задохнувшись от восторга,  поднимается ввысь, в горы и отскакивает еще выше и путается в лохмах тумана, гаснет… И она смеется и, оборачиваясь к Сергею, говорит: «А ты так можешь? Ты не боишься кинуть свое эхо, закрутить его свечкой и перебросить мое?» «Могу», отвечает Сергей, и сердце его колотится от восторга, ходит на шее кадык, а она смотрит на родинки, разбросанные по его телу — которые столько раз трогала я, его жена, — Ленкины глаза прыгают от родинки к  родинке, словно переступая от камешка к камешку, словно она не готова пока или не хочет, и даже немного брезгует, потому что она, собственно, пришла сюда одна, сама по себе.  Но он-то уже все чувствует: и какое это мучение — ждать, когда же она споткнется, легкая, маленькая, бесстрашная, когда же упадет и дотронется до него. И Сергей не может уже больше ждать, оборачивается ко мне и говорит: «Уходи»…
 
После той встречи на Курском, Прокоп перезвонил мне один-единственный раз. По сотовому. Теперь он вбил себе в голову, будто Артур на самом деле — не его сын. А уж я-то как боюсь…
Прокоп говорит, что всю жизнь жил во лжи. 
«Бросьте», — говорю я, — «мы с вами были счастливы». Звучит смешно. Но сплачивает.
Прокоп рассказывает мне сюжет старого фильма — о двух беглецах из концлагеря. Парне и девушке.
«Она такая бритая была?» спрашиваю я. — «И в конце фильма слышен лай собак, парень толкает девушку в ров и приманивает волкодавов на себя? А девушка спасается и рожает ребенка?»
«Верно», говорит Прокоп. Слышно, как он пригубливает какой-то напиток. Голос его становится все глуше.
«Вы сейчас где? Вы хотя бы сняли квартиру?» - спрашиваю я.
«Ммм…»
Ну да, наверняка снял. Я вдруг представляю себе: я и Прокоп. Оба бритые наголо, в арестантских одеждах — бежим, ноги — в ромашковой пыльце. Я знаю, что это хороший признак — представлять себя с другим мужчиной. Неужели выздоравливаю? Вот мы бежим, бежим… Но потом я  останавливаюсь и ухожу… Не получилось…
Прокоп говорит, что семейной династии у него не получилось — ни у него, ни у его мамы.
«Вы становитесь брюзгой. Если вам так дорог ваш сын - возвращайтесь из своей «заграницы» и воспитывайте».    
 «Приезжайте ко мне за границу — дерябнем», предлагает он и нехорошо так смеется.
«Извините», — и я кладу трубку.
И начинаю заболевать той же самой паранойей. А вдруг действительно?.. У него наверняка есть фотография сына. Мы могли бы встретиться в метро, и я бы взглянула. Ведь это и ему нужно. Он никогда не видел Сергея, чтобы сравнить… А я бы могла… Или могла хотя бы спросить по телефону — про вихры, как у моих детей, и выступающие на черепе «собачьи косточки», как у моих детей и Сергея… Пусть поковыряется в своем сыне, а я ему помогу… Два садо-мазо… Ощупывать череп ребенка, его темечко, которое ты столько раз целовал?  Почувствовать себя френологом и ужаснуться? Кому нужна эта правда? Нет, не хочу быть старухой Извергиль.
 
…Когда Катька убежала из миниморумного леса, Лапидус сел в траву, пососал валидольчика и повспоминал, как они жили.
…Он возненавидел ее. Всю жизнь она была то беспечна, то впадала в глубокую ипохондрию, доставала его своими сомнениями. Несколько раз в течение их почти двадцатилетнего супружества она то полнела, то резко сбрасывала вес — и в этом тоже ему виделась истерика. Хотя, конечно, он преувеличивает. Он и любил ее — она понимала его и жалела. И, наверное, в силу своей природной интуиции, чувствовала, что с его стороны были измены. И все равно жалела его. Потому что ничего не знала наверняка. Однажды она так довела его, что в душе надолго образовалась пустота. В это же самое время случился ГКЧП, и как-то все перемешалось. То, что произошло с Сергеем, нельзя было даже назвать изменой. Потому что он был счастлив тогда.

Он встретил Ленку на баррикадах. Таскал арматуру, а Ленка тоже была в гуще событий, пробегала мимо, и он случайно зацепил ее платье и порвал до самого пояса. Он увидел мелкие атласные растяжки на бедрах и стиснул зубы, чтобы не выронить арматуру. А Ленка засмеялась и сказала, что сама виновата — нечего ходить на баррикады в платьях. И вместо того, чтобы защищать Белый Дом, они поехали к ее маме. Ленка сказала: «Ой, что же мне делать? У вас есть деньги на такси? Поехали к моей маме — я переоденусь». Сергей снял рубашку, Ленка по-ковбойски обвязалась ею и насмешливо посмотрела на его не очень-то волосатую грудь. А потом они вместе отправились мимо Высотки к Садовому Кольцу. Сергей все никак не мог поймать такси. Они снова спустились вниз к метро Баррикадная, а Ленка сказала: «Вы ловите такси, а я пойду куплю мороженое. Ой, а у вас есть деньги на мороженое?» Он вывалил ей в ладонь мелочь —  у нее была маленькая, сильная ладошка, и на указательном пальчике — серебряный перстень. Сергей начал метаться по тротуару, голосуя, но машины проезжали вниз по булыжной мостовой, словно их сносило всеобщим народным испугом. Как сказал один герой из фильма «Охламон» своему другу (дело было в Афгане, на горной речке): «Ты куда ни попадешь, тебя вечно смывает, как в унитазе».
И тут Сергей увидел Катьку, свою беременную Катьку. Она тащилась с двумя тяжелыми сумками, звала его. Зачем она накупила десять бутылок подсолнечного масла? Он не мог сейчас заниматься ни ею, ни ее подсолнечным маслом, поэтому просто проводил жену угла, вручил сумки, сказав: «Дальше — сама. Сиди дома, не высовывайся». Пусть Катька ни о чем не догадывается, ему нужен здоровый ребенок. Ведь сейчас была пустота, но он решил, что разберется с этим потом, после. Он смотрел, как ковыляет вперевалочку Катька, и ему хотелось побежать, догнать ее, но она сама виновата.
Ленка стояла на тротуаре и лизала мороженое, а рядом ждало такси.  «Где же вы?  Я поймала машину. Поехали скорей».
«Куда?» не понял Сергей.
«Как куда — переодеваться».
В такси Ленка занервничала: она грызла ногти и без умолку тараторила, словно уговаривая себя. Год назад у нее произошла стычка с мужем, из-за какого-то Рыжего (зачем Сергею знать, что произошло с незнакомой женщиной год назад?) Рыжий попал на большой долг, обратился к мужу за помощью. Вернее, хотел обратиться к мужу, но попал на Ленку. Деньги были, но она уже договорилась насчет курорта за границей… Поэтому она отказала Рыжему в деньгах… «Прокоп очень хорошо зарабатывает, да и я тоже», — объясняет Ленка. — «Я подумала, что мы найдем какой-нибудь выход, но вслух не сказала. Я так жалею, что не сказала вслух, потому что Рыжий обиделся на нас двоих. А потом я забыла — честное слово, забыла. А теперь муж в постоянной депрессии. Потому что Рыжий умер».
«Странное какое у вашего мужа имя — Прокоп», сказал Сергей.
Ленка ничего не ответила, отвернулась к окну.  «Что же теперь будет?» прошептала она.  Теперь, наверное, я никуда не уеду… Ой, вы не туда повернули», — говорит она водителю. — «Теперь обратно — и направо. Вон тот зеленый дом. Спасибо. Не бойтесь, Сергей, мы идем к моей маме — я переоденусь, а обратно поедем на метро».
Все как-то произошло само собой. Ленка переодевалась за ширмой, задела ее  — ширма завалилась. Сергей никогда не узнает — специально ширма завалилась или нет. Во всяком случае, Ленка возникла вот такая: испуганные глаза на обнаженной натуре.  А Сергею было стыдно, что он уставился на ее грудь, маленькую, как у подростка: вокруг сосков, словно упавшие реснички, чернели волоски. Сергей никогда такого прежде не видел. «У меня папа был грузин», сказала Ленка и скрестила руки на груди. — «Он умер от инфаркта. Но он все равно не жил с нами.  Что же нам теперь делать?»   
Ленка легла на диван, а вокруг нее — до самого пояса — тек ручей ее длинных, блестящих как черная вода, волос.  «Вообще-то у меня волосы вьются», говорит Ленка, — «но я их мою, подсушиваю и глажу утюгом. Я не хочу быть похожа на грузинку, потому что по душе я — русская».   
Рубашку снимать уже не надо. Сергей сел на пол, и начал раздеваться. Ленка слезла с дивана — и Сергея словно накрыло черным шатром, расписанным ее синими глазами — огромными, испуганными. Шатер колыхался над ним — словно там, за его пределами, бушует ветер, жаркий, пустынный, нагоняя песчаные холмики. И он даже слышал, как, позвякивая колокольчиками, идет караван верблюдов. Почему они так медленно идут? — думает Сергей. Нельзя так медленно — скорей! скорей! И он хватает Ленку и переворачивается, подминает ее под себя, он спешит, он уже подступился к оазису, он никогда не думал, что можно утолять жажду так — но он мужчина, он знает, как утолять жажду, и нужно, чтобы вместе, чтобы и она тоже, тоже… «А!! А!!» кричит Ленка и мечется под ним, когда открылся и для нее — его оазис…
…Он лежит на ней — уже по-хозяйски, счастливо, с пустотой, заполненной Ленкой — а, значит, пустоты больше нет. «Мне слышались колокольчики. Караван верблюдов и колокольчики — говорит он.
«Какой караван?» смеется Ленка. — «Это с последнего звонка. Я повесила колокольчик на занавеску, много лет назад. Верблюды!»
«Не спорь с мужчиной. Я знаю, что говорю. У нас это надолго».
 
…Они потом сразу расстались. Катьку он отвез в санаторий, а потом забрал, и на Рождество родился Семен. А что такое голый секс по сравнению с рождением сына? Как и его сестра, Семен родился с фирменными тремя вихрами на макушке и «собачьей косточкой». Сергей, конечно же, не мог знать, как через полтора месяца после их единственной встречи, Ленка ночью убегала от мужа на такси к своей матери Элеоноре, и та, узнав, что ее зять чуть не зашиб беременную Ленку, со страху забаррикадировала входную дверь. У Ленки, глядя на это, начался истерический смех. Сквозь ее бессвязное бормотание Элеонора смогла разобрать только одно: «защитнички Белого Дома». Но никто к ним не рвался как танк, не выламывал дверь, и скоро Элеонора сообразила, что Прокоп просто не в курсе. И позвонила ему наутро со счастливой новостью. Но Ленка его видеть не желала. Прокоп так растерялся, что сутки проубирался в разгромленной комнате — не мог же он привозить  беременную жену на развалины. Ну да, он словно забыл, что Ленка была тому свидетелем. Прокопу даже казалось, что образовались две Ленки — та, что убежала, и та, что забеременела. И точно так же для Ленки образовались два Прокопа: тот, что был другом Рыжего, и тот, что был ее мужем. Сами себя они воспринимали «скопом». Но ужиться вместе могли теперь только вторая Ленка и второй Прокоп.
А потом родился Артур, как две капли похожий на Ленку.

Глава двенадцатая
Ураган

…Тяжелая капля упала на нос, потом другая. Сергей посмотрел на небо в мелких, седых кудрях облаков. 
«Когда-нибудь и я буду седым, а вот кудрявым никогда», усмехнулся Сергей. — «А может быть, и седым не буду. Стану лысым — и на затылке оголятся две моих собачьих косточки, пугая представителей человечества. Катька говорит, что я инопланетянин и ее это вполне устраивает. Надо все-таки попросить мать, чтобы составила подробную родословную — кто его знает? Шутка, конечно. Потому что если сейчас не пойдет дождь — я сдохну. Маленького дождичка бы, московского, моросящего, и тогда из земли полезут длинные червяки: они будут валяться кругом, медленно переползая — словно счастливые ожившие шнурки… Гадость. И если сейчас не пойдет дождь — я уже никогда ничего не напишу, потому что меня хватит кондратий. Наверное, кому-то обидно носить такое имя. Перед смертью надо успеть сказать Катьке, чтобы внука не называли Кондратием… Нет — дождя! Дождя!»  Сергей сделал последнюю затяжку, свистнул собаку и отправился домой.
…Небо словно стянуло красным обручем, а потом вся Москва заполыхала! «Ага! Образумились!» — мысленно воскликнул Сергей, сам не зная, кого имеет в виду — Москву или природу. А потом все стихло. Сергей удивленно распахнул окно. Дождь рождался прямо в воздухе — море прозрачных цветов распускали свои прошитые электричеством лепестки, превращая небо в дышащий озоном сад.  Миллионы крошечных пузыриков, живительный конденсат, небесные эмбриончики, природная бижутерия — вот что может сейчас увидеться в зависимости от причуд ветра, так себе, ветерка.  Прекрасное зрелище для женщин, импрессионистов или дальтоников. Но, по крайней мере, перестала болеть голова.
Как догадалась Катька, что был ураган? Ведь только потом они узнали про вырванные с корнем деревья, летающие машины и человеческие жертвы. Но ведь узнала же.

Глава тринадцатая
Монгольфьер

…Охапками вытаскивая из контейнера древесную стружку, мужик, наконец, добрался до самих досок — аккуратных, цветных ламинированных досок ДСП. Некоторые из них были вырваны с мясом и поэтому ни на что не годились, разве что для сиденья под табуретки. Но не стоит жадничать: в сторону откладывались только целые доски. Второй мужик потихоньку оттаскивал доски к машине и закидывал на багажник, выложенный огромным куском мешковины с пропущенными внизу ремнями. «Хороша евро-помойка!» крикнул другу мужик возле контейнера, обмахивая себя коричневой твидовой кепочкой с красной ромбовидной этикеткой на подкладке. Мужик стоял по колено в стружке, словно счастливый папа Карло, отвалившийся от верстака, и улыбался проходящему мимо Сергею.
«А что, охранники не гоняют?» — вежливо поинтересовался Сергей. 
«В рабочие часы, когда выставки работают, конечно, гоняют. А после семи — приходи на здоровье. Но все равно с ними договариваться надо. Вон, видишь, в какое добро экспонаты пакуют? А мы из этого стеллажики, у нас уже своя клиентура появилась. Интересуешься?»
«В смысле?» не понял Сергей.   
«Доски нужны? Тут очередь — четные-нечетные и все такое».
«Да нет, я просто к Белому Дому ходил — я там рядом жил раньше, много всего с этим связано».
«Бегал к Белому Дому-то?»
«В смысле?»
«Защищал, говорю?»
Сергей замялся. Но сегодня ему не хотелось врать. — «Понимаешь, я в тот день бабу встретил. Она меня и увела с баррикад».
«Так ты про ГКЧП или про 93й?» — спрашивает мужик.
«А я был. Прямо в Белом Доме», - вмешался в разговор второй мужик. - «Пришел с аккордеоном — ушел с поносом. То ли специально подсыпали, то ли что… Понос меня и спас. Он многих тогда спас. А что та баба? Если ходишь-вспоминаешь — не вместе, значит? Сорвалось?»
Сергей ничего не ответил: он глядел на Москву-реку, на речной трамвайчик в лысых веночках спасательных кругов, на белые стружки пены — словно и по воде можно пройтись рубанком. Папа Карло подошел к товарищу и помог ему догрузить  доски, затянуть ремни на багажнике. Неподалеку на теннисном корте бархатно стучал мячик: два загорелых молодых теннисиста мотались из стороны в сторону и подпрыгивали, отбивая подачи. Сергей пошел дальше, не оглядываясь: он слышал, как завелась и тронулась с места синяя машина, нагруженная разноцветными досками. Машина проехала мимо, и Папа Карло помахал Сергею через окошко коричневой кепочкой с рыжим ромбом. Сергей шел и вспоминал, как бродил тут после ГКЧП, под дождем, писал стих. В те времена он еще писал-вышагивал стихи и приносил их Катьке, декламировал. Это теперь, когда пошла проза, ему не оторваться от стола, А прежде все было по-другому. Он мог донести любое стихотворение и с порога прочитать его. Но то были стихи. А это —  проза.
В августе 91го, все было не так, как обычно. Катька без спросу выдернула листок из пишмашинки, прочитала стих и бросилась мужу на шею, а потом стояла на балконе между вывешенных мокрых простынь и шпарила наизусть это его новое стихотворение. Декламировала, глупенькая. Но то стихотворение логичнее было бы прочитать Ленке. Хотя, что узнаешь о человеке за один день — какие у нее вкусы, любит ли она поэзию, как его Катька? Сергею тогда было не по себе, когда Катька носилась с тем стихотворением — у нее даже слезы на глаза навернулись. Беременные сентиментальны. А потом он отвез Катьку в санаторий. Сбагрил. Сплавил. Отвязался. Хотелось увидеть чудную Ленку — с черными ресничками на груди, Ленку, которая гладит волосы утюгом и болтает без умолку, качается на стуле и завязывает ноги узлом. Сергей тогда долго думал — правильно ли будет поддаться любопытству — и чем все кончится? Разобраться. Рядом с Ленкой он смог бы разобраться, чем так отталкивала его собственная жена. Ленка, как ему казалось, была легкая на подъем, на приключения, любила всех мужчин сразу, ей каждый был интересен. А Катька — тяжеловес. Выбрала себе одного-единственного мужчину в его, Сергеевом, лице и будет любить всю жизнь, пока не додолбает. В каждом чихе ей видится фабула. Не так ответил, не то сказал — ой, ой, катастрофа! Нет, чтобы плюнуть да жить спокойно. Нет, Катька, конечно, родная, просто сегодня настроение такое… свободное. Говорить ли ей, что полдня бродил по Москве? — Катька столько лет просилась погулять по центру, но он терпеть этого не может.
…Дальше набережная оказалась перегорожена бетонной стеной с маленькими воротцами посередине — они были закрыты. Зато в стене имелась узенькая дырка. Сергей с большим трудом, но протиснулся между прутьями арматуры, ступил на землю, осмотрелся. Возле парапета —  наваленные плиты, рельсовая дорога, уходящая вглубь жиденького парка, вагончики, бок о бок —  два пластиковых голубых туалета, рядом к дереву прибит умывальник. В умывальнике была вода. Сергей смочил руки, чтобы стереть белое меловое пятно на брюках. Похоже, в 91м именно здесь он и свернул направо, а потом вышел переулками к Красногвардейским прудам, сел на 18 троллейбус и доехал до шашлычной «Казбек». Зашел в шашлычную и, что логично, заказал шашлык. С самого начала попался жесткий как подметка кусок, и Сергей все стеснялся его выплюнуть, держал за щекой до самого конца, а потом догадался просто воспользоваться салфеткой. Всеми салфетками, что стояли в вазочке. Это были дни, когда упорно думалось о боге — бог подобрался со своими знаками сначала ко всей стране, а потом к нему в отдельности. А на кого еще можно думать? Ведь тот день с Ленкой вонзился в его жизнь, никуда не исчезая.
«Эй!» — вдруг громогласно раздалось откуда-то сверху.
Сергей вздрогнул.
«Эй, мужик. Ты, вообще, что?»
Сергей посмотрел наверх и увидел, что стоит возле сторожевой вышки: человек в камуфляже уже снимал с плеча автомат.
«Ты что, охренел, ты как на зону пролез?» — почти сразу же раздался голос, но уже совсем рядом — словно голос этот сам по себе, бестелесный, спустился вниз, а сам мужик остался наверху. Сергей повернулся и увидел справа еще одного человека в камуфляже, держащего на поводке овчарку.
«Ты паспорт, случаем, с собой не прихватил?» вопросил божий глас с собакой. 
…Сергей с собакой рванули одновременно, но карабин еще не был спущен, и у Сергея оказалась фора. Он бежал быстро, по всем законам жанра — задыхаясь, до боли в груди, второе дыхание открылось сразу. Он чувствовал, как хрустят закальцинированные коленки, он слышал свое отчаянное сопение, но в этом бегстве своем не испытывал ни малейшего страха — а даже какой-то восторг, словно нащупал, наконец, первопричину и сейчас несется к ней, пока та не ускользнула.  Чтобы успеть, ухватиться за нее и превратить в слова, чтобы перестать, наконец, мучиться. …Потом нога его запуталась в чем-то остром и горячем, и Сергей упал, едва не задев лицом колючую проволоку, через которую он все равно не смог бы перелезть. Нога его по-звериному заурчала, задергалась, хотя мозг не отдавал такой команды. Значит, карабин все же отщелкнули…
Сергей перевернулся на спину и увидел небо в белых облачках с золочеными краями. И где-то под ними болтался, подрагивая мягкими дряблыми боками, голубой дирижабль с логотипом «МТС», и от него — через все небо — тянулся к земле трос. Дирижабль стремительно опускался вниз. Потом вместо неба Сергей увидел красный флажок языка, свисающей из собачьей пасти — оттуда пахнуло его же собственной — Сергеевой — кровью. Сергей поднял голову, посмотрел на свою изъеденную ногу, а потом его вместе с собакой накрыло голубым куполом, и дышать уже было нечем…

 «Ну, мужик, ты даешь», услышал он над собой сокрушенный голос.
Сергей открыл глаза и увидел, что лежит на широкой лавке, а щеку ему холодит прислоненный к лавке автомат.
«Не боись», улыбнулся охранник, — «он не заряженный. А вот у Коляна — заряженный. Да только кто в тебя, дурака, стрелять бы стал».
Колян стоял у Сергея в ногах и обрабатывал рану. 
«Что же вы делаете, гады, зачем собаку спустили», - Сергей поморщился от боли.
«Не, мы Эльдара не спускали», обиделся безымянный охранник. — «Я просто поводок не удержал, и «стой» не тебе орал, а собаке».
«А я и не слышал», — уже миролюбиво пробурчал Сергей. Он вспомнил антрепризу Державина про Эльдара  и усмехнулся: «Он у вас что, голубой?»
«Ты дурак?» снова обиделся безымянный, — «Ты где-нибудь видел собак-извращенцев? Такое только людям может в голову прийти. И потом что ты обижаешься — ногу согни в колене — тут запретная зона, мы охраняем — Колян, давай, коли, Колян! — мужик, мы тебе антибиотик вколем, но за бешенство не волнуйся, Эльдар только вчера диспансеризацию прошел».
«А как он себя чувствует?»
«А как он себя чувствует», вздохнул безымянный, нормально себя чувствует. Пожевал сырого мяса и отвалился. Служебная собака, что ты хочешь».
«Нет, я не про это.  Нас ведь обоих накрыло — монгольфьером».
«Чего?»
«Монгольфьером. Там дирижабль над землей летал, он сдулся и упал на нас».
«Ну ты даешь!» хохотнул в ногах Колян. Он уже закончил бинтовать Сергееву рану и теперь разрезал ножом, на две полоски, край бинта. Завязал бантиком и любовно посмотрел на сделанную работу. — «Ничего он не падал. Болтается как ни в чем не бывало. Жидковат немножко, это правда. Они нас уже заманали своей летающей рекламой. Мы их скоро отстреливать будем. То МТС у них, то Эльдорадо, то Айсберг, то Три Кита, то Старик Хоттабыч. Одно время надувной диван в небо запустили».
«А что вы такого сторожите? Пустяк, какой-нибудь, если меня не подстрелили?»
«Во. Собака умнее нас оказалась», согласился безымянный, — «служебный долг выполнила. А нам стыдно. Ты в следующий раз приходи — обязательно стрельнем».
…Потом охранники аккуратно прибинтовали больную стопу Сергея к кроссовке - Сергей покружился возле лавки — ходить было больно, но можно. 
Они расстались как родные. Безымянный довел Сергея до ворот и, погремев навесным замком, выпустил на волю. Только перед самым уходом Сергей узнал, что безымянного зовут Борисом. Сергей шел по пустынной набережной, тщетно пытаясь разглядеть на темном небе воздушный шар с рекламой. Он шел бодро, ровно посередине проезжей части, белая забинтованная нога мелькала в темноте разделительной полосой. Почему так хорошо на душе? Сергей чуть ли не подпрыгивал от радостного возбуждения. Как хорошо, что он пролез в эту дыру и что за ним устроили погоню, и что, наконец, его укусила собака по имени Эльдар! Господи, как мало человеку надо, чтобы во всем разобраться. Нет, Катьку нельзя брать. Сергей хмыкнул. Ее ни одна корзина не выдержит, да она и боится высоты. Помнится, сели они вчетвером на чертово колесо, поднялись наверх, а Катька закрыла глаза — так и просидела молча с закрытыми глазами, до самого конца поездки.



Глава четырнадцатая
Ради такого дела стоит…

Откладывать деньги и делать заначки он не умел. Таким же был его отец, да и дед тоже. Единственно, над чем дрожал дед Петр, так это над швейной машинкой «Зингер», которую он притащил на своем хребте из Германии, с Первой Мировой.  Дед Петр поставил машинку в кладовке, обвешанной от мышей пучками пижмы, с широченной лавкой, уставленной кринками молока, с бочкой сала под деревянной крышкой, прижатой камнем, с вареньем, мешками муки и жениными кроснами возле окна. Петр смастерил ей новые полки под варенье, а старые приспособил для своих портновских принадлежностей. Полки вытирал сам — долго, аккуратно, чтобы ни единого пятнышка не осталось.  И вплотную к полкам  придвинул свой «Зингер».
Летом на улице Петр был особенно внимателен, высматривая под ногами меловые камешки для кройки. Кроил смело, не сомневался, но был очень щепетилен в лоскутах — отдавал заказчикам все, вплоть до узких полосок. Дуся ходила вокруг Петра, облизывалась на лоскуты и приговаривала: «Да никто ж не узнат — половик и есть половик» Но Петр был неумолим.  «Возьми мои голубые порты с начесом», смеялся он. Поздней осенью, накинув шинель, Петр сидел под золотыми косицами лука и крутил педаль ногами в вязаных носках. Но к зиме сдавался - и перетаскивал машинку в хату. На кросны места не хватало, и в холода Дуся пряла и вязала. Заработанными от мужниного шитья деньгами распоряжалась она.  Петру не было жалко денег, а вот лоскуты жалел.
Так же и Сергеев отец. Шоферил и все деньги подчистую — жене. Сколько Сергей себя помнит, крупные деньги мать хранила в бюстгальтере, завернув купюры в мужской носовой платок. Радуясь нарастающему неудобству, часть денег она все же извлекала из своих недр и скидывала на сберкнижку.  А потом все повторялось снова.
Что до Катьки, та хранила деньги в греческом и латинском словарях — так как ими пользовались реже всего. Один словарь для рублей, другой — для долларов. Словари стояли на стеллаже возле Сергеева компьютера, на расстоянии вытянутой руки, но Сергей никогда не интересовался. Вернее, он, конечно, знал, сколько они зарабатывают переводами, но не интересовался так, как Катька. В их роду привыкли к таким женам — и какая разница, где они хранят деньги, в бюстгальтере или в словаре. 
Поэтому копить на монгольфьер было стыдно. Сергей прятал деньги в корпус процессора — по десять-двадцать долларов. За час удовольствия Сергей намеревался спустить 400 долларов. Разве это не стыдно? Поделился сомнениями с самым близким другом Саньком, Сергей с ним всем делился.
«Нет, я тебя понимаю», вздыхал Санёк. — «Каждый имеет право на слабость. Я, например, по секрету от Ирины коплю штуку, чтобы сам Тропарев написал мою Таисию. Представляешь, всего штука! К нему в очереди стоят по два года, портрет тридцать на тридцать пятнадцать штук стоит, а мне по блату — только штука. Так что я тебя понимаю. Ради такого дела стоит стать хромым и слепым, как Беллерофонт — ведь лучше быть скинутым с Олимпа Зевсом, чем с кровати — толстеющей женой.  Но Катьку не обижай».
Сергей съездил в Монинский музей аэронавтики, где ему посоветовали Ново-Иерусалимский район — вроде там самая большая пилотная зона для частных полетов, 40 х 40 км. Сергей позвонил на фирму Авгур,  предварительно запасшись подробной картой Подмосковья. Смутило название деревень в этом радиусе. Как же они крестят новичков? Ведь новичков как бы крестят,  присваивают второе имя — по названию местности, где опустился аэростат. Гадюкино, Козелково, Незабудкино, Окуркино. 
Наконец, Сергей выбрал другую базу, северно-подмосковную базу «Цеппелин». Талантово, Зверинка, Чернодумово, Холостово, Кресты: где сядут — так тому и быть…
  Писалось теперь легко, и Сергей уже не так раздражался на Катьку, да и она отмечала вслух, что муж подобрел, стал спокойнее. Это как-то смущало. Смущали крамольные мысли. Но они оказались как подорожник, оттягивающий гной с раны. Хотя что тут крамольного? Ну, монгольфьер — а у кого-то рыбалка или охота, или мало еще что. Стоп. Но жёны-то в курсе и рыбалки, и охоты.
Он понял, что дело не в монгольфьере. В корзине монгольфьера, рядом с собой ему виделась не кто-нибудь, а Ленка. Дирижабль уже наполнен гелием, шипит горелка, инструктор в берете со значком, как у Чегевары, открывает перед ними дверцу плетеной гондолы, приглашая войти. Сергей, воровато оглядываясь, пропускает Ленку вперед. Ленка — в джинсах и ветровке, за плечами у нее смешной плюшевый рюкзачок-зверушка, волосы сколоты шпильками в пучок (Господи, да сколько же ей сейчас лет?). Кстати, она пусть она перестанет гладить волосы утюгом — пусть кудрявятся, Сергей не хочет, чтобы она стеснялась папы грузина, это просто смешно. Ему везет на сумасшедших. От Ленки пахнет теплым розовым маслом —  он столько раз просил Катю душиться именно розовым маслом, но та сказала, что для нее это слишком тяжелый запах. А Ленка безо всяких подсказок душится розовым маслом, потому что оно ей нравится — маленькую пробирку «болгарская роза» можно купить в любой церковной лавке по 100 рублей. Наконец, отвязывают тросы, корзина медленно поднимается в воздух. Сначала они «стригут кусты», повторяя контуры рельефа…  Нет,  не так. Они потихоньку набирают высоту… но тут в воображении Сергея из домика для гостей выбегает Катька.  Она бежит к тому месту, откуда стартовал аэростат, она перепрыгивает через тросы, стоит, оттягивая пальцами уголки глаз, чтобы разглядеть пассажиров в корзине. Корзина поднимается все выше и выше, а внизу карикатурно мечется фигурка жены. Нет, не так. Говорить такое о Катьке было бы неправдой. Итак, она бежит к тому месту, откуда стартовал аэростат, она перепрыгивает через тросы, стоит, оттягивая пальцами уголки глаз, чтобы разглядеть пассажиров корзины.  На Катьке халат-кимоно с жар-птицами, и с оттянутыми уголками глаз она похожа на полную японку. Катька разглядела, что в гондоле рядом с Сергеем — какая-то другая женщина, Катька поворачивается и уходит. От этой мысли на какое-то мгновение у Сергея сжимается сердце…
 
Пока реальная Катька сосуществовала рядом с Сергеем в одной квартире, он успел мысленно покататься на Тарзанке в ЦПКО, а потом раздеться (тоже мысленно) до цветных семейных трусов и искупаться в озере для лодочных прогулок, а потом сигануть через парапет летнего кафе и пригласить на танец прекрасную незнакомку — сюжет получался с вариациями, но приглашалась на танец неизменно все та же Ленка, которую на самом деле он не видел уже черти сколько лет. Ради Ленки же, в метро, почти перед самым поездом, Сергей мысленно прыгает на рельсы в метрополитене, когда она случайно роняет с перрона книгу своего любимого Хэма.
…После такой подлости, думал Сергей, неудивительно, что он предельно нежен с Катей. И он уже начал подумывать —  может вот она и есть, гармония семейной жизни? И никакое это не раздвоение личности — подобные фантазии может позволить себе не только литератор, но и любой мужчина. Как и Катька — разве не вспоминает она свою первую любовь, этого артиста Лешку, который, кажется, теперь работает массажистом? Или баяниста Николая из пионерлагеря? Мы все сравниваем, все, и мужчины, и женщины. И не забить ли Сергею на воздушный шар, ибо как ружье рано или поздно должно выстрелить, если оно заряжено, так и воздушный шар рано или поздно улетит прочь или — еще того хуже — грохнется об землю вместе с пассажирами?  Всего, что Сергей передумал за эти месяцы, вполне хватит, чтобы растянуть на целую жизнь — будет записывать, сделает классную, классную повесть.
Как-то само собой, дело подошло к весне, Ольга заканчивала школу, денег катастрофически не хватало. Глядя на все это, Сергей мучился-мучился, а потом обнулил заначку, обыграв так, будто получил гонорар за два опубликованных рассказа. Принес Катьке два раза по двести долларов… Она поверила. Деньги ж нужны. На эти доллары Ольгу приодели к последнему звонку и выпускному балу. Получился монгольфьер, раздробленный на воздушные шарики… Как не стыдно жалеть, ведь ты же отец. Прекрасное приложение, сублимация — светло-бирюзовое платье с цветными рюшами, серебряные кожаные туфельки, французская заколка-краб в ажурных металлических розочках. И нелепые от волнения слова дочери, обращенные к учителям на последнем звонке — и смех и грех: «Дорогие учителя! Сегодня вы провожаете нас в последний путь!» Сергей снимает на кинокамеру — да уж, это моя смерть, доченька, двойные смыслы, кругом двойные смыслы. Но так же нельзя.    
«Ничего», думает Сергей, «ничего страшного. Нас хватит еще надолго. Но надо как-то объясниться».  Катя берет в руки дочерин колокольчик с последнего звонка и говорит: «Мы его будем хранить как память. Приколю булавкой к занавеске в твоей комнате. Хочешь?»
«Нет, не хочу», пугается Сергей.
Катя обиженно надувает губки, всем своим видом говоря: «Ну вот, ты нас не любишь!»
Да нет же, я вас люблю, очень люблю, просто…
«Просто не надо этого делать. Если муж просит».
  …Он вдруг резко перестал писать: от малейшего сквознячка за спиной звенит приколотый к занавеске колокольчик. Дзынь-дзынь — где я? Спокойно, Сергей, ты дома, это просто растиражированный символ — ведь все мы бывшие выпускники.   
И потом — эти бесконечные разговоры про молочного брата Прокопа и его жену. Она, Катька, рассказывала ему! — о Прокопе и его жене! Черти что навыдумывала. Это было невыносимо. Словно подталкивала его. Опутывала его паутиной, в которую, собственно, давно попалась и сама, а все из-за собственных фантазий. И вот они застряли в этой паутине, как две жужжащие мушки, и скинуть их оттуда можно разве шваброй в руках кого-то третьего. И тут снова подумалось о Боге, о его всеведущей руке… Дзынь-дзынь… Еще год Сергей терпеливо слушал, как звенит и звенит в его комнате эта последняя капля, видел — как мечется, ничего не понимая, его Катька, как разрушается их семья…


…Я только приняла душ и обмоталась огромным полотенцем - в ванную стучится сын.
— Что, сына? — я приоткрываю дверь.
— Мам, тебе звонили из издательства и просили навестить какого-то Лапидуса на Варшавке.
— Он что, заболел? — пугаюсь я. — Ему плохо?
— Не знаю. — Сын подозрительно смотрит на меня. — А кто такой Лапидус? 
— Никто.


Глава пятнадцатая
      Правило пяти «в»

«Ну, собственно, вот так вот, старуха», — говорит мне Писатель. — «Посидели, повспоминали. А теперь — вперед. Правило пяти «в». Книга вынашивается, выписывается, вылеживается, вычитывается и, наконец, выпускается. Или выбрасывается. И не забудь, что у тебя не развита тема Прокопа», прибавляет он.
«Ничего удивительного» говорю я. – «Человек спился. За два года – с катушек долой. Рожа сизая, сам дурно пахнет, из-под больничного одеяла торчат ноги с утолщенными ногтями, пораженными грибком».
«Где это? Где это?» - Лапидус быстро перелистывает страницы, пытаясь найти нужное место.
«Где? – В больнице» - невозмутимо объясняю я. – «В которой Ленка, как порядочная бывшая жена, навещала его, выносила за ним утку, следила за капельницей, совала деньги медсестрам, баксы — врачам. Они по очереди с Катькой дежурили. Как бы он хотел умереть на Ленкиных руках! А умер на Катькиных. Так всегда, видно, и бывает. А ведь он Катьке даже не нравился».
«Но у тебя этого тут нет», говорит Писатель, на лбу его выступила испарина.
«Принцип айсберга», - грустно улыбаюсь я. – «Как доктор Лапидус прописал. Кому интересна смерть Прокопа?», – продолжаю я. – «Уже три смерти есть – Нинель, Мила, Рыжий. К тому же образ Прокопа был так прекрасен поначалу. И многообещающ. Знаешь, я ведь даже хотела их с Катькой поженить. Но они упорно сопротивлялись, каждый дул в свою дуду. Прокоп был готов умереть ради Ленки, что он и сделал, прежде улизнув из книги по-английски, не попрощавшись. А Катька – та упорно не хочет глядеть правде в глаза. Но Катька все же знает направление, в котором находится правда, и этого ей достаточно. Она знает — она же, если серьезно, не дура, но она туда не полезет, где лежит эта самая правда. Потому что женственна до смерти. Дай бог, кто-нибудь ее подберет, эту тургеневскую девушку».
«Твоя Катька закончит тантрическим сексом», ухмыляется Лапидус.
Я согласно киваю. – «Не исключено, что и так. Не исключено также, что, с другой стороны, Ленка в своей жизни перепробовала все современные варианты, ну, скажем так, языческой жизни»
«Что ты имеешь в виду?» настораживается Писатель.
«Ну, я не знаю...» - я судорожно перебираю в голове все, что успела вычитать за это время из книжек по психологии. – «Ну, например… забей. Во всяком случае, это вполне могло случиться с Ленкой. Тут Элеонора Петровна поработала, я думаю, изъян дочери тянется от нее. Ленка чувствует, что она в беде, и тут на выручку подворачивается Прокоп», —  старательно объясняю я и сама ушам своим не верю. Откуда я все это беру? —  «Но и Ленка тоже не дура и понимает, что нужно всегда иметь под рукой, для подстраховки, классику.  Впрочем, выбор объекта сделан не самой Ленкой, а навязан влюбленным Прокопом, отсюда раздрай, пока, наконец, Ленка сама не делает выбор по собственной воле, на этот раз в пользу Сергея. Ради которого она готова полностью перейти на классику. А вот Катька, хоть и невротик, всегда любила только классику. И всего-то из-за одного маленького различия: Катькину психику крушил отец, а Ленкину – мать. Но Катька — это классика, а Ленка — язычество».
«Какая разница!» восклицает Писатель. - «Какая разница», снова повторяет он после долгой паузы замешательства: он жует губы, пытаясь зажевать все свои вопросы. А потом произносит: «Любовь – это всегда тайна. Она выстоит перед любым стилем жизни».
«Для меня и в литературе классика – по сравнению с постмодернизмом и декадансом – та же любовь. Литература, как и любовь, разрушается, выбирая стиль жизни под названием постмодернизм или декаданс. Это только танки не боятся грязи», — уверенно говорю я.
«А что Прокоп? Ты думаешь, он все это терпел?»
«Не думаю. Потому и погиб».
Господи, ведь он не спрашивает меня, почему не погибла Катька…


«…Прекрасный монгольфьер набирал высоту — путешествие было долгим и захватывающим. Огромное латексное тело с логотипом «Карелины»  постепенно становилось дряблым, горячий воздух выходил из него — не так ли кончается дыхание у влюбленных? В ногах лежали мешочки с песком, один за другим они отправлялись за борт. Первый напугал пасущихся коров — но только на мгновение, они и дальше продолжали жевать свою зеленую жвачку. От другого встрепенулся философ-рыбак: мешок шмякнулся в воду, когда рыбак как загипнотизированный смотрел на поплавок, и глупое сердце его возрадовалось —  какая, однако, рыбища, плавает в этой мелкой речушке!  А третий мешок полетел в третью сторону света — неизвестно, правда, возможно ли такое по законам физики. Но он упал в орешник, где пряталась от людских глаз молодая деревенская женщина, у которой умер отец. Она не умела плакать, поэтому просто выла, неуемно, по-язычески, и в эти минуты была человек-не человек, а дикое животное. И, может быть, если бы не этот мешок, женщина та потеряла бы разум и никогда не вернулась бы из дебрей своего первого в жизни горя. Это падение с неба было как пощечина, чтобы привести человека в себя. А четвертый, последний мешок упал на тихую лесную поляну, не потревожив ничьего человеческого сердца…
Потом выбрасывалось самое ценное, Карелинское, и перечислять это было бы бессердечно, потому что каждая потеря искренне оплакивалась обоими.
Но через некоторое время аэростат снова начал терять высоту. И тут Сергей вспомнил про свой любимый «Таинственный Остров» Жюль Верна: В самом деле, это было последнее средство облегчить шар. Канаты, прикрепляющие корзину к шару, были  перерезаны,  и аэростат  поднялся  на  две тысячи футов. Пассажиры забрались в сеть, окружающую оболочку, и, держась за  веревки,  смотрели  в бездну…»
А что Ленка? Это уже совсем другая история, как Сергей, вместо того, чтобы погибнуть, оказался с Ленкой. Какой-нибудь циник скажет: мол, произошла «дозаправка в воздухе», потому что Ленка, расставшись со своим бешеным Прокопом, случайно оказалась в небе в нужной точке и в нужный момент. А кто может упрекнуть Сергея? Когда, оглянувшись на орущую в страхе Катьку, он, словно лишний груз, вывалил себя через рваную прорезь страховочной сетки…»

 «Да, грустный конец»,  говорит Лапидус. — «Но какой-то нереальный».
«Очень даже реальный», — грустно говорю я.
«Ну как же», — говорит Лапидус. — «Это ж образ, метафора. Не люблю в прозе метафор. Жюль Верна зачем-то примешала».
Он сидит обмахиваясь моей кровной страницей, я вырываю ее из рук Писателя. — «Черт, а где последние две?»
«Как, еще две?» — словно еще две страницы для него уже перебор!
«Две страницы с концовкой. Куда ты их подевал?»
«Опаньки. Извини. Я, между прочим, дома на своем струйном распечатывал. Куда же я их мог…». — Лапидус роется в горе рукописей на столе, пытаясь отыскать мою концовку. — «Нет, не вижу. Извини. А я думал, что это и есть последняя. Наверное, на этом бумага кончилась».
Мы оба ползаем на коленках под столом, но не находим ничего кроме пыли.
«Да ладно тебе», — Лапидус садится передо мной на корточки. — «Ну, что там было?»
«Там…», — говорю я и чувствую себя полной идиоткой: «ну как можно на пальцах объяснять?»
«Да ладно тебе», — повторяет Лапидус и подбадривающе улыбается. — «Давай, будто кино пересказываешь. Что там?»
« Ну… там как раз и есть про кино. Это как в фильме «Магнолия» - там много линий, много героев, они не знают друг друга, но их судьбы причудливо переплетены. А потом идет дождь из лягушек - говорят, такое бывает - и герои, один за другим, подхватывают одну и ту же песню, что транслируют по радио. Кто-то сидит в машине, кто-то — в больнице у постели умирающего, кто-то на кухне у окна, и все поют… И  Катя представляет себе: она и ее друзья, и Сергей со своей Ленкой, и Катин несчастный, спившийся молочный брат Прокоп, и люди, которых она еще не знает, — но их судьбы уже переплетены, — и в какой-то момент все они поют одну и ту же песню… И получается, что все мы вроде как плывем куда-то на одном огромном ковчеге, только вот вернется ли к нам голубь с оливковой ветвью - этого нам знать не дано…»
Когда я заканчиваю говорить, Лапидус встает с корточек и устало присаживается на диван. Берет за руку, тянет, чтобы я присела рядом.
«Как же ты меня достала», говорит он.
Я смотрю на его футболку-поло с надписью на животе и говорю: «ты — мой святой источник». Я боюсь, что он опять обратится к своему диктофону, съёрничает что-нибудь насчет минеральной воды. Но диктофон, с налипшей на него обсосанной таблеткой валидола, лежит рядом на кресле. Лапидус гладит меня по голове, целует в ухо, и у меня ёкает сердце, потому что его поцелуй пахнет валидолом. Я сижу и не двигаюсь, прекрасно помня, что под нами - старый продавленный диван второй тещи Сергея. Волшебство ушло из моей жизни. Ушло к Лапидусу и вместе с ним. Ушло ли оно от него –  мне не дано этого узнать. Как я хочу, чтобы между нами что-то произошло — нежно, потом страстно, с удивленным и счастливым затиханием… — Так, как это было раньше. Но мы просто сидим и устало молчим. А я смотрю в окно, на небо и вижу, как опускается за миниморумным лесом огромный золотой монгольфьер…