Лёгкие

Майя Двалишвили
Он ехал за рулём своей малолитражки по пустынным ночным улицам большого города, внимательно глядя на дорогу. Он крепко сжимал руль, разжимал его, глубоко вздыхал, от чего лёгкие съёживались внутри, как его сердце от тупой боли, делал шумный выдох и снова сжимал руль. Она ушла. Почему она всегда всё делала тихо и с каким-то волнующим, даже раздражающим спокойствием? Если она злилась, то просто резко замолкала и уходила в другую комнату. И тишина разрезала пространство так, будто кто-то, наоборот, очень громко крикнул в ночи – как ребёнок, проснувшийся от голода, или как напуганный незнакомцем одинокий странник. Когда она расстраивалась, то, как бы извиняясь, улыбалась, а маленькие слезинки рисовали нежные ручейки на её щеках. Лучше бы она в такие моменты била посуду. Или его. Но только не молчала. Такое молчание убивает. Нет. Оно унижает, как тот отвратительный сон, когда ты видишь себя голым в общественном месте и не можешь найти даже тряпки, чтобы прикрыть срам.

Она ушла. Он столько раз в своей жизни прощался с людьми, что ещё одно расставание не должно было так больно резануть по пульсирующему сердцу. Пульсирующее. Хах. Как бы не так – едко подумал он. Пульсировало оно только тогда, когда она была рядом. С тех пор, как она ушла, неслышно прикрыв за собой дверь, его сердце биться перестало. Сердце биться перестало. Какая-то банальная фраза. Он читал такую книгу или смотрел фильм с таким названием. Впрочем, какая разница. Теперь уже ничего не имело такого значения. Жизнь вдруг, точно испорченная застёжка, разошлась на две половинки – с ней и без неё. В его жизни было столько женщин, остававшихся на время или проносящихся по его жизни стремительно, будто молния в грозу, что грустить так долго и так сильно по одной из них казалось ему смешным и даже несколько обидным. Эта обида и зависимость от запаха её волос даже раздражала. Ушла! Как не вовремя она это придумала: на улице как раз наступила её любимая пора – золотая осень с туманными вечерами, когда свет фонаря медленно прожигает дыру в затянувшемся дымкой воздухе, как огонь старую фотоплёнку.

Такими туманными вечерами, когда свет в окнах соседних домов манит совсем издалека, как недоступная шикарная женщина в полумраке ночного бара, ему особенно сильно не хватало её присутствия. Ему важно было рассказать ей, как прошёл его день и над чем они смеялись с приятелем за пивом. Кто выиграл матч и сколько любовниц у его нового шефа. Но особенно сильно ему хотелось ехать с ней по пустынным улицам ночного города, показывая направо, где туманом затянуло крышу небоскрёба, и улица совсем неузнаваемая. А ведь это её любимое место в городе – сказал бы он, хитро подмигнув. И она бы удивилась, как преображается мегаполис ночью, и ласково улыбнулась ему в ответ.

Она ушла. Но ведь именно этого он всегда и хотел. Чтобы наслаждаться взлелеянным одиночеством и обычными мужскими радостями. Чтобы никто не отвлекал своим внимание и – что куда хуже – желанием внимания к себе. Она любила его так, что не могла жить без него. Такое чувство раздражает, если не можешь его принять. Ему казалось, что он не мог. Не потому, что не любил, а потому, что сила этого её чувства, казалось, сжималась кольцом вокруг шеи, давила на диафрагму тяжелым камнем и мешала дышать. И ещё ему казалось, что он не заслуживает такой самоотдачи. И это его раздражало ещё больше, как та бутылка пива в баре, которую не можешь осилить, но которую предусмотрительный официант уже поставил на стол.

Она ушла. И как он был рад этому вначале – вот она, долгожданная свобода. И не надо выдумывать истории друзьям, почему он проводит с ней столько времени. И сочинять, как она опутала его, словно паук тонкими, но прочными нитями своей безумной любви. Безумная. Именно этим словом он чаще всего её характеризовал. Безумная. Какая же она безумная, думал он. И сильная. Но безумная – много ли ума надо, чтобы вот так неожиданно уйти, бросив его? Он ещё сильнее сжал руль. В груди больно кольнуло. Потом отпустило. Потом снова кольнуло, и затем тупая, давящая боль, медленно, как нефтяное пятно в море, расплылась по всему телу.

В груди давило так, что хотелось плакать. То ли от боли, то ли от обиды. Он никогда раньше не думал, что одиночество и обида могут вызывать столь резкие физические ощущения. Он ведь всегда был таким сильным. Он всегда думал, что сила человека заключается в том, чтобы не жаловаться людям и делать хорошую мину при плохой игре. А теперь, за рулём своей малолитражки, он понял, что сила заключается в том, чтобы не бояться признаться самому себе, что игра плоха. Что не много мужества надо для того, чтобы казаться своим пьяным друзьям в баре или развязным подружкам в клубе вовсе не таким, какой ты есть на самом деле, - обычным человеком. Что гораздо больше мужества надо порой для того, чтобы признаться, и себе самому в первую очередь, в том, что ни этот город, ни эта малолитражка, ни друзья в баре, ни даже подружки в клубе не имеют значения теперь, когда она ушла. И что порой приходится ущипнуть себя за руку, чтобы осознать, что та на месте: с тех пор, как она ушла, ему всё чаще кажется, будто у него нет руки, или ноги, или - что чаще - сердца и лёгких. Да головы нет! – подумал он и сам рассмеялся. Затем замолчал. Нет лёгких. Сейчас у него совсем нет лёгких. В кино и в романах любят говорить в таких случаях, что нет сердца, и на его месте зияет дыра. Ничего подобного – нет лёгких. Потому что с тех пор, как она ушла, ему вдруг стало нечем дышать.