Последний гнев

Чулкова Света
…По утрам в Катином доме пахнет папиной глаженой военной рубашкой и маминым «Бархатным» кремом. Как бы мама ни спешила, но по утрам обязательно — глаженая рубашка для папы, всем завтрак. Потом мама бежит в ванную, отвинчивает крышку на пузырьке и выливает на ладонь крем — розовый, словно жидкая пудра или растаявшее фруктовое мороженое, наносит крем на лицо. Эти утренние запахи ласкают, но очень скоро выветриваются, уступая место долгому всеобщему недомоганию, которым все заражаются от входящего в алкоголизм отца…   
В военной форме отец скорее похож на ряженого. Из-под фуражки смотрят по-детски обиженные глаза, словно говоря: «кто в доме главный ребенок?»  Иногда в столе у папы лежит кобура: Катя надавливает на нее пальцем, кобура твердая. Папа говорит, что ее ждет большое будущее, все двери Катя будет ногой открывать. Но это надо еще заслужить.
Папа — военный журналист. У него «чистая биография», и в тридцать лет его взяли в КГБ. Катя ничего не имеет против КГБ, просто ей жалко папу. Он совершенно не подходит для КГБ. И та жесткость, которая так приглянулась чиновникам госбезопасности, скорее жесткость болезненная — за ней скрывается эмоциональный надлом. Уж лучше бы папа писал дальше свои стихи и работал в каком-нибудь литературном журнале, всем было бы легче. Как отец пишет свои материалы? Он надевает через шею маленький магнитофон «Легенда»  и отправляется гулять по улицам. Катя знает отцовский маршрут — потому что иногда он берет дочь с собою. Они идут мимо лампового завода, огороженного забором с колючей проволокой, они переступают через холмики металлической стружки: из раскрытых окон завода доносится чмоканье и шипенье гидравлики, ритмичные стуки. Ранняя осень. Катя с отцом шагают вдоль набережной: тройные трубы, словно уродливые подсвечники, дымятся на фоне причудливого заката, как будто это не небо, а стена, на которой маляры возили кистями, подбирая колер.  Григорий Иванович поддерживает дочь под локоток и говорит: «Послушай только, какое прекрасное стихотворение». И читает, стараясь идти в такт:
 
Вода благоволила литься!
Она блистала, столь чиста,
Что — ни напиться, ни умыться,
И это было неспроста.
 
Ей не хватало илы, тала
И горечи цветущих лоз.
Ей водоросли не хватало
И рыбы, жирной от стрекоз.
 
Ей не хватало быть волнистой,
Ей не хватало течь везде.
Ей жизни не хватало — чистой,
Дистиллированной воде!      
 
Это и есть самые драгоценные минуты в Катиной жизни, когда папа настраивается на работу. У него пока еще красивое, не отягченное алкоголем лицо, поджарая фигура, курит он утонченно, задумчиво. На папе добротный спортивный костюм made in Japan и замшевые туфли, которые мама чистит ржаной коркой, над носиком кипящего чайника.
Прогулка продолжается. Григорий Иванович включает музыку и слушает с Катей песни Анны Герман, Муслима Магомаева… Сейчас папа никому ничего не должен, никому не отдает под козырек, и Катя тоже ничего не должна отцу, да и он ничего от нее не требует. Катя так ему благодарна за эти безмятежные прогулки!
 
...Сегодня отец приходит пьяный. Пьяные люди понимают что-то такое — ТАКОЕ, — чуть ли не откровение, их просто распирает от эзотерических знаний. Но все-таки хмельной лепет и глоссолалия апостолов — это не одно и то же.  Отец что-то громко бормочет в коридоре, опрокидывая табуретку. В потемках пробирается в комнату к маме. Катя все прислушивается к родительским голосам за стенкой. Она представляет, как мама застыла сейчас посреди комнаты в своем красном халате, словно неопалимая купина, а отец на манер Моисея обращается к ней: у него прозрение, он понял что-то ТАКОЕ, от чего душа разрывается.  Отец говорит долго, со всхлипывающими нотами, а мама молчит, как и положено божественному существу. Наконец, все стихает. Катя ворочается, а  потом нашаривает в темноте тапочки, выходит в коридор, но… замирает в дверях. Она видит маму. Мама идет в ванную обнаженная, в руке ее посверкивает красный атласный халат: по полу от кухни стелется лунная дорожка с крестом от оконного переплета. Мама идет по длинному коридору, словно язычница по тропинке, и мурлычет под нос песенку. Что ж, Катя рада, что сегодня ночью ее мать сорвала красный атласный цветок папоротника — ведь это он посверкивает в ее руке…
…Утром в квартире пахнет перегаром. И Катя начинает собираться. Она не хочет уходить как вор, она даже не понимает, почему уходит. Она еще слишком юная, чтобы уметь выражать свои чувства. Ей всего семнадцать. Катю выталкивает из дома инстинкт самосохранения, она не хочет больше, чтобы отец окунал ее то в горячую, то в холодную воду. Она достает с со шкафа черный лаковый чемодан в цветных наклейках, оставшихся еще со времен пионерского лагеря — как давно Катя никуда не ездила! Мокрой тряпкой она оттирает чемодан от наклеек. Катя не будет брать много вещей, а заедет за ними потом.
«Я буду приезжать часто, очень часто», говорит она маме. — «Всего четыре остановки на метро».
Мама отворачивается и уходит в другую комнату. Она не справляется с папой, и Катя для нее — перебор. Мама хочет сохранить свою семью, а семья для нее — это прежде всего ее муж. Обе они, Катя и мама, устали.
Так Катя переехала к бабушке и после этого никогда уже не жила с отцом.
Через восемь лет она выйдет замуж, и родит двоих детей.
 
 
…Отстраивать дачу на этом поле Григорий Иванович начал первым. Роют котлован, ставят фундамент, завозят блоки. Григорий Иванович расхаживает по развороченному участку и командует. В том числе и Сергеем, Катиным мужем. Сергей, отбегая «в кустики», глухо чертыхается, скрипит зубами и заедает злость, обирая с кустов лесную малину. Теща готовит на улице борщ в огромной кастрюле, мясной дух гуляет вокруг котлована, строители поднимают головы, шевелят носами. Ковш эскалатора вонзается в глинистую землю — на участке постепенно вырастает эпических размеров курган, на который, словно стервятники, садятся вороны. Рядом с курганом сидят люди и молча обедают. Строители обозлены — на участке нет ни туалета, ни времянки, где можно было бы нормально отоспаться. Они спят в своих трех «легковушках», по два человека в каждой.
      «Вот, строю себе памятник.  А рядом будет моя могилка», говорит Григорий Иванович и грозно посматривает на жену. Строители и Сергей деликатно помалкивают. Какой дурак, думают все, разрешит ставить могилу на садово-огородном участке? Они мысленно сочувствуют Галине Федоровне, представляя себе ее чаепитие на веранде с видом на могильный крест. Галина Федоровна ерзает, вытягивает больную ногу, обтянутую грязным эластичным бинтом. Она молча промокает остатки борща черным мякишем, пропуская слова мужа мимо ушей. Она уже привыкла. Предыдущий вариант похорон звучал по-другому. Григорий Иванович решил, что его нужно похоронить на родине, на Смоленщине: «Галь, позвонишь Пашке в Смоленск (Пашка - это его брат). Решите сами, откуда лучше гнать машину, чтобы забрать тело.»
«Какое тело?» - пугается Галина Федоровна.
«Какое-какое - мое» - сердится Григорий Федорович.
«Да ну тебя», отмахивается Галина Федоровна.
«Нет, все же лучше своим ходом до Смоленска, а потом уж оттуда берите машину до моей деревни — так поменьше сдерут».
Ох. Говорят, свекровь Галины Федоровны была такая же. С пятидесяти лет заготовила белые «чешки» и похоронный гардероб. Вся родня знала, на какой полке в шифоньере все это лежит. «Чешки» были даже подписаны внутри — какую для левой ноги, какую для правой. А умерла в восемьдесят шесть лет…
 
Сергей предлагал тестю быстро поставить на фундаменте финский домик, а потом обложить его кирпичом. Но Григорий Иванович мыслит категориями эпохи тоталитаризма или египетских пирамид — чем больше рабов погибнет на строительстве, тем лучше. Поэтому все лето Сергей работает на стройке: вечерами тесть подкидывает его домой, недовольно шевеля бровями, которые, кстати, теща регулярно постригает  маникюрными ножницами. Часто, когда муж отворачивается, она грозит ему кулаком. Устала.
…Выложили фундамент, построили в нижнем ярусе гараж, и тесть сфотографировался на его фоне.  «Бункер Садама Хусейна», сказал он. — «Кто не с нами, тот против нас». 
Потом, как-то одновременно, все не выдержали все — и Катя с Сергеем, и Галина Федоровна. 
И Григорий Иванович остался один.
…До самой зимы он выкладывал стены из керамзитобетонных блоков и злился, что стены получались кривые. Весной нанял мастеров — те поставили стропила, крышу покрыли разномастным шифером — какой был у хозяина, такой и положили. Григорий Иванович наведался в пустующий неподалеку пионерский лагерь и по договоренности со сторожем, в несколько заходов, перевез на багажнике несколько металлических кроватей, матрасы, подушки, шкаф и старый дощатый стол. Он обустраивал пустой дом и все смотрел на дорогу: вот-вот, казалось ему, там покажутся родные ему люди — жена ли, дочь или зять. По соседству начали отстраиваться еще три хозяина, и Григорий Иванович повеселел. Но все равно: иногда он сидел и плакал на пороге дома, свесив ноги в пустоту. Чудно — но чтобы войти в дом, нужно было забраться по обыкновенной приставной лестнице. Иногда, сидя так наверху, Григорий Иванович ронял шлепанцы, а однажды лестница упала и завалилась набок. Григорий Иванович еле докричался до соседей. Он испугался, что в один прекрасный день вот так прихватит сердце, и он не сможет даже выползти на улицу. И вот еще на пару недель было занятие — найти мастера, чтобы тот помог выложить ступеньки, сделать крыльцо, смастерить перила. Закупил ступени, материал, нанял старика, крепкого, интеллигентного и очень мастеровитого. Григорий Иванович выкладывал опалубку, мешал раствор для кирпичных столбиков - помогал. Старик-мастер удивлялся, как можно было класть стены, ставить крышу, не построив лестницы? Григорий Иванович и сам недоумевал: действительно, как? Он сильно похудел и перестал походить на Садама Хусейна. Он вырезал из журнала репродукцию картины Ильи Глазунова «Христос» и повесил ее на веранде. Он часто пил чай, растягивая один пакетик на две-три заварки. Он пил чай и смотрел на Спасителя: сейчас Григорий Иванович как никогда принимал существование Христа, потому что и сам страдал. На голове Христа был терновый венец в капельках крови, лоб его был бледен, и лицо бледно, ведь он никогда не строил дачу и не жарился на солнце, покинутый всеми. И Григорий Иванович снова сидел по вечерам и плакал, глядя на темный сосновый лес в газовой юбке тумана, за которым скрывался овраг, застроенный по верху грязными сараюшками. Потом Григорий Иванович обходил пустые комнаты, где стояли в полной готовности металлические кровати, уже с матрасами и застеленные покрывалами. Он мысленно заселял дом близкими ему людьми и удивлялся, почему те не едут. Можно ли было назвать Григория Ивановича мечтателем? Пожалуй, что и так. Ведь он полтора года готовил этот подарок, этот дом, последний шанс проявить себя семьянином.
 
…Галина Федоровна все повторяет  про страстную седмицу.  Ведь на страстную седмицу умирают мученики. А значит, все недоумения, совершенные ее мужем, простились ему.  От успокоительного Галина Федоровна отказывается и только приговаривает: «Дайте уколоться». И Катя бежит на улицу, покупает в киоске любимое мамино пепси.
Все ритуальные услуги выполняет агент от военного госпиталя…
Хоронить отца приехали все его старые друзья: дядя Гоша из «Крестьянки» — в Катину бытность школьницей он водил к ним домой любовниц, а однажды Катя пришла из школы раньше обычного,  ну и…
Бессменный разведчик дядя Гена. 
Дядя Кирилл: вот уже много лет он пишет нетленку, а потом издает ее за свой счет. На каждой книге — посвящение: «моим детям».
Композитор дядя Миша, что дарил Кате в детстве замысловатые шариковые ручки. У одной из них был плоский металлический зажим в виде женской ножки.
Пришел и писатель Талыгин: после поминок они с дядей Гошей перепутали кожаные куртки и встречались потом в городе, чтобы обменяться обратно. Приехала папина сестра Лида — чернявая женщина с отекшим лицом, после смерти мужа впавшая в мистицизм. А ведь Катя помнила ее молоденькой, с длинной пушистой косой,  горластую и веселую, а в мужья она выбрала смирного партработника многим старше себя. Приехал из Смоленска отцов брат дядя Паша: у него вместо правой руки протез, но он все равно был «рукастее» своего брата, беря долготерпением и какой-то угрюмой любовью к работе. Приехала на служебном автобусе вся редакция журнала, где до пенсии работал Катин отец. Приехал и ушедший от Кати Сергей — он держится в сторонке, прижав к себе детей.
«Так что, это и есть твой беглый мужик?» — спрашивает дядя Гена, кидая профессиональный взгляд разведчика в сторону Сергея. Катя молча кивает.
«Хороший мужик», отрезал дядя Гена, и эти слова больно полоснули Катю, потому что в них была то ли ей надежда, то ли приговор.   
Отпевают отца в ритуальном зале при госпитале. Отец лежит в гробу, в полковничьей парадной форме, с красивым, разглаженным и подобревшим лицом такого же воскового цвета, как протез дяди Паши. Всем раздали свечки с наколотыми снизу квадратиками бумаги. Дядя Паша стоит без свечки, и Катя, подумав, что его обошли, отдает свою. А потом все равно забирает ее обратно. Потому что поняла, в чем дело: нужна вторая ладонь, чтобы подставить ее под случайные капли горячего воска…
 
…Через полгода, во сне, Катя оказалась на высоком снежном холме, совершенно одна, а внизу, словно в огромном кратере, расположился незнакомый вечерний город.  Длинные белые дымы тянулись к небу и завязывались на ветру узлами. Темные, в красноватых огоньках улицы ложились одна на другую, словно непрогоревшие дрова. Катя зябко потирала руки и удивлялась желтизне своих пальцев, как у заядлого курильщика — что правда, то правда, ведь она в реальности действительно курила теперь, сигареты с публицистическим названием «Парламент». Катя вытаскивала из кармана куртки сотовый и пыталась прозвониться Сергею, чтобы он снял ее отсюда, с этого проклятого холма, где нет ни его, ни детей, ни мамы, никого.  Катя даже слышала, как где-то внизу в городе звенит вызываемый ею телефон Сергея, мелодично выводя веселую рождественскую мелодию «jingle bells,  jingle bells, jingle all the way». Но трубку никто не снимал, а мелодия становилась все басистее, все медленнее, как на выключенной виниловой пластинке, с которой не сняли иглу. Мелодия переходила на какой-то уж совсем траурный ритм… и Катя вдруг оказывалась возле Киевского вокзала. И видела: возле обувного магазинчика «Салита» стоит дощатый стол со скамьей, и за столом сидят покойные тетя Римма с бабушкой Олей.  Они режутся в карты и разговаривают «за жизнь». Тетя Римма как всегда восклицает: «Ничего ты, мать, не понимаешь в любви», а бабушка тихонько огрызается и обзывает тетю Римму шекеляброй. И Катя подбегает к ним и кричит: «Где папа, где папа?» (потому что ведь они теперь все втроем лежат в одной могилке на Ваганьково). И Катя все спрашивает: «где папа, где папа», а потом видит, как на вокзальную площадь влетает лошадь, впряженная в тачанку. На тачанке, крепко держа в руках вожжи, в полный рост стоит отец. Лошадь резко останавливается, превращаясь в чугунное изваяние, уродливое, как у скульптора Церетели. Отец бросает вожжи на солому, спрыгивает, поправляет полковничью папаху. Он такой загорелый, и еще — очень сердитый. Катя  подбегает к отцу и утыкается лицом в его зеленую военную рубашку и узнает этот запах —  отец так всегда пах, когда работал на огороде на своей подмосковной даче.  Катя обхватывает отца за шею и целует его в щетину, и руки ему целует. А отец шевелит кустистыми бровями и грозно так: «Где он? Где? Он что, картошку вам не выкопал? Не вернулся еще? На кого? На кого дочь мою променял? Мою! Дочь!». А Кате ничего больше и не нужно, она только жмется к отцу, вдыхая запах его рубашки, которую уже пора бы менять, потому что он наработался. Катя знает, что надо спешить, чтобы набраться сил от отца, пока он не оторвал дочь от себя, пока не понял, что дал слабину… 
…Потом Катя просыпается и нашаривает под подушкой носовой платок и вытирает злые слезы, которыми напоследок заплакал ее отец, и чувствует, как навсегда — выходит из нее последний гнев…