Патефон

Феликс Ветров
Представляю его сейчас, в эту минуту...

Ночь, зима. Он то ли на чердаке, то ли на верху древнего комода. Холод и темнота заколоченной до весны дачи. Смутный свет безлунного неба едва различим в окнах. И никем не слышимые звуки уходящего времени: скрипы, шорохи, внезапные короткие трески - сонное кряхтение медленно и неостановимо дряхлеющего гнезда. И во мраке, заваленный давно прочитанными проволглыми газетами, - уютный серый чемоданчик довоенного патефона.

...И вспыхивал свет! И раздавались звонки!

Потом - оживленные голоса - и с коробками, с пакетами вваливались родные. И я, шестилетний, выбегал в коридор на звонки и притискивался к холодным надушенным щекам, к чуть шершавым бритым подбородкам...

Расспросы, изумленные взгляды ("Как ты вырос!..), словно видели впервые, - и все это было началом праздника семейной встречи.

Как любил я ту Симину квартиру на Мытной!.. В первую комнату вводили с мороза еще в пальтишке или шубке, распутывали шарфик, стаскивали шапку - и блеск смеющихся глаз, и шутки, и умелые быстрые Симины руки. Комнат было две. Первая, где у входа стоял высокий шкаф-гардероб с зеленоватым зеркалом, тахта с расшитыми подушками, ближе к окну - овальный обеденный стол, у окна - стародавний буфет с тол-стыми срезами граненых стекол, где за ними в темной глубине мерцала обычная житейская дребедень: посуда, стекло, фарфоровые собачки, хрусталь... Но каким ликованием сердца бывал всякий приезд в этот родной дом с уз бекскими тарелками, развешанными на стене, где всегда стоял тревожащий какой-то восточной далью, смешанный запах кофе и Симиных папирос... За первой обнаруживалась крохотная розовая комнатка, похожая на маленький игрушечный театрик - в ней должны были жить не люди, а расфуфыренные кружевные куклы, а дверь ее навсегда осталась чудом детства: она вдвигалась прямо в стену, как в поезде метро, так что раздевшись под веселым взглядом Симиного мужа Исламбека, - я кидался к той двери и принимался играть в машиниста и дежурного по станции в одном лице:

- Двери закрываются...

- Готов?

- Готов!

...Но вот, все сходились и рассаживались вокруг круглого стола... Ели и пили, ужа-асно долго говорили про то, про се, затем торжественно вынимали из-под толстой юбки красавицы-"бабы" котел горячего рыжего плова - и начиналось ритуальное таинство вкушения и оценки дела рук Исламбековых: отведывания и раздачи с большого блюда дымящей, пряно-пахучей еды, и все ели, причмокивая и качая головами, и поднимали рюмки, и улыбались, и возносили хвалу Исламбеку, а я все ждал и ждал, когда же это кончится, потому что  г л а в н о е  было впереди.

Я томился в ожидании и изнывал...

Нет, это тянулось бесконечно! Куда было им столько есть, пить, говорить и смеяться каким-то дурацким  а н е к д о т а м?..

Но вот... но вот... Стол с закусками и бутылками отодвигался к окну, открывая пространство голого пола, запихивались в кукольную комнатку стулья. Длинный Исламбек снимал со шкафа небольшой серый чемодан-чик. Из другого чемоданчика извлекались тяжелые черные пластинки в разодранных бумажных конвертах - и это значило, что час пробил и время мое - пришло.

Стиралась пыль с верхней крышки, откидывался язычок замочка и открывалась взгляду еше недвижная и неслышная внутренность аппарата. О, то было роскошное приобретение - конца двадцатых или начала тридца-тых - английский патефон с известным значком на внутренней обивке крышки - белая собачонка, наставив ухо, смотрит в рупор граммофона под надписью "His Master's voice"- мета времени, эмблема-символ тех лет.

Подобно книгам, тот патефон имел судьбу. Рассказывали, будто сложными путями он добрался в Москву из Варшавы в комплекте с пластинками - увесистыми черными дисками с красными наклейками в золоте надписей и узоров - "C O L U M B I A".

О, им гордились! Он был дороже, наверно, всех этих нынешних многотысячных "Грюндигов", "Филипсов " и "Сони", и трепетное отношение к нему, прошедшему чрез все испытания семьи, познавшему ночи обысков и даль эвакуации, - звучало в предостережении, которое адресовалось мне:

- С м о т р и,   н е   с о р в и   п р у ж и н у!..

(Там сбоку была такая дырочка, куда надлежало вставить серебряную заводную ручку вроде тех, какими в морозы пытались запустить моторы своих "эмок" и " полуторок" свирепые шоферы.)

Вы понимаете,  к а к о е   д о в е р и е  оказывалось мне?

В мои руки до конца вечера вручалась музыка, железное сердце патефона, и я проникался сознанием великой ответственности. С умным видом я осматривал механизмы - блестящие рычажки, торчавшие из-под диска по углам коробки, потом отбирал иголки и особой бархоткой протирал тяжелые черные круги в расходящихся радужных лучах.

- Долго ты там?!

Заводная ручка входила в свое гнездо...

- С м о т р и,   н е   с о р в и   п р у ж и н у!..

Я чуть нажимал, чувствуя мягкое сопротивление... Один поворот, второй... Надо было повернуть ровно двадцать пять раз. А после жеманно заворачивалась утиная шея головки с мембраной и диск трогался с места.

Какое веселье влетало в дом!
Еще молодые, еще нестарые, еще... ж и в ы е - они принимались радоваться на свой лад, как радовались в их пору - крутили все подряд, фоксы и танго, и польки, и вальс-бостон... Кружились, носились по тесной комнате, толкались, падали на тахту и картинно обмахивались платками и снова кружились - неузнаваемые лица, странно закинутые головы, иные, незнакомые и непости-жимые выражения глаз. И - р а д о с т ь, хохот, светлый вихрь, короткое счастливое бешенство любимых родных людей...

Кричали, чтоб я нашел ту или другую пластинку (самым страшным, помимо сорванной пружины, было - р а з б и т ь   п л а с т и н к у!), и я торопливо перебирал бесценную стопку неведомым образом запрятанных в черную мерцающую поверхность, поющих голосов.

Магический миг касания острия к убегающему черному желобку... И - оркестр, откуда-то из далей прошлого... из неизъяснимого пространства... и певуче-шелестящий металлический голос дрожью мембраны:


Цирк - шумит - гремит - смеётся!
Гул несется сверху вниз!
И-и могу-уче ра-аздаётся:
"Рыжий, браво, браво, бис!.."


То был голос Петра Лещенко и пел он о гибели отважного циркача, сорвавшегося с трапеции оттого, что ушла с другим любимая...

- Ту сторону поставь!

А на той стороне невыносимо-грустное, оттого, что одиночество и не удалась жизнь:

Пусть муж обманутый и равно-ду-ушный
Жену поко-орную в столовой ждёт...
Любо-овник знает: она - послушная,
Мольясь и плача, опья-ать прыдёт...


Гости замирали, обступив коробку патефона. А я всё силися понять - где же там внутри обитают все эти маленькие человечки - и циркач, и Мусенька родная, и Дуня с блинами, и Петр Лещенко, и музыканты со скрипками и заунывными аккордами гавайских гитар, и Александр Вертинский вместе с М.Брохесом (рояль), Вертинский, который так усмешливо и горестно картавил мурлыкающим напевом...


Боженька! Ла-асковый Боженька!
Что Тебе стоит к весне
Глупой и малой Безноженьке
Ноги приклеить во сне?..



Под Вертинского не танцевали. Пригасив верхний свет, слушали в полумраке, а я смотрел на них в их ли-ца, в полуприкрытые глаза, в неясные полуулыбки, ешё не ведая, что все мы - лишь временная условность, лишь ожившие призраки, и напрасно силился что-то втолковать и разъяснить нам грозный пророческий голос:


Мчится бе-шеный ш-шар!
И - летит в бесконечность,
И-и смешны-ые бука-ашки
О-облепи-или его!

Гу-усто, густо жужжат!
И - с расчетом на вечность,
И-исчеза-ают как дым,
Не узна-ав ничего!..


Но снова вспыхивал свет!

И вновь начиналось беспечное буйство: вдруг сбросив чопорную неприступность, Миша распускал узел галстука и напяливал цветастый Симин халат, Исламбек влетал в комнату в чалме из длинного шарфа, с ножом в зубах и с ножами в руках, Миша рычал и хватал со стола нож для разрезания торта, и они совершали свое коронное действо - "Танец с кинжалами" - под какой-то бравурный патефонный мотивчик: носились, издавая боевые кличи, сверкали клинками, наскакивая друг на друга, жутко вращая глазами, все помирали со смеху, и я прыгал до люстры - потому что это и было то г л а в н о е, чего я так ждал.

А патефон крутился, крутился...

Счастливые, помолодевшие - как могли старались забыть самих себя мои кровные. Как радостны быва-ли они в те вечера, когда я еще знать не знал их судеб - где на долю почти каждого выпали и  в о й н а,  и  т ю р ь м а, и ожидания близких из лагерей, и тысячи бед, и тысячи обид, и - удушающее сознание бессилия перед неоспоримой силой неограниченного всевластья.

Но тогда, те редкие дни праздников - я до боли хлопал в ладоши, а после сидел и сонно смотрел на вращение пластинок, не в силах уразуметь - куда исчезают сверкающие паутинки-витки последней дорожки звуконосной спирали, куда канут они, сбегая к краю наклейки?.. Постичь эту тайну было так же невозможно, как понять впоследствии исчезновение родных людей - которые были, вот тут, рядом, ощутимые дыханием, теплом рук, голосами, улыбками и - растаявшие из бытия.

Вечность...

"В е ч н ы й   п а т е ф о н!" - говорилось с уважением. - "Если, конечно, не  с о р в а т ь    п р у ж и н у. А так - в е ч н ы й!"

Сущая правда! И уж нет нигде тех людей, что рассуждали об этой вечности механизма музыкального ящичка с оцепеневшей собачкой на этикетке. Где они? Слышат ли ту музыку, и если думают - помнят ли те вечера на Мытной?


Их ведут слепы-ые капитаны
Где-то утонувшие давно-о...
Утром их седые карава-аны
Тихо опускатся на дно-о...


Да, вещи имеют свою судьбу.

И у каждой из судеб - свой сюжет.

И тот патефон сыграл свою роль в последней усмешке неумолимой судьбы.

Спустя годы - Сима затеяла строить дачу, и на десятилетия затянулась великая эпопея. Денег не было - долги, долги, ломбарды и головоломные комбинации величайшего из финансистов - нашей Симы... Потихонь-ку появились фундамент, летний домик, яблоньки... От лета к лету поднимался и, наконец, обозначился дом-махина - подстать соседским генеральским особнякам. А там однажды и патефон запел старыми мелодиями на даче, заглушаемый грохотом самолетов, плывущих во Внуково.

Шли годы и десятилетия, всё короче и тоньше делалась паутинка-виток, связующий Симу с жизнью. Она дряхлела, слабела, и однажды вдруг оказалась маленькой, тяжко и хрипло дышащей старушкой с усталыми, но по-прежнему молодыми задорными глазами. Без материальных подпорок ветшала и дача, предмет высшей гордости неунывающей Симы и во всем покорного ей Исламбека. Давно на вторую половину жизни перевалил я сам, немолоды сделались Симины дочери и долговязые усатые парни, их сыновья, мои троюродные братья, заявляясь на дачу, покуривали "Ронхилл" и лениво обсуждали фильмы с кассет видео...

Вышло так, что мне пришлось стать при Симе как бы доверенным лицом. Я знал: она только и жива еще идеей большого ремонта дачи. Но где могла она добыть эти злосчастные деньги?... А залезать в долги под конец жизни... нет, на это Сима идти уже не могла. Сидя вечерами в своем кресле (уже несколько лет она не могла спать лёжа из-за одышки), - Сима ворочала мозгами, изобретала и калькулировала, строя планы и проекты. И в один из вечеров я услышал в телефонной трубке её задыхающийся веселый голос:

- Слушай, я всё придумала! Ты поедешь и дашь объявление...

И спустя сколько-то недель в приложении к "Вечёрке" появилась крохотная публикация:


"ПРОДАЮ: старый
заграничный патефон в
рабочем состоянии и перину.
Тел. 122 16 61"


Дабы не вносить смуту в души дочерей, Сима дала наш телефон. И помню дни после выхода в свет той газетки: наш телефон едва не сгорел от ежесекундных звонков.

Эпоха ретро?

Мода на старину?

Чужие, наглые, алчные и хамоватые голоса домогались нашего патефона. Я сообщал Симе о наплыве покупателей. Мы толковали о цене - сколько просить? Вещь, в сущности, музейная, механический антиквари-ат... Сошлись на тогдашних пяти сотнях, и с тупым отзвуком в груди я стал называть эту сумму покупателям. Наконец, сговорились с одним голосом: он показался не таким "крутым" и "деловым". И я позвонил Симе.

- Но ведь его ещё надо привезти с дачи... - сказала она неуверенно. - Надо проверить... Потом - зима...

И я понял, что и ей также больно расстаться с ним, как и мне. А, может, и насравнимо горше: почём нам знать - ч т о    и    в    к а к о й   ц е н е для других?

- Ну как - отдаём? - спросил я напрямик.

Сима промолчала. Она поинтересовалась - не спрашивают ли перину? - перину не спрашивали.

И когда позвонили снова насчет патефона, я сказал, что вопрос решен и больше не о чем говорить.

А спустя несколько коротких недель, Сима ушла туда, откуда нет возврата. Ушла, не отдав чужим тех дней, тех вечеров, той улетевшей и в клочья разнесённой радости, когда все ещё были вместе, когда бы-ла семья, и собачка на крышке усердно вслушивалась в голос своего хозяина, сохраненный резцом навсегда...

Навеки... Навсегда...

У каждого свой счёт с вечностью.

И как коротка, в сущности, вечность земного человеческого пути. Для многих наш патефон, и правда, оказался в е ч н ы м - он пережил целое поколение сильных, нещадно намученных, неунывающих людей, и сейчас, когда совсем не изменившись, он способен как прежде зазвучать музыкой прошлого, ч т о снится ему в тёмноте забитой до весны, громадной ночной дачи?

Куда плывёт он с нами на плоту жизни, сопровождая наш род?

Не знаю.

Затупились и поржавели старые иголки.

Но всё равно, стоит ровно двадцать пять раз повернуть серебряную ручку и...

По-омнишь - весной, день золото-ой
Си-иние во-олны мо-оря...


Я мысленно пробираюсь туда, в ночной, заснеженный дачный посёлок, перелезаю через забор, ухаю в сугроб и правдами-неправдами проникаю в дачу.

Ощупью нахожу в темноте дорогу к комоду и снимаю уютный маленький чемоданчик, ставлю на голый стол и приникаю лицом к крышке.

И запах - солидный, верный и вечный, не меняющийся за десятилетия запах заграничного клея ударяет в голову.

Я опускаю лицо на крышку и сижу в тишине и темноте, закрыв глаза, не в силах шевельнуться и спугнуть это чувство встречи с теми, кого - н е т. И чувствую - крышка тёплая. Она не остыла за годы тишины, и чудится: там, внутри, поселены живые люди. и это их живое тепло проникает из кожаной крышки в лоб, заполняя собой ломящую болью и тоской по невозможному, грудь.

А за окном ветер гонит и гонит, унося в темноту, частички времени, он не унимается, дует всё сильней, сильней - и всё быстрей и неудержимей уносится время.


1988 г.