Казачье невезенье. Ист. рассказ

Владимир Нижегородцев
Казачье невезенье


На третий день после взятия Урги барон призвал меня, усадил  за пишущую машинку и продиктовал приказ.
- Пиши, Макеев! – сказал он, прохаживаясь по юрте.- Пункт первый: строго воспрещаю самочинные обыски, конфискации и аресты…Напечатал?
- Так точно, Ваше превосходительство!
- К последнему прибавь в скобках:  кроме евреев. Этих пускай бьют. Так…Пункт второй…
Он подошел ко мне и остановился, широко расставив худые ноги в синих военных брюках и высоких сапогах. На нем был китайский, вишневого цвета жилет с генеральскими погонами, изрядно засаленный и грязный, с белым офицерским Георгием в петлице. Это был привычный походный наряд «дедушки». Растрепанные усы барона топорщились, как у дикого кота. На высоком лбу пламенел, наливаясь пульсирующий кровью, ужасный сабельный шрам - след давней дуэли.
- Пункт второй: евреев, имеющих от меня записки, не задерживать…Написал?
- Так точно!
- Третий пункт строчи…Глупее людей, сидящих в штабе дивизии, на свете нет!
- Так и писать, ваше превосходительство?
- Так и пиши… Глупее нет. Посему приказываю никому не выдавать три дня продуктов. Добавь в скобках: кроме посыльных…Готово? Давай сюда!
Я вырвал из машинки лист и протянул Унгерну. Тот взял его, пробежал глазами, подмахнул и вернул мне.
- Размножь…И чтоб впредь не было у меня такого!
Он нахмурился и так посмотрел на меня, что душа невольно ушла в пятки.
- Идиоты! – бросил барон презрительно, повернулся на каблуках и вышел из юрты.
Причиной гнева «дедушки» было следующее: сразу после того, как город стал наш, – я и корнет Смиренский взялись подыскать помещение для барона. Нашли мы богатый купеческий дом, просторный, роскошно обставленный. «Дедушка» приехал, осмотрел помещение и остался доволен. Но потом Бурдуковский доложил ему, что этот дом принадлежал прежде зажиточному  еврею, торговцу. Барон рассвирепел, приказал поставить во дворе юрту для себя, а нас лишил довольствия.
Разобравшись с приказом, я вышел на улицу, сел на коня и поехал к себе. Тот там, то здесь лежали трупы китайских солдат – гаминов, порубленных нашими казаками. В шинельках с красными или желтыми петлицами, они валялись в самых разнообразных позах на всем моем пути. На улицах было пустынно, мирных жителей совсем не видать. Кое-где пощелкивали отдельные выстрелы. Волна еврейских погромов и грабежей, захлестнувшая город после штурма, потихоньку шла на убыль. По приказу барона командиры уже начали наводить порядок. Но не все….Я увидел Ваську Тубанова, ехавшего по улице с несколькими своими тибетцами. Он сидел на коне ухарски, боком, помахивая плетью, и широкая, преступная рожа его довольно лоснилась. Мне показалось, что он пьян. Васька чувствовал себя героем: ведь это он во время штурма со своими всадниками выкрал Богдо-гэгэна из дворца на склоне священной горы Богдо-ула. Там китайцы держали «Главного святого» под арестом. Тибетцы в одежде лам проникли во дворец и напали на охрану с тыла, а Тубанов с остальной частью отряда налетел на китайцев в лоб лихой атакой. Парень он был отчаянный, ничего не скажешь; настоящий сорви-голова. Я, честно говоря, его терпеть не мог: бандит бандитом, пробы негде ставить. Но бесстрашный, как сам барон, в этом ему не откажешь. И вот теперь он раздухарился, раскуражился так, что сам черт ему не брат. А зря, подумал я. Зная «дедушку», лучше б поостерегся…
Небо было густо и тяжело закрыто тучами, лишь изредка холодным, неярким светом проблескивало солнце. Студеный февральский ветер мел вдоль улицы, поднимая колючую снежную пыль. Он нес с собой запах гари: горели дома в пригороде города, Маймачене, где до последнего сидели, отстреливаясь, гамины. Все еще полыхал подожженый вчера казаками Захадыр-базар. По пути мне то и дело попадались забайкальцы, с желтыми погонами и  лампасами, в высоких мохнатых папахах. Большинство из них были пьяны, с озверелыми, ожесточенными лицами. У некоторых руки были в крови. По приказу барона,  они занимались розыском евреев: перед штурмом города «дедушка» приказал вырезать их всех, вместе с семьями. И многим, многим это занятие пришлось по вкусу…
Правда, вышел вчера неприятный казус: два казака погнались за «бароновым евреем», Левкой Вольфовичем, который ведал у нас поставками продовольствии. Выдал бедолагу характерный нос. Казаки успели ранить его, разрубив выше локтя руку, но тем дело и кончилось: Левка с перепугу принялся так лихо сигать через заборы, что и с борзыми не догнать. И ведь ушел от погони! Явился он прямиком к «дедушке», а тот рассвирепел и приказал отыскать казаков. Нашли их быстро: «братушки» и не отпирались.
- Ну и жид! Ловок оказался: от лошади ушел, - удивленно сказал один из них, широкоплечий, бравый Салтанов.
«Дедушка» приказал ввалить им по пятьдесят палок. Казаки пошли было на порку спокойно: решили, что спьяну надерзили командиру полка. Но, когда узнали, что бьют их за Вольфовича – возмутились. Особенно вызывающе вел себя Салтанов.
- Передайте «дедушке»: нет такого порядка, чтоб  лупцевали за жида, - твердил он упрямо. - Никогда еще этого не бывало!
Бурдуковский, руководивший экзекуцией, доложил эти слова барону. А тот еще больше разозлился и велел давать Салтанову по пятьдесят палок ежедневно, вплоть до особого распоряжения, за неповиновение. И забрали его «бурдуковские» на гаптвахту, в подвал дома купца Пронина, выполнять распоряжение генерала. Видать, не в добрый час попался «собственный жид» Унгерна казаку на глаза…
Приехал я к себе на квартиру, сел за стол в большой столовой, налил полстакана коньяка. Вскоре застучали снаружи копыта, раздался знакомый голос моего доброго приятеля Архипова. Вошел и он сам, снимая головы маньчжурскую папаху.
- А ты неплохо устроился, Алешка, - сказал он, оглядываясь кругом. – Здорово! Ну что, проштрафился перед «дедушкой»? Слыхал, слыхал…Как же вы так обмишурились?
- Да черт его разберет! – ответил я весело, пожимая его твердую, большую руку. – Кто ж знал? Нас не предупредили.
- Да, бывает… И что барон?
- Продуктов велел три дня не давать.
Архипов засмеялся.
- Ничего, переживешь. Трофеев полно сейчас… А богатая квартира. Жидовская?
- Нет, русских. Китаеза расстрелял прямо перед штурмом всю семью.
- Косоглазая сволочь…Мы в первый день из тюрьмы освободили чуть не две сотни человек. Видел бы ты, в каком они состоянии! Истощенные, измученные, завшивевшие…Руки нам целовали. Сейчас казаки их там кормят, а офицеров наши наконьячивают.
- Что ж, дело святое… Давай и мы с тобой выпьем?
- А дедушки не боишься? Вдруг вызовет? Учует запах – еще врежет бамбуков.
- А ну его! Ташуры ташурами, но русская натура - тоже штука крупная. Да и не до того ему сегодня. Полдивизии перепилось. Казаки через одного в хлам.
- Что ж, добре! Наливай.
Выпили мы с ним еще по полстакана. В голове у меня приятно зашумело. Вечерело. По соседству, в огромном монастыре Хурэ густо завыли, заревели, застонали могучие трубы, подавая сигнал к молитве. Громко и победно разносились в студеном воздухе звенящие звуки «бишкуров» - храмовых кларнетов. Мы с войсковым старшиной сидели и хлестали коньяк. Хотелось забыться, отвлечься от всех тех ужасных, кровавых картин, что видел за последние дни…
- Ты знаешь кадета Смирнова? – спросил меня Архипов, закусывая ветчиной. – У Макарки-душегуба служит.
Так звали у нас в дивизии полковника Сипайлова, начальника контрразведки.
- Знаком с ним, - отозвался я. – Белобрысый такой, здоровый детина?
- Да, он. Мне тут рассказали, как он жидовских баб убивал. Руками душил. Нравится, говорит, слышать, как позвонки хрустят, и предсмертные судороги ощущать.
- Мерзавец!
- Это точно…А  руководил всем Клингенберг, наш главный дивизионный врач.
- Не может быть!
- Точно…Служитель Гиппократа. Каков? Он, оказывается, жил здесь раньше, и хорошо знал всех богатых евреев. Приходил к ним запросто, точно к старым знакомым, с казаками. Устраивали обыск, искали деньги, драгоценности. Пытали их, женщин насиловали на глазах отцов и мужей. Потом всех кончали.
- К чему ты это?
- Так … С какими садистами приходится работать, а?
Я только рукой махнул.
- Что толку говорить об этом? После истории с Черновым меня уже ничто не удивляет. А куда денешься? К красным, под пулю? Или в Приморье, к Семенову? Анненковцы попробовали, и что вышло? Знаешь поговорку: с волками жить – по-волчьи выть. Сколько раз уже с тобой об этом гутарили…
Архипов запустил руку в волосы. Густой русый чуб его тяжко свисал над столом, как виноградная гроздь. Широкие, сильные плечи уныло обвисли.
- Все равно не могу так, - сказал он тоскливо. – Угораздило нас…Занесло прямо к черту в зубы, волку в пасть.
Я встал и прошелся по комнате.
- Не знаю, что и сказать тебе… Сам все время голову ломаю, и не вижу выхода. Некуда деваться! Мятеж устроить? Барона сместить? А кто пойдет за нами?
Архипов поднял голову и внимательно посмотрел на меня большими голубыми глазами.
- Почему непременно бунт? – спросил он. – Может, бежать? В какую-нибудь Америку податься?
- В Америку? – саркастически засмеялся я. – Ну, брат, ты даешь! Кто тебя там ждет, в той Америке? Если и сбежишь от барона,  что само по себе маловероятно, - как ты туда доберешься? Деньги где возьмешь на дорогу?
- Деньги нужны, это верно, - пробормотал Архипов и снова запустил руку в волосы. – Без денег никуда. Тут ты прав.
Я остановился перед ним. Он сидел сгорбившись, понурившись, и на красивом лице его, всегда таком энергичном и сильном, было написано безнадежное уныние.
- Нет, брат, деваться нам некуда! – сказал я убежденно.- Нет нам пути. Стреножены мы, как кони на пастбище. И причина даже не в бароне. Не в этом загвоздка…
- А в чем?
- В том, что изгои мы с тобой, – молвил я горько. – Вечные Жиды, Агасферы, мытари. Россия нас изжевала и выплюнула. Не нужны мы ей. Никому мы там сейчас не нужны! Вот и мыкаемся теперь, не знаем, к кому пристать: к барону ли, к Семенову, к черту, к дьяволу… Везде плохо.
Архипов молчал. Я снова присел к столу, плеснул по стаканам коньяка.
- Нет, Мишка, бежать и нее думай! Это не выход. Нам с бароном бороздить до последнего. Деваться некуда. Одна надежда -  дожить до того дня, когда в России настроение переменится. До той поры сиди и не рыпайся! Мой тебе совет. А то наживешь беды… Ну что, чекалдыкнем еще по одной?
Архипов тяжко вздохнул, поднял встрепанную голову.
- Ладно, переменим тему, - сказал он, чокаясь со мной. – За все хорошее…
Он одним махом забросил в горло густо-коричневый, отсвечивающий рубиново-красным огнем напиток.
- Алешка, милый друг,- сказал он растроганно, протягивая через стол руку и трогая меня за плечо. Над карманом гимнастерки у него болтались, позвякивали три георгиевских креста, вынесенных еще с Великой войны. – Хоть с тобой поговорить…Душу отвести. Эх, как же я, брат, скучаю по родной станице! Хочу домой, прямо сил нет. Надоело все! Как вспомню: весна, яблони в цвету…Казачки нарядные, румяные, красивые по улицам гуляют, семечки щелкают, с казаками заигрывают. В церкви колокола звенят, нажаривают. По вечерам на игрищах глотку дерут, каблуки отбивают… Куда все делось? А? Слушай, давай споем с горя? Давай служивскую заиграем?
- Давай! – согласился я. – Э-эх…
И мы затянули дружно:

Ко-онь боевой, с походным вьюком,
У церкви ржет, когой-то ждет…

Долго еще сидели мы  так, выпивали, закусывали и пели одну за другой знакомые нам с детства родные, казачьи песни. Поздней ночью я вышел на крыльцо, покурить. Небо расчистилось. Низко висел большой, выпуклый, пятнистый месяц, освещая заросший лесом хребет Богдо-улы. На окраинах города протяжно и жутко выли бродячие собаки. Их были тысячи: целые полки и дивизии одичавших мохнатых псов. Они сбивались в огромные стаи и воем своим вынимали душу…Монголы своих умерших не хоронили, а, по буддистскому обычаю, выбрасывали за городом, и собаки к утру обгладывали труп. Чем лучше объедено мертвое тело, тем сильнее радуются родственники покойного. Это значит, что душа умершего угодна богам и заняла среди них  достойное место. Собаки в Монголии неприкосновенны: горе тому, кто убьет одну из них! И вот мы с Архиповым сидели на крыльце, обдуваемые холодным монгольским ветерком, смолили свои цыгарки, слушали этот душераздирающий собачий концерт; а в городе и Маймачене то здесь, то там все погромыхивали и погромыхивали винтовочные выстрелы…
Наутро ждала меня скверная новость: Унгерн назначил комендантом и полицмейстером Урги полковника Сипайлова, - а я был определен к нему в заместители. Этого я, прямо скажу, не ожидал. Что называется, и не думал, и не гадал. Хотел было я отказаться от назначения. Пошел к барону, спорить; но тот так глянул на меня своими страшными глазами, и так выразительно взялся за ташур, что  я моментально понял – это бессмысленно. Пришлось мне, нехотя и с тяжелым сердцем, взяться за новую гнусную должность. Вместе с Сипайловым и его подручными целыми днями я сидел в комендатуре, разбираясь с доносами и арестованными людьми…
А их каждый день приводили десятками. Помню ужасную участь священника, Федора Парнякова, у которого сын-большевик сидел в Чите каким-то там председателем. Сам он подвизался в городской управе, снюхался с китайскими революционерами, и за деньги добивался у них освобождения из тюрьмы наших арестованных. Священника вызвали к Унгерну на короткий допрос.
- Как же вы, служитель Бога, работали с безбожниками и преступниками? – спросил его барон, впиваясь тигриными глазами в невысокого, с седенькой бородкой, щуплого человечка в рясе с серебряным крестом на груди.
- Я служитель культа, который сейчас уже умер, - ответил Парняков неожиданно спокойно и твердо. – А потому работал с социалистами.
И в тот же день его за городом шашками зарубили помощники Сипайлова, Смирнов и Безродный.
Между тем жизнь в городе входила в привычную колею. Грабежи прекратились. Барон самолично приказал повесить трех монголок, которые тащили из разграбленной китайской лавки куски полотна и имели несчастье попасться ему на глаза. Их вздернули прямо на воротах лавки, и они двое суток болтались там, обернутые этой самой материей, до тех пор, пока китаец-купец не упросил их снять, поскольку они отпугивали посетителей и ломали ему всю торговлю. Повесили еще нескольких казаков, уличенных в грабеже, и все стихло. Наступили тишина и порядок. На улицах снова появились мирные жители. Зашумели базары. Вскоре монголы-степняки наводнили город. Они пригоняли скот для «бароновцев», табуны лошадей, везли кожи. Все потихоньку налаживалось, и стали забываться первые ужасные дни после штурма, когда пьяные казаки с окровавленными шашками носились по улицам, выслеживая гаминов и евреев.
Конечно, без происшествий и наказаний никак не могло обойтись. Все же войско было составлено из людей, прошедших  «огонь, воду, медные трубы и волчьи зубы». С такими буйными натурами увещеваниями справиться было невозможно. Изобретательный «дедушка» придумал для проштрафившихся новое наказание: он сажал их на крыши домов. У китайских «фанз» крыши глиняные, скользкие, неудобные. Приходилось наказанным держаться друг за друга, чтоб не соскользнуть и не свалиться с двухсаженной высоты. Из степи дул пронизывающий февральский ветер Порой шел снег. Наказанные зябко кутались в шинелишки, тарлыки, полушубки. Одеял на крышу брать не разрешалось, а сидели там сутками. Нередко можно было видеть на крыше с десяток казаков и офицеров, которые сидели, держась друг за друга, нахохлившись, как сычи или вороны. Попал в их число и знаменитый хорунжий Васька Тубанов, дивизионный герой, отбивший у китайцев Богдо-гэгэна. Он после своего подвига совершенно распоясался, что называется, из всех берегов вышел. Пришлось и ему залезть на крышу. Просидел он там с недельку, поголодал, померз, подумал…И на землю уже спустился человеком.
Дивизия переобмундировывалась. В специально устроенных мастерских спешно шились из синей  чесучи тарлыки, тачались сапоги, изготавливались полушубки и унты. Многие из офицеров, да и рядовых казаков, разжились в разграбленных китайских лавках и шелками, и разноцветной материей, и даже мехами. Бурдуковский целый чемодан приволок откуда-то: там были и соболя, и песец, и чернобурка…Некоторые щеголяли в самых экзотических нарядах. Помню хорунжего Немчинова, здоровенного парня огромного роста, в алой шелковой рубахе и шелковых же темно-синих шароварах, широких, как Черное море. Вид у него был не то ухаря-купца, не то палача, не то запорожца. Один барон не поддался повальному увлечению: ходил все в той же старенькой шинельке, прожженной у колен, в замызганном вишневом жилете, в грязной белой папахе. И так же ставил у себя в юрте старую, еще с германской войны, продавленную походную койку. Но продолжалось это не долго, до коронации Богдо-гэгэна, «Живого бога»…
Произошла она в первых числах марта. Азиатской конной дивизии объявили приказ барона: « В три часа ночи поседлаться, одеться в новую форму, быть при оружии, при оркестре музыки, и построиться шпалерами от дворца Богдо-гэгэна до Златоглавой кумирни». Весь день перед этим в дивизии шла подготовка: чистили оружие, сбрую, лошадей, приводили в порядок обмундирование. Готовились вовсю, как в царское время. На рассвете выступили и заняли всю левую часть дороги идеально ровными рядами людей и коней; а напротив нас построились монгольские войска, в красочных национальных нарядах.
Уже заявляла о себе в полный голос весна. Солнце светило ярко и весело, пригревало наши лица и плечи. Отчетливо видна была громада священной горы Богдо-ула, покрытая густым хвойным лесом, с серебряными, сияющими пятнами ледников. По древней легенде, именно здесь скрывался когда-то молодой Чингисхан от преследовавших его врагов-меркитов. Охота на горе запрещена, и плохо придется тому, кто дерзнет нарушить этот запрет! На полсотни верст протянулся этот огромный кряж, и зверья там видимо-невидимо. Только раз, во время штурма города, был нарушен покой этой горы. Через ее склоны пробирались всадники Тубанова, готовясь к нападению на дворец Богдо-гэгэна. Через них же, по открытой им монголами тайной тропе, везли тибетцы слепого «Живого Будду», передавая его с рук на руки. А сейчас они стояли вместе с нами в одном строю, одетые в темно-синие тарлыки, с малиновыми башлыками за плечами. Даже Тубанов, с его физиономией разбойника и убийцы, имел вид удивительно подтянутый, торжественный и строгий…
Хрипло и страшно взревели в монастырях Хурэ и Гандан огромные трубы, оглушительно забили барабаны, цампаны, медные тарелки. другие ударные инструменты. Заныли,  жалуясь, рыдая, злясь и торжествуя, монгольские дудки. Огромная толпа за нашими спинами заволновалась, зашумела, многие монголы и ламы падали ниц. Генерал Резухин, широкоплечий, массивный, багроволицый, с толстой шеей, старый друг барона, еще со времен службы в Забайкалье, - галопом проскакал вдоль строя, и над площадью перед храмом Майдари разнесся его зычный голос: «Азиатская дивизия, смирно! Равнение направо, господа офицеры!» Оркестр наш оглушительно грянул «Встречу». И вот мы увидели медленно движущуюся от Зеленого дворца Ногон-орго, что в долине реки Толы, красочную процессию.
Впереди шли ламы в красных и желтых дели, со связками пятнистых леопардовых шкур в руках. Ими они отгоняли неистовых богомольцев, мечтающих броситься под ноги «Главному святому». Потом ехали одетые в яркие парчовые костюмы вестники, с серебряными трубами в руках. А за ними двигался желтый паланкин самого восьмого Богдо-гэгэна, теократического правителя Монголии, свергнутого китайцами с трона. «Царственно просветленный», лысый, с рябым лицом, в золотом парчовом халате, в темных очках, сидел в нем неподвижно, как изваяние, покойно положив руки на колени. Вокруг него гарцевали нарядно одетые всадники, самые знатные князья, съехавшиеся со всех хошунов и аймаков Внутренней Монголии, ваны и гуны. Поверьте мне, такого великолепного буйства красок, таких разноцветных, пышных, вычурных одежд и головных уборов свет не видывал. Среди них ехал наш командир, на своей белой Машке, с золотисто-желтыми поводьями. И до чего же непривычно выглядел он для нашего глаза! Унгерн был разодет в шелка и весь переливался разными цветами, как павлин, или, скорее, жар-птица. На нем был золотистый халат, весь в алых узорах, и бруснично-красная курма, широкий лиловый кушак, и еще что-то накрученное поверх, фиолетово-пурпурное, яркое, а на голове – высокая, отороченная мехом соболя, монгольская шапка с камнями и тремя павлиньими перьями. Его взгляд мельком скользнул по мне и, странное дело, - мне показалось, что наш несгибаемый барон сам смущен и стесняется этого своего, удивительного для нас, роскошного вида!
Он проехал мимо меня, разговаривая о чем-то с Тохтого-гуном, знаменитым партизаном и борцом за освобождение Монголии от китайского ига. И вдруг, при взгляде на эту переливающуюся красками, пышную процессию, на развевающиеся по ветру золотисто-желтые знамена, на разодетых князей, я испытал неожиданный подъем и чувство давно позабытого восторга. Вспомнилось мне старое времечко, и императорский смотр, застывшие шпалерами войска, взявшие на караул, то удивительное, ни с чем не сравнимое, смешанное чувство обожания, и гордости, и тревоги, и полного самоотвержения, готовности в любую минуту отдать все, всю  жизнь и всю кровь по капле за того человека, который едет сейчас мимо строя, приложив руку козырьку простой защитной фуражки,  за которым скачут бородатые казаки конвоя, в черных черкесках и малиновых бешметах! Вспомнив все это, я, боевой офицер, прошедший две войны,  не раз раненый и на той, и на этой, чуть не заплакал,  честное благородное слово…
Куда все ушло? Куда пропало, исчезло, испарилось, как сладкий сон? Мертв император, давно расстрелян вместе со всей семьей в сыром подвале, сожжен на костре, а кости его и пепел захоронены где-то в глухом лесу, спрятаны в какой-то сырой и грязной шахте…Мертвы и те времена, которые я так любил, за возвращение которых несколько лет подряд лил на землю людскую кровь, как воду…Да и все мы, наверное, скоро тоже будем мертвы! И, подумав об этом, я вдруг ощутил такую глухую, неизбывную тоску, что твердо положил себе непременно напиться сразу после коронации, как зюзя.
Сказано – сделано. Процессия медленно проследовала мимо. Прокатила огромная колесница, с треугольником из разукрашенных бревен, с высокой мачтой, на которой был укреплен невероятных размеров желтый флаг Чингисхана. Резухин ускакал вместе со свитой Богдо-гэгэна. На площади перед Златоглавой кумирней, Майдари-сум, собралась грандиозная толпа. Там барон по-монгольски произнес длинную речь, в которой напоминал о былой славе монголов, о завоеваниях Чингисхана и его потомков, обещая, что слава эта снова воскреснет с созданием великого Срединного государства. Потом началась религиозная церемония коронация Богдо-гэгэна, длившаяся целых четыре часа. Генерал Резухин на это время распустил дивизию. Многие офицеры воспользовались этим перерывом, чтобы пропустить рюмку-другую зелена вина, и мы с Мишкой Архиповым тоже были в их числе.
Гостеприимные русские колонисты зазвали нас в один очень приличный дом, где столы ломились от угощений, а различных водок и коньяков было море разливанное. Должен чистосердечно признаться: ваш покорный слуга плескался  в этом море, как дельфин! Когда я вышел вновь на улицу, стофутовые,  тибетском стиле, башни храма Майдари покачивались перед глазами, словно мачты корабля во время шторма, а земля вспучивалась под ногами, и толкалась, и даже как будто подбрасывала слегка, как необъезженная лошадь, норовя свалить с ног. А на площади меня ждал наш бравый генерал Резухин, злой, как черт, или, скорее, как докшит, буддистское божество войны. Он тоже хотел проникнуть в тот дом, где нас с Мишкой так радушно принимали; но мы не пожелали с ним связываться, потому, улучив момент, ловко смылись от него и обошли своим приглашением. И это, безусловно, не могло не вызвать у Резухина некоторого недовольства.
Вот почему, когда я обратился к нему с убедительной просьбой – не ставить меня в строй, ввиду того, что я откровенно пьян, генерал только сумрачно усмехнулся, и суровым, безжалостным тоном мне отказал. Пришлось, с замирающим сердцем, занять свое место на правом фланге и ждать возвращения барона, уповая на судьбу.
Вскоре появился и он, верхом на своей любимой белой кобыле. Резухин подъехал к нему и что-то сказал, глазами указывая на меня. Барон спрыгнул с лошади. Он взял у командира полка ташур и решительным шагом, с нахмуренным лицом, направился ко мне. Честное слово, мне почудилось в этот момент, что вся Азиатская конная дивизия разом затаила дыхание.
- Ты что, пьян, Макеев? – спросил барон грозно. Внутренне я весь собрался в этот момент, как будто перед атакой.
- Никак нет, ваше превосходительство! – произнес я максимально громко и четко, все силы души направив на то, чтобы подчинить себе непослушный, заплетающийся язык. – Только перед обедом рюмочку выпил.
Барон в упор смотрел на меня. И, клянусь честью, я вдруг увидел в его всегда безжалостных, холодных и непреклонных глазах весело пляшущие лукавые искорки! Так неожиданно это было, что я чуть слюной не подавился от изумления.
- Ну то-то! – сказал барон непривычно мягко, повернулся и отошел от меня.
Ей-богу, я так был поражен этой неожиданной добротой и великодушием барон, что, спьяну, у меня буквально слезы навернулись на глаза! Ни до, ни после я не испытывал такого чувства любви к своему командиру, и к своим товарищам-офицерам, и ко всей нашей дивизии, как тогда. Вот что водка делает с человеком…
Мы простояли на площади еще с полчаса. В это время нам зачитали приказ «Многими возведенного».
«По высоким заслугам награждается: Русский Генерал Барон – титулом великого князя цин-вана в степени Хана. Ему предоставлется право иметь паланкин зеленого цвета, красно-желтую курму, желтые поводья и трехочковое павлинье перо, с присвоением звания дающий Развитие Государству великий Батор-генерал Джанджин».
Генералу Резухину присвоили звание цин-вана, разрешили красновато-желтую курму, желтые поводья и трехочковое павлинье перо. А звание у него стало «Весьма Заслуженный Генерал Джанджин».
Потом снова раздалась громкая бароновая команда:
- По местам смирно! Слушай на кара-ул!
Снова грянула музыка, завыли монгольские дудки, призванные отгонять злых духов, и пышный кортеж Богдо-гэгэна, неограниченного повелителя Монголии, которого звали теперь Богдо-Ханом, проследовал обратно. Монголы и буряты опустились на правое колено, а мы взяли «на караул» и громовым «Ура!» потрясли площадь и окрестности. Барон и Резухин поскакали за Хутухтой, на монгольский праздник во дворце. Дивизию распустили, и мы, офицеры, дружно ринулись на роскошный банкет в Русское консульство, который закатило нам благодарное российское купечество. За время, проведенное на площади, на свежем воздухе, и с испугу перед бароном хмель у меня порядком повыветрился. Так что я с легкой душой продолжил накачивать себя отменными водками и коньяком, которыми щедро уставлены были длинные, накрытые хрустящими белоснежными скатертями столы.
И вот, когда я стоял рядом с моим дорогим Мишкой, держа в одной руке рюмку, наполненную ледяной «Смирновской», а в другой горячий блин с черной икрой,- ко мне подошел «Макарка-душегуб», мой непосредственный начальник, комендант Урги полковник Сипайлов. Свет хрустальных  люстр под потолком отражался на его гладкой, лысой голове, цвета старой слоновой кости, которая удивительным образом напоминала конское седло. Честное слово, более странной формы черепа мне в жизни не припадало видеть.
- Ну что, есаул, хи-хи-хи, - сказал он, по своей мерзкой привычке постоянно глумливо подхихикивая. – Повезло вам сегодня? И напились так, что еле держались на ногах, и дедушка помиловал. Ну, за везенье-с?
- Кому повезет – у того и петух снесет, - ответил я довольно-таки нагло, и мы выпили.
- Да-с, да-с…- повторил полковник задумчиво. – Как вы сказали, голубчик? И петух снесет? Хи-хи-хи…Забавная поговорка. Ну-с, желаю здравствовать…
Он повернулся и пошел было прочь, но вдруг остановился.
- Кстати, о везенье, - сказал он, вновь повернувшись к нам с Архиповым. – Вспомнилось вдруг…Презабавный казус тут получился. Вы, есаул, помните историю с казаком Салтановым?
- Что-то припоминаю, - сказал я. – Это тот самый, что дедушкиного жида Левку чуть не зарубил? Жаль, не получилось…Одним мерзавцем на земле стало бы меньше.
Честное слово, надо было здорово накачаться, чтобы вслух произнести эти слова. Но Сипайлов их как будто и не заметил, в общем шуме банкетного зала.
- Именно-с, он…Помните, что дедушка приказал? Давать ему по пятьдесят бамбуков ежедневно, вплоть до особого распоряжения?
- Ну и что? – тупо спросил я.
- Как что? Дедушка приказал, и забыл про него на следующий же день. И мы с вами забыли. Хи-хи-хи…А вот молодцы мои все помнят.
Как ни пьян был я, а все же невольно похолодел при  этих словах.
- Что вы хотите этим сказать, полковник?
Тот пожал вислыми плечами.
- А что тут скажешь? Бедолагу исправно ташурили все это время, каждый день, как барон приказал.
Я поспешно поставил рюмку на стол, расплескав водку.
- И до сих пор наказывают? Это же ужасно, полковник…Бьют уже целый месяц? Надо немедленно доложить барону! Я сейчас же поеду к нему!
- Хи-хи-хи…Не суетитесь, голубчик. Не ездите никуда. Поздно уже.
- Как так? Почему?
- Не имеет смысла, любезнейший Алексей Семенович. Мне вчера доложили: бедный казачок лишился рассудка-с. Все, финита ля комедия…Хоть он и жив еще – а больше не с нами. Определим его в желтый дом. Я, правда, не уверен - есть ли он в Урге…Вот вам пример фатального невезенья. А? Надо ж было парню так ошибиться…
И он, покачав головой, пошел себе дальше, а я остался стоять, бессмысленно и потрясенно глядя на покрытый блюдами стол.
- Ты что, Алешка? – спросил мен Архипов, толкая в плечо. – Чего застыл, как будто привидение увидел? Дернем еще по одной?
- Ты пей, - сказал я. – А я на улицу выйду. Воздухом подышу…Что-то мне нехорошо стало.
- А-а…Ну, давай.
Я прошел через зал. Он шумел радостно и громко, полный веселыми людьми в нарядных костюмах. Тут были наши офицеры, в новеньких мундирах и тарлыках, русские колонисты, торговцы, чиновники, господа из консульства, в сюртуках и даже смокингах, дамы в открытых платьях, с драгоценностями на плечах и шее. В углу настраивал свои инструменты струнный оркестр, и плавно скользили по начищенному полу вышколенные официанты, ловко лавируя с подносами между гостями. Табачный дым, взвиваясь душистыми синевато-сизыми клубами, поднимался к высокому потолку. Зал был полон света: сияли люстры под потолком, зеркала, столовое серебро, ожерелья и серьги дам. Все было так чисто, благопристойно, изящно, возвышенно, празднично. Все как в старые добрые времена…Я вышел на крыльцо, сел на ступеньку и закурил.
Я думал о казаке Салтанове, которому так не повезло, что он сошел с ума от побоев и сидит сейчас в сыром, мрачном подвале с крысами, ожидая разрешения своей участи. Впрочем, для него уже все решилось. Ему теперь уже все равно. Дул из степи ветер, месяц в черном небе сиял холодно и бесстрастно, ярко сверкали огни Зеленого дворца у подножия Священной горы. В зале загремела музыка, начались танцы. А с соседней крыши, где темнели силуэты нескольких наказанных бароном человек, непрощенных им и по случаю праздника, - доносились до меня унылые звуки возни, кряхтенья, покашливания, да еще выводил заунывно чей-то тонкий, тоскливо-протяжный русский голос: «Вечерний звон, вечерний звон…Как много дум наводит он…»