Пушкин в Одессе. Я вас любил

Лариса Бесчастная
       
       
                ИСТОРИЯ  ВТОРАЯ
      
       
        – Однако ты размечталась… – откуда-то издалека доносится вкрадчивый голос Изока. – Это где же ты витаешь, что вся цветёшь блаженной улыбкой?
        Я с трудом отрываюсь от созерцания умиротворённого Пушкина:
        – Прости, я задержалась в истории с Амалией Ризнич. Я  видела его счастливую минутку… Он был такой красивый! А сложён божественно!
        – Да, это известный факт. Пушкин был сильным и ловким, с тренированным ходьбой телом. Когда после дуэли его осматривал знаменитый хирург Арендт, то он восхищался им, сказал о нём «великолепная натура».  У Пушкина было отменное здоровье…
        – А аневризма? Он же писал Воронцову, когда просил отставки, что у него аневризма!
        – Может быть и была аневризма… К тому же он был невротиком. Но теперь это не имеет никакого значения… Эй! Ты чего вдруг стала такая испуганная? В чём дело?
        В чём дело?! Что за панорама вокруг? Откуда река в Одессе? А эти купола на возвышении? Что-то такое знакомое… Да это же Киев! И зима ведь!!
        – Ты куда меня опять занёс, поскокунчик?! – возмущённо воплю я. – Где наша Одесса? Хочу в Одессу, к Пушкину! – и мне сразу становится холодно, хотя Изок посмеивался ещё в прошлом вояже, что мы с ним будто привидения и потому нам ни холодно, ни жарко. А если я перегревалась летом, то это от эмоций…
        Вместо того, чтобы виновато потупить глазки, мой Попутчик хитро улыбается: 
        – Так Пушкин сейчас здесь, у Раевских. Не торопись, полюбуйся на Киев! Ведь тут истоки русского рода Пушкина. Именно сюда в древности пришёл из разбитой Пруссии его предок варяг Ратша и служил тиуном у великого князя Киевского Всеволода II Ольговича. А потом, когда сыновья и внуки князя затеяли распрю, бежал в вольный город Новгород и служил там. И дослужился, между прочим, до посадника Великого Новгорода!
        – Да знаю я об этом! Читала и его «Родословную» и Кичатова! Мне известно, что вначале южной ссылки Пушкин жил у Раевских несколько недель в 1820 году, что общался у них с декабристами. И что по-особенному заинтересованно присматривался к Киеву. Он даже в Щекавицу съездил, где похоронен вещий Олег, Аскольдову могилу навестил, в Софийском соборе и в Киево-Печерской лавре побывал. Ну и, конечно, отсюда с Владимирской горки полюбовался на Днепр. Только она тогда называлась Михайловской, в честь Михайловского Златоверхого Монастыря…
        – Ну всё-то ты знаешь! – не теряя добродушия, язвит Изок. – Может не будем путешествовать во времени и пространстве? Может тебе пора домой, к компьютеру?
        – Ещё чего! – протестую я. – Никаких домой! Раз уж мы тут, поскакали на Левашовскую, к губернатору. И поскорей, а то я озябла!
        – Не выдумывай, не должна ты мёрзнуть! А Левашовской улицы пока нет. Многие пушкинисты пишут о ней, но это ошибка. Это наименование улица получила, когда Пушкина уже не было. В его время была улица Аптекарская,  потому что там…
        – Ладно, умник, – перебиваю я Изока, – поскакали на Аптекарскую!
       
       
        На Аптекарскую мы прибываем на удивление быстро. Несмотря на лёгкий морозец, на улице людно и у меня создаётся ощущение, что я присутствую на съёмках фильма. Киевляне в огромных шубах дефилируют по обеим сторонам заснеженной улицы, скользят или стоят экипажи, а над ними вьётся парок от дыхания лошадей и возничих…
        Присмотревшись, я замечаю, что больше всего карет скопилось возле огромного особняка с колоннами за кованной оградой.
        – Красивый дом…
        – Это дом губернатора Ивана Яковлевича Бухарина, – пояснил Изок, – сегодня бал по случаю праздника Святого Валентина. В Киеве полно католиков, но и наши...
        – А Раевские далеко отсюда жили? – в очередной раз перебиваю я Изока, притулившись к чьей-то шубе.
        – Нет, недалеко. За домом губернатора сад, он у них общий с Раевскими. Они тут жили, когда Николай Николаевич командовал 4-м армейским корпусом. А Пушкин впервые гостил у них в 1820-ом, тепло было и он гулял в этом саду… А сегодня приехал из Каменки, от декабристов Раевских-Давыдовых. Как будто сама судьба его привела на встречу с Собаньской. – Изок махнул мне, чтобы я шла к дому и добавил: – Только сию минуту он всё ещё влюблён сразу в трёх сестёр Раевских. Хорошо, что они понимают его! Мария, которая станет Волконской, сказала, что как поэт, он считает долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, с которыми он встречается.
        – Ну да, влюблялся он моментально! – соглашаюсь я и смеюсь: – И сразу начинал атаку. А в Кишинёве он даже чуть ли не стрелялся с местным боярином Инглези из-за его ветреной жены. Скандал был ещё тот! Хорошо Инзов вмешался и своей властью всё разрулил. Опозоренного мужа с вертихвосткой спровадил за границу, а пылкого любовника спрятал на гауптвахте. Таков он, наш герой. Но он ведь и не прикидывался паинькой!
        – Это да, Пушкин себя не идеализировал, – соглашается Изок, проскальзывая мимо «швейцара» в губернаторский дом, – честно признавался, что «может быть, я изящен и благовоспитан в моих писаниях, но сердце мое совершенно вульгарно...»
        – Арап, короче: что с него взять! – хмыкаю я, поспешая за Попутчиком и не собираясь морализировать. – И ты только что сам сказал, что для поэта быть всё время влюблённым – это норма.
        – Сказал. Не буду спорить… – Изок подталкивает меня в раскрытую дверь и объявляет: – А вот и парадная зала!..
       
       
        Парадная зала гудит разноголосьем, искрится драгоценностями,  шуршит юбками с кринолином и щёлкает каблуками военных. Мы с Изоком прилипаем к стене и присматриваемся к публике.
        Я, конечно, не знаю, как выглядит губернатор Киева и его друг генерал, зато «портреты» Пушкина и Марии Раевской мне хорошо известны – и вот по ним-то я отыскиваю всю группу. Как я и предполагала, они дислоцировались недалеко от входа, поскольку губернатор прилежно следует церемониалу приёма гостей. Как и кого он приветствовал мне было мало интересно и потому я сосредоточила внимание на Пушкине.
        Поэт разговаривал с высоким красавцем гусаром и с двумя молоденькими девушками, в одной из которых я сразу же признала Машу Раевскую, второй,  по-видимому, была её сестра Екатерина. Или Софья? Впрочем, неважно, прислушаюсь и услышу имя позже… А вот гусар, наверняка, друг Пушкина – Николай Раевский.
        Несмотря на оживлённость беседы, доказывающую, что предмет разговора  одинаково интересен всем, Пушкин, не скрываясь, разглядывает публику.
        Я собралась уж было оставить Изока и пристроиться возле интересующей меня группы, но тот  предупредительно сжимает моё запястье:
        – Смотри, смотри! Сейчас…
        И в ту же минуту дворецкий громко и хорошо поставленным голосом объявляет вновь вошедших:
        – Предводитель дворянства Волыни граф Венцеслав Ганский с супругой и графиня Каролина Собаньская!
        Бухарин и его супруга Елизавета Федоровна отрываются от молодёжи и заговаривают с вошедшими по-французски, а я принимаюсь с пристрастием изучать их гостей.
        Скользнув взглядом по усатому и начинающему лысеть Ганскому, я поедаю глазами его спутниц – сестёр Ржевуских. Обе они в отличие от других, укутанных в кружева и рюши дам, одеты довольно просто, но настолько элегантно, что всё их убранство воспринимается как изыск. Да так оно и есть! Цвет их платьев, драпировки на плечах, груди и бёдрах, скромность, безусловно, дорогих украшений в сочетании с туго затянутыми в корсеты талиями и естественной красотой обнажённых покатых плеч и рук – впечатляют. Но это ничто по сравнению с их королевской статью и холёностью! Старшая, Каролина, «задрапирована» в «бордо», Эвелина, будущая жена Бальзака, – в синем бархате. Обе длинношеи, белолики и со жгучими чёрными очами…
        – Вы посмотрите на них, кузина! – раздаётся приглушённый голос за моей спиной. – Эти графини Ржевуские держат себя как августейшие персоны! А на самом деле обе они ядовитые кобры из зачарованного места…
        Однако! Я оборачиваюсь и вижу двух «сударушек»: одна полноватая в тёмно-жёлтом атласном платье, отороченном по вороту чёрным кружевом, другая высокая и сухая в по-монашески строгом сером одеянии и с недовольно пожатыми губами, которые неохотно разжимаются для вопроса:
        – О чём вы, кузина?
        – О родовом проклятии Ржевуских! После того, как один из них замуровал свою матушку в башне замка, она прокляла все его потомство! Разве вы не слышали об этом?
        – Что-то такое мне говорили в доме Потоцких… Будто с тех пор все Ржевуские рано или поздно разоряются…
        – Это что, кузина! Это нам без интересу. А только после проклятия все Ржевуские от роду бессердечные. А женщины их и вовсе несут злосчастье всякому, кто с ними сталкивается!
        – Ах! – восклицает худосочная собеседница пышногрудой и, прикрыв рот веером,  шепчет: – То-то старшая живёт отдельно от мужа… Вроде, не в разводе, а живут врозь… Младшая-то, та, которая Ганская, недавно замужем, но вот, попомните моё слово, кузина, и её муж вскорости выгонит! Кому нужна ведьма в доме?..
        – Или помрёт, – дополняет «кузина», – изведёт она его своими чарами, чтобы с его богатством найти мужа помоложе и поинтересней…
        Где-то в чём-то они правы… Я вспоминаю о Пушкине и ищу его глазами, но тут ко мне пристраивается Изок.
        – Ну и ну! Ай да Каролина! Ты погляди, какая фигура! – восхищается он. – А осанка? Ну, прям, Ваше Величество! А глаза! Огонь и пламень! И разрез их такой необычный, будто косточки. Эти очи, эта походка притягивают, как магнитом. Смотри, все на неё уставились и балдеют!
        Это я уже заметила и, чувствуя, что уже начинаю ненавидеть эту высокомерную красавицу всем сердцем, вынужденно соглашаюсь:
        – Да она красивая. Даже чересчур… Правда, плечи чуть широковаты, хоть и гладкие да округлые. Зато шея божественная и головку несёт по-царски…
        – И у неё есть на это все основания, – бубнит Изок, – она же правнучка французской королевы Марии Лещинской! Её род очень знатный. Кого там только не было: и гетманы, и воеводы, и фельдмаршалы. И те самые Мнишеки. Ходят слухи, что в ней течёт  кровь самого короля Яна Собеского! У неё и воспитание с образованием соответственные…
        – То-то она такая надменная, – ехидно вставляю я, – адекватно её происхождению, воспитанию и римскому носу.  И она почти на шесть лет старше Пушкина!
        – Насчёт носа не будем дискутировать, – стрекочет мой «кузнечик», – но то, что  Пушкину часто нравились женщины старше его, ни для кого не секрет. Вспомни хотя бы Карамзину или Голицыну… А Бакунину с Елизаветой Хитрово? А Воронцову, наконец?! Ведь она ровесница Собаньской…
        – Ты ещё расскажи мне, что у него был комплекс отсутствия материнской ласки! – сердито перебиваю я Изока и замечаю таки Пушкина, прячущегося за молодым Раевским. От досады, что не могу наблюдать, как он заболевает этой дьяволицей в образе богини, я вскидываюсь: – Какие бы дифирамбы ты ей не пел, она лицемерка и нос у неё большой!
        Изок смеётся и тащит меня к Пушкину:
        – Посмотри на него: он просто оглушён!
        И тут я вижу его глаза…
       
       
        Глаза Пушкина светятся вдохновенным голубым сиянием, а на губах блуждает немного растерянная улыбка. Сам же он, похоже, скован и напоминает памятник. И, наверняка, ничего кроме прекрасной незнакомки не замечает. Зато его смятение хорошо видят друзья. Они переглядываются и Николай понятливо усмехается, а Маша хмурится. 
        Губернатор подводит вновь прибывших к Раевским и начинается знакомство. Уверенная, что они говорят по-французски, я не пытаюсь прислушиваться, но взираю на своего кумира весьма внимательно – и, кажется, чувствую, как его кидает то в жар, то в холод. Он приветственно склоняет голову и бросает на Каролину пылкий взор. Сколько в нём чувства! Изок будто подслушал мою мысль:
        – Недоброжелательный однокашник Пушкина по лицею, барон Корф, оставил такое свидетельство о нём: «В лицее он превосходил всех чувственностью, а после, в свете, предался распутствам всех родов, проводя дни и ночи в непрерывной цепи вакханалий и оргий... У него господствовали только две стихии: удовлетворение чувственным страстям и поэзия; и в обеих он ушел далеко».
        – Ну и что?! – взрываюсь я. –  Моралист чёртов! Как ещё может вести себя молодой юноша с широкой русской душой и горячей африканской кровью, если вокруг столько полуодетых доступных женщин? А твой Корф точно завидовал ему!
        Высказавшись, я замолкаю и слышу, как Собаньская что-то говорит Пушкину и тот, дерзко вскинув подбородок, глядит ей в лицо и коротко отвечает. Я тереблю Изока:
        – Что? Что он ей сказал?!
        – Он сказал, что они ещё встретятся.
        Тем временем звучит музыка, поляки отходят от Раевских и шествуют вглубь залы, а Пушкин, кинув Николаю и сёстрам «пардон…», почти бежит прочь.
        – Пойдём и мы, – со вздохом предлагаю я своему Попутчику в прошлое, – Александр Сергеевич  решил охладиться. Не думаю, что он вернётся на бал и уж, тем более, пригласит Каролину на танец: она выше него на голову. Хотя я где-то читала, что танцует он божественно.
        – Какие уж тут танцы, когда он цепенеет от одного её взгляда… – поддакивает Изок.
        – Робеет так, словно эта полька царица, которая казнит и милует, – добавляю я.
        – Вот именно! – Бог знает с чего воодушевляется Изок. – Видимо, это рок его: особенно глубоко любить недоступных женщин! Именно такая любовь нужна была, чтобы родились лучшие его лирические стихи! Вспомни, про самую большую сенсацию  современных пушкинистов, про то, что знаменитое «Я помню чудное мгновенье» посвящено вовсе не Анне Керн, а императрице Елизавете Алексеевне! Первым о том, что Пушкин всю жизнь был тайно влюблён в неё, что считал её своей главной Музой, догадался Семён Гейченко, а потом эту гипотезу доказала Лариса Васильева.
        – И правильно! Он же неординарен во всём! Гений! А гению предписано, «коль любить, так королеву…». Даже, если она на 20 лет  старше… Пушкин влюбился в неё двенадцатилетним юнцом и в 1818 году косвенно признался в этом через фрейлину  Плюскову, когда отдал той свои стихи с такими строками:

       «Но, признаюсь, под Геликоном,
       Где Касталийский ток шумел,
       Я, вдохновенный Аполлоном,
       Елисавету втайне пел.
       Небесного земной свидетель,
       Воспламененною душой
       Я пел на троне добродетель
       С её приветною красой.
       Любовь и тайная свобода
       Внушали сердцу гимн простой,
       И неподкупный голос мой
       Был эхо русского народа.»

        – А потом ещё были стихи «Ты Богоматерь». Это тоже об императрице…
        – Что-то мы с тобой отвлеклись от прямого дела, – осторожно прерывает меня Изок. – Не пора ли нам вернуться в осень 1823 года?
        – К Собаньской?
        – Нет, сначала посмотрим, как он прощается с Ризнич…
       
       
        Ризнич и Пушкина скрывает сумрак гостиной, а их взволнованный шёпот то прерывается на паузы для вздохов, то набирает силу, то глохнет в поцелуях. Немного пообвыкнув в темноте, я замечаю в глубине комнаты диван и светлые пятна лиц и сорочки поэта. Похоже, Амалия сидит, а Пушкин стоит перед ней на коленях и обнимает её стан и бёдра. Да! А её руки порхают над его кудрями.
        – По-моему, мы тут лишние, –  несколько смущённо замечает Изок, – мне кажется нам лучше уйти…
        Мой «исследовательский дух» категорически против:
        – Вот ещё! Они же просто беседуют! И опять по-французски, чёрт их подери! Не пойму ни одного слова!
        – Не обманывай, – усмехается Изок, – слово «лямур» тебе известно.
        – Что тут сплошная «лямур» и папуасу понятно! А вот в какой она стадии, хотела бы я знать! Тебе не кажется, что Амалия плачет? Какая у нас тобой на сей момент дата?
        Изок в растерянности пожимает плечами:
        – В том то и дело, что не знаю… Видишь ли, это лето всё такое неконкретное, запутанное, что ли… У разных авторов разные даты и разные мнения. Только по приезду в Одессу Елизаветы Воронцовой начинается хоть какая-то конкретика. После шестого сентября. И то непонятно… Это я насчёт Собаньской. Никак не уясню: когда у Пушкина начался «рецидив» киевского оглушения? Ясно только, что это случилось до 22 октября, когда он написал в письме Александру Раевскому о том,  что её на тот момент нет в Одессе, что он охладел к Собаньской и успел влюбиться в другую. А в кого, опять же непонятно, потому как и Ризнич и Воронцова обе в Одессе и обе беременные…
        – За ним разве уследишь?.. – ворчу я, не выпуская из виду мизансцену на диване. – Вон он у нас какой любвеобильный! Даже беременность ему нипочём… Эй, ты мне зубы не заговаривай, давай переводи их любовный бред! Ой, а наша негоциантка таки плачет! – действительно, в музыку поцелуев и шёпота вклинились всхлипы Амалии и Изок принялся вслушиваться в горячечный шёпот влюблённых. – Ну! Что там у них за проблемы?
        – Она говорит, что им надо расстаться, что муж обо всём догадывается, что он специально уехал, устроил ловушку… что его приказчик следит за каждым её шагом… А ещё жалуется, что из-за нервов чувствует себя плохо…
        – А он? Он что ей нашёптывает?
        – Ну ясно что! Что любит и что не может оставить её в таком состоянии… что не позволит мужу обижать свою нимфу… такую беззащитную…
        – Хм, нимфу беззащитную, – хмыкаю я, – жалеть жалеет, а рубашечку-то уже снял! Глянь, куда зашвырнул от сострадания!
        – Слушай, пошли отсюда! – взывает ко мне Изок. – Мне не по себе как-то…
        – Ну так веди, если знаешь куда!
        – А, давай, ты? По интуиции. Как тогда, когда хотела попасть в его счастливую минутку… – я в растерянности смотрю на любовников и Изок сердится: – Ну! Соберись! Отвлекись от эротики!
        Я испускаю вздох сожаления и послушно закрываю глаза…
       
       
        Глаза я открываю в чьей-то гостиной, ярко освещённой послеполуденным солнцем. Весьма богатый интерьер! Рассмотреть его как следует я не успеваю, потому что слышу голос Пушкина:
        – Жаль, что мы дочитали до конца… Как вам удалось разыскать этот роман, графиня? Я давно хотел заполучить  «Адольфа»! – я поворачиваюсь на голос и вижу поэта с… Собаньской! Сидят рядком на диване, у Пушкина в руках книга… – Констан отменный писатель. Мне друзья хвалили его, а теперь я и сам убедился в том. И сюжет хорош…
        – Да уж сюжет здесь… многозначительный, – низким грудным голосом соглашается с ним Собаньская и сдержанно смеётся: – Вы не находите, что героиня чем-то походит на меня?
        – А граф П. это образ Витта? – несколько напряжённо вопросом на вопрос отвечает Пушкин. Каролина смотрит на поэта долгим и, наверняка, осуждающим взглядом, но тот и не думает пасовать. Он откладывает в сторону книгу и придвигается к ней поближе. – Элленора – это точно вы. И вам очень подходит это имя…
        – А вы, конечно, претендуете на роль Адольфа… – вкрадчиво интересуется «Элленора», не шелохнувшись.
        – Я не претендую, я и есть самый истинный Адольф, – тихо отвечает Пушкин и принимается гладить тыльной стороной ладони её щёку и шею. – Потому, что всё, что говорил Элленоре Адольф, будет правда, как если бы это я говорил вам. Около вас, вдали от вас я одинаково несчастен… – Собаньская прерывисто вздохнула и Пушкин вдохновился. – С той минуты, как я увидел вас на балу в Киеве вы лишили меня покоя, воли, разума! Всё мое существо стремится к вам! Я жажду отдохнуть от мучений, положить голову вам на колени, дать волю своим слезам…
        – У вас великолепная память, Александр. Вы с одного раза запомнили письмо Адольфа к Элленоре… – шепчет Каролина, склоняя головку, чтобы поэту было сподручнее ласкать её кожу.
        – Мне ничего не нужно запоминать, дорогая Элленора, – возражает Пушкин, коснувшись быстрым поцелуем её обнажённого плеча, – эти признания у меня  в сердце и на устах. Мне приходится изо всех сил обуздывать себя, чтобы не излить свои чувства, свою страсть… Я весь обуян ею. Пощадите же меня!..
        С этими словами наш герой принимается покрывать поцелуями декольте Собаньской и та, явно слабея под его натиском, шепчет по-польски:
        – Пше прошу пана… Олелька, ты запомньянь… Е бардзо загньеван… Олелька…
        Изок дёргает меня за рукав. Он не успевает и рта раскрыть, как я гневно шиплю:
        – Не уйду! Ни за что! Можешь закрыть себе глаза и уши, или вообще катиться отсюда к чёртовой бабушке, а я не сдвинусь с места!
        Удивлённо хохотнув, Изок оставляет меня в покое. Однако мне не везёт: пани Каролина, видимо, спохватывается насчёт царского происхождения, берёт себя в руки и вспоминает русский язык:
        – Сударь! Прекратите немедленно! Вы переходите все границы!
        Пушкин отрывается от вздымающегося бюста «Элленоры» и, вскочив, смотрит на неё почти с ненавистью:
        – Вы нарочно играете моими чувствами! Вам нравится доводить меня до крайности, вы смеетесь над моим нетерпением, над моей страстью! Вам доставляет удовольствие обманывать мои ожидания!  Вам хочется, чтобы я ушёл более взволнованный, более измученный, более безрассудный, чем до этой встречи!.. – он переводит дыхание и бросает Собаньской прямо в лицо: – Вы не женщина! Вы слишком жестоки, чтобы быть ею! Вы демон-искуситель!
        Выплеснувшись, он спешит на выход, Каролина идёт следом:
        – Олелька, приходите сегодня вечером на раут. Со своим другом Раевским. Соберутся замечательные одессаны… Почитаете им свои дивные стихи. А завтра все вместе поедем на море, на прогулку. Ян нанял нам корабль…
        Пушкин разворачивается, с изумлением взглядывает в улыбающееся лицо Собаньской и выскакивает в открытую услужливым дворецким  дверь. Мы с Изоком успеваем проскользнуть вслед за ним и нас ослепляет яркое солнце.
       
       
        Солнце не просто яркое – оно беспощадное! Жарит так, что даже мы, «привидения», ощущаем его ярость. Мы проходим квартал по Ришельевской улице и  вслед за поэтом сворачиваем на Гимназскую, известную моим современникам, как Дерибасовская. Глядя в понурую спину Пушкина, я мрачнею и приступаю к анализу увиденного:
        – Интересно, а где пропадает любовник демона-искусителя? Может, он тоже устроил ловушку, как и Ризнич?
        – Ты о графе? Об Иване Осиповиче Витте?
        – Да какой он Иван? – бурлю я обидой за поэта. – В нём ни капли русской крови! Сынок греческой блудницы и польского сноба! Яном его зовут от рождения. А по сути своей он Глявонэ-Потоцкий – такой же порочный и беспринципный как и его мамочка! Она ещё той гетерой была!
        – Наверное, ты права… – с ленцой тянет мой Попутчик. –  Князь Багратион сказал о генерале Витте, что он лжец и двуличка, хотя и полезен на службе. А Великий князь Константин Павлович говорил так: «Граф Витт есть такого рода человек, который не терпит чего другого, но не достоин даже, чтобы быть терпиму в службе, и моё мнение есть, что за ним надобно иметь весьма большое и крепкое наблюдение». И Вигель тоже не очень лестно отзывался о нём: в бою, мол, он трус, а в закулисных интригах спец высшей пробы и всякого рода интриги его стихия. Повезло малообразованному и трусоватому графу с тем, что он Аракчееву приглянулся и царь поручил ему заниматься военными поселениями. Тут он и показал свою сноровку. И ныне у него орденов разных неслыханное количество…
        – Ага, – поддакиваю я, – повезло. Да ещё и такую красотку подцепил, как говорится, постельную шпионку. К тому же её образования хватает на них двоих. Он козни строит, а она за него велеречивые отчёты в Третье отделение строчит…
        – Насчёт того, где он пропадает, – осторожно вставил Изок, – так думаю, что в Вознесенске, где войска стоят. Он там днюет и ночует.
        – А Собаньской это на руку! Она тут свою деятельность разводит, свои интриги плетёт. А Витт её работу оплачивает и роскошью и натурой… –  Изок хмыкнул и я воспалилась: – И нечего веселиться! О нём слух был, что он незабываемый любовник, генеральские жёны в очередь за ним стояли! Тоже мне перчик… Стручок черномазый! Нашему Пушкину жизнь портил… Ненавижу его! А её ещё больше! Тварь продажная!
        Распалившись вконец, я вдруг останавливаюсь осенённая догадкой:
        – Эх ты! А ведь сейчас лето в разгаре! Или конец июля или начало августа!
        Изок задирает голову и щурится:
        – Пожалуй, ты права… Лето…
        – Что-то у нас не сходится, – озадачиваюсь я, – ведь мы думали, что Собаньская на всё лето уехала в Крым.
        – Почему не сходится? – возражает Изок. – она могла провести часть лета и в Тульчине, и у графини Браницкой вместе с Воронцовой, и у Потоцких, и в Верховне у Ганских, наконец. Потом заехать сюда за генералом и уже из Одессы отправиться в Крым, где Витт купил земли под строительство. Сегодня на рауте послушаем разговоры и тогда, может быть, во всём разберёмся.
        – Резонно, – согласилась я, наблюдая за Пушкиным, скрывшимся в дверях своей гостиницы, – а только идти на раут к Собаньской я не хочу. Даже если он всё же пойдёт к ней. Не желаю наблюдать, как она будет кокетничать с этим прохвостом Раевским или ещё с кем ни попадя, а Пушкин страдать от бешенства.
        – Тогда у нас остаётся морская прогулка.
       
       
        Морская прогулка обещает быть запоминающейся. На лёгком судне, похожем более на яхту, нежели на пароход собралась небольшая, но весёлая компания: Венцеслав Ганский со своей молодой женой Эвелиной и младшей сестрой Собаньской – незамужней ещё Паулиной, Александр Раевский, Антоний Яблоновский, Пушкин и ещё два молодых офицера – похоже, им поручено «охранять» Каролину… Или блюсти?
        «Отдыхающие» толпятся на одном борту лайнера, а мы с Изоком, по-прежнему невидимые, неслышимые и неосязаемые, занимаем свою позицию, удобную для наблюдений.
        Вскоре становится шумно, разговор течёт возбуждённо, быстро и, в основном, по-польски.  По-французски лишь отвечают русским гостям. Через час бестолкового общения раздосадованный Пушкин отходит в сторону. Он опирается о борт и смотрит на группу – вернее, на Собаньскую. Та ловит его красноречивые взгляды, подходит и улыбается:
        – Скучаете, Александр?
        Пушкин откровенно любуется ей: в лёгком светлом платье из английского ситца, в нарядной соломенной шляпке, из-под которой выбиваются растрёпанные ветром локоны, она кажется простой и доступной.
        – Это верно, что у вас в роду были Мнишеки,  графиня? – пропуская её вопрос, спрашивает он без всякой видимой логики.
        – Были… – несколько потерявшись, отвечает Собаньская.
        – Мне очень хотелось бы узнать побольше о Марине Мнишек. Собираюсь писать большую поэму о Борисе Годунове, – лицо Пушкина веселеет с каждой секундой.
        – О Годунове? – удивляется Каролина, придерживая рукой шляпку. – Но ведь у вас принято считать её авантюристкой, а она совершенно не такая!
        – Да?.. – лукаво улыбается Пушкин. – Это особенно интересно… И какова же она была на самой деле, графиня?
        – О, она была до ужаса полька! – вызывающе заявляет Собаньская.
        – До ужаса полька? – весело переспрашивает поэт, глядя прямо в глаза собеседницы. – И как позволите вас понимать, графиня? Что означает «до ужаса полька»?
        – Это означает, пан пиит, что главное в её деяниях – это благо отчизны.
        – Вот как? Выходит, что «до ужаса полька» означает патриотка, всё для Польши…
        – Любой ценой… Вся без остатка… – медленно, со значением отвечает полька.
        – А вы тоже «до ужаса полька», пани Каролина? – пани насторожённо молчит, пытаясь понять, чем вызван такой горячий интерес поэта. И Пушкин задаёт «наводящий» вопрос: – А Витт? Он ведь тоже поляк…
        – Наполовину, – начинает нервничать Собаньская
        – Это не важно. Важно, что он не русский. И что ему тоже хочется свободы для Польши… – Пушкин смотрит на неё долгим загадочным взором.
        Лицо Собаньской на секунду покрывается тенью, но она быстро приходит в себя и надевает обольстительно кокетливую улыбку:
        – Ах, Олелька, что-то скучно становится! Оставьте это всё политикам. Мы ведь с вами не политики? – Пушкин грустно улыбается и я понимаю, что он прозревает в отношении истинных уз своей богини и её сожителя. Чувствуется, что догадка эта неприятно задела его. Каролина тоже смекает что к чему, но не теряется и ласково касается его щеки: – Олелька… Я ведь подошла поговорить совсем о другом. Хочу предложить вам поехать с нами в Крым. Вы ведь пишете поэму «Бахчисарай»?
        – Уже почти написал… – сдержанно отвечает Пушкин, позволяя ей играть его бакенбардами. – Сейчас пишу новую поэму… О любви… – голос его теплеет и глаза начинают лучиться. – В ней я забалтываюсь донельзя. Будет роман, только в стихах. Вроде «Дон-Жуана»…
        – Поедемте с нами в Ореанду, пан пиит. В начале сентября. Почитаете мне «Бахчисарай»… И там вам будет бордзо сочинять...
        Выражение лица Пушкина мгновенно меняется:
        – С вами и с генералом? И в качестве кого, скажите на милость? – Каролина отстраняется и молчит. – Не хотите отвечать – не отвечайте. Да это и не важно! Поскольку я не смогу поехать без дозволения его сиятельства, а он такое дозволение не даст.
        – Жаль… – искренне вздыхает Собаньская и обижается. – Хотя, конечно, в Крыму вы непременно скоро заскучаете! А здесь, в Одессе, развлечений много…
        – Как вы жестоки, Каролина, если думаете, что я способен развлекаться там, где не могу ни встретить вас, ни вас позабыть! – мгновенно заводится Пушкин. – И писать без того, чтобы не видеть вас хоть издали не могу! Без наслаждения смотреть на вас, слушать ваш чарующий голос. Вдали от вас я становлюсь раздраженный и унылый, я теряю свои способности… И не утверждайте, что это не так, что вы знаете меня! Что я для вас?..
        – Олелька… Завтра я уезжаю с Ганскими в Верховню… – перебивает его Каролина и мне кажется, что она растрогана его признаниями.
        – Но когда вы собираетесь вновь приехать в Одессу?! – волнуется Пушкин.
        – В начале сентября. На неделю. Потом мы с Яном уедем в Крым и вернёмся только в конце октября…
        Пушкин делается совершено несчастным и закусывает губу. Каролина застывает в полной растерянности и неведомо, чем бы закончилась эта немая сцена, но тут Раевский громко окликает её и она оставляет поэта одного. Тот провожает её взглядом и, сжав нервными пальцами поручень, смотрит на волны…
       
       
        Волны набегают друг на друга, играя и кудрявясь белыми барашками. Я смотрю на них, мистически соприкасаясь в их падях со взором Пушкина и не знаю, как его утешить. Изок становится рядом и толкает меня плечом:
        – Не грусти, он скоро утешится с Амалией. Ведь если это конец июля или начало августа он уже приметил её и ходит в дом Ризничей. Мы же видели, что в августе он напрочь позабыл эту матрону…
        Я согласно киваю и изливаю скопившуюся желчь:
        – Теперь я окончательно уверилась, что Собаньская была шпионкой.
        – Да в этом собственно никто из пушкиноведов и не сомневается. А в том, что она была двойным агентом, служила Бенкендорфу и иже с ним для проформы – верят мало. Как-то не укладывается в голове у исследователей, что Собаньская из одной лишь любви к «ойтчизне» помогала польским патриотам. Есть мнение, что эта дама доносила и на русских и на поляков. А Витт в её игре был только пешкой. Хотя он-то думал наоборот…
        – А может как раз он-то и ошибался? – предполагаю я.
        – Вполне может быть. Тут единого мнения нет. А вот в том, что она не доносила ни на Пушкина, ни на Мицкевича единодушия больше.
        Желчи во мне скопилось много и я продолжаю изливаться:
        – Ну да, она же у нас женщина утончённая, любит музыку и поэзию…
        – Не иронизируй! Что-то ведь и ей было дорого?
        – Деньги и власть! – убеждённо заявляю я. – Пусть даже эта власть только над душами мужчин, которых она обольщала и водила за нос!
        – Ты думаешь Пушкин догадался об её тайной миссии?
        – Уверена, что да. Он ведь тонко чувствует, улавливает многие нюансы… И уже понял, что в свете её презирают не только за сожительство с Виттом. Правда, ни с кем не делился своими догадками, только с бумагой и пером. Вот послушай его стихотворение:
       
        Когда твои младые лета
        Позорит шумная молва,
        И ты по приговору света
        На честь утратила права, –
        Один, среди толпы холодной,
        Твои страданья я делю
        И за тебя мольбой бесплодной
        Кумир бесчувственный молю.
        Но свет…Жестоких осуждений
        Не изменяет он своих:
        Он не карает заблуждений,
        Но тайны требует от них.
        Достойны равного презренья
        Его тщеславная любовь
        И лицемерные гоненья:
        К забвенью сердце приготовь
        Не пей мучительной отравы;
        Оставь блестящий, душный круг;
        Оставь безумные забавы:
        Тебе один остался друг.
       
        Мы немного помолчали и я возвращаюсь к волнующей меня теме:
        – А по-моему, ты не совсем прав насчёт того, что Пушкин в августе успокоится. Вспомни, 19 августа он написал Вяземскому, что  ему скучно, что он болен и что писать хочется – да сам не свой. А 25 августа жаловался брату Льву, что у него хандра.
        – Да, но имя у этой «хандры» было уже совсем другое! – и Изок хмыкнул: – И не успеет наш герой вылечиться от «хандры» по имени Амалия, как подоспеет новая… Когда у нас, кстати, приезжает от матери графиня Воронцова?
        – Шестого сентября…
       
       
        Шестого сентября встречи с будущей пассией поэта не состоялось, а вот седьмого она устроила небольшой раут по поводу своего возвращения в Одессу. Мы с Изоком не приглашены – но разве «привидениям» требуются входные билеты? Войдя в просторную залу, мы сразу же облюбовываем удобное для обзора местечко.
        Несмотря на скромность приёма, народу собралось достаточно. И все графья, князья, генералы… Вон Пален с Ланжероном задушевничают, неподалёку молча прислушивается к их беседе граф Северин Потоцкий, время от времени взглядывающий на сидящую на высоком стуле беременную хозяйку салона. Возле Воронцовой крутится барон Франк – балагур и весельчак, охотно потешающий графиню. Слева от входа начеку томятся адъютанты графа Воронцова, князья Шаховской и Херхеулидзев, а напротив кучкуется молодежь, среди коей выделяются Туманский, Завалиевский, Пушкин и Александр Раевский – троюродный племянник Воронцовой. Есть в зале и другие, уверена, не менее уважаемые в Одессе люди, но мне они мало интересны.
        Женщин на рауте чрезвычайно мало, поскольку знатные одесситки недолюбливают Воронцову, кичащуюся своим достатком, и потому отношения с ними у неё не сложились. Зато рядом с ней царит язвительная красавица в пепельном шёлке с серебряными кружевами: Ольга Нарышкина-Потоцкая – единоутробная сестра Витта и лучшая подруга Елисаветы Ксаверьевны. Поглазев на Потоцкую, я разыскиваю глазами Собаньскую с её гражданским мужем, но не нахожу её, а Витт…
        Вот он Витт! Я наконец-то зрю его собственными глазами! Сухонький, маленький и патлатый живчик. А взор, будто он орёл! Так и выискивает чьей свежей кровушкой полакомиться! Соглядатай чёртов! Ну за самим Воронцовым ладно, пусть шпионит, но за поэтами…
        Не одна я вызверилась на Витта: практически, всем присутствующим на рауте он не по душе. И хорошо, что он, пошептавшись с губернатором, уводит того кабинет – дышать всем становится легче! Но где же она, наша «злодейка»?..
        А вот и пани Каролина! С Ганским и с сёстрами. Слава Богу, из уважения к хозяйке постеснялась с сожителем обруку заявиться! Демоница. Но как же она хороша сегодня! Платье без кринолинов, цвета сепии, соблазнительно облепляет круглый стан, шея лебединая, глаза горят, а на голове… Какая чудная тока! Пунцовая. И страусинные перья на ней, как тиара…
        Я непроизвольно перевожу взгляд на Пушкина. Он страшно бледен и, кажется, даже  испарина на лбу выступила… А глаза… Какие выразительные у него всё же глаза! И цвет переменчив, видимо, зависит от состояния души. Сейчас они серые и ясные. Нет, не ясные – они горят от возбуждения! К Собаньской подбегает Александр Раевский – Пушкин же, похоже, прирос к месту от волнения.
        Идёт как королева… А ведь репутация у неё совсем иная, настолько плохая, что никто её к себе не зовёт, ни в одном приличном доме эту польку не принимают – разве что Елисавета Ксаверьевна, добрая душа… Хотя, если честно, душа тут не при чём: не хочет графиня Воронцова, чтобы у её мужа были неприятности по службе, не след дразнить Витта…
        Репутация репутацией а мужики-то все как один уставились на Собаньскую! А она будто не замечает этого, знай себе любезничает с Раевским. Ой нет! Кое-кого замечает: нашего влюблённого поэта. И кивает ему. Он отвечает с заметной холодностью. А сам, небось, мысленно уже ноги её лобызает… И это при том, что у него в полном разгаре роман с Амалией Ризнич! Ох, как же всё непросто!
        Пушкин немного отходит от шока и начинает светиться счастьем. И ничего вокруг кроме предмета своего обожания не замечает, в том числе наглые ухаживания «заклятого  друга» Александра Раевского. А тот умудряется заигрывать одновременно и с Каролиной и с Эвелиной.  Его потуги веселят Ганского и он оставляет супругу под пригляд ухажёра. И направляется к Пушкину. Я тяну Изока за собой: поближе к объекту.
        А только зря я старалась! Ганский разговаривает с поэтом по-французски. Я велю Изоку внимать разговору, а сама принимаюсь разглядывать Воронцову.
        Она ничего, миленькая… Глаза, хоть и не такие большие, как у Собаньской, но ясные и взгляд добрый. Носик длинноват… но губки прелестные и такие обольстительные ямочки в уголках улыбки. Выглядит немного уставшей… Но ведь на сносях, почти на последнем месяце… А слушает-то барона как внимательно! И благожелательно. Видимо, умеет слушать – такая вполне может очаровать  нашего многоречивого поэта…
        От созерцания будущей пассии Пушкина меня отвлекает Изок. Я вижу, что он готов «к докладу» и «дозволяю» начать его. Но доклад оказывается до обидного коротким:
        – Ганский напомнил Александру Сергеевичу об их морской прогулке, поведал как скучно ему было в его имении из-за скопившихся там дел и предостерёг нашего героя от увлечения его свояченицей. Сказал, что ничего хорошего это не принесёт, потому как она холодная и расчётливая, мол, ей с детства внушали, что красота имеет цену только тогда, когда ее увенчивают две драгоценности: искусство жить и ловкость.
        – Тоже мне ещё доброхот! – бурчу я. – А Пушкин как отнёсся к его словам?
        – Поблагодарил и сказал, что примет к сведению. Но настроение у него упало.
        – Ничего, сейчас поднимется, – замечаю я, – вон Раевский к нему чешет, наверное, вспомнил таки, что надо представить друга графине, а не любезничать с польками.
        И я не ошиблась: такой церемониал состоялся и прошёл без заминок. Но в процессе уже приватной беседы с Воронцовой Пушкин скован  и невнимателен, поскольку не спускает глаз с Собаньской, кокетливо внимающей Раевскому, шепчущему ей на ухо свои остроты. Однако, Елизавета Ксаверьевна не досадует на его отстранённость и взглядывает на нашего героя с интересом и с почти материнской теплотой во взоре.
        Наконец, аудиенция заканчивается и Пушкин устремляется к вожделенной цели. Уединиться с Каролиной ему не удаётся и он нервничает. И я в месте с ним за компанию.
        – Так бы и задушила этого, прости Господи, «друга»! – делюсь я своим настроением с Изоком. – Неужели он не понимает, что мешает Пушкину?
        – Но ведь он и сам влюблён в Собаньскую, – откликается мой Попутчик, – а потом точно также перекинется на Воронцову. Он же болезненно самолюбив и страшно завидует Пушкину во всём! Да что я тебе толкую об этом? Ты всё и сама знаешь! Успокойся, ведь всё уже случилось и ничего не изменить.
        – Ты прав, – соглашаюсь я, – похоже до отъезда Каролины в Крым его ничего хорошего не ждёт. И я не желаю наблюдать, как Пушкин тушуется, впадает в бешенство, теряет остроумие и, вообще, теряет лицо и костенеет от обожания. Давай-ка, рванём отсюда в какое-нибудь более благоприятное для него время! Вот только не знаю, в какое…
        Изок ободряющее улыбается:
        – А где же твоя интуиция?
       
       
        Интуиция выгоняет нас на улицу. Причём в непогоду. Идёт нудный осенний дождь и людей на улице мало. Изок смеётся – ему, видите ли весело! А что? Почему бы и не посмеяться над мокнущими под дождём «одессанами»? Ведь нам, «привидениям», не страшны ни дождь, ни холод! Я хмыкаю и мой Попутчик предлагает: «Поскакали в гостиницу?».
        Мы были на Итальянской улице, когда Изок заметил:
        – Ты знаешь, какие пушкинские строки пришли мне сейчас в голову?
        – А то! И я декламирую:
       
        Язык Италии златой
        Звучит по улице веселой
        Где ходит гордый славянин,
        И грек, и молдаван тяжелый,
        И сын египетской земли,
        Корсар в отставке, Морали…

        – Только в сей момент улица не слишком весёлая, – добавляю я. Изок улыбается.
        А вот и Гимназская 10! Мы у цели!
        В гостинице Рено сумрачно. Мы легко заскакиваем на верхний этаж, в угловой номер с балконом, где обретает наш герой и… застаём его спящим. Изок направляется к круглому дубовому столу с гнутыми ножками, на котором лежат листы бумаги, а я к постели – посмотреть на спящего кумира.
        Вряд ли этот сон принесёт ему отдохновение: вон как хмурится и стонет во сне… Не болен ли он? Я машинально тянусь ладонью к его лбу, но тут же спохватываюсь: Изок предупреждал, что прямые контакты крайне нежелательны… Поворачиваюсь в своему спутнику и вижу, что он углубился в чтение.
        – Что там? – спрашиваю я, покидая место у кровати поэта.
        – Незаконченное письмо… Думаю, что к Собаньской.  По крайней мере к образованной женщине, потому что на французском. Погоди, не хмурься, я сейчас переведу… – и читает следующее: –  «He из дерзости пишу я вам, но я имел слабость признаться вам в смешной страсти и хочу объясниться откровенно. Не притворяйтесь, это было бы недостойно вас – кокетство было бы жестокостью, легкомысленной и, главное, совершенно бесполезной, – вашему гневу я также поверил бы не более – чем могу я вас оскорбить; я вас люблю с таким порывом нежности, с такой скромностью – даже ваша гордость не может быть задета. Будь у меня какие-либо надежды, я не стал бы ждать кануна вашего отъезда, чтобы открыть свои чувства. Припишите моё признание лишь восторженному состоянию, с которым я не мог более совладать, которое дошло до изнеможения. Я не прошу ни о чем, я сам не знаю, чего хочу, – тем не менее я вас...»
        – Так дата, вроде, июльская!..
        – Это ещё ничего не значит. Пушкин, если хотел что-либо утаить, намеренно путал даты в своих бумагах, чтобы никто не вычислил адресата. Это, явно, черновик неотправленного послания… Бумага ещё не истрепалась. Может, это сентябрьское письмо? Наверняка, он сделал Собаньской какие-то признания после раута у Воронцовой…
        – Да ладно, это неважно. Даже если это не к Каролине писано, а к Амалии – всё равно красиво и страстно. Это шедевр эпистолярного жанра. А ещё что ты нашёл? В том другом листке.
        – Письмо к Вяземскому. Он поручает ему издание «Руслана и Людмилы» и «Кавказского пленника». И даёт указание на правки…
        Я соображаю, что по этому письму мы можем сориентироваться во времени:
        – И дата там есть?
        – Да, 14 октября. А ещё он жалуется Петру Андреевичу на цензуру. Письмо совершенно свежее и пока не отправлено.
        – Ну это и вовсе неинтересно. Давай перейдём в…
        В этот момент в дверь стучат и Пушкин, ещё не открыв глаза, изрекает «русский титул» – так он называл матерщину. Изок хмыкает и подталкивает меня к балкону:
        – Отвернись и не смотри сюда, пока я не подам знак! Незачем тебе видеть его в неглиже.
        – Тогда ты смотри в четыре глаза! – сердито ворчу я, но повинуюсь.
        Слышу скрип двери и юношеский дискант: «Вам срочное письмо, сударь». Голос Пушкина: «Дай сюда…». «Просили ответ, сударь…». «Скажи скоро буду…». Несколько минут до меня доносится какая-то возня, чертыхание, грохот упавшего стула и стук захлопнутой двери.
        – Он ушёл, – сообщает Изок. Я поворачиваюсь и поедаю его любопытным взглядом. – Записка от Ризнич. Написала, что муж уехал за товаром и попросила срочно прийти. Он здорово встревожился и поспешил на зов. Как ты думаешь, что там случилось?
        – Думаю, что ничего особенного. Она, наверняка, почуяла, что он отдаляется от неё, и просто капризничает…
        – А если что-то серьёзное? Ведь ей через два месяца рожать…
        – Ну вот, – тяну я, – меня поучаешь, а сам забыл, что всё уже свершилось! Она родит первого января, будет болеть, а в мае 1824 года муж спровадит её в Италию. Она уедет вместе с Исидором Собаньским, а там её подхватит Яблоновский, но в итоге все её бросят и она покинет это свет в 1825-ом… А Пушкин долго ещё будет полон этой любовью  и в память о ней напишет несколько дивных стихотворений… В том числе и это:
       
       Все кончено: меж нами связи нет.
       В последний раз обняв твои колени,
       Произносил я горестные пени.
       Все кончено – я слышу твой ответ.
       Обманывать себя не стану вновь,
       Тебя тоской преследовать не буду,
       Прошедшее, быть может, позабуду –
       Не для меня сотворена любовь.
       Ты молода: душа твоя прекрасна,
       И многими любима будешь ты…

        – А муж её, Иван Ризнич, в 1827 году женится на младшей  сестре Собаньской , на Паулине Ржевуской… – добавляет Изок.
        – Ты смотри, как всё переплелось в этих пушкинских историях! – удивляюсь я. – Ризнич породнится с Каролиной, а этот Исидор, может, просто однофамилец, но ведь тоже Собаньский! И Яблоновский: влюблён в Амалию, а вертится в свите Каролины… – я кое-что припоминаю и вдыхаю поглубже: – И Витт! Он ведь какой-никакой родственник матери Воронцовой, а следит за её мужем! И Раевский тоже её родственник !  А значит и Витта?!
        – А придёт время и Каролина с Виттом сдадут охранке и Яблонского и Раевского! – подключается к аналитике Изок.
        – И в этот змеиный клубок угодил наш Пушкин! – подвожу я итог.
        – Это рок, – глубокомысленно изрекает Изок. – Пушкина всё время преследует рок. Во всех его историях любви и в женитьбе. Даже Дантес женился на его свояченице, считай стал родственником ещё при жизни Пушкина… – он задумывается и снова изумляется: – Слушай! А если правда, что дочь Воронцовой Софья от Пушкина, то выходит, что через эту любовь он породнился и с Потоцкими и с Раевскими!
        – И с самим Ломоносовым! – ахаю я. – Ведь Раевский правнук Ломоносова!
        – Всё. Достаточно. – Изок машет на меня руками и смеётся: – Кажется со мной нехорошо. У меня… Как там у вас говорится? А! У меня крыша съехала!
        – Ах, пустяки, – хихикаю я, – и у меня тоже.
        – И что делать будем?
        Я обретаю второе дыхание:
        – Как что? Ведь если мы с тобой во второй половине октября 1823-го, то можем сориентироваться по Воронцовой. Известно, что 23 октября она родила сына. И Пушкин, скорее всего, уже увлечён ею: в рукописи «Евгения Онегина» найдено её изображение и датируется оно третьим ноября 1823 года...
        – Погоди! Мы ещё не закончили с Собаньской! Известно, что между 26 октября и 11 ноября она вернулась из Крыма.
        – И что?
        – Как что? Подключи свою интуицию и унесёмся туда, где будут она и Пушкин.
       
       
        Пушкин стоит у дома на углу Греческой и Ришельевской улиц и нетерпеливо постукивает тростью о ступени.  Дверь открывается и показывается недовольная физиономия дворецкого:
        – Входите, сударь, графиня ждёт вас.
        Пушкин входит, мы за ним. Через несколько минут мы стоим в экономно освещённой гостиной и я сразу признаю её: та самая, в которой они с Собаньской читали «Адольфа».  Каролина стоит у камина в позе королевы, дающей аудиенцию. И это в пеньюаре! Впрочем, глаза её лучатся игривой улыбкой.
        – Что случилось, Александр Сергеевич? Почему столь поздний визит?
        Визитёр дерзко вскидывает голову:
        –Я вспомнил, что кое-что должен вам, графиня. И вот узнал, что вы в одиночестве и решил, что самое время выполнить обещанное.
        – И что же вы обещали мне, Олелька? – с неожиданной нежностью спрашивает она.
        Пушкин приближается к ней и отвечает:
        – Я обещал вам прочесть свой «Бахчисарай». – Каролина склоняет голову и  он, не медля, приступает к чтению. Голос его звенит и кажется мне, что читает он не сначала и немного изменив текст. Воцаряется какая-то особая, волнительная, аура. Изок, стоявший рядом, почему-то перемещается к канделябру, Собаньская как-то по-особенному улыбается, а Пушкин, не прекращая чтение, медленно приближается к ней и берёт за руку:

        Чью тень в разлуке видел я?
        Скажите мне: чей образ нежный
        всегда преследовал меня,
        Неотразимый, неизбежный?
       
        В его голосе столько чувства и страсти, что слушая его, как заворожённая, я упускаю момент в изменении картинки в мизансцене, а только вижу, что Пушкин держит уже Каролину в объятиях и читает так, что слова воспринимаются как обычная речь:
        – Твои пленительные очи яснее дня, чернее ночи, чей голос выразит сильней порывы пламенных желаний? Чей страстный поцелуй живей твоих язвительных лобзаний? Как сердце, полное тобой, забьется для красы чужой? Так сердце, жертва заблуждений, среди порочных упоений хранит один святой залог, одно божественное чувство... Стеснилась грудь моя тоской, невольно клонятся колени, и я молю: о, сжалься надо мной, не отвергай моих молений!.. – и наш герой страстно целует свою искусительницу…
        Лицо Каролины искажается страстью и она шепчет: «Олелька… Олелька… не…» – и тут вдруг гаснут свечи! А через секунду Изок решительно волочёт меня к выходу, прямо в октябрьский холод.
       
       
        Холод меня немного успокаивает, но я всё ещё в обиде на Изока за его самоуправство: значит как интуицию мою использовать – так пожалуйста! А как дать мне возможность убедиться, что мой кумир победил таки эту надменную бабу и шпионку – так нет! Он тут как тут! Моралист чёртов!
        Изок слушает мои обвинения и посмеивается. И я таки затихаю. И тут он берёт слово и загадочно этак тянет:
        – Даже теряюсь, что теперь думать… Мы же знаем о сущности Каролины, мы как и Цявловская с Ахматовой не сомневаемся, что она подослана к Пушкину, а она с ним так нежна... Мне кажется это настоящее чувство…
        – Размечтался… – бурчу я, лишь бы противоречить. – Вот у него все чувства настоящие! Хоть и много их… – Изок снова смеётся. – Ну что тут смешного? Он же гений и у него большое сердце.
        – Да ладно, не кипятись! Я же не спорю! Он действительно любит самоотверженно, по крайней мере тех, кому посвящал свои стихи! А уж Собаньской он написал настоящие шедевры. Давай вспомним, что он написал ей в альбом 5 января 1830 года.
       
        Что в имени тебе моём?
        Оно умрёт, как шум печальный
        Волны, плеснувшей в берег дальный,
        Как звук ночной в лесу глухом.
        Оно на памятном листке
        Оставит мёртвый след, подобный
        Узору надписи надгробной
        На непонятном языке.
        Что в нём? Забытое давно
        В волненьях новых и мятежных,
        Твоей душе не даст оно
        Воспоминаний чистых, нежных.
        Но в день печали, в тишине,
        Произнеси его тоскуя;
        Скажи: есть память обо мне,
        Есть в мире сердце, где живу я...

        – А всё равно, мне она не нравится! – противлюсь я. – Она мучила его до конца жизни, даже когда была далеко.
        – Мы же уже определились, что Пушкина вёл рок. А она роковая женщина! И согласись, что неспроста её любили такие гении, как Пушкин и Мицкевич!
        – Мицкевичу больше повезло, – не желаю я сдаваться, – потому что он поляк!
        – Ну ты ещё национальный вопрос приплети! – не унимается Изок. – Просто Мицкевич был посмелей и не обожествлял её.
        – Нет, просто наш Пушкин был гениальней Мицкевича и потому самозабвенней.
        – Ладно, будь по-твоему, – сдаётся Изок. – В конце концов, Мицкевич смог взглянуть на свою страсть прагматично и подавить её, а Пушкин остался верен своей любви. Вот послушай:
       
        Я вас любил: любовь ещё, быть может,
        В душе моей угасла не совсем;
        Но пусть она вас больше не тревожит;
        Я не хочу печалить вас ничем.
        Я вас любил безмолвно, безнадежно,
        То робостью, то ревностью томим;
        Я вас любил так искренно, так нежно,
        Как дай вам бог любимой быть другим.

        – А письма какие он написал… – отчего-то печалуюсь я. – Давай сгоняем в Петербург, во 2 февраля 1830 года!
        – А зачем? Я же их наизусть знаю!
       
        И, закрыв глаза, начал декламацию:
       
        «Сегодня 9-я годовщина дня, когда я вас увидел в первый раз. Этот день был решающим в моей жизни. Чем более я об этом думаю, тем более убеждаюсь, что моё существование неразрывно связано с вашим; я рождён, чтобы любить вас и следовать за вами – всякая другая забота с моей стороны – заблуждение или безрассудство; вдали от вас меня лишь грызёт мысль о счастье, которым я не сумел насытиться. Рано или поздно мне придётся все бросить и пасть к вашим ногам. Среди моих мрачных сожалений меня прельщает и оживляет одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в Крыму. Там смогу я совершать паломничества, бродить вокруг вашего дома, встречать вас, мельком вас видеть...»
       
        – А теперь второе письмо, которое он написал, когда она перенесла назначенную встречу:
       
        «Вы смеетесь над моим нетерпением, вам как будто доставляет удовольствие обманывать мои ожидания, итак я увижу вас только завтра — пусть так. Между тем я могу думать только о вас. Хотя видеть и слышать вас составляет для меня счастье, я предпочитаю не говорить, а писать вам. В вас есть ирония, лукавство, которые раздражают и повергают в отчаяние. Ощущения становятся мучительными, а искренние слова в вашем присутствии превращаются в пустые шутки. Вы – демон, то есть тот, кто сомневается и отрицает, как говорится в Писании. В последний раз вы говорили о прошлом жестоко. Вы сказали мне то, чему я старался не верить – в течение целых 7 лет. Зачем? Счастье так мало создано для меня, что я не признал его, когда оно было передо мною. Не говорите же мне больше о нём, ради Христа. – В угрызениях совести, если бы я мог испытать их, – в угрызениях совести было бы какое-то наслаждение – а подобного рода сожаление вызывает в душе лишь яростные и богохульные мысли.
        Дорогая Элленора, позвольте мне называть вас этим именем, напоминающим мне и жгучие чтения моих юных лет, и нежный призрак, прельщавший меня тогда, и ваше собственное существование, такое жестокое и бурное, такое отличное от того, каким оно должно было быть. – Дорогая Элленора, вы знаете, я испытал на себе всё ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал всё, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и всё, что есть в нём самого ошеломляющего. От всего этого у меня осталась лишь слабость выздоравливающего, одна привязанность, очень нежная, очень искренняя, – и немного робости, которую я не могу побороть. Я прекрасно знаю, что вы подумаете, если когда-нибудь это прочтёте – как он неловок – он стыдится прошлого – вот и все. Он заслуживает, чтобы я снова посмеялась над ним. Он полон самомнения, как его повелитель – сатана. Не правда ли? Однако, взявшись за перо, я хотел о чём-то просить вас – уж не помню о чём – ах, да – о дружбе. Эта просьба очень банальная, очень... Это как если бы нищий попросил хлеба – но дело в том, что мне необходима ваша близость. А вы между тем по-прежнему прекрасны, так же, как и в день переправы или же на крестинах, когда ваши пальцы коснулись моего лба. Это прикосновение я чувствую до сих пор – прохладное, влажное. Оно обратило меня в католика. – Но вы увянете; эта красота когда-нибудь покатится вниз, как лавина. Ваша душа некоторое время ещё продержится среди стольких опавших прелестей – а затем исчезнет, и никогда, быть может, моя душа, её боязливая рабыня, не встретит её в беспредельной вечности.»
       
        Несколько минут слова Пушкина всё ещё звенят в холодном одесском воздухе, а, когда улеглось наше волнение, я напоминаю:
        – Есть ещё одни стихи, которые, вероятно адресованы Собаньской:
       
        Желаю славы я, чтоб именем моим
        Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною
        Окружена была, чтоб громкою молвою
        Всё, всё вокруг тебя звучало обо мне...

        Не зная, что ответить, Изок молчит, а я задаю вопрос, на который никто пока не нашёл ответа:
        – Что же такого жестокого сказала ему Собаньская, чему он старался не верить целых семь лет?
        – А может мы ещё узнаем это? – предположил Изок. – В следующей одесской истории, к которой будут ещё и Ризнич и Собаньская… Но главной героиней там будет Елизавета Ксаверьевна Воронцова…


Иллюстрация: коллаж автора сей новеллы с использованием фото Одессы и памятника Пушкину у музея его имени, а также рисунка Пушкина.
Рисунки поэта - единственные из сохранившихся изображений Каролины Собаньской, уничтожившей свой архив (всё, кроме 2 автографов Пушкина).


"Историю первую" читайте на http://www.proza.ru/2009/10/22/884
"Историю третью" ---------- http://www.proza.ru/2009/11/09/1474