Расплата

Николай Шунькин
Григорий Михайлович Кривошеев, каждый год ездил отдыхать на курорт не потому, что сильно уставал на работе, а исключительно, с целью зацепиться за Черноморское побережье Кавказа, остаться там навсегда. Однажды, побывав по горящей путёвке в одном из лучших санаториев Сочи, влюбился в этот город, дал клятву остаток жизни прожить в нём.

Нисколько не умаляя воздействия на решение Кривошеева фактора красоты южного города, следует отметить, что тому способствовали и другие причины. Кривошеев жил,  не плохо, но в глухом украинском селе. Женившись на дочери начальника райотдела милиции, за десять лет достиг высокого, по мнению односельчан, положения в обществе. Закончил школу милиции, вопреки советским законам, получил звание лейтенанта и должность участкового милиционера в селе, в котором не было никакого участка, построил шикарный дом, откормил до шести пудов жену и произвёл подряд трёх дочек, которые к описываемому периоду времени стали, вместе с мамой, близнецами, с той лишь разницей, что у мамы было шесть пудов весу, а у дочек - чуть поменьше.

В общем, Кривошеев жил, как кот в масле. Огород ему пахали, урожай собирали, в подвал ссыпали...  Но как в масле - это по мнению односельчан, которые завидовали ему чёрной завистью.  Сам Кривошеев к своему счастью относился скептически.  Тесть, перешедший на повышение в область, даже оттуда постоянно учил, как надо жить, ревнивая до самодурства жена держала на коротком поводке,  вместе с подошедшими, как на дрожжах, дочерьми вызывала в нём чувство отвращения. Но хуже всего было то, что Кривошеев, как был на селе Грицко, так и остался.  Соответственно этому обращению было к нему и отношение.

Впервые за двадцать семь лет жизни Кривошеев почувствовал настоящее уважение, когда в санатории сказал, что работает начальником райотдела милиции. Ему показалось, что весь персонал санатория сразу был оповещён об этом по каким-то секретным каналам, потому что относились к нему, все без исключения, начиная от коридорной дежурной, до главного врача, с безукоризненным почтением, называя не иначе, как Григорием Михайловичем.  В эйфории самомнения Кривошеев не заметил, что здесь так относились ко всем без исключения. Как  бы там ни было, но эти факторы привели Кривошеева к мысли о необходимости перемены, как образа жизни, так и места жительства.

Если в первое посещение города-курорта эта мысль только возникла, то на следующий год окончательно созрела.  Свой третий отпуск Кривошеев провёл тоже в Сочи. Он снял койку в установленном на кирпичи и оборудованном под четырёхместный номер автобусе, отказался от процедур, всё свободное время посвятил поискам счастья. Вскоре оно и настигло его в образе компактной армяночки с лучистыми карими глазами.

Нельзя сказать, что Кривошеев влюбился в неё с первого взгляда. Нет, ни с первого, ни со второго взгляда он не влюбился.  Маленькая, щупленькая, с постоянно крутящейся, как у курицы, головкой. По весу в три раза меньше жены. Кривошеев, презирал свою Марийку за свисающие со всех сторон социалистические накопления, тем не менее, прожив всю жизнь в Украине, будучи хохлом, постоянно слышал от мужиков, какой должна быть баба: чтобы можно было взять в руки и что-то почувствовать! А тут и взять-то нечего, а почувствовать и подавно... Но у Реваки, помимо трёхлетнего сына, был шестикомнатный дом, пять из которых она сдавала отдыхающим внаём, и это обстоятельство решило судьбу Кривошеева. В своё село он не вернулся.

Оскорблённая в своих лучших чувствах Марийка, не посоветовавшись с отцом, дала согласие на развод. Кривошеев, зарегистрировав брак с Ревакой, счастливо зажил в черноморском городе-курорте Сочи.

Если бы Ревака своевременно узнала о причине, побудившей Кривошеева перебраться в Сочи, она ни за что не прописала бы его в своём доме.  После прописки, и мы можем узнать о причине его переезда в курортный город.  В глухом селе на полсотни дворов каждый неверный шаг Кривошеева был известен ревнивой жене. Да и, зная её крутой нрав и должность папы,  ни одна женщина не осмеливалась связываться с Грицем.  Даже те девки, с которыми он встречался до женитьбы, обходили его стороной.

Другое дело - Сочи! Большой, растянувшийся вдоль побережья на десятки километров, город, в котором отдыхающих в несколько раз больше, чем местных жителей. Гуляй себе без страха и риска быть замеченным!

Ревака едва управлялась с сыном, домом и работой, а устроившийся в милицию Кривошеев имел возможность свободно разъезжать от Адлера до Туапсе, причём вдоль побережья, которое усыпано обнажёнными, жаждущими приключений женщинами.

Когда у Реваки родился сын от Кривошеева, она оказалась намертво привязанной к дому, и вдохновлённый таким обстоятельством Григорий Михайлович, уже получивший звание старшего лейтенанта и повышение в должности, обнаглел окончательно. 

Пользуясь милицейским удостоверением, выискивал состоятельных женщин без прописки, волочился за ними в течение их отпуска, живя, разумеется, за их счёт, и безболезненно расставался, забывая сразу после прощального поцелуя у вагона. 

Ревака жила на доходы от сдачи комнат отдыхающим, денег у Кривошеева не требовала, милицейская работа не обременяла, он жил припеваючи, считал себя счастливым.  Любил ли он своих женщин? Об этом не задумывался, а если бы задумался, то понял бы, что - нет, не любил, как не любил ни Реваку, ни Марийку, ни рано ушедшую из жизни мать. Он не был ни Дон Жуан, ни сутенёр. просто жил в своё удовольствие, никому не принося радости, не задумываясь о том, не приносит ли кому горя.

В женщинах его привлекали новизна отношений и деньги.  Имея вигильный склад ума, был до предела внимательный, зоркий, вместе с тем бдительный, что позволяло ему, как быстро распознавать свои жертвы, так и вовремя ретироваться, избегая ненужных эксцессов. Каждой новой жертве он говорил, что работает в милиции, живёт в собственном доме, имеет двух детей и жену, которую не любит, поэтому хочет жениться на достойной женщине. Это действовало безотказно, так как было правдой, за исключением последнего: Кривошеева устраивал образ жизни, менять его он не хотел, и жениться ни на ком не собирался.

Первая превенция явилась ему в образе энергичного прокурора из Ленинграда. В отличие от прочих Кривошеевских дам, она приняла его слова всерьёз, устроила скандал, вначале дома, потом - на работе, припугнуть проституцией её было нельзя - сама с юридическим образованием - и Кривошеева спасло лишь то, что она вовремя раскусила его, поняла, что здесь ей ничего не светит, и улетела в Ленинград.

Второе предупреждение ослеплённый успехами на любовном фронте Кривошеев также пропустил мимо ушей. Дама не клялась в вечной любви, не обещала золотые горы, не собиралась за него замуж, никому не жаловалась... Просто предложила Кривошееву тысячу рублей за сочинскую прописку:
- Ты работаешь в милиции, для тебя это сущий пустяк, а я хочу жить в Сочи. Здесь своим телом я заработаю в сто раз больше, чем в тамбовской школе мозгами.

Тело стоящее, желания её знакомы, предложение ему понравилось, тем более что подобные услуги он уже  оказывал не раз, и он согласился. Взял у Светланы тысячу рублей, написал расписку, и, будучи настоящим джентльменом, с ней же эти деньги оставил в ресторане «Сахарная головка». Тело её таких денег стоило!

Когда с пропиской вопрос был решён, оказалось, что у Светланы нет площади, на которую можно прописать. Кривошеев и тут пошёл навстречу, вписал её в домовую книгу Реваки, прописал на её жилплощадь. Благодарная Светлана поцеловала Кривошеева в губы и исчезла, как он думал, навсегда.

Но думал он неправильно. Ровно через девять месяцев Светлана напомнила о себе повесткой в суд, куда Кривошеев вызывался в качестве ответчика по иску гражданки Н.С. о взыскании с него алиментов на содержание ребёнка и о разделе жилой площади. Суду Светлана предоставила улики виде фотографий, на которых Кривошеев изображён вместе с ней в позах, не оставляющих никаких сомнений в их интимной близости, магнитофонные записи его речей с обещанием жениться, и четырёх свидетелей, которые всё это подтвердили под присягой.

Поскольку вопрос о разделе дома требовал присутствия третьей стороны и мог затянуться, его выделили в отдельное дело, а пока приняли решение о взыскании с гражданина Кривошеева двадцати пяти процентов заработной платы на содержание ребёнка, которого он в глаза не видел, и не был уверен, что имеет к его появлению на свет какое-нибудь отношение.

Используя связи, Кривошеев подал апелляцию, на повторное рассмотрение дела привёл четырёх своих свидетелей, которые под присягой подтвердили, что имели интимную связь с истицей. Но когда судья попытался разделить причитающиеся истице 25 процентов алиментов по пять процентов на каждого из них, те быстро ретировались, забрав заявления.

Первое решение оставили в силе, а когда Кривошеев заявил, что даже первая, законная жена не взыскивает с него алименты на содержание трёх детей, это только подзадорило судью, и судьба Кривошеева была решена. Правда, наполовину, так как вопрос о второй половине дела - отчуждение части дома - рассматривался через три месяца, и на этот раз судьба Кривошеева была решена окончательно: суд повелел отдать Светлане и ребёнку одну комнату, и обязал Кривошеева устроить в неё отдельный ход,  что он и сделал.

Какой бы неприятной ни была эта история, Кривошееву удалось её замять. Он сохранил должность в милиции. А вот с Ревакой дела обстояли сложнее. Мало того, что она прописала в своём доме этого тунеядца, мало того, что кормила, поила и одевала, мало того, что терпела его похождения, так он, в награду за это, впустил в её дом какую-то сучку! Если так дальше пойдёт, то вскоре у неё не останется ни одной комнаты.

Она подала на Кривошеева в суд, который обязал выплачивать алименты ещё на двоих детей, своего ребёнка, и опрометчиво им усыновлённого, Ревакиного. Пришлось вновь вызывать в суд Светлану, так как больше 33 процентов удерживать из зарплаты нельзя, а тут получалось - пятьдесят! После недолгого разбирательства суд постановил Реваке на двоих детей выплачивать 22%, Светлане на одного - 11%.

Но не это было страшно для Кривошеева. На суде Ревака и Светлана познакомились, объединили усилия для борьбы с ним. Не известно, на каких интересах они сблизились - обманутая им Ревака и обманувшая его Светлана, только они подружили, отодвинули на прежнее место шкаф, которым Кривошеев закрыл вход в комнату Светланы, стали жить одной семьёй, отвечая на обвинения Кривошеева в бесстыдстве, что так легче воспитывать его детей!

Жизнь Кривошеева сделалась невыносимой. Ревака и Светлана демонстративно за ним ухаживали, по очереди и одновременно, и днём и ночью, доводя до бешенства, постоянно подсовывали ему своих, как говорил Кривошеев, выродков, и он большую часть времени старался проводить на работе. Но там отношение к нему изменилось. Не потому, что все в милиции были честными, а Кривошеев - нет, его ненавидели за то, что попался, опозорил проступком звание советского милиционера, бросил пятно на горотдел милиции. Когда Ревака и Светлана вызвали в Сочи Марийку с тремя дочерьми, и они вдевятером пришли в суд для решения вопроса о разделе алиментов на шестерых детей, Кривошеева из милиции выгнали.

Марийка вернулась в село, а Кривошеев, сохранив Ревакину прописку, снял койку в том самом, установленном на кирпичи автобусе, с которого началось его сочинское счастье, и зажил беззаботной прежней жизнью. Выглядел отлично, неудачи не сломили его, вигильность от них только повысилась. Он стал зорче, внимательней и бдительней. Недостатка в дамах не было, так что Кривошеев на судьбу не жаловался. Одного только не знал: три его заклятых врага, Марийка, Ревака и Светлана, подружившись, сговорились отомстить ему и разработали коварный план, который они рассчитывали легко осуществить, зная тягу Кривошеева к новым знакомствам.

Идею отмщения подала пузогрудая Марийка. Светлана её поддержала: алиментов от него всё равно нет, вот бы заставить его работать на них! Ревака предложила другой вариант:
- Работать он никогда добровольно не будет. В милицию не возьмут, больше он ничего делать не умеет. Да и не хочет. На пляже полно дурочек с толстыми кошельками.
 Она виновато посмотрела на Светлану.
- Я не из их числа, - отпарировала та, - я с самого начала знала, на что иду.
- Вот и чудненько!  Будем считать, что он определил наказание своим образом жизни. Мы его похитим и продадим в рабство. У моего брата есть знакомый, который это может устроить.
Этот план понравился, Ревака всё устроила сама, не посвящая в его тонкости ни Марийку, ни Светлану...

Пять раз, предназначенная для наживки знакомая Реваки, «приезжала» московским поездом в Сочи, в надежде на «нечаянную» встречу с Кривошеевым. Он бы не заметил её и в шестой раз, если бы она не окликнула его:
- Молодой человек, возьмите мой чемодан, - сказала и всунула в руку 25 рублей.  Это решило судьбу Кривошеева. Выйдя на привокзальную площадь, направилась к «Волге» с грузинскими номерами. Кривошеев едва поспевал за ней. 
- В Пицунду отвезёте? - спросила водителя.
- В Пицунду надо было ехать до Адлера, - сказал Кривошеев. Ревакина знакомая хотела сказать, что, ты-то пасёшься не в Адлере, а в Сочи, но пересилила себя:
- Я этого не знала. И потом... Тогда я не встретилась бы с вами. 

Кривошеев обомлел.  Четвертак в боковом кармане приятно согревал грудь, дама – прелесть. Когда поманила его лучистыми глазами, с радостью прыгнул в машину.  Салон наполнился запахом дорогих духов, мягкое урчание новенькой «Волги» едва заглушало шелест платья, которое Кривошеев медленно стягивал с колен на бёдра. Пассажирка кокетливо ударила по его руке нежными пальчиками, прижалась губами к его уху и выдохнула ароматом ласкающих слух слов:
- Потерпи, пожалуйста.

Тихое, фамильярное «потерпи», жаркое, щекочущее ухо, прикосновение губ, обжигающее руку голое колено - это последнее, что запомнил Кривошеев:  непонятно откуда появившийся сладковатый запах хлороформа моментально ввёл его в состояние глубокого наркотического сна.

Очнулся ночью, в тёмном, устланном соломой флигеле. В окно заглядывали ярко мерцающие звёзды. За стеной шумел лес.  Издалека доносился голос незнакомой птицы. Неприятно болела голова, тошнило. Ломило тело, особенно в суставах. Дверь незаперта, но когда Кривошеев сделал попытку выйти из флигеля, обнаружил, что к его правой ноге прикована тонкая ржавая цепь, точно такая, на какой сидел его пёс Трезор. 

Позванивая цепью, волоча её за собой, Кривошеев вышел из флигеля. Огляделся. Флигель стоял метрах в сорока от добротного деревянного дома с мансардой и большой, на всю ширину стены, верандой. Между домом и флигелем размещались сараи с сеном, дровами и живностью. Всё это располагалось на большой поляне, окружённой вековыми дубами и буками  и огороженной высоким забором, обвитым лианами. Большая часть поляны была занята огородом, меньшая - желтела высохшим неубранным сеном, через которое уже дружно проросла зелёная трава. Постройки, огороды, деревья -  всё было накрыто огромным серо-синим колпаком с разбросанными по нему многочисленными мигающими звёздами.

Кривошеев загрустил. Знал, что это - шутка, что она не сегодня, так завтра закончится, но от этого не стало легче.  Чтобы хоть чем-то досадить устроителям злой шутки, не пошёл к стоящему рядом сортиру, а справил нужду, и большую, и маленькую, прямо на пороге флигеля.

Понял, что с ним не шутят, только, когда был разбужен мощным ударом сапога в бок. Кривошеев и раньше не отличался храбростью, почти никогда не дрался, так как не переносил боли, а тут ещё желание дать обидчику сдачи было притуплено резкой болью в области почек, не позволяющей ему разогнуться и подняться.
- Уберёшь за собой - получишь завтрак, не уберёшь - ещё адын удар па почкам.
Мужчина указал на ведро, деревянную лопату и стоящий за углом сортир.

Акцент явно кавказский, грузинский или армянский - Кривошеев не понял. Заросшее до самых глаз лицо... Какой-то грузинский старовер, подумал Кривошеев и убрал за собой, помыв руки в стоящей в углу флигеля деревянной бочке с водой.

Через час мужчина принёс завтрак, оказавшийся вполне даже приличным: лаваш, мясо, картошка, сладкий чай и... стакан вина! Только теперь Кривошеев разглядел, что забор вокруг усадьбы оплетен не лианами, а виноградной лозой. Не спеша поел, улёгся на топчан, который раньше в темноте не разглядел. Но отдыхать не пришлось. Вернулся принесший завтрак мужик.
- Абэд понравилса? - спросил он.
- Я думал, это завтрак.
- Шуткы сваы можэш забыть. Хочыш кушат - нада работать.
Тщетно пытался Кривошеев по его речи понять, к какой нации он принадлежит.  Акцент был явно надуманный...
- Ты, атнако, мыня нэ слушаэш, - сказал тот.
«Чукча, что ли», подумал Кривошеев... 
- Завут мына Вано. Я твой хазаин. Я тэба купыл за тры тысячы у атной сымпатычной дамачкы. Ты мынэ эты дэнгы должэн атработат. Будэш харашо сэбя вэсты, буду харашо кармыт. Как атработаыш, атвэзу туда, гыдэ купыл. Маё слово закон. Атнако работат прыдётся многа и долга. Твой саратнык, - он указал на топчан в глубине флигеля, - работал шэст лэт. Тва мэсац назат я его атпустыл.

Кривошеев решил, что мужик этот не грузин и не чукча, его акцент походил сразу на все кавказские языки. Скорее всего, он из русских староверов. Косая сажень в плечах, не видавшее бритвы лицо, безапелляционность суждений, кинжальный взгляд глаз, заставляющий Кривошеева съёживаться... Во всём чувствовалась сила, воля и эрудиция.

- Ты меня отпусти, я завтра привезу три тысячи рублей, зачем тебе ждать шесть лет? - сделал попытку Кривошеев. Такие деньги у него были,  если бы жёны пожелали, он дал бы им по тысяче, и по две.  Но им было нужно не это! Они решили отомстить, лишив, в первую очередь, того, ради чего он приехал в Сочи - женщин и свободы! 

Кривошеев вспомнил очаровательную дамочку, заманившую его в такси, даже ощутил запах духов...
- Не можна... Я не могу рисковать. И потом, деньги деньгами, а мне работник всё равно нужен.
 Кривошеев обратил внимание на то, что Вано говорил без акцента, значит, ломался, маскировался, что ли?  Разве только это «не можна», отдающее родной Украиной...
- Я что, так и буду сидеть на цепи? - спросил Кривошеев.
- У нас нет выбора. Ни у меня, ни у тебя. Ты сбежишь - меня посадят.  Усадьба останется без хозяина, без работника. А у меня ртов не меньше, чем у тебя.

«Таки, знает про моих жён», - подумал Кривошеев. Вслух сказал:
-  А как же мои жёны-дети, их тоже кормить надо!
- Много ты их кормил, когда был на свободе.

На свободе... Это слово и выдало Вано. Кривошеев, будучи, каким ни есть, милиционером, понял, что перед ним самый обыкновенный зэк, отсидевший не один год, видимо, сбежавший из заключения, скрывающийся в труднодоступных горах Кавказа.  Отсюда его акценты:  грузинский, армянский, чукотский, украинский. А сам, скорее всего, русский, из ростовских или тамбовских уркаганов...

- И чем же я буду заниматься? - решил не открывать своей догадки Кривошеев.
- Это другой разговор.  Будешь работать по хозяйству, а в свободное время плести корзины. Они идут по трояку. Рубль за лозу, рубль продавцу, рубль мне. Как три тысячи штук сплетёшь, уедешь в Сочи. 
- Да не могу я плести корзины!
- Захочешь - научишься. До тебя тут майор милиции был, тоже не мог. На сухарях посидел - научился! Уже на свободе.

Перед пленением Кривошеев краем уха слышал, что нашёлся похищенный шесть лет назад милиционер,  майор, но тогда он не придал значения слухам.  И вот... А если и похитили, подумал он тогда, то это месть уголовников... Значит, и он попал сюда не случайно! Любит, однако, Вано милиционеров. 
- Уже захотел, учи, - сказал Кривошеев. - Только не похож ты на Вано, я буду тебя Иваном звать.
Вано пнул его в бок ногой, беззлобно, не так сильно, как в первый раз, но достаточно чувствительно, и сказал:
- Я - Вано! И ты будешь меня звать Вано.  Только не вздумай хитрить.  Сбежать отсюда невозможно, ещё никому это не удавалось. Даже если цепь перегрызёшь, меня убьёшь - в лесу сдохнешь, шакалы сожрут. Об этом забудь, тебе же спокойнее будет.

Со следующего дня начались уроки. Вано приносил лозу, плёл два-три ряда, заставлял Кривошеева  повторять сделанное.  Через неделю смышлёный Кривошеев плёл по две корзины в день,  через месяц - по пять! Пальцы быстро привыкли, бегали по лозе, как по клавишам пианино. Даже Вано похвалил, сказал, что, звание у него - старший лейтенант, но корзины он плетёт лучше майора. И Вано решил загрузить Кривошеева на полную катушку:
- С завтрашнего дня будешь больше заниматься по хозяйству. А то я вкалываю на огороде, убираю за скотом, а ты только плетёшь! 
«Да, за два года вырваться не удастся, придётся повторить подвиг майора», - подумал Кривошеев, поначалу решивший сплести три тысячи корзин за два года.

Вано кормил два раза в день, утром и вечером. До обеда Кривошеев работал в огороде: полол кукурузу, окучивал картошку, косил траву, подвязывал виноград.  Потом чистил коровник, свинарник, конюшню. Живности у Вано  было много. Жил ли кто ещё в доме, Кривошеев не знал. Длины цепи не хватало, чтобы заглянуть в окна. За всё лето, кроме Вано, не видел ни одного человека.  Но уже потому, что от Вано пахло... нет, не столько духами, сколько женщиной, Кривошеев понял, что главная усадьба где-то недалеко и остальные домочадцы живут там.

Вано разговоров о семье не только избегал, но запрещал Кривошееву приближаться к этой теме. Он и так редко беседовал с ним, только по необходимости, лишь касательно работы, а стоило Кривошееву задать не касающийся работы вопрос, Вано грубо обрывал, удалялся, из чего Кривошеев сделал вывод, что Вано, по сути, неплохой человек, но, в силу сложившихся обстоятельств, вынужден вести себя так и втайне тяготится этим. Всё-таки Кривошеев был неплохим психологом.

К обеду Вано приносил распаренную лозу, утром забирал готовые корзины, а куда их отправлял, Кривошеев не знал. Долгими тёмными вечерами Кривошеев вспоминал о жизни на воле, о  жёнах, детях,  но каждый раз, вспомнив о них, злился, доводил себя до бешенства: подлые стервы, продали его в рабство за какие-то три тысячи, как настоящие пираты! Мысли эти были ему неприятны. Он брал в руки лозу, плёл корзины, плёл до изнеможения, пока не засыпал с лозой в руках.

Несмотря на предупреждение Вано, Кривошеева не оставляла мысль о побеге.  Вначале, чтобы усыпить бдительность, никаких мер не предпринимал.  Когда же тот, помимо плетения корзин, поручил работать в огороде, смотреть за домашними животными, Кривошеев воспрянул духом.  Заканчивалось лето, если бежать, то - до первого снега. Самостоятельно избавиться от цепи невозможно. Кривошеев решил для этой цели использовать лошадь. Дождавшись, когда Вано ушёл с готовыми корзинами, запряг лошадку в хомут, привязал к постромкам канат, по которому скользило кольцо с концом его цепи, попытался вырвать. Вано, будто знал о его намерении бежать, откуда только взялся. Отрепетированным ударом сапога в бок лишил Кривошеева сознания, а когда тот пришёл в себя, предупредил, что в следующий раз переломает ноги:
- Руки мне твои ещё пригодятся, а ноги ни к чему.

После того случая приковал Кривошеева к углу флигеля так, что до сарая цепь не доставала, и  Кривошеев занимался только плетением корзин. Эта работа не то, чтобы ему нравилась, она была единственным занятием, отвлекала мысли от прошлой жизни, умиротворяла, успокаивала, позволяла смириться с существующим положением, и постепенно меняла его мировоззрение. 

Теперь, когда в долгие тёмные ночи Кривошеева посещали мысли о Марийке, Реваке, Светлане, детях,  он критически переоценивал свои поступки, чаще стал приходить к выводу, что был не прав, давал обещание, что, когда вернётся, организует жизнь по-другому, по-новому...

Как по-другому?  Вернуться к Марийке?  Или к Реваке? Ну, не к Светлане же, улыбался он в усы, ибо злость на них уже прошла. В такие минуты становилось жаль себя, жаль их, он ничего не мог придумать, мучился угрызениями совести.  Поэтому и отдавался полностью работе, старался реже вызывать в памяти прежние образы.

 Со временем он так овладел техникой плетения, что свободно обращался с лозой в полной темноте.  Руки, без его вмешательства, выполняли необходимые операции, он плёл и плёл, отбрасывал в угол готовую корзину, принимался за следующую, так до тех пор, пока не иссякали силы, и физические, и духовные. Но и во сне он видел только лозу и корзины. Прошлое стало не то, что забываться, а сплавилось в какой-то единый конгломерат, он не различал в нём мелких деталей, даже жён и детей представлял, как серое единое пятно в прошлой жизни.

Так прошло лето.  Вано не снизошёл до того, чтобы с наступлением холодов перевести Кривошеева в дом, и короткую южную зиму он провёл в глубоком погребе под флигелем. Может, хозяин с самого начала наметил перевести его на зиму в погреб, а может, тому было причиной то, что Кривошеев научился плести корзины в темноте, но всю зиму он жил в погребе, даже не поинтересовался, где зимовал его предшественник, майор.

Видимо, с поставкой лозы у Вано были перебои, поэтому надежды Кривошеева на скорое освобождение не оправдывались. Зимой он плёл в два раза меньше корзин, чем летом, чтобы не сидеть без работы,  придумывал такие вычурные узоры, что сам удивлялся своим способностям. Из его рук выходили настоящие произведения искусства. Если бы ему раньше кто-нибудь сказал, что у него проявятся способности к плетению корзин, он плюнул бы ему в лицо. А он плёл и восхищался.  Уже через год он так втянулся в работу, так привык к новому образу жизни, что перестал вести счёт сплетенным корзинам, махнув на это рукой, справедливо решив, что если Вано не захочет его отпустить, то не отпустит, и всё тут! Поэтому проще смириться, не бунтовать, тогда жизнь станет намного спокойнее. Раньше в голову Кривошеева такие мысли не приходили.

Ещё Кривошеев заметил, что, привыкнув к новому образу жизни, он отвык от прежнего! Он и в первые дни, чувствуя за собой вину, не долго возмущался, а теперь привык, смирился окончательно, и, странно, даже с опаской подумывал о том времени, когда его освободят от оков. Он был как отшельник, и то, что отшельник жил уединённо по своей собственной воле, а Кривошеев - по принуждению, не играло никакой роли. Он переосмысливал прошлую жизнь и так, и эдак, и всегда получалось, что не прав был он, Кривошеев! И если отшельнику было легче, чем ему, то только потому, что он мог возвратиться к людям, став святым, а за Кривошеевым тянулся длинный шлейф проступков, который последует за ним дальше, он знал: возвратись он после своего заточения к людям, лучше ему не будет. Слишком велика вина, слишком много проклятий висит над головой, чтобы избежать возмездия. Он считал, что нет таких праведных поступков, которые смогли бы искупить его вину.

Кривошеев и хозяина своего лучше понимал.  Он явно видел тянущийся за ним шлейф преступлений, который никакая тюрьма не смогла обрубить. Поэтому и живёт в дремучих лесах, и неизвестно ещё, наказал ли он Кривошеева за его проступки, или сделал одолжение, предоставив возможность понять себя и найти своё место под солнцем... И где же оно, моё место, думал Кривошеев и не находил ответа на вопрос.

Вано тоже почувствовал перемену в пленнике, которую нельзя было объяснить притворством, стал лучше относиться, чаще разговаривать с ним, на нейтральные темы. Будучи раза в два старше Кривошеева, он, тем не менее, вёл себя с ним, как с равным. Но душу не открывал.

Прошло три года. Вано приносил еду, иногда, по праздникам, вино, забирал корзины. Раз в месяц Кривошеев мылся, брился, стригся... Ся, потому что всё это приходилось делать самостоятельно. Вано давал мыло, полотенце, доверял ножницы. И всё - молча, с минимумом слов. Лишь однажды он разоткровенничался:
- Интересный ты человек... Майор восемь раз пытался бежать, замучил меня вопросами об освобождении. Не верил, что я его когда-нибудь отпущу. А ты ни разу не спросил...
- Майор, видимо, считал себя безгрешным. А я виновен по всем статьям. И несу заслуженную кару.
- Майор не был безгрешным. По его милости я, ни за что, отсидел шесть лет. И его ни на один день не задержал, ровно через шесть лет отпустил.
- Ни за что не сажают.
- Пожалуй. Но тысячи людей с проступками, подобными моему, спокойно живут на воле... И ты жил, пока твои дамы не подрезали тебе крылья...

Кривошеев понял, почему Вано так себя вёл, не хотел с ним разговаривать. Боялся, что при задушевном разговоре, рано или поздно, раскроются карты, и ещё не известно, чьи козыри окажутся старше.

В другой раз, на какой-то праздник, Вано принёс вина, они хорошо выпили. Из разговора чувствовалось, что ему не хватает мужской компании, чтобы до конца высказаться, излить душу.  Кривошеев молчал. Вано, захмелев, начал разговаривать сам с собой о преступлении и наказании, об искуплении грехов воздержанием, о честности и чести. Кривошеев, тоже изрядно захмелевший, перебил его:
- А сапогом по почкам? Это у тебя тоже от честности? Или это дело чести?
- От слабости, - не задумываясь, ответил Вано. - Чтобы не разжалобиться и не снять с тебя цепь. На зоне пахан только тем и держался, что слабых обижал. Я его насквозь видел. Если бы перестал унижать - расплакался бы, до того был сентиментален. Потому, сам бил редко, всё больше шестёркам поручал... А тебя я купил не от злости... По инерции...
- Что же ты такой честный, майора засадил на шесть лет, тоже и меня судить взялся...
- Говорю же - по инерции.  Мне работник нужен, а тут тебя предложили...  Семью как-то надо кормить... Дочь больная, полиомиелит, ходить не может, лежит без движения. Жена постоянно при ней... Прививку, между прочим, по вине майора не сделали.
- Он тебя вычислит - убьёт!
- Не вычислит. Я его в Карпатах выкрал, тайно привёз.  Здесь искать не будет.
- Не боишься, что я тебя продам?
- Ты не продашь. У тебя внутри что-то такое есть...  Светлость какая-то...  Нравственная чистота, что ли... Если налёт снять, одна она и останется.

Этот разговор происходил на четвёртом году заточения, когда Кривошеев не то, чтобы потерял надежду на спасение, а скорее всего, у него пропало желание освобождаться. Как-то, давным-давно, в руки попала книжка про буддистского монаха, который заточил себя на десять лет, чтобы очиститься от людской скверны. Тогда, лёжа на сочинском пляже с молоденькой девушкой, Кривошеев назвал его дураком. Девушка возразила ему: «Нельзя называть человека дураком только за то, что ты его не понимаешь!» Тогда он пропустил её замечание мимо ушей, а сейчас понял, что она была права. Но как? Откуда? Почему?  Восемнадцатилетняя пустышка, приехавшая в Сочи с кошельком папиных денег, чтобы развлечься... Да, тогда он так о ней подумал... Видимо, она знала нечто такое, чего не знал он, и чтобы понять смысл того разговора и убедиться, что девушка была права, ему понадобилось четыре года заточения!

 Кривошеев спросил Вано:
- Я так понял, ты отсидел срок полностью. Если бы не майор, мог бы вернуться к прежней нормальной жизни...
- Мог бы! Но я должен был ему отомстить!  Ты не знаешь, какое это наслаждение - иметь возможность каждый день унижать врага... Кривошеев почувствовал, как незаметно дрогнул голос Вано. - Наслаждение? Ты правильно употребил это слово? 
- Да, ты точно мудрый человек, - сказал Вано после долгого молчания. - Это поначалу я испытывал наслаждение... Но очень скоро пришло раскаяние. Ведь я использовал его приём... Он - меня, я - его. Если честно, и тогда я испытывал не наслаждение, а отвращение - к себе, ко всем людям, нарушающим общепринятые заповеди, почему-то называемые божьими... Но я дал себе клятву, и не мог её нарушить. Он пробыл здесь шесть лет.
- Ты веришь в Бога?
- Хотел бы верить, да не могу. Не вижу доказательств его существования.
- Чтобы верить, доказательства не нужны.  Просто верь, и всё.
- Как можно верить, когда вокруг такое творится? Я так думаю, Бога или нет, или он не в силах повлиять на нашу жизнь.
- Иисус творил чудеса.
- Творил чудеса, да ушёл на небеса, - впервые за время разговора улыбнулся Вано. 
- Дух его остался в нас.
 - Может, и остался, да сильно поизносился, и больше не способен творить чудеса... У меня взрослая дочь. Красавица. Ей бы мужа, да детей рожать, а она к постели прикована, как ты к этому флигелю, - криво усмехнулся Вано. - Куда смотрит Бог?
На  глаза навернулись слёзы, он встал и быстро пошёл прочь.

После этого разговора Кривошеев стал задумываться о предназначении человека на земле, и каждый раз эти мысли приводили его к Богу. Ведь не может же человек существовать только для того, чтобы работать, есть, пить, спать и отправлять естественные надобности! Слишком это примитивно. Он должен существовать для чего-то другого, иметь некое высшее предназначение! Но этого высшего не было в прежней жизни Кривошеева, не видел он его и сейчас. Разве что стал плести красивые корзины...

А руки! Вот с руками что-то произошло... Как-то раз, лёжа на боку, Кривошеев подложил руку под щёку и долго не мог уснуть.  Вначале думал, что это от тяжёлых мыслей, но стоило убрать руку, как тут же погрузился в сон. И в следующий, и в прочие  вечера всё повторялось точь-в-точь. 

Когда Кривошеев понял, что от рук исходит некая энергия, мешающая заснуть, решил её каким-то образом использовать.  Корзины эта энергия плести, конечно, не могла.  Но что корзины! Их Кривошеев руками плёл быстро и с удовольствием. Для этого сверхъестественная сила не нужна...  Он приложил руку к ссадине на колене, она рассосалась прямо на глазах! Тогда перенёс руку на опоясывающее лодыжку стальное кольцо, под которым образовались болезненные потёртости, вызывающие при ходьбе острую боль.  После трёх сеансов потёртости исчезли, боль не чувствовалась.  Более того!  Через неделю после этого Кривошеев обнаружил, что звено цепи у лодыжки перетёрлось: то ли от времени, то ли от чудодейственной силы руки. Он разжал кольцо, освободил цепь, сложил у порога флигеля и спокойно лёг спать.

Этот факт нисколько не взволновал его, не взбудоражил,  не потревожил, не нарушил привычный  ритм жизни, как если бы он спал в пижаме, а с наступлением лета снял и лёг в постель обнажённый. Более того, как он не любил спать обнажённым, точно так теперь не мог заснуть без цепи.  Поворочавшись пару часов, с кривой улыбкой на лице встал, приладил цепь к ноге и сразу заснул крепким, здоровым сном.

Хозяину решил об этом не говорить, дождаться подходящего случая. Но случая такого не было, и Кривошеев решил самостоятельно смоделировать нужную для этого разговора ситуацию. Спровоцировал Вано на разговор о больной дочери, потом предложил излечить её от недуга.
- Такое не излечивается, - возразил Вано, - ещё не было случая, чтобы кого-то излечили.
- Чем ты рискуешь? - сказал Кривошеев. - Да - да, нет - так нет!
- Сбежать хочешь?
- Мы эту тему закрыли четыре года назад!  Если бы я хотел сбежать, ты бы духу моего здесь уже не чуял, - показал перетёртое звено цепи. - Я цепь эту только для тебя надеваю, чтобы ты спал спокойно. 

Реакция Вано была не адекватная. Он принёс ножовку, перепилил остававшееся на ноге Кривошеева кольцо, разжал его, снял с лодыжки, бросил в угол. Всё молча, без единого слова. Не зная, когда его пленник освободился от оков, понял, что давно, и если не сбежал, то только потому, что не захотел. А почему? На этот вопрос у Вано не было вразумительного ответа. Дождавшись, когда Кривошеев закончит завтракать, спросил:
- Что делать будешь?
- Не знаю, - честно признался Кривошеев, - ещё не решил. 
- Ладно, думай.  А пока зови меня Иваном, - сказал он и удалился. - Мысленно, я тебя с первого дня так называл, - крикнул вслед ему Кривошеев.

Освободившись от цепи, Кривошеев испытал, вопреки ожиданиям, не облегчение, а нечто вроде болезни, психической депрессии. Пока цепь болталась на  ноге, он о ней не думал.  Окончательно избавившись от неё, ему стало не по себе, будто отрезали один из его членов, без которого не мог жить. Три дня Кривошеев неутомимо продолжал плести корзины, стараясь ни о чём не думать. Иван молча приносил еду, уносил посуду. На четвёртый день Кривошеев вышел из флигеля, убрал в свинарнике и коровнике - там много накопилось навоза, прошёл по огороду, надёргал мешок сорняков:  Ивану и впрямь приходилось нелегко, огород был запущен...  Странно:  Кривошееву не хотелось подойти к дому, заглянуть внутрь.

Иван по-прежнему регулярно, дважды в день, приносил еду, лозу, забирал корзины, посуду и молча, уходил. Кривошеев управлялся с хозяйством, плёл эти самые корзины, и хотя никакие оковы его больше не удерживали, не только не сбежал, даже не смел удалиться от флигеля дальше границы, некогда очерченной длинной, ржавой, изрядно потёртой стальной цепью.  Видимо, где-то в глубине души находился некий божок, накладывающий табу на его вольнодумные помыслы. А может, причиной этого была его внутренняя неготовность к принятию ответственного решения: четыре года Кривошеев ждал дня, когда его освободят, постоянно думал о нём, а когда он наступил - растерялся, растерялся оттого, что день этот наступил неожиданно, без каких бы то ни было усилий с его стороны.

Так дети, с нетерпением ждущие зиму, в первый день снега теряются, никогда не бывают готовы к тому, чтобы сразу выбежать на улицу, ищут и не могут найти лыжи, санки, шубы, валенки. Вроде и знали, что будет зима, и ждали её, но всё равно снег выпал неожиданно. «Как снег на голову» - что можно выдумать мудрее этой древней русской пословицы?

А может, он боялся разочароваться, боялся за гранью неволи увидеть не то, чего жаждал  четыре года, а нечто такое, что изменит его жизнь, изменит не в лучшую сторону, и ждал, мирился с существующим положением, считал, что лучше пусть будет так, чем хуже, подобно тому, как невинная девушка, не познав своевременно счастья близости с мужчиной, упустив по каким-то причинам этот момент, до крайности блюдёт свою честь, боясь разочарования, опасаясь, что потеря невинности не принесёт ей ожидаемого счастья.

Но, скорее всего, в нём проснулась та самая светлость, нравственная внутренняя чистота, о которой говорил Вано... то бишь Иван.  Кривошееву интересно было узнать, испытывают ли нечто подобное заключённые, узнав о внеочередной амнистии. Когда спросил об этом Ивана, тот ответил сразу, не задумываясь: 
- Тюрьма не обучает и не воспитывает, не исправляет и не развращает. Бандит туда садится, бандитом выходит. Сядет нормальный человек, выйдет нормальный. Жаль, что этого не знают работники юстиции...
- Кто же, по-твоему, может справиться с этой задачей?
- А никто! Должен бы Бог. Но он отрекся от человеков. Видимо, знания наши превзошли его знания, он потерял способность управлять нами. Отец перестаёт пороть сына, который вырос и стал сильнее его... Почему Богу нельзя перестать наставлять и поучать тех, кто умнее его?
- Нам что, надо стать тупее, чтобы Бог обратил на нас внимание?  - усмехнулся Кривошеев.
- Может быть... «Всем, кто из вас думает быть мудрым, в веке сем, то будь безумным, что б быть мудрым.  Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом...». Это из послания Коринфянам... Потому что «в многой мудрости много печали и кто умножает познания, тот умножает скорбь...» Это уже царь Соломон.  Как тебе? Ведь слово «безумный» люди тысячелетиям понимали буквально - без ума, без знаний, это мы придали ему статус - сумасшедший, то есть больной. Но, я так думаю, нас угнетают не столько знания, сколько отсутствие смирения. Людей, даже отдалённо не отягощённых знаниями, переполняет дух непокорности, неповиновения, их захлёстывают амбиции. Сейчас редко встретишь человека, который бы что-то знал и умалчивал об этом. На всех перекрёстках все только и делают, что кичатся своими знаниями.  Актёры, певцы, политики, учёные... При этом все, как один, твердят, что верят в Бога. Мы забыли древнюю мудрость: знаешь - и знай!
- Мы?
- Да, все мы. И я в том числе. Моя жена денно и нощно молит Бога о спасении дочери, а я рядом кощунствую, будто бес вселился в меня... На удар отвечаю ударом... прощать не могу... вот - краду, - указал он рукой на Кривошеева. - Никакого смирения.

«Юстиция, отрекся, человеков, смирение, амбиции, Соломон, Коринфяне... Да кто же он, этот горный отшельник», - подумал Кривошеев. Но, оказалось, что он не подумал, а привыкший в долгом одиночестве разговаривать сам с собой, произнёс эти слова вслух,  негромко, шёпотом, но достаточным, чтобы его услышал собеседник.
- Капитан я. Капитан милиции. Мы с тобой, выходит, коллеги. А в заключение попал за «служебное несоответствие». С майором ухаживали за одной девушкой, когда ещё лейтенантами были. Она предпочла меня. Вот я и оказался за решёткой. А он все шесть лет над ней издевался. Не знаю, как уж там она его терпела, но я дал клятву отомстить и отомстил.  Правда, только через пятнадцать лет. Почти десять лет  придумывал достойную кару. Уехал из родных мест, сменил фамилию, поселился на этом хуторе, подождал, пока все обо мне забудут, так сказать, усыпил бдительность. Он меня сейчас, небось, в Карпатах ищет... Мразь, она и есть мразь. Вот я же не опустился на зоне... Да и ты тоже, только ещё благороднее стал.  А он первое время мои ноги лизал... Я что, ведь если б он привёл бы убедительный аргумент в оправдание, я бы его отпустил. И назад отвёз бы в том самом контейнере. Двое суток ходу машине, и все дела... Но он мне толком не мог объяснить, зачем ему нужна свобода... Нет, он не стоил  даже того, чтобы отпустить после истечения срока.
- Почему отпустил?
- Слово дал! Нарушить не мог. И потом, он бы никогда не исправился, сколько  ни держи.  Да и работник из него дрянной. Тупой и ленивый.
- А из меня?
- Не напрашивайся на комплимент.  Ты от цепи освободился и ни разу за бугор не заглянул.
Кривошеев вопросительно посмотрел на Ивана.
- Там моя усадьба. А этот дом пустует. Хозяин умер несколько лет назад. Я его огородом пользуюсь.

К разговору о Боге вернулись через несколько дней, когда Иван посетовал на отсутствие дождей, из-за чего обмелела единственная речушка, питающая усадьбу, в результате, воду приходилось носить за два километра.
- Раньше люди молились, Бог помогал, - сказал Кривошеев. Внутри он давно почувствовал потребность в вере, сердцем хотел поверить в Бога, но разумом - не мог, и постоянно искал всевозможные подтверждения его существования, провоцировал собеседника на спор по этой теме.  Но Иван опять разочаровал его:
- То было раньше. А нынче все попы или КГБисты, или милиционеры, во всяком случае - точно партийные. А если некоторых в эти организации не приняли, то только потому, что казнокрады или прелюбодеи до омерзения.  Вот и получается, что один службу правит, а сам следит, кто усерднее всех молится, чтобы на него донос написать... Другой тоже следит, но уже не за прихожанами, ему на них наплевать, а за служками, чтобы они пожертвованные деньги в свои карманы не попрятали - ему тогда меньше достанется. А третий смотрит за тем, что б вовремя свечи погасить, да завтра их ещё раз продать. И прихожане, за малым исключением, молятся напоказ. Да и о чём молятся? Один - чтобы солнце у соседа пшеницу выжгло, другой - чтобы дождь соседу сено сгноил.  Никакой Бог в этих молитвах не разберётся. Вот если бы все собрались в храме, да помолились об одном, самом важном на сегодняшний день, их молитвы соединились бы в одно целое, вознеслись вверх, прошли через самый высокий купол, собрались на кончике креста, который и написал бы на небе желание страждущих! Тогда Бог прочитал бы и помог. А нынешние молитвы вокруг голов роятся, друг друга противоречиями гасят...
- Я так могу молиться! - перебил его Кривошеев.

До последнего момента, он ничего не знал ни о попах, ни о прихожанах, ни о содержании их молитв, ни о том, помогают ли они. Просто рассуждал бессонными ночами, беззвучно шевеля губами, о своём предназначении на земле, о Боге, и в какой-то момент ему открылась истина, что этот погреб - дело было зимой - и есть его место в жизни, он только тогда не понял до конца, почему - этот погреб, и вот теперь, взбудораженный словами Ивана о Боге и безбожии, вспомнил о чудодейственной силе рук, об исцелении своих ран, о больной дочери Ивана, и ему вдруг всё стало понятно:
- Я так могу молиться, - повторил Кривошеев. - Научился так молиться здесь, в погребе, - уточнил он. -  И Бог меня слышит и помогает. Если позволишь - я помолюсь за твою дочь, мою молитву Бог услышит, - пообещал он.  Но Кривошеев надеялся не столько на молитву, сколько на свои исцеляющие руки.

Ночью ему приснился сон. Бог спустился с небес прямо через крышу флигеля, подошёл к Кривошееву и строго сказал: «Знаешь - и знай!» Кривошеев вскочил, как ужаленный, так явственно услышал эти слова. Но рядом никого не было. 

Остаток ночи провёл в жарких молитвах, стоя в углу флигеля на коленях. Ничего не просил у Бога ни для себя, ни для дочери Ивана. Было стыдно за то, что разболтал о способностях, за то, что пообещал Ивану помощь Бога, будто Бог его лучший друг. Ещё за то, что в какой-то момент усомнился в способностях Бога помочь, надеялся лишь на целительные руки, не подозревая о том, что это, прежде всего, Божья благодать.

Но больше всего он боялся, что Бог за кощунственные мысли лишит его способности исцелять, он не сможет помочь больной дочери Ивана.

«Господи, ничего не прошу для себя, сохрани мои целительные способности до выздоровления этой несчастной девушки, - молился Кривошеев, - буду верным рабом твоим, приму любую кару за кощунственные слова, расплачусь любой ценой за грех, только не погаси до времени мою силу, направь её на доброе дело».

На следующий день Иван принёс сравнительно новый костюм, приличные сапоги, постриг Кривошееву бороду, повёл за бугор, в свой дом.  От него не ускользнула перемена в поведении и облике Кривошеева, но он отнёс это на неординарность ситуации. Да ещё одежда, в которой Кривошеев выглядел необычно.

Аксинья, жена Ивана, приятной внешности женщина с украинским акцентом, днями стояла на коленях перед образами, молилась за здоровье дочери, которая оказалась настоящей красавицей: Иван не солгал, ничего не преувеличил.

Она лежала на кровати  в белоснежном, с розовыми оборками, платье, как царская невеста. Когда на её лице появилась извиняющаяся улыбка, Кривошеева захлестнула такая волна жалости, что чуть не разрыдался,  только вспомнив о Боге, взял себя в руки...

Всю жизнь он выбирал женщин здоровых, красивых, богатых, или, по крайней мере, состоятельных, брал от них всё, что было нужно, оставлял, ничего не давая взамен. Бог предоставил случай расплатиться, искупить грехи, не дав никакого выбора...

Бог... Грехи...  Расплата...  Вот бы услышал эти слова парторг, подумал Кривошеев... Да, Бог с ним, с парторгом! Бог... Грехи...  Расплата... Расплата...  Последнее слово запуталось в извилинах мозга, приятно щекотало воображение: расплата...  расплата... расплата... 

Именно - расплата! Вот человек, с которым я должен по велению Бога расплатиться за грехи...  Но если бы каждого грешника в конце ждала такая расплата, грехам бы не было конца, подумал Кривошеев и  осадил себя: опять кощунство, нельзя так думать о Боге.

- Григорий, - впервые за четыре года Кривошеев произнёс своё имя и удивился:  так незнакомо оно прозвучало в его устах, будто принадлежало другому человеку. 
- Марийка, - произнесла девушка приятным тихим голосом, посмотрев на Григория долгим, немигающим взглядом.
- Марийка? - глупо переспросил Григорий, которого мучила проблема: рассказывать о прошлой жизни, или нет, если рассказывать, то что? Как - что? Ведь не далее, как вчера давал клятву Богу быть перед ним честным до конца...  Перед ним? Причём он? Перед собой! Как причём он?  Опять кощунствую, никак не научусь разговаривать с Богом должным образом, со смирением, опять одолевает гордыня...

Кривошеев окончательно запутался в мыслях, смутился, оробел. Думая, что его смутил акцент, Марийка пояснила:
- Да, я украинка, но язык знаю плохо. Мама знает, но ей не с кем разговаривать, папа наш - сибиряк, - с гордостью сказала она. - Так что, в доме все говорят по-русски. 

Марийка не знала, что Кривошеев удивился не тому, что она украинка, а тому, что она, как и его первая жена - Марийка. «Это уже судьба», подумал он.

Сели обедать. Впервые за четыре года Кривошеев сел за стол. Чувствовал неуютно. Иван полез в погреб за соленьями.  Аксинья пыталась поднять дочь.  Кривошеев легко взял Марийку на руки, понёс в кресло, почувствовав сначала запах молодого женского тела, потом теплоту его. Смутился, покраснел. Столько лет не прикасался к женщине... Потом -  запах, знакомый запах, исходивший от Ивана четыре года, вдруг ставший для него милее и дороже любого запаха в мире. 

Тёплая волна, охватывая его существо, продолжала перетекать из маленького, горячего, жаждущего любви женского тела, она текла и текла, наполняя сладким дурманом. Он медленно нёс Марийку с единственным желанием, чтобы этот путь, от кровати до кресла у стола, длился вечно. Такого с ним никогда не случалось, а он познал не один десяток женщин...

Со временем Кривошеев успокоился. За столом показал себя настоящим джентльменом, быстро свыкся с новой обстановкой, и если ему чего-то не хватало, так галстука. Это, несмотря на то, что у него не раз появлялось желание поставить миску на колени, вылизать дочиста тарелку, вытереть губы рукавом. Но сидящая напротив Марийка не сводила с него взгляд, без умолку щебетала, засыпая разными светскими вопросами, из которых Кривошеев понял, что Иван ничего не сказал ей  о происхождении Кривошеева, видимо, надеясь на русский авось, и старался вести себя соответственно.

С этого дня Кривошеев переселился в дом. По-прежнему занимался хозяйством, плёл корзины, а вечерами, при таинственном мерцании свечи, рассказывал Марийке разные случаи из жизни, как она говорила, замечательных людей. Для неё все люди были замечательные, только на Бога сетовала за то, что не внемлет её молитвам. Мать корила за такие слова, ещё с большим усердием старалась замолить грехи. Как-то само собой получилось, что Григорий и Марийка сразу сблизились, превратились в единое целое, ни на минуту не расставались.

Помимо того, что Григорий дал Богу клятву быть до конца с этой девушкой, приложить все силы, чтобы излечить от недуга, а если это, не дай Бог, не удастся сделать, просто облегчить её участь своим присутствием, - Марийка ему понравилась, более того, он влюбился в неё с первого взгляда и, то ли из-за этой любви, то ли из-за своих прошлых грехов, а может из-за данной Богу клятвы, Григорию было приятно носить Марийку на руках, кормить с ложечки, вытирать салфеткой губы.

Трижды в день укладывал её на диван, подолгу гладил огрубевшими руками нежную кожу её рук и ног. Вечером рассказывал разные истории, напевал песни, читал стихи, которых помнил бесчисленное множество.

У неё было слабое зрение, читала на уровне первоклассницы, да и книгу в руках держать не могла, поэтому знания её были ограничены стенами этого старого дома, да ещё лужайкой перед ним, на которую изредка выносил отец, и тем, что можно было обозреть с этой лужайки. Но удивительное дело! Несмотря на отсутствие знаний, она обладала своеобразной способностью видеть вещи не так, как их видят другие, сходу улавливала главную мысль в любой фразе, главную идею в любом произведении. Её нельзя было обмануть, по интонации она понимала больше, чем узнавала из произнесенных слов. Уже по тому, как Григорий напевал песню, безошибочно определяла, пойдёт ли он сейчас в огород работать, сядет ли за стол есть, или начнёт рассказывать забавные истории, причём определяла это независимо оттого, что это была за песня.

 Особенно она любила поэзию, восхищалась каждой удачной рифмой, каждым верно схваченным образом, часто просила Григория почитать стихи, которые запоминала с первого раза, от начала до конца. 

Нельзя сказать, что она любила всё подряд, либо каких-то определённых поэтов.  Скорее, ей нравились стихи определённого направления.  Так ей не понравился Есенин с его напускной бравадой. В то же время, она до слёз умилялась словами «... ты, тая тревогу».  «Мне это понятно», - говорила она, как всегда, всё примеряя на себя. Она осуждала Онегина и Татьяну за их неспособность разобраться в чувствах... Особенно её взволновала Тушнова: «А знаешь, всё ещё будет... И ещё меня на рассвете губы твои разбудят...»

- Как это? - спросила после долгого молчания.  Григорий отметил, что это была, пожалуй, её первая женская хитрость за всё время их знакомства. Прикоснулся губами к её губам, она долго-долго не отстранялась, но, забыв о том, что надо дышать, чуть не задохнулась, отдышалась и просто сказала: 
- Я хочу, чтобы ты будил меня так каждое утро.

Продекламированные Григорием строки Пушкина: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты и подарила мне варенье, разрушив все мои мечты», она сразу разделила на две части, безошибочно определив, что Пушкин такого не мог написать, а первую половину переиначила на «явился ты» и говорила:
- Это про тебя стихи, даже если их написал Пушкин.
Наивное невинное дитя!

Но больше всего ей нравился Пастернак: «И полусонным стрелкам лень ворочаться на циферблате. И больше века длится день, и не кончается объятье».
- Это про меня, - говорила она. - И я не хочу, чтобы объятье кончалось.

Она слушала стихотворение до конца, потом выбирала из него одну - две строки, несколько раз повторяла, внимательно вслушивалась в них, и всегда так выходило, что именно в этих двух строках и был заложен смысл всего произведения.  «Надо быть в бреду, по крайней мере, чтобы дать согласье быть землёй...»
- Будь это в моей воле, я бы ни за что не дала согласье быть собой... Но как здорово сказано! Я тоже хочу писать стихи.

Григорий продолжал читать.  «Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог. Когда мы в смятенье, тогда, средь разброда, оно настигает мгновенно, врасплох». Она прервала его: 
 - Я в смятенье уже двадцать лет, а Бог отвернулся от меня и чудо не творит... А средь разброда - слово неудачное, это Пастернак его для рифмы использовал, - неожиданно закончила. Пропустив замечание насчёт рифмы, Григорий сказал:
- Чудо тебя настигнет. Может, не мгновенно, не врасплох, но настигнет обязательно. Ты чувствуешь, твои пальцы уже не только шевелятся, но и сжимаются. Придёт время, руки нальются силой, и ноги.
 - Тогда я обниму тебя крепко-крепко и ни за что не отпущу!

Григорий был доволен успехами. Марийка  в самом деле излечивалась. В ней произошла резкая перемена.  Она воспрянула духом, расцвела, повеселела. В глазах заиграли озорные огоньки.  Иван объяснял это сеансами лечения и воздействием солнечных лучей: Григорий каждый день выносил Марийку во двор, подолгу там беседовал с ней. Но Аксинья было иного мнения, и без устали втолковывала Ивану, что это добром не кончится.
- Какого добра ты ждёшь от их отношений? - спросил он у жены.
- Ты ждёшь, когда она забеременеет?
- Да, жду. И это будет самым великим счастьем!
- А потом сбежит.
- Потом - не страшно. Хуже будет, если сбежит до того, как она забеременеет.

Но Григорий не сбежал, ни до, ни после того. Он носился с Марийкой, как некогда с цепью: она постоянно, днём и ночью, была при нём. Но если цепь ещё как-то стесняла, сковывала движения, причиняла боль, неудобства, то Марийка, напротив, окрыляла его, воодушевляла, вдохновляла на любую работу лучше, чем кнут жестокого надсмотрщика.

Утром Григорий разбудил её поцелуем. Вначале она прильнула к его губам, чуть оторвав голову от подушки, потом руки начали медленное движение по его спине вверх, замкнулись на шее и она, подавшись всем телом вперёд, прижалась к Григорию, сжимая его всё крепче и крепче в своих объятиях.
- Ты меня задушишь, - выдохнул он, не пытаясь освободиться из приятного плена. 
- Задушу, если ты не сделаешь то, что должен сделать... 
Их судьба была решена...

Марийка не помнила себя здоровой, не сетовала на судьбу, жила тихо, мирно, без веры, любви и надежды. Григорий был первый, кто бросил камень в тёмный омут её горя. Вызванные им волны, вопреки законам физики, не затухали, набирали всё большую силу, пока однажды не выплеснулись из берегов наружу, и тогда она, впервые покраснев от своих мыслей, сказала:
- Задушу, если ты не сделаешь то, что должен сделать.
Их судьба была решена...

Окрылённый результатами своего труда, Григорий продолжал лечить Марийку руками и молитвами.  Гладил ноги, руки, подолгу задерживаясь на одному ему известных местах, прикладывал ладони к глазам, голове, плечам, посылал свою целительную энергию в её худенькое тельце, и молился! Он, лишь однажды, ради любопытства, посетивший с экскурсоводом церковь, не бравший в руки ни Библию, ни Евангелие, никогда не слышавший ни одной молитвы, молился усердно, с каким-то ожесточением просил Бога послать исцеление этой, ставшей ему близкой и родной женщине.

Откуда только ему являлись такие слова: «Господи, помоги мне сотворить достойные плоды покаяния, дай силы ничего не брать более определённого мне, напитай руки мои твоей божественной силой и научи использовать её во благо... Не введи меня во искушение языком своим творить прегрешения пред тобой. Праведными сделай пути мои, горы сделай преодолимыми и дороги гладкими для невинного создания твоего, чтобы оно научилось ходить по ним, награди её умением таким, используй для этого силу мою, умение моё, а если надо, то и кровь мою, всю до капли, и жизнь мою, если она на то сгодится!» 

Доводил себя молитвами до экстаза, и если бы его спросили, о чём была  молитва, не смог бы ответить.  Аксинья однажды застала его за молитвой: он стоял на коленях перед иконой Спасителя, со слезами на глазах громким шёпотом просил о помощи для их дочери. Ей стало неловко, она бесшумно вышла и больше никогда не заходила в их комнату.

Как Григорий и ожидал, молитвы помогали, Марийка хорошела на глазах. Если раньше она неохотно позволяла выносить себя из дома, то теперь у неё появилась потребность бывать на воздухе.  Она подолгу сидела, подставив лицо яркому солнцу и тёплому ветру. Тело её приняло бронзовый загар, лицо порозовело, ранее дряблая кожа приобрела упругость. Григорий пел песни Высоцкого, читал понравившегося Пастернака: «Жить и сгореть у всех в обычае. Но жизнь тогда лишь обессмертишь, когда ей к свету и величию своею жертвой путь прочертишь». 
- Хорошо сказано! Правильно. Но не правильно, что это можно сделать только ценою жизни... Своей жизни...
Да, ум у неё был особенный.

Когда руки её приобрели некоторую силу, и она могла ими держаться, Григорий смастерил качели. Она была от них в восторге, не слазила с них по три часа кряду. Григорий раскачивал всё сильнее и сильнее, она пугалась, вскрикивала, хватала его за шею руками, увлекая за собой, они падали в зелёную траву, подолгу лежали, глядя на пробегающие по небу облака...  Неожиданный дождь вспугнул их, загнал под раскидистое дерево. Они прижались, накрылись плащом. «Под ракитой, обвитой плющом, от ненастья мы ищем защиты.  Наши плечи покрыты плащом, вкруг тебя мои руки обвиты. Я ошибся.  Кусты этих чащ, не плющом перевиты, а хмелем. Ну, так лучше давай этот плащ в ширину под собою расстелем».
- Это про нас, - сказала Марийка и потянула его на себя. 
- Борис Леонидович не это имел в виду, - сказал Григорий.
- Кто это - Борис Леонидович? - спросила она.
- Пастернак, - выдохнул Григорий и задохнулся в её поцелуях.

Вот загадка природы. Не зная телевизора, не прочитав ни одной книги, не ведя бесед с подругами, Марийка проявляла такое искусство в любви, обладала такими знаниями в этой области, что опытному Григорию оставалось только удивляться.  В этот день он не понёс её в дом, а повёл. Придерживал за талию, а она, крепко обхватив его шею, медленно перебирала ногами по влажной после дождя траве.

Освободившаяся от обязанностей  по уходу за дочерью, Аксинья стала ещё набожнее, целыми днями молилась, и за Марийку, и за Григория, за его способности исцелять, даже совершала по святым праздникам паломничество в церковь за сорок километров, категорически отказываясь от предложения Ивана воспользоваться лошадью, наивно полагая, что чем больше она примет страданий, тем пользительнее будет её молитва. Видимо, моленья эти помогали, успокаивали её, потому что она нисколько не возмутилась, когда в очередной её вояж в церковь Марийка попросила купить  всё необходимое для будущего ребёнка.

Григорий чувствовал, что некогда худенькие ручки Марийки становились с каждым днём всё полнее и полнее,  они были уже не костлявые и крепкие, а мягкие и упругие, и сжимали его с каждым разом всё сильнее и сильнее, и он ещё с большим усердием продолжал сеансы лечения. Корзины не плёл, в огороде не работал. Руки его, лишившись грубых потёртостей и шершавости,  стали мягкими и нежными. Беременность Марийке пошла на пользу. Она уже самостоятельно ела, обслуживала себя, только ходить без помощи ещё не могла: слишком тонки были ноги, чтобы выдерживать её полнеющее тело.

Через девять месяцев, всем на радость, родился мальчик, пухленький, здоровенький крикун - где только такой мог разместиться! Марийка была на седьмом небе от счастья. Иван - тоже. Да и Аксинья, до последнего времени ещё пытавшаяся что-то бурчать под нос, была без ума от внука и даже молиться стала меньше, посвящая себя уходу за младенцем.

Молодая мать похорошела, пополнела, угловатые ранее движения приобрели плавность и мягкость. Она сама купала ребёнка, пеленала, кормила, одаривала своим лучистым взглядом. Малыш как бы добавил ей сил. Она уже могла держать его на руках у своей груди и даже пыталась вставать и делать два-три шага. 
- Сама я боюсь упасть, а с ним на руках, точно знаю, не упаду. Скорее взлечу, - объясняла она.

Что до Григория, то у него, наконец, проснулось долго дремавшее чувство любви и к этой немощной женщине, и к своему, шестому по счёту, ребёнку, и к Аксинье, родившей такую прелестную дочь, и к Ивану, который тайно привёз его в горы, и к своим трём жёнам, задумавшим и осуществившим кощунственную операцию по продаже его в рабство, и к этим диким, ещё не тронутым человеком, горам и лесам, которые, по Божьей воле, явились свидетелями чудесного исцеления Марийки, и к Богу, наделившему его способностью исцелять людей и пославшему, наконец, настоящее счастье.

Это чувство заполнило всё его существо, напитало светлой радостью,  и в редкие минуты одиночества, когда такие выпадали на его долю, он думал, что если это - расплата за его грехи, то почему она не настигла его раньше, когда он согрешил первый раз, бросив с тремя детьми первую Марийку.  После долгого сидения в погребе и усердных длительных молитв, он уже познал истину, что неисповедимы пути Господа, который каждому, да воздаст по грехам его...

Мальчик, которого Марийка назвала Григорием, так как не желала произносить никакое другое имя,  развивался нормально, рос быстро. Занимались с ним все вместе, и по очереди, но больше остальных, разумеется, Марийка. Она оказалась хорошей матерью.  Видимо, природный инстинкт подсказывал ей, когда и что делать, чего и почему делать нельзя. Она давала ему и в меру проголодаться, и вволю накричаться, не испытывая от его крика ни раздражения, ни, даже, малейшего дискомфорта. Вовремя его кормила, укладывала спать,  даже сажала на горшок, каким-то чутьём определяя необходимое для этого время. Этим же чутьём она безошибочно определяла начало его болезней и своевременно принимала необходимые, одной ей известные меры.

Григорий продолжал её лечить. Как и прежде, три раза в день, утром, в обед и вечером, проводил сеансы, в один из которых вдруг почувствовал, что с появлением ребёнка что-то изменилось в его отношениях с Марийкой. Он любил её по-прежнему, она его - тоже, отдавалась она также страстно и горячо, была такой же нежной и ласковой, в этом он перемен не чувствовал, разве что раньше она была более ненасытна в любви. Но, это Григорий относил на счёт ребёнка - большую часть любви она отдавала ему. Перемены были в другом. 

Если раньше он щедро делился с Марийкой целительной энергией без ущерба для себя, слышал, как его сила переливается в её тело, то теперь вдруг понял, что больше не слышит звука переливающегося потока энергии.  Он будто и был, но медленно иссякал,  после каждого сеанса силы покидали его, он стал ощущать слабость в руках, боль в ногах. Когда  понял, что окончательно потерял целительную силу рук, задумался о причинах этого, то пришёл к выводу, что сила его появилась в результате усердного плетения корзин, от соприкосновения рук с лозой,  когда перестал плести, сила иссякла.  Решил вновь плести корзины, но пальцы его не слушались, он не мог, как следует, затянуть лозу в узел,  корзины получались никудышными.

Марийка, между тем, почти излечилась. Руки работали нормально. Глядя на них, никто бы не подумал, что всего год назад они висели, как плети. Улучшилось зрение, она уже могла самостоятельно читать книги. Только ноги ещё недостаточно твёрдо стояли на земле, и Григорий продолжал проводить свои лечебные сеансы, сосредоточив энергию на ногах. Они стали полнеть, наливаться силой, с каждым днём Марийка всё увереннее передвигалась по комнате, пока, однажды, не вышла во двор с ребёнком на руках, чему все были безмерно рады.

Занятые уходом за ребёнком и молодой матерью, домочадцы пропустили тот момент, когда Григорий начал чахнуть. Все его силы перетекли в тело Марийки. Тело постепенно усыхало.  Сначала похудели и опустились, как плети, руки, затем истончились и перестали слушаться ноги. Он держался изо всех сил, старался скрыть немощность. Какое-то время это удавалось, но, наконец, настал день, когда он вынужден был сознаться в своём бессилии.  Обрадованные выздоровлением дочери и рождением внука, Иван и Аксинья приняли это известие спокойно. Марийка была, как громом сражённая. Она поняла, что является тому виной, и страдала от этого. Когда Григорий окончательно слёг, она чуть не наложила на себя руки. Только крик ребёнка отвлёк от этой мысли.

За Григорием ходили, как за маленьким ребёнком. Но не в его характере было терпеть к себе такое отношение. Он один знал, почему это с ним случилось:  забыл Бога! Слишком уверовал в себя, в свои силы. Когда Марийка выздоровела, вообще перестал молиться, довольствовался тем, что достиг своей цели. Он всегда понимал: надо испытать горе, чтобы прийти к счастью... Но испытать счастье, чтобы прийти к горю, - нет, в этом он не видел Божьей мудрости, за что и наступила расплата.

Ночью ему приснился сон. Бог спустился с небес прямо через крышу дома, подошёл к Григорию, строго сказал: «Знаешь, и знай!» Григорий вскочил, как ужаленный.  Он уже видел однажды этот сон! Но тогда, сбитый с толку репликой Ивана, принял эти слова буквально, дескать, нечего болтать о том, что знаешь, на всех перекрёстках, с эстрады, с трибуны. Оказалось, Григорий это отчётливо понял, Бог вложил в эти слова совершенно иной смысл, который можно было понять, только повторив их не один десяток раз: знаешь - и знай... знаешь - и знай...  знаешь - и знай... Выходит, эти слова относились не к нему, Григорию Кривошееву, а к его вере в Бога! Знаешь - и знай, знай всегда, вечно, не забывай никогда, знаешь - и знай! Он и тогда вскочил, как ужаленный, а потом упал на колени и долго молился. И позже молился, молился денно и нощно, долго и страстно, молился до тех пор, пока не выздоровела Марийка и не родила ребёнка. А потом?  Потом стало некогда. Хозяйство, корзины, сеансы, ребёнок...  Когда там было молиться! Да и зачем, если всё уже вымолил... Даже Аксинья, и та не ходит в церковь, и дома перестала отбивать поклоны... Беда прошла - открывай ворота, переиначил он русскую пословицу.

Утром Григорий попросил Аксинью:
- Будешь в церкви - помолись за меня.
- Ладно, - спокойно ответила она. - Как попаду туда, так и помолюсь. Идти-то, знаешь, сколько - сорок километров. 

«Что с нами произошло», подумал Григорий, а Ивану сказал: - Отнеси меня назад, во флигель. Буду плести корзины.
- Не дури. Все мы у тебя в долгу, будем ходить, как за своим сыном.

Дождавшись, когда все уснули, Григорий слез с кровати, с трудом оделся, пополз к двери, медленно перебирая руками и ногами.  На четвереньках, задом, спустился с крыльца, израсходовав все силы. Немного отдохнув, медленно пополз за бугор, в сторону флигеля. В полночь добрался до своего логова, упал, обессиленный, на солому, и долго приходил в себя.

Очнувшись от забытья, упёрся руками в пол, с трудом поднялся на колени, повернулся к окну, подставил обескровленное, холодеющее лицо под свет мерцающих в вышине звёзд, чтобы Богу было лучше слушать его, и начал молиться:
- Господи,

Близнецы  http://www.proza.ru/2009/11/05/568