Живу, пока помню

Нана Белл
               
Иногда я нахожу в моём старом компьютере какие-то чужие записи. Иногда это стихи, иногда проза. Вот папины письма,  вот чьи-то дневники (наверно, бабушкины), а то и вовсе попадутся детские каракули, вот - Сонькины, когда она только научилась буквы различать, это - мамины заметки, а рядом - хозяйственная книга моей свекрови, где ровными столбцами доходы – расходы, я дрожу над каждой их буковкой, но мой старый компьютер – непредсказуем и я боюсь, что однажды он или не откроется или будет пуст.
Чтобы как-то удержать это прошлое, я иногда скидываю тексты на флэшку…

            

                Живу , пока помню.

     Детские путешествия  - по лугам, лесам, единственно-любимому Подмосковью, потому что другого ничего и не было, если не считать двух путешествий в Зарязань, в год и в восемь.
 В год – 1947 - ещё ничего после войны не определилось, ещё никто не научился жить в мире, и потащили ребёночка на грузовике под ворохом тряпок, брезента, пичкаемого сушками, чтоб не орала, с шофером голубоглазым, один из которых бельмом пошёл, большим любителем через короткие промежутки спрыгивать с подножки кабины и забегать в Голубой Дунай, откуда выходил с четвертинкой и пряничком или уже без них, но с весёлым и задорным глазом.
В год, говорят, училась там ходить и говорила “Ца-ца”, овечкам там всяким, уточкам; животом маялась в старой деревянной школе, что из бывшего храма, сохранившегося только на картинках; матери руки все измаяла, возвращаясь на сотом “весёлом” в Москву, отец на подножке, мать в вагон пустили, цаплей простояла, хорошо Верочка и Татьяна иногда подержать меня брали, “а то бы не удержала”, ещё бы толстухой росла.

 Отец зарок потом дал, да только всего до 54-ого его и сдержал, мне, тогда как раз восемь исполнилось. В тот раз жили в доме у родственников, уже тогда кривом и почерневшем, только одна крыша зеленела. Во всех комнатах кровати, раскладушки, темно и тесно, свои дети, чужие, собаки, клетки с морскими свинками, канарейками да мы ещё, мать, отец и я. Кормёжка общая, плеснут тебе в миску и скреби, а я то дитё избалованное, у нас всегда всё было чисто, благородно, это теперь едим чёрти как, с бумажки, крошки кругом, куски валяются, а в той моей семье, что с родителями, было всё вполне прилично и, конечно, деревенский уклад и черные лавки вокруг черного стола в комнате с черным полом и черными стенами, где и свет-то из оконцев слегка пробивался, был мне непривычен, с детьми играть я не умела, нет, конечно, когда там общие игры в мяч или прогулки в Заовражное или на Вынцу, я со всеми, а вот между этими развлечениями места себе не находила, грустила.

 Пошла как-то вниз, на ручей, взяла какие-то кукольные тряпочки, вроде как постирать, ноги в ручей сунула, а оттуда чудище зеленое с выпученными глазами, испугалась, вернулась назад, за что и нагоняй получила, ишь какая избалованная, сама заняться не может. “Вот,-  сказала тётя Зина маме,- всё твоё воспитание”.

 Зато, когда приехал отец, жизнь пошла веселее. Начались частые походы на Вынцу, где вода по щиколотку, отец с Севкой по воде на руках скачут, собака тапочки таскает, дети в грязи ковыряются; по вечерам Севка катал по околице на мотоцикле, было страшно и здорово, так и мелькала в глазах его клетчатая рубашка,
 а вечером ходила к соседке пить парное молоко, оно пенилось, от него шёл запах и покалывало в носу…
 Обратная дорога была легче, чем в 47-ом, уже можно было зайти в вагон и найти свободную полку.

                2

   Все остальные детские путешествия были по Подмосковью.

 Года в три  -  по саду, который казался большим и разным. Справа он кончался высоким сплошным забором, за которым жил мой Евгеня, старый друг семьи Гофман и, как говорили, большой поклонник моей maman, которая судя по всему, была в молодости хороша, весела, подвижна, ни по этому ли он обращал внимание на толстого карапуза и баловал его как умел: помню громкий голос на весь сад “Нана”, подбегаю к забору – с той стороны спускается верёвочка, к ней привязано что-нибудь вкусненькое: конфетка, пирожное, значит, он уже приехал из Москвы и сейчас начнёт возиться в саду со своими необыкновенными цветами, ползать перед ними на коленях, перепачкается весь в земле, а потом удалится в какую-то дальнюю комнату и будет там строчить свой фолиант.

 Его дети, Севины одногодки, Лёва и Гоша. Они в детстве в тупичке на деревянной машине катались, когда им было лет шесть или семь.  У Гоши почему-то вместо одной руки протез. Он милый очень. Иногда заходит к нам и учит со мной стихи. (Однажды было путешествие с ним и дедушкой на трёх вагончиках в Свиблово. Мы сидели на высоком берегу Яузы и любовались на белокаменный резной шатёр Медведковской церки. Дедушка и Гоша распивали четвертинку и им было очень хорошо друг с другом, глаза их были любящими и доверчивыми.)

 Жена Евгения мне не очень нравилась: она крупная, мягкая, нарядная и важная. Когда мы встречались с ней на улице, она всегда разговаривала только со взрослыми, а ребёнка будто и вовсе не было…

По желтой тропиночке от нашего летнего сарайчика, который мы снимали у – Любови Ивановны, вдовы Дмитрия Прокофьевича ( с которой семью Гофман связывала ещё дореволюционная  жизнь в Сокольниках), мимо высоких раскидистых кустов черной смородины, превращавшейся к концу лета в витамины, и красной, за которой никто не признавал никакой ценности, росли высокие сосны, к ним был привязан старый гамак, и здесь-то я любила играть в куклы, давить в крошечных кастрюлечках красную смородину и варить из неё суп, по выходным здесь со мной бывал папа, когда приезжал в гости дядя Дима, то и он забредал сюда, уж очень здесь хорошо пахло, а под ногами было так мягко.

Мама и бабушка сюда почти не заходили, бабушка потому что торчала целый день у керосинок, а мама потому что чертила день и ночь на крошечном столике, который стоял около окна, а потом отвозила свои обтяжки и кальки в Машгиз…

 Недалеко от этой сосновой полянки был ещё один забор, ни такой глухой как с Горячкиными ( Это была фамилия Евгения Николаевича и членов его семьи). Кто жил за этим забором неизвестно, но часто, когда я играла в свои кастрюлечки или качалась на гамаке,  тихая девушка в белом прогуливалась вдоль забора и своей тонкостью и прозрачностью завораживала , иногда к ней подбегал мальчишка лет десяти и звал куда-то, она отвечала непонятными мне знаками, перебирая пальцами воздух, сжимая и разжимая кисти рук, которые то поднимала вверх к лицу, то опускала вниз; я мечтала встретить её на улице, чтобы увидеть лицо, которое не могла себе представить, потому что видела её всегда только издали, сквозь зелень кустов и золотые солнечные блики на них, но калитки наших дач выходили на разные улицы…
В самом углу сада была чащоба из полузасохших и задохнувшихся в своей тени ёлок. Под ними росли какие-то странные грибы с синеватыми шляпками, которые собирала некто Анна Сергеевна. За этими ёлками начиналась какая-то совсем иная жизнь, и я могла там бывать очень редко и то не одна, а с мамой.

Там стоял большой двухэтажный дом, состоявший из двух частей. Одна его часть – затхлая и тёмная - принадлежала Любовь Ивановне, уже очень старой женщине, всегда одетой во что-то тёмное, ниспадающее, на что сверху всегда был наброшен большой коричневый платок, ещё больше округлявший её печалью опущенные плечи,
 другая - хоть тоже была не нова, светилась лёгким тюлем на окнах, разноцветным хрусталём в фонариках террас, светлым крыльцом в сад, с дорожками, вдоль которых росли пышные гвоздики, собранные в созвездия, которые вели в тень яблонь, к одинокой скамье,
 сюда иногда приезжала на черной машине грустная немолодая дама с поджатыми губами, уголки которых всегда были опущены, а нижняя губа ещё и сжата и поэтому лицо её выражало всегда какое-то лёгкое недовольство.
 Прежде чем войти к себе в дом, она заходила в наш сарайчик, вернее подходила к нему, потому что вся дневная жизнь моих родственников крутилась около стола, вынесенного на улицу, здесь завтракали, обедали, пили бесконечный чай и даже ужинали под светом керосиновой лампы, которая больно обжигала крылышки слетавшимся мотылькам.  За ней шел шофёр и нес какие-то коробки, иногда нам доставалось что-либо из их содержимого: “ Объедки с барского стола”, - говорила тогда мама. Иногда с дамой приезжала её мать. Говорили, что когда-то на этой даче она проводила медовый месяц со своим мужем и в память об этом выкупила часть дома у Любовь Ивановны, здесь росли её дети и кажется племянник .
 Но это было всё до меня, в какой-то их жизни…
 А при мне была книжка с картинками и английскими словами, арбуз очень красный с очень чёрными косточками и вкусная солянка с барского стола, черная машина с бежевыми сидениями, когда чуть живую бабушку перевозили из Лосинки в Москву… Я любила эту Лосинку также как и все последующие дачи, которые снимали мои родители, я рвалась туда всем сердцем и страдала, если переезд по каким-либо причинам задерживался.

Последнее лето там оказалось для нас непростым, особенно его вторая половина. Заболела бабушка. Болезнь началась ещё с Пасхи.
 Она упала в подъезде нашего дома на каменной лестнице и сразу же почувствовала себя плохо, слегла, потом попала в больницу, где пробыла недолго и, хоть стала слабее, потихонечку расхаживалась,
отвела меня в Пименовскую церковь на причастие, выходила со мной гулять во двор и даже доходила до школы, радуя рассказами о том, что вот подрасту и тоже буду как эти девочки в красивых коричневых формах с чёрными передничками, что и она, и её сёстры тоже, когда были гимназисточками, в таких ходили.
 В лосиноостровский сарайчик выехали в конце мая, несколько раз перенося из-за непогоды переезд. Ехали, как обычно, с тем же голубоглазым шофёром, что и в Зарязань, он так же лихо спрыгивал с подножки и также дружественно всем подмигивал, залезая обратно, занюхивая удовольствие каким-нибудь мятным пряничком.  Летом, также как обычно, приезжали гости, бабушкины сёстры – Маруся с дядей Димой, тётя Оля с дядей Пашей и иногда с Леной, моей сверстницей, дедушкина сестра - тётя Саша, строгая прямая, всегда в тёмном;
 также как обычно, мы ходили на станцию встречать папу, и я крутилась у книжного киоска, любуясь на книжные корешки и вдыхая едкий железнодорожный запах, иногда мы выходили из нашего тупичка и шли в противоположную от станции сторону, на улицу Коминтерна, заходили в красивую старинного вида аптеку с красно-коричневыми стенами и такой же дверью, где покупали бабушке какое-то лекарство.

 Она теперь часто днём лежала в сарайчике, а однажды, поднявшись во весь рост на кровати и, прижав к себе одеяло, закричала громко и страшно,
увидев меня и мой испуг, переведя дух, сказала твёрдо и уверенно “Не бойся, я больше не буду”.

 В выходной приехал дядя Боря и предложил поездку в лес, и хоть была бабушка тогда уже очень слаба, встала с постели, оделась и пошла к машине. В лесу она с трудом вышла из неё, но нагнуться и собрать цветов не могла, опять начались боли, ни вздохом, ни криком она никого не потревожила, всё терпела.
 Через несколько дней  за ней прислали машину, чёрную и мягкую, со шторками на окнах, мягким светом внутри, с какими-то кнопками, выдвигающимися столиками и мы переехали в Москву.  Потом бабушку опять положили в больницу.

 Однажды мама нарядила меня в новый фланелевый костюм и бордовую шляпку с мелкими цветочками и мы поехали к бабушке. Мама подвела меня к окну большого дома, и я увидела большую светло-грязную комнату с множеством кроватей, они стояли вдоль стен, рядами в центре, с них свисали одеяла в сером, а на подушках желтели худые лица.
 
Это было инфекционное отделение Боткинской больницы, куда по ошибке положили бабушку. Я увидела её лицо, такое же худое и желтое как у всех и ещё худую, желтую руку, слегка поднявшуюся над одеялом.
 Она умерла 11 сентября. От этих слов и от того необыкновенного букета, который привезли на той же черной машине, всё во мне застыло, было обращено в себя, куда-то внутрь, где было беззвучно и холодно.

 Шли дни, осень в тот год была длинная и тёмная, молчали игрушки, молчала я, все молчали. На какой-то день после похорон (на похороны меня, слава богу, не водили) может быть на сороковины, родственники поехали на кладбище: согнувшийся дед, почерневшая мать и три сестры – старшая -  Таня, средняя – Ляля и их двоюродная – я. Взрослые делали свои скорбные кладбищенские дела, мы с Лялькой носились на пустыре, догоняя друг друга, устав, побежали к взрослым, которые уже собирались уходить и звали нас, тут у меня опять сжалась внутри пружинка, я осталась одна, присела на лавочку, и вдруг воздух над могилкой задрожал, стал светлым и видимым, и бабушка в своей мягкой домашней кофте, с добрым родным лицом и полуулыбкой на губах явилась мне в этом сиянии; блаженство, счастье, покой, радость  и тепло – влились в меня, наполнили…потом всё исчезло…и как  ни хотела я потом, напросившись с взрослыми на кладбище, увидеть и пережить это чудо опять – оно не приходило, но навсегда осталось со мной как свидетельство того сверхъестественного, что окружает нас. С этого дня пружинка, давившая на меня изнутри, пропала, вернулась простая жизнь, в которой легко игралось и сладко спалось.


Прошло много-много лет, прошла жизнь с тех далёких путешествий по саду, которые на следующее после бабушкиной смерти лето сменились на путешествия по большому парку в Абрамцеве.
 Сейчас всё вокруг него истоптано и изъезжено, а во времена оные ещё сохранял свою первозданную прелесть пруд, где сиживала  Васнецовская Алёнушка, где чернел узнаваемый омут, где тропинки бежали к белому дому, который распахивался верандой с колоннами, откуда в светлые и тёмные комнаты мы проходили, надев музейные с завязками шлёпанцы, где знакомыми солнечными пятнами высвечивалась столовая со столом, накрытым белоснежной скатертью и вазой, в которой лежали сочные желтовато-бордовые персики, в кресле с высокой спинкой сидел кудрявый мальчик Мика, а в соседней комнате, за круглым столом напротив камина, худой, высокий, чуть согнутый мужчина с тёмными прямыми волосами, закрывавшими уши, и знакомым по фотографиям профилем, читал присутствующим страницы, которые скоро после этого превратятся в золу и разметутся прахом по всем этим маниловкам, назаровкам, ноздрёвкам.

 Почему-то и в этом доме, и в парке его окружавшем, было всё родным и близким, прогуливаясь по аллее с высокими елями, можно было посидеть на скамейке и никуда не спешить,  потому что это только взрослые боятся не успеть, опоздать, потому что шагреневой кожей сжимается их короткая жизнь, в которой они ничего не успели и везде опоздали, а ребёнку хорошо, он - здесь и сейчас и жизни у него ещё так много, что он не понимает почему надо всё время спешить, что хронометр отмеряет в такт стуку колёс положенное и перемещает тело из точки А в точку В и уже ни его детство прячется за поворотом тропинки в высокой пожелтевшей ржи на поле, вместо которого грохотом и гулом рвётся дорога, разбрасывая на своём пути замки-призраки из красного кирпича с непроглядными заборами вместо изящных разноцветных штакетничков; стучат колёса, несётся скорый непривычно-чистый и дорогой…

Следующая станция – Неаполь. Русское название -  волшебно - завораживающее и обещающее, это сочетание гласных, не глухое, а беззвучное “п” и мягкое “ль”. Итальянское “Napoli” –жоще, короче, реальнее.
     Вокзал в Napoli сереет асфальтом перронов, шевелится толпой, ожиданием и некоторым разочарованием за дверьми в город, оказавшимся шумным и очень замусоренным. Природа – в зелень, города – в грязь и серость, даже если над ними голубое небо и где-то рядом бьётся море и клубится вулкан; пробки на дорогах, спутанным клубком завиваются машины, мотоциклы, автобусы, трамваи – всё это устремляется к порту или вдоль моря – по побережью. Мы – к порту, нас встречают, провожают, нам помогают довести-донести багаж, мы как эстафетная палочка с надписью аж на кириллице.
 Тирренское море – не проходили, не слышали, не знали, но вот увидели к концу второй половины жизни, как господин из Сан – Франциско, уставшие, разочарованные, больные и не сразу поняли, ЧТО обрели и что теперь и умереть можно. Napoli остаётся сзади, справа - вдаётся косой, теряет охру в голубом, становится дымкой, дрожит слева конусообразной геометрией  Везувий, издали кажущийся исполином истощившим свои силы в предыдущие века, а потом бросившим своё уставшее тело где придётся, город дробится островками, каждый со своей крепостью-башней, скалой уходящей в подводье, стеной – в небо, некоторые из них так и останутся для нас безымянными, другие обретут имена, некоторых обретём мы, а пока туман, дымка, незнакомая речь вокруг.

 Перед нами сидит пожилая, невысокого роста, с добрыми, лучистыми глазами женщина, её багаж – вполне современный чемодан на колёсиках с выдвигающейся ручкой, кажется странным рядом с  её светлой одеждой похожей на монашескую. ”Наверно, в Ватикан ездила”- заметил М.К.
  ( Проезжая по Риму и потом в Искье мы встречали женщин похожих на неё, их походки были энергичными, они казались деятельными, но не суетливыми, их лица были теплы и доброжелательны. Мне хотелось узнать что-то вразумительное об этих женщинах, я ползала по паутине, но, увы, Интернет, как всегда много обещает и так мало говорит, лишь полуфразы в абзацах, за которой полудогадкой скрывается истина… ).

Мы плыли по морю, но не было морской бескрайности, не было ощущения простора: острова, побережье сопровождали нас, вот вдалеке показались очертания замка, уже знакомого по Интернету, значит подплываем к Искье ( у древних –AENARIA). Приближался замок, приближался остров. Волнуюсь от предстоящего знакомства с незнакомой землёй.

В порту нас опять встречали, держали нашу фамилию как древко, подхватили чемоданы, и ещё мы не успели вглядеться в очертания новой для нас земли  как  увидели  распухшего бомжа, спящего на карнизе дома, потом вечером рядом с этим местом – на скамейке женщину с котомкой и разложенными на ней для просушки колготками, это было уже узнаваемо по Москве, по Праге, потом по Парижу, нас же пока мы кредитоспособны, везли как господ на машине по узкой улочке, где тесно людям и домам, не говоря уж о машинах, которым многие предпочитают мотоциклы или скутера. Via  Roma. Центральная улица в Искья Порто. За ней – Сorso Vittoria Colonna, Hotel Floridiana. 4*- отреставрированная старинная гостиница в средиземноморском стиле. Небольшой дворик с пальмами, полукруг ступеней, небольшие открытые терраски справа и слева от входа, на них - круглые столики, где постояльцы отдыхают, играют в карты, пьют что-то из длинных стаканов. Всё округло: своды на потолке, арки, колонны, винтовая лестница, светло и бело. Встречают хорошо, о нас знали и ждали.

 Так мы попали в другую жизнь, другую страну, к другим людям, одни из которых – открыты, полны жизни и трудолюбия, другие - напоминают средневековых пиратов, собирающих дань, третьи – выброшены из привычной круговерти и ютятся на скамейках как в Искье или в картонных ящиках как в Неаполе.

 Время делает своё дело и чтобы выжить приходится крутиться день деньской как те деловые парижане, которые спешат, напружинив шаг и спины.

 Что до меня, то я пока ещё тоже тщусь жить, путешествовать и даже работать, но силы и здоровье вытекают из меня вместе с каплями времени, это только в Италии я вдруг приободрилась и забегала, у меня хватало сил на экскурсии, купанье в бассейне и море, бесконечные прогулки и даже фантазии, не говоря об интересе к жизни и восторге от перемены мест.

 Так что в милой Флоридиане мы проводили лишь ночь и короткие минуты между всеми нашими приятностями, продолжая их там под оживляющей струёй термального источника, которому подставляли свои остеохондрозные спины.
 Этот источник известен аж с 16 века и с этого же времени здесь функционирует лечебный термальный центр, о чём свидетельствует металлическая табличка у входа, повешенные в нишах ресторана и по стенам вдоль лестницы картины и фотографии с изображением прошлого Флоридианы и Искьи, такие чудные пасторали, где всё умиротворённо и благопристойно.

 Между тем это ни совсем так, потому что знала Искья и другие времена: среди гор, придающих острову красоту – возвышающаяся Эпомео – ни что другое как вулкан, питающий все эти термы, готовый вновь обрушиться на этот дивный уголок как это было ни раз: в древности - при сиракузцах, в средние века -при арагонских и анжуйских правителях и даже в новые времена в 19 веке, вот почему так много храмов, только молитва может усмирить стихию моря и гор, но набожность искийцев в глаза не бросается, то ли её нет, то ли её прячут, хотя верны традициям: устраивают храмовые праздники, каждый храм отмечает день своего святого, возжигают свечи, выносят статуи, шествуют с ними, в храм в Форио приезжал даже сам папа, ныне покойный, Иоанн Павел; пожилые женщины долго устало сидят перед распятием, беседуют со священниками, поджидая их после службы, значит не всё благополучно на этом лучезарном острове, да и может ли быть иначе.

 Видимый мне мир кажется погруженным в труд, ни тот творческий и воодушевленный, а труд который - повинностью с 9-10 до 17-18, а то и раньше и дольше и так по всему миру.

С 8 утра в Праге сидели на крыше рабочие, с тяжестью в теле и усталостью в глазах ехали в парижской подземке рабочие – простому человеку хорошо там, где нас нет, я знаю, что очень скоро все мои путешествия сами по себе уйдут в прошлое, и я буду дрожать над каждой копейкой, но сейчас я прорываю эту серость и мрак будней, страх перед нищетой, а, может быть и бездомностью, к видениям Лувра и де Орсэ,  поднимаюсь над собственным рутинным Я и радуюсь тому, что вижу, это примеряет меня  с собой и миром.
 Впрочем, даже в этих радужных впечатлениях есть кадры вовсе непристойные: по чудным паркам Искьи гулять небезопасно: одинокие мужчины снуют туда-сюда, поднимая вверх остроконечный сложенный чёрный зонт, не по этому ли здесь не увидишь ни женщин с детьми, ни прогуливающиеся парочки; на низких перекладинах заборов, отгораживающих проезжую часть от тротуаров, вечерами сидят уже не юнцы, а 30-40 летние мужчины, с модно-небритыми лицами, непохоже чтобы они ждали дам, и хочется скорее на via Vittoria Colonna, в уют привычных идиллий, пожилых европейских туристов или прогуливающихся семейных итальянцев.

Итальянцы любят дом, семью, свой уклад, любят длинный стол, за которым всем найдётся место, простую еду: рисоту, пасту , немного вина, они приветливы друг с другом и, зачастую, готовы поделиться своим радушием даже с чуждым иностранцем, вовлекая в свой разговор-шутку добрым взглядом и улыбкой…

А ещё было Белое море и среди него разбросанные шляпками острова. Один – большой, поросший лесом, отмеченный богом и дьяволом, на нём монастырь дивом дивным, тайной великой, прилепившийся к нему грязно-серый посёлок, небо, окунувшееся в лесные озёра, валуны, выброшенные и застывшие в неподвижности, где-то россыпи ягод, грибов и крошечные человечки мнящие себя бессмертными….