Питон и Пантера

Аниэль Тиферет
Осенние ночи, с их аурой скорби и увядания, вскрывали какую-то тайну в природе, настолько пессимистическую, что даже этот мистический пёс, уже высовывающий свою морду из-за угла этого понятия, спешно ретировался, растворяясь, подобно безалаберно наклеенным на небосвод звездам, в кущах влажного, взбрызнутого холодным дождем, мрака.
 
Очарование темной стороны вещей и обаяние не слишком чтимого людом времени года, объединившись, выплескивали на улицы всю свою горестную чувственность, всю наглядность соединения тоски и тьмы, с их мелодией одиночества, да скользким намеком на бренность и тлен.

Его мнимая единичность и то, что у людей откликалось на имя "Одиночество", всегда было столь шумно и многолюдно, что все эти голоса, так отчетливо звучавшие в его глубине, порою, начинали ему досаждать.
 
Ему нужны были глаза ожидавшие и надеявшиеся на него, именно потому, что его внутренний шапито жаждал избавить любимое им существо от избытка неуютной тишины вокруг него, а давать концерты и проводить бесконечные репитиции в полупустом зале перед зрителями, пресытившимися всей виртуозностью исполнения шикарных трюков, ему не хотелось.
 
Этот, делавшийся обременительным, переизбыток себя, жаждал растраты, и он мечтал, что, не в самую последнюю очередь благодаря лишь ему, он когда-нибудь подарит ей то сокровенное, что ей еще не было о самой себе известно. 
Вероятно, подарит ей саму себя. 
Его же собственное, окрест себя, псевдотрагическое беззвучие, представлялось ему наградой, поскольку выпадало чрезвычайно редко и он находил особую прелесть в длительных пеших прогулках по соблазнительно пустынным улицам.

Тот спокойный и тонкий собеседник, которого он находил в себе в подобные минуты и с которым вёл длинные диалоги, с недавних пор, слегка потеснившись, освободил свободное место для отбрасывающей длинную тень очарования, не слишком разговорчивой незнакомки.
 
И эти двое, плененные ее красотой и вдохновленные самим фактом ее присутствия, настолько были опьянены этим соседством, что готовы были говорить и от ее лица, или же, с наслаждением, играли роль суфлеров, трепетно нашептывая ей в уши вероятные ответы, выслушивая каковые, забывали, что они были ими же и подсказаны.

Он ощущал ее в себе нахождение, как непрерывное мерцание, как исходящий изнутри нежный свет.
В лучах этого свечения, подобно луне, освещавшего влажно-кровавую пемзу сердца, с удовольствием  грелась, медленно выползавшая на теплый пульсирующий камень, старая, тщившаяся казаться мудрой, тёмная змея его души. 
Мысли об этой женщине и воспоминания о некоторых сказанных ею словах, приводили к тому, что этот минерал, со свернувшейся на нем в цифру восемь серпентиной, отрывался, и, смытый со своего места горячей лавой его чувства, отправлялся в дрейф.

Змея нежилась в тепле, а сердце, для которого данные температуры являлись экстремальными, медленно, преимущественно по краям, плавилось, приклеиваясь опаленными боками то к ограде ребер, то застревало на мели солнечного сплетения. 
На ночь душа снова уползала вовнутрь вулканического камня, занавешивая лаз в свою нору обсидиановой гардиной, за которой оставалась невидимой и практически неощутимой для посторонних. 
Все эти загадочные сейсмические процессы были запущены довольно сложным механизмом и, хотя всё началось вполне прозаически, однако, когда он уловил странную внутри себя искру, то не стал заливать водой первые языки пламени, а подобно пироману, зачарованно наблюдал за тем, как внутри него начинается Рагнарёк.
 
Всякая любовь отталкивается от боязни так и остаться неосуществленной: мощный порыв тревоги, связанный с появлением неизбежных угроз и препятствий на пути едва разгоревшегося костра, лишь сильнее раздувает огонь в печи груди. 
А его положение с самого начала было столь шатко и зыбко, что печальная перспектива несбыточности, рассматривалась как нечто совершенно неотделимое от их общения.
 
Это было похоже на обручение двух смертников, дающих друг другу клятву верности в присутствии находящегося рядом палача, в нетерпении поглядывающего на часы и торопящего влюбленных. 
Эта, изначально чуждая и инородная душа, внедрившись в его плоть, в его мозг, в его сознание и, будучи узнанной, восторженно принятой, поспешно захваченной и с обожанием обласканной, стала неотъемлемой частью его "Я" настолько, что, даже тогда, когда он  нечаянно засматривался на мелькнувший в толпе стройный стан, то она, озорно из него улыбаясь, заставляла его в смущении отворачиваться, так, как если бы его застали чуть ли не за попыткой совершения преступления.
 
Для него, простая истина, заключавшая в себе его полнейшую  уверенность в  ненужности и никчемности всяких иных близких отношений с представительницами противоположного пола, была очевидна, поэтому, когда он чувствовал ее ревность, то в глубине души у него возникало желание, сейчас же, заключить ее в объятия и, обвив ее кольцами своих  мышц, прошептать, идущие изнутри его слова, такой смешанной с нежностью, странной разновидности  жалости к ней, что она вопринималась им почти как радость.
 
Он понимал, что людям мешает любить прежде всего их собственная душа, каковая, если ее  уже один раз укусили со спины, теперь всегда норовит оглянуться, оставляя за собой тропинку, по которой можно будет, в случае обмана или провала, вернуться  к себе самой и там, в будке своего "Я", зализать возможные раны.
Его душа обладала развитым периферическим зрением и отличалась от иных душ, имевших собачью, кошачью или иную природу, прежде всего тем, что помимо периодической смены кожи, любила,  поигрывая с собственным хвостом  и бравируя своей самодостаточностью, сворачиваться вокруг себя самой. 
Беда только в том, что этот, живший в нем, достаточно прожорливый, Питон, давно не находил достойной пищи и предпочитал морить себя голодом, чем глотать куриц и выдр.
 
Опасность внезапного кинжального удара в отношениях между людьми существует всегда, поэтому, памятуя об этом, он полностью не исключал отдаленную перспективу медленной смерти и длительной агонии с созерцанием вывалявшихся в пыли собственных внутренностей, но, не взирая на это, решился первым подставить под ее великолепные клыки Пантеры свой самый уязвимый бок.
 
Другого выбора, кроме его совершенно слепой в нее веры, у него не было.
И его чувство являлось в большей степени именно верой, нежели чем-то еще. 
Эта огромная, своенравная и красивая кошка, удивившись его смелости, грациозно улеглась рядом, и замурлыкала, польщённая его обаятельным безумием, так безыскусно на нее распространявшимся, а он, благодарный и опьяненный ее ответной песней, покоренный ее неожиданным по отношению к себе теплом, нежно обвил ее своим мускулистым телом, ласково поглаживая черный бархат, ее лоснящейся на солнце, шерсти.               
 
 

                15.11.2009г.