Воспоминания Ксении Немцевич ур. Унгерман

Виталий Щербаков
    Начну банально: свою «Войну и Мир»!

Я родилась 13 февраля 1912 г. Мой отец — офицер Унгерман Александр Иванович.
Мать— урожденная Толстая София Яковлевна.
 
Вначале, что помню о семье своей мамы: отец её, Яков Михайлович Толстой, из старого дворянского рода Толстых, остался сиротой очень рано и жил в своём поместье где-то недалеко от Москвы.
 
   Поместье, вероятно, было богатое, как и сам дедушка, потому что там были большие оранжереи, в которых круглый год плодоносили всякие фруктовые деревья и ягоды. Я знаю, что там были персики и лимоны и прочие, тогда заморские, фрукты.

   Будучи там полноправным хозяином, он видимо, по молодости лет, сошёлся с дочерью своей экономки, от которой от него родилась дочь, Агаша. К сожалению, она была слепая. Дедушка воспитал эту девочку, так как она оказалась очень музыкальной. Дал ей хорошее музыкальное образование. Она была скрипачка, фамилия её была Баринова, впоследствии она вышла замуж, тоже за музыканта, и тоже слепого. Они вместе работали, в каком-то оркестре. У них родился сын, к счастью зрячий, Петя. Агата и Петя у нас бывали часто. Бабушка, выйдя замуж за дедушку, их не бросила, продолжала помогать и принимать в своём доме, не скрывая от детей, что это дочь их отца и Петя ей сводный брат. Где познакомились бабушка и дедушка, не помню, вернее, не знаю. Но жили они очень дружно, хотя у бабушки был характер властный и она верховодила всем домом. Вероятно, вскоре, после их женитьбы имение было продано. И вскоре они купили большой особняк на Арбате, на месте которого теперь стоит «наш дом».

   Бабушка Мария Александровна была из семьи, насколько помню, купцов-фабрикантов, семья их была очень большая. У прабабушки было 18 человек детей, все они получили хорошее образование и воспитание. Люди были очень богатые и со всякой всячинкой. Были и меценаты и сумасшедшие. Дядя Серёжа, т. е дядя моей мамы, почему-то внезапно сошёл с ума - вообразил себя императором, пришлось ему купить отдельный дом с большим садом, где он и «управлял» своим «государством», по определенным дням, согласно этикету, к нему допускались родственники для аудиенций. Но это был случай единичный, но всё же, мне так кажется, крепкие родственные связи у бабушки со своими братьями сёстрами не поддерживались, потому что, уже на моём веку их никого, на горизонте не было. С Петей Бариновым же я долго поддерживала отношения. Как не странно, но он после войны, оказался в нашем комбинате художников, на какой то административной должности. Агаша, его мать, ещё была жива, он был женат, имел сына, кажется, Мишу, и жил где-то в переулках Бережковской набережной, я у них бывала. Потом он переехал работать в Министерство, размещавшееся в высотном доме на Смоленке. А когда умерла Агаша, у которой, видимо, осталось какое-то благоговейное отношение к нашей семье, что она внушала и сыну, то связь постепенно оборвалась. Может, и я в этом виновата — болел мой муж, Юра Немцевич, и мне было ни до кого.

   У бабушки и дедушки было 4 дочери и 2 сына: Дина (Надежда). Маня (Мария), Вера и Соня (моя мама) и сыновья Миша и Коля.
Когда моя мама — самая младшая — оканчивала гимназию, бабушка решила сломать старый дом, построить большой, новый доходный 5-ти этажный дом-это было время бурного роста капитализма в России, и, видно, бабушкино коммерческое наследие не давало ей покоя, она была очень деятельная и полна фантазий. У неё было три «хобби» - архитектура и строительство, бриллианты и золотые рыбки. От первого остался дом на Арбате, от второго жалкие остатки, от третьего, конечно, ничего. Она построила дом на Арбате за три летних месяца, причём, сама была и подрядчиком и прорабом по теперешним понятиям. Архитектор был Лазарев, который построил много домов на Арбате. Она построила большую, двухэтажную дачу в 14 комнат со службами, и садом, и оранжереями в Химках, на том месте, где теперь водохранилище. Когда ломали старый дом, то стены были такие толстые, что по ним можно было возить тачки, а фундамент такой основательный, что на нём возвели теперешний дом.
Новый дом был очень красивый, все потолки были расписаны альфрейщиками, не только в квартирах, но и в парадном. Двери были дубовые, выходящие на лестницу, с вставными витражными стёклами, в стиле тогдашнего, модного стиля «модерн». Перила были тоже из натурального полированного дуба, решётки литые, чугунные, в виде растений с бронзовыми листьями. Лифт внутри был отделан красным деревом, стоял бархатный диванчик и большое зеркало с хрустальным плафоном. Раздевались жильцы в парадном, там был швейцар и телефон. При доме был сад с фонтаном и бассейном, в который на лето пускали золотых рыбок. Сад был очень красиво спланирован. В нём было 24 яблони, каштаны, сирень, тополя (которые почему-то не цвели), много цветов. При доме была конюшня на 4 лошади. Сад отделялся от дома красивой чугунной решёткой. Была аллея, которая вела к флигелю из 4-х квартир, в котором была прачечная. А вокруг — прелестная полянка, на которой, несмотря на то, что все по ней бегали, всё же росли ромашки. Всё это я ещё застала, но оно постепенно разрушалось, вырубалось и исчезало из моей памяти.

   В доме было 14 квартир, из которых 6 занимала семья бабушки и дедушки. Две старшие дочери, Дина и Маня учились в Екатерининском институте благородных девиц, там, где теперь театр Советской Армии. Старший мальчик, Миша — в Пажеском корпусе. Двоих младших девочек дедушка не разрешил отдавать в институт, потому что он говорил: « хватит нам учёных дур», и Вера и Соня учились в частной гимназии мадам Бесе, напротив консерватории, там и сейчас какое-то училище. Коля, младший сын, учился в гимназии, но с детства был натурой  артистической.

   В юности увлекся театральным кружком, и всякими прикладными искусствами. Так он увлёкся фотографией, которая тогда входила в моду, и ему построили над верхней 14 квартирой большое фотоателье, в котором он даже открыл фотографию, правда, она просуществовала недолго, так как тут повеяло кино, и он увлёкся им, но…… началась война, и он ушёл вольноопределяющимся.

   Тётя Дина и  тётя Маня вышли замуж, не зная ни жизни, ни людей. Тётя Дина, хотя бы вроде влюбилась, но это был несчастливый брак. Еналеев был очень интересный мужчина, прекрасный музыкант-пианист. Из очень богатой семьи, отца у него уже не было, и всем заправляла его мать. Ей принадлежала гостиница «Гранд-отель» и «Континенталь», примыкавшая к ней, и много домов, в частности, все дома, старые особняки по правой стороне Кривоарбатского переулка. Сына она обожала, а он …пил. Когда он был трезв,
это было, как говорили, море обаяния и воспитанности, нежности и всего, что можно пожелать в мужчине. Потом на него находил запой, он спускал всё, что было у него наличного, уходил на Хитровку, и там доходил до полного босячества. Потом мать посылала за ним лакея, его привозили, отмывали, душили «Коти» и «Лориганом», и он выходил – блестящий, остроумный. умный, играл целые домашние концерты, и опять царил в обществе. Конечно, его вторую жизнь тщательно скрывали, но молодая, воспитанная в строгих правилах и традициях жена долго терпеть это не могла. Да, вообще, барышни Толстые были не из покорных и терпеливых девиц. Тётя Надя ушла, получила очередную квартиру в бабушкином доме, и зажила некоторое время, вдвоём с сыном Валей, «Валерием», пока не встретила моего папы товарища, тоже офицера, Аверкиева, но об этом потом.

   Тётя Маня была красивая девушка с длиннющей косой, но крайне наивная, как и были тогда все институтки. После окончания института она стала выезжать в свет и там встретилась с Магеровским, типичным белоподкладочником и предводителем дворянства в Твери, где у него было имение и дом, что не мешало ему иметь и квартиру в Москве. После, или во время одного из балов он её поцеловал. Она залилась слезами, уехала домой и, в истерике, сообщила бабушке, что она обесчещена и у неё теперь, наверное, будет ребёнок. Переполох поднялся ужасный, дедушка вызвал Магеровского и потребовал  объяснения. Тот был очень удивлён и, узнав, в чём дело, пришёл в восторг от её наивности, дедушка много смеялся, но Магеровский, его звали Георгий Иванович, всё же сделал предложение, и хотя тёте Мане объяснили, что ребёнка у неё от этого не будет, но она согласие своё всё же дала. Она не была счастлива с ним. Через некоторое время у неё родилась Вавочка, потом Юра. Вавочку отдали в тот же Екатерининский институт, где она в 10 или 11 лет внезапно умерла от менингита, что совершенно сразило тётю Маню. Она ушла от мужа и вся ушла в безумную любовь к Юре, чем чуть не искалечила ему жизнь, потому что не отдавала его в школу и не учила долго ничему, боясь за его здоровье. О Юре тоже потом.
Дядя Миша учился в Пажеском корпусе, весьма привилегированном учебном заведении закрытого типа.
   Был очень тихим мальчиком, дружил с великим князем Михаилом, и по окончании пажеского корпуса, вышел в Кирасирский полк. Во время первой империалистической войны влюбился в очень некрасивую офицерскую жену, сестра которой, будучи, в противоположность ей, красавицей, была в морганистическом браке с великим князем Михаилом. После дуэли с её мужем, на которой дядя Миша был ранен, женился на ней, безумно её любил, не замечая её некрасивости. От неё у него было 2-е детей: Миша и Галя, которые бесследно пропали во время революции, та как дядя Миша отступал с белой армией, а Мария Александровна, так звали его жену, заболела тифом и умерла где то не то в Твери, не то ещё где. Папа, когда маме сообщили об этом соседи, помчался на всяких поездах-теплушках за детьми, но, приехав, узнал, что приехала их тётка, очень красивая и богатая барышня, и  увезла с собой. Вероятно, это была та самая сестра их матери, жена князя Михаила, и след их потерялся безвозвратно.

   Младшие барышни Толстые были девицы очень самостоятельные, избалованные любовью своего отца, доверием бабушки вести всё домоводство, потому что бабушка, как я уже писала, обожала покупать драгоценные камни и на бархатной крышке особой сафьяновой коробки составлять из них всевозможные ювелирные вещи, вернее, эскизы, которые потом отдавала ювелирам для изготовления её фантазий. Хозяйство её совсем не интересовало и, как только она выдала всех дочерей замуж, а сыновей женила, она совсем в своей квартире ликвидировала кухню, а лакей приносил обеды и ужины из ресторана «Прага». От этой бабушкиной странности, потом страдала тётя Маня, которая, уже после революции, жила в такой урезанной квартире, без кухни. К величайшему сожалению, почти все ювелирные фантазии бабушки и то, что она дарила дочерям (а она любила это делать), пропали в революцию в сейфе. В банке у дедушки тоже пропало. Больше всего осталось у тёти Мани. Младшие барышни Толстые и Коля до гимназии воспитывались дома гувернанткой, которая у меня в памяти осталась под именем Зелька, была она родом из Франции, хотя, довольно хорошо говорила по-русски. Французский был её родным языком. Поэтому и дети, прежде чем начали учить русский язык, говорили уже на французском. Зелька эта, по рассказам мамы, была довольно злой особой, которая ненавидела бабушку и обожала дедушку, о чем, не стесняясь, говорила детям. Не думаю, чтобы в воспитательном отношении она была идеал. Но знала, чем наказать. Так, если она хотела, в чем-то обвинить и наказать Соню, то наказывала Колю. И наоборот, так как знала, что эти двое детей были очень дружны. И любили друг друга. И наказание неповинного брата или сестры было тяжелее для детского сердца, чем заслуженное наказание самого провинившегося. Этим она достигла, наверно, неожиданной для себя цели, то есть, воспитала правдивость и самоотверженность. Чтобы не расстраивать провинившегося, наказуемый принимал наказание стоически. Любимое её наказание: она сажала на стул так, что сидение, а оно было плетённое, проваливалось. И так приходилось сидеть, пока Зелька не сменяла гнев на милость. В результате, провалившийся старался не плакать, а виновный старался его утешить. Насколько помню из рассказов, с Верой этого проделать не удавалось. Характер у неё был бешеный и Зелька её побаивалась. Название «Зелька» произошло от исковерканного «мадемуазель». Уже когда я была взрослая, к нам пришла эта самая Зелька, я совершенно не запомнила её имени. Это была маленькая, сухонькая старушка, расплакавшаяся на плече у мамы и с умилением вспоминавшая прошедшие дни, и всю семью, в которой она прожила, я думаю, лучшие свои дни.
Девочек, как я писала, отдали в частную гимназию мадам Бесе, напротив консерватории, на Никитской улице, а Колю в обыкновенную классическую гимназию. У мадам Бесе правила были строгие, косы заплетали так, что все были похожи на китаянок. Начинались занятия в 8 часов, и кончались в 4 часа пополудни. Было два основных языка и 2 иностранных. Основные — это французский и русский, иностранные — немецкий и английский. В неделю только 2 дня занятия велись на русском языке, остальные на иностранных. И, Боже сохрани, даже на переменах, сказать что-либо по-русски. Тотчас же классная дама наказывала, оставляла на два часа после уроков, писать глаголы и спряжения того языка, в день которого ты проговорилась по-русски. Но, кроме длительных занятий в гимназии на девочках лежали и большие обязанности по дому: так мама была «кухонной дамой», тётя Вера — «пыльная дама», дядя Коля — «конский кавалер», т.е, мама до гимназии, должна была составить меню обеда для всей семьи, заказать, что купить и принять отчет за прошлый день; деньги выдавала бабушка. Тётя Вера следила за бельём, стиркой и глажкой, за чистотой в доме, чтобы у всех были чистые сорочки, у прислуги чистые передники. Дядя Коля ведал лошадьми, следил, чтобы были накормлены, вычищены и, получив от бабушки с вечера наказ, куда кому ехать, соответственно, приказывал, какую лошадь во что запрягать. Лошадей было 4. Народу в доме порядочно. Шестеро детей, 2-е родителей и прислуги: горничная, кухарка, лакей, кучер и какой-либо мальчик «казачок», для бабушкиных поручений. Дедушка уходил с утра в банк, потом возвращался. Бабушка считала, что, родив 6 детей и дождавшись, когда они подросли, она может быть свободна для своих радостей жизни. Мама рассказывала, что дедушка очень любил своих 3-х младших детей, и много уделял им внимания, и старался, как мог, их баловать. Бабушка же была строгой и, мне помнится по рассказам, особенной нежностью не отличалась, зато со старшими всё было наоборот: дедушка был от них отстранён, а бабушка с ними дружила. Дядя Миша, хотя вроде и принадлежал к старшей группе детей, но больше дружил и любил младшую из сестер и брата, вероятно, они были проще и свободней в своих чувствах. Две же старшие сестры, воспитанные в строгих манерах закрытого института, были далеки от домашнего детского мирка, и дядя Миша, который был на полузакрытом положении, и чаще бывал дома, конечно, дружил с младшими. Тем более, он для них был старший брат и уподоблялся кумиру, впрочем, кроме времени, когда ему надо было учить стихи, он очень плохо их запоминал. Все дети уже давно всё запомнили, а он всё потел на первых строчках.

   Будучи в последнем классе гимназии, мама и тётя Вера поехали на каникулы в Калугу, где тогда стоял полк артиллерии, которым командовал полковник, женатый на тёте Нади, бабушкиной сестре. В этом полку служили 3 молодых офицера, которые все, в разное время вошли в их семью, Это Александр Иванович Унгерман, Михаил Михайлович Юркевич и Епалеев, к сожалению, не могу вспомнить его имя. На одном из балов в офицерском собрании, где старшая «тётя Надя», уважаемая жена полковника, так танцевала мазурку, что растеряла все локоны, которые тогда носили пристёгнутыми к шиньону, младшая сестра Сонечка Толстая, познакомилась с блестящим офицером, руководителем бала и мазурки, Александром Ивановичем Унгерман, моим папой. Он был кумиром всех калужских дам, блестящий танцор, прекрасный наездник, почти всегда побеждавший на скачках, прекрасно катавшийся на коньках, но….увидев Сонечку Толстую, он погиб, влюбился по уши и на всю жизнь! Сонечка, Сонюрочка была очень хорошенькой девушкой, очень веселой, умевшей заразить и других своей веселостью, прекрасно танцевавшей, несмотря на то, что в детстве у нее был какой-то паралич, год она не ходила, ездила на стуле, к которому братья приделали колесики, что, правда, не освобождало её ни от чего. Правда, это было еще в первых классах гимназии, и можно было заниматься по тем урокам, что приносила ей сестра Вера и не отставать от занятий. В последующей жизни эта плохо, да и вообще никак не лечившаяся болезнь, проявилась в частых болях в ногах, один раз уже в зрелые годы уложившая ее «без ног» в постель. Но тогда, в молодости, всё было нипочем, и Сонечка Толстая самозабвенно танцевала на балах, кружа головы молодым людям.
Сестры и младший брат обожали театр, имели ложу в оперном, в частности, в Зиминском театре. Коля выступал в модных тогда любительских театрах. Сестры были знакомы с входившими тогда в моду певцами и актерами, у нас было много фотографий подаренных им и от Шаляпина, и от Собинова, и от Можжухина, и от Иполитова-Иванова, и от многих других, которых я сейчас и не вспомню.

   Короче, поручик Унгерман тогда влюбился навсегда, Сонечка уехала в Москву, в гимназию, а Шура Унгерман совсем потерял голову и, взяв отпуск, покровительствуемый полковницей, тетей Надей, помчался в Москву. Тогда Калуга не была связана поездами, как теперь, и Шура скакал с поезда на поезд, поскольку отпуск был на 3 дня. Надо было успеть приехать, сделать предложение и, получив согласие родителей невесты и ее поцелуй, уехать обратно, а в это время, ничего не подозревающая «невеста» сидела в классе и готовила уроки. Когда запыхавшийся жених примчался в дом Толстых, его приняли очень хорошо, как офицера из родственного полка, но, узнав, зачем он приехал, замахали руками, мол, как это так, самая младшая дочь, еще гимназистка и первая выйдет замуж! Да никогда! Да ни за что! Но молодой поручик был так убедителен, так умолял, что согласие было дано и назначен день свадьбы. «Невеста» вернулась из гимназии, был получен поцелуй в задаток, и таким же манером, на встречных поездах, счастливый жених отбыл в родной полк.
 
      Часть вторая

   Папа мой был сыном полковника из помещичьей семьи на Черниговщине, в которой смешались многие крови: немецкая, украинская и французская, так как бабушка моя, Ольга Александровна, урожденная Лимонтова, тоже из военной семьи, по материнской линии была француженка. Я думаю, из аристократов, бежавших из революционной Франции, т. к. фамилия моей прабабки была Дегруи. В начале это Де писалось отдельно (de Grui?), но потом, обрусев, прибавилось к фамилии вплотную. Прадед мой был усердным хозяином и своих внуков приучал к труду ревностно.

   Дедушка же, Иван Викентьевич, был хороший математик и в кадетском корпусе в Лефортове был не только ректором этого корпуса, но и преподавал математику. У Ивана Викентьевича и Ольги Александровны было четверо детей: 2 сына, Николай и Александр, и две дочери Юлия и Екатерина. Ходили туманные слухи, что Юля была прижита дедушкой еще до женитьбы на Ольге Александровне, но воспитывалась в семье на равных и по моему мой папа даже об этом не знал, а эту тайну, бася Оля, как я ее называла в детстве, открыла только тете Кате, а та, как то в старости призналась мне. Тетя Юля первая вышла замуж за офицера-финна. Александр и Николай поступили в кадетский корпус, и тогда случилось невероятное. Моя бабушка, захватив младшую, Катю, «бежала», как тогда говорили, со студентом-репетитором своих сыновей, который был младше ее на 10 лет, с которым и прожила всю остальную жизнь. Папа мой шаг своей матери не одобрил и этот отчим у нас не бывал, и мы у них не бывали, хотя я помню, что, как-то бася Оля водила меня к себе, и я была довольна этим визитом. Незнакомый дядя, который был к этому времени уже известным юристом, мне понравился. Лет мне было, наверное, 4 – 5. Бабушка моя была миниатюрная, очень изящная, кокетливая и, по-моему, легкомысленная и мягко говоря, не очень умная особа. Папу моего она любила очень и впоследствии надо было моей маме иметь большое терпение, чтобы не ссорится с такой свекровью. Ко времени встречи моих родителей папа один оставался холостым. Дядя Коля уже окончил Петербургскую военно-морскую академию и был женат на вдове своего генерал-полковника, которая была старше его на 10 лет, у которой были две дочери, Катя и Оля, примерно 12-10 лет. Впоследствии, когда девочки подросли, они обе влюбились в своего отчима. Через некоторое время, после смерти матери от воспаления легких, Оля вышла замуж за своего бывшего отчима, это было уже после революции, в 30-е годы. Катя же так и не вышла замуж, оставшись с семьей своей сестры, и безнадежно любимого Николай Ивановича. Сестра моего папы, тоже Катя, вышла замуж за Ивана Адамовича Бржевского, офицера Генерального штаба, человека очень серьезного, любившего, как-то непонятно самозабвенно свою, тоже очень легкомысленную, хорошенькую, увлекающуюся жену, с прелестной фигуркой и чудесными густыми косами. Дедушка Иван Викентьевич, после того, как сбежала бабушка, довольно быстро утешился с оставшейся в доме гувернанткой своих дочерей, у которой от него потом было двое детей, сын Вова, довольно мрачный и молчаливый молодой человек и дочь, не помню, как ее звали, которая была слабоумной и вскоре умерла. Вова пропал или наверно был убит на этой, 2-ой отечественной войне. Когда мой будущий папа сделал предложение моей будущей маме, он написал об этом своим родителям. Дедушка благословил своего сына, понадеявшись на его благоразумие, Бася Оля же примчалась же немедленно, и видом своей 17-летней невестки осталась недовольна, мама же моя тоже была удивлена необыкновенно молодым видом и поведением своей будущей свекрови, но сумела, несмотря на свой юный возраст, поставить все на свои места. Всю дальнейшую жизнь между ними никогда не было крупных разногласий и споров, а тем паче ссор не возникало. Итак, в начале 1909 года поручик Унгерман Александр Иванович и девица Толстая София Яковлевна вступили в законный брак. Мама моя переехала в Калугу, поскольку папа не мог оставить полк, и в 1912 году родилась у них дочь, названная Ксенией, то есть, Я.


                Часть третья


   До 1913 года вся наша семья жила в Калуге, этот период жизни я помню очень мало ввиду своего нежного возраста. Когда мне исполнилось 9 месяцев, мы уже уехали из Калуги, так как папу перевели в Москву. Появилась я на свет довольно неожиданно, то есть меня ждали, но несколько попозже. Я же в силу своего нетерпеливого характера, пожелала явиться в мир, когда у родителей были гости, и конечно, маме пришлось покинуть гостей, для того, чтобы перейти от роли гостеприимной хозяйки к роли мамы. Впрочем, я долго её не мучила, как  и в дальнейшем своём детском возрасте. У меня была няня, уж, не знаю, привезли ли ее из Калуги или наняли в Москве, но я её помню, она была большая, мягкая и теплая. Поселились мы в бабушкином доме на Арбате, где и прожили долгую жизнь, в кв. № 11. Дом № 29. Кроме няни я еще помню и ощущаю папиного денщика Станислава. Папе полагалось два денщика, один из которых и оказался около меня в роли няньки, ввиду нашей взаимной привязанности к друг другу, к большой ревности няни настоящей. Оба денщика были поляки, Станислав был сапожник, которых сейчас называют «мастер индпошива» и довольно образованным и воспитанным человеком, второго не помню, но и он был из этого же разряда. Мама выбирала денщиков сама, по принципу – внешность и разговор. На собственные деньги они шили черные, сатиновые рубахи, а Станислав шил отличные сафьяновые сапоги. Когда я подросла, нас детей собралось под бабушкиным крылом, под крышей  д.№29 довольно много: Юра, сын тети Мани, маминой сестры и Валя, сын тети Дины, тоже маминой сестры, они были старше меня. Коля и Галя, дети тёти Веры, младше меня, потом появился Леша, сын тёти Кати и Иван Адамовича, это уже папина сестра и хотя они и не..жили в нашем доме, но тётя Катя, по-моему, всегда присутствовала.

   Когда началась Первая Империалистическая война, все папы ушли на фронт, мамы сплотились в более тесный кружок. Мой любимый Станислав ушел с папой, а мне вместо няни была взята фрейлин Тилька, как я ее называла, не знаю, как она называлась по настоящему и жизнь моя впервые соприкоснулась со злом. Эта самая Тилька была из Ревеля, ненавидела всех русских и особенно своих хозяев, у которых она должна была служить. Ну а на ком же выместить всю злость? Конечно на ребенке! Боялась я ее ужасно, она щипала и шлепала меня нещадно, грозя, что если я пожалуюсь мадам, как она называла мою маму, то мне попадет вдвойне. Я помню наши с ней длительные «прогулки», с которых я приходила бледнее, чем уходила, потому что, вместо того, чтобы гулять на бульваре, мы шли к ее подружке, портнихе, в Газетном переулке. Пока она сидела, болтала, и пила чай, я сидела под столом и играла с обрезками материй, потом усталая, невыспавшаяся отправлялась с ней домой, приводя в отчаяние маму своим бледным и сонным видом. К вечеру мы, все дети, собирались у кого-нибудь в гостиной и тут было для нас настоящее радостное время – мамы пили чай с пирожными, а мы были предоставлены своим играм и привязанностям. Но не обходилось и без маленьких драм. Так, Валя рассек Юре голову игрушечным топориком, в споре, чей женой я стану, когда вырасту. Я очень запомнила этот эпизод, крики, слезы и истерики мам, всех трёх. Свою маму я видела в раннем детстве довольно редко. Утром, когда мы шли с пресловутой  фрейлин на прогулку, я заходила к маме в спальню, где она обычно лежала после утреннего кофе на козетке или кушетке, в красивом матине, уже причесанная, надушенная и очень красивая. Я её целовала, желая доброго утра и, стараясь скрыть свою ревность, а ревновала я её ко всем, даже к кошке, отправлялась гулять в ненавистную прогулку, в Газетный переулок. Но вечером, когда мы дети собирались, то ни нам было не до мам, ни им до нас. У всех мужья были на фронте, на сколько знаю на западном, в штабах в Польше в Варшаве. Тетя Катя часто ездила в Варшаву  и довольно бойко говорила по-польски. Варшава тогда считалась маленьким Парижем, польки были очень элегантными женщинами, а лучше польской обуви, наверное, не было в мире. Тетя Катя ездила проведать мужа и купить какую-нибудь очередную ненужную, но красивую и дорогую обновку. Она очень любила одеваться и умела. Так, все ночные рубашки у неё были из крепдешина и плиссированы и после каждой стирки их опять плиссировали. Туфли и платья у нее были сногсшибательные, флирты-романы вокруг нее кружились, как пена. В этом она была мастерица. Она была хороша собой,  благодаря своей молодости, неуемному жизнелюбию, веселости, элегантности и какой-то доброжелательной, легкомысленной радости, которую распространяла вокруг себя. Она очень любила мою маму, называла ее Сонюра, а мама её — Котя и, хотя характеры у них были совсем разные, дружили до самой смерти. Лёша, ее сын, был отдан в кадетский корпус, из которого бежал при каждом удобном случае, и его бедного, зареванного, денщик буквально на руках, в санях, закутанным в башлык, отвозил обратно. Мы, дети, тоже ревели и очень его жалели. Мама моя тоже ездила несколько раз в Варшаву, но у неё это не было головокружительное, с любовным оттенком, путешествие, а свидание с мужем и довольно печальное возвращение, они, мама с папой, очень скучали друг по другу. Потом папу перевели на северный фронт с повышением в Финляндию, и мы с мамой и ненавистной фрейлин поехали с ним, денщики были уже другие.
 
   Станислав попросил оставить его в Варшаве, потом мы узнали, что он был связан революционной деятельностью. Нам дали три комнаты в квартире, в которой оставалась хозяйка финка и сын Рудольф, мальчик лет 14-ти, его я не забуду никогда. Он взял шефство надо мной, как теперь говорят, ходил со мной гулять, учил меня ходить на лыжах, ездить с больших гор на специальных санках, конечно вместе с ним, а по городу на так называемых «финских» санках, это кресло на длинных полозьях. Один человек сидит, а второй отталкивается. Ездили очень быстро и ощущение прелестное. Однажды Рудольф увидел, как Тилька «приложила» меня к шкафу, из носа потекла кровь, он вбежал отнял меня и вечером все рассказал маме и папе. Папа жил вместе с нами, а денщики были приходящие и обеды приносили из ресторана или офицерской столовой. До сих пор помню «форшмак», который я там ела, так было вкусно. После рассказа Рудольфа и моих детских слезных рассказов о моей «незабвенной» фрейлин, она была, конечно, сейчас же уволена и для меня настала радостная жизнь, между мамой и Рудольфом! Мама почти всегда брала меня на прогулку и в кино. Картин я не помню, за исключением Макса Линдера, в которой он женился, но страдал тиком глаз, и постоянно кому-нибудь подмигивал, и какая поднималась неразбериха и скандал. Мы очень смеялись, но когда вышли и прошли несколько кварталов, то мама обнаружила, что забыла свою сумочку с большими деньгами на спинке переднего стула в кинозале, мы бросились обратно к директору. Он отнесся спокойно к маминой возбужденной речи и сказал: кончится сеанс, пойдете и возьмете. Так оно и было: кончился сеанс, люди вышли, а сумочка висела на том же месте. Честность была в Финляндии потрясающая, и только русские войска заставили финнов запираться и не выставлять закуску бесплатно, в станционных ресторанах, вдобавок к платному обеду. Наши русские закуску брали, а обед заказывать «забывали». Я помню, мы ездили нанимать себе «дачу» на Финском заливе, поселок был в шхерах, дома были очень интересные; задняя стена дома, где обычно была кухня, была скала, натуральная, даже не оформленная как то особенно. Мы долго ходили из дома в дом, все осматривали, а хозяев почему-то нигде не было видно. Рыбаки были в море, а женщины уж не знаю где, и только в одном доме старая женщина на ломаном русском и благодаря переводам Рудольфа, сказала, что мы можем все осмотреть и оставить задаток или записку в доме, в котором нам понравится. Почему-то дачу мы не сняли, кажется, началась революция, первая, февральская. До этого мне еще удалось вместе с мамой побывать на подводной лодке, опустится и даже проплыть под водой, сколько уже не помню, но почему-то было очень страшно опускаться, и я особенного удовольствия не ощутила, да ведь лет мне было всего 5 лет. Не менее сильное впечатление из моего раннего детства, оставила касторка, которую мне очень часто давали. Наверное, как только у меня поднималась температура, то, прежде всего, мне давали касторку, видимо таков был принцип нашего домашнего врача, доктора который какой же он был вкусный! Все кончалось к всеобщему миру. Но шел 17-ый год.
 
                Часть четвертая

   Февральская революция застала нас в Финляндии совсем неподготовленными к ней. Начались волнения и среди солдат, жаждавших мира и дома, и среди финнов, жаждавших самоопределения. Часть офицеров, не понявших серьезности обстановки, постигла тяжелая участь. Наша же семья, которая во главе с мамой мечтала скорей ехать в Россию, потому что мама считала; что бы ни случилось, надо быть на родине, так же считал и папа. Мы попали в течение общего желания солдат, бывших на фронте — ехать в Россию. Папу избрали в солдатский комитет и он возглавил большой отряд солдат, ехавший домой. Многие офицеры нас отговаривали и тетя Юля, конечно, которая оставалась с мужем в Гельсинфорсе, но мы мчались домой, только домой! Приехав в Москву, попали тоже в непонятное для многих и необъяснимое положение, то есть свержению царя все были рады! Дедушка Яков Михайлович Толстой дал немаленькую толику денег на «революционное» дело, как давал и раньше, прятав у себя революционных студентов, которых приводил дядя Коля – это было так романтично. Но к чему приведет вся эта «романтика», тогда еще никто не предполагал. Бабушка Мария Александровна и дед Яков Михайлович решили поехать с тетей Надей и с её вторым мужем Аверкиевым, контуженным на войне и которому врачи посоветовали пожить на юге, поискать местечко на побережье Черного моря, где можно было бы купить дачу или дом, чтобы там пожить. Взяли с собой толику денег из банка и укатили. Доехали до Батуми, до Махинджаури, им очень там понравилось. Для начала купили дом, довольно далеко от берега, дом большой, с хорошей усадьбой, но без «фантазий» и начали строить дом для Аверкиевых, уже с «фантазией», в виде небольшого замка, на прелестных террасах, спускавшихся к морю. Дом достроили, к этому времени к ним приехала и тетя Вера с детьми, разозлившаяся на своего мужа Юркевича Мих. Мих., который решил, что, поскольку нет царя, которому он присягал, то и он, Мих. Мих., может съездить к себе на родину в Болгарию, в которой у него была многочисленная и богатая родня. Тетя Вера в Болгарию не поехала, а приехала в Батуми, где и решила ждать, когда он вернется, но……….крышка захлопнулась навсегда. Порастратив деньги на всякие причуды в строительстве, дедушка решил съездить в Москву, в банк и взять еще денег, но время уже было близко к октябрю, все горело в революционном пожаре, ему удалось добраться только до Сочи, где он заболел тифом. Бабушка к нему уже приехать не смогла, Аджарию заняли турки, на смену им пришли англичане и меньшевики. Дедушка умер один в Сочи. В России же огонь революции разгорался вовсю. До отъезда дедушка с бабушкой решили продать дом на Арбате, потому что никого не оставалось в Москве, а управляющему бабушка доверится, не хотела. Дом продали некоему купцу Сергееву с условием, что квартиры, ранее занимаемые детьми, т. е. мамой и тетей Маней, которая переехала в бабушкину квартиру, останутся за ними. Но мы, приехав из Финляндии, еще застали бабушку и дедушку, тетю Надю с Валей в Москве, но уже с собранными чемоданами вещей, на первое время, как они думали тогда. Хорошо помню проводы бабушки и дедушки из 15 кв. и её, стоящую в дверях, нарядную, величественную, в шикарной шляпе с каким-то пером, всю шуршащую и благоухающую, гордый вид Вали, что он едет путешествовать и удрученный вид дедушки на лестнице. Горькие слезы тёти Мани и мамы, и мы с Юрой, растерянные и огорченные. Все это промелькнуло и исчезло навсегда, как кадры кинофильма. Я потом всех видела, кроме бабушки и дедушки, но моя мама, к её счастью, никогда. Потому что, то, что я увидела в 30-е годы, приехав в Батуми, было более чем печальное зрелище.
 
                Часть пятая

   Дедушка Унгерман Иван Викентьевич продал имение в Чернигове, когда умер его отец и купил землю под Москвой, на станции Болшево, которое тогда делилось на старое и новое Болшево. В старом Болшеве был небольшой барский дом с небольшой усадьбой фруктовым садом и флигелем. В этом доме и поселился дед и, выйдя в отставку занялся сельским хозяйством. У него была корова, лошадь, свиньи, куры, довольно большое поле клубники и хороший фруктовый сад, с яблоками, грушами и вишнями. Все это они обрабатывали, в основном, сами с сыном Вовой и его матерью. Работников брали только на сезон. Ну, кухарка, конечно, была, но было всё, по тогдашним понятиям, очень скромно. В новом Болшево, дед построил дачи и сдавал их на летний сезон, а кто хотел, жили и зимой. Так там образовался рабочий поселок, который в революцию дед сам отдал советам, за что, наверное, и оставили ему и его семье маленькое имение, в котором он и прожил до своей смерти в 1920 году от воспаления легких. Я очень хорошо помню деда. В течение 3 лет, после возвращения из Финляндии, мы каждое лето ездили к нему в его именьице, жили во флигеле, вместе с тётей Катей и Лёшей, отъедались там от начавшегося голода в Москве, на молоке, яйцах и клубнике, запасаясь яблоками, грушами и вишнями на всю зиму. Когда стало плохо с сахаром, то все фрукты мы консервировали в меду. У деда была еще небольшая пчелиная пасека. Деда помню, как что-то очень ласковое и большое, усатое незабываемо пахнущее медом, фруктами и своим собственным табаком, ароматным и вкусным, не то, что теперешние сигареты. Клубнику мы помогали собирать все: и мамы, и папы, и дети, последние больше ели, чем собирали, теперь я удивляюсь: до чего же мы были прожорливые и сколько же мы могли съесть всего! Очевидно, после московского голода, мы насыщали свой растущий организм. После смерти дедушки, его вдова, похоронив и дочь-дурочку, продала имение и переехала жить тоже в Подмосковье, где-то около Вишняков или Красково. Тетя Катя к ним не ездила, мама вообще ни к кому не ездила, папа, по моему, только, когда помогал покупать дом. Ни на какое наследство он, конечно, не претендовал. Вова у нас бывал до самой Второй войны, у него уже было двое детей. После войны всех разметало в разные стороны и все как-то исчезли из поля зрении.

             Часть шестая

   Революцию помню, как что-то увлекательное, интересное и для нас, детей, полное сказочной таинственности и приключений. Я думаю, что это было только наше, ребячье недомыслие. К нам в дом на Арбате переселился Дуров В. Со всей семьей, дочерью Анечкой и одним внуком Юрой. У него было два сына, один был у красных и погиб где-то в боях, второй был с белыми и погиб у Никитских ворот, при штурме жилого дома, который атаковали красные части, выбивая оттуда засевших отстреливающихся белых офицеров и юнкеров-мальчишек. Самого дедушку Дурова в суматохе выселили из его «уголка» как буржуя и он снял квартиру № 1 в нашем доме, разместив всех животных в подвале дома. Подвал был у нас большой и теплый, с большим коридором, по обе стороны которого были комнаты-сараи, по одному на каждую квартиру. Вот в этих комнатах-сараях он и разместил своих зверей, а чтобы они могли «подрабатывать» на пропитание, двери сараев, теперь уже клеток с мелкими животными, не закрывались. Мелкими животными считались все, вплоть до волков. Медведи жили взаперти и мы, мой брат Юра, внук Дурова Юра, впоследствии  тоже дрессировщик, прогуливали медведей по саду, иногда привязывая к дереву, а сами занимались своими детскими играми. В противоположность теперешним детям довольно, по-моему, неподвижным, мы играли азартно во всякие бегучие игры- ребят во дворе было много и игры были шумные и довольно рискованные. Вот в пылу такой игры мы и упустили мишку, просто забыли о нем, а вспомнили, потому что кто-то прибежал и крикнул, что на Арбате паника, мишка гуляет оп улице, движение машин остановилось, пришлось скорей бежать и волочь, совсем не жаждавшего идти с нами топтыгина, обратно, во двор, поманив его какой-то приманкой, что оказалось под рукой. Воспоминание о «дедушке Дурове» у меня осталось отнюдь не радужное потому, что он очень плохо относился к своему внуку Юре, а второй внук, который потом нашелся, так и остался жить в детском доме. Бедный Юра был вечно голодный и холодный, я так и помню его распухшие руки и ноги, зимой и летом в старых галошах, всегда обиженный семьей деда. У дедушки Дурова были любимые собачки, которые ели за столом, вместе с семьей, Юра же ел отдельно то, что оставалось от основного обеда. Мы, дети, ненавидели этих, в общем-то ни в чем неповинных собачек, и однажды, заманив их на кухню соседней квартиры №15, заткнули им задний проход пробками. В этот день бедный Юра наелся досыта, но пробки потом вылетели и всем была вздрючка, нам — почти символическая, а Юре Дурову - весьма чувствительная. Моя мама потом делала ему компрессы на известное место. Помню: Юре Дурову вменялось ездить за кониной и зерном для  зверей, которым все же, несмотря на почти голод, что-то выдавалось. Из этого малого, в свою очередь, дед Дуров еще что-то выкраивал возможное для продажи. Так вот, в первый раз мы поехали за этим фуражом на полоке, род телеги, запряженной верблюдом. До кино «Арс» на Арбате мы доехали более или менее благополучно, но около кино, лошади извозчиков, увидев верблюда, почему-то ужасно испугались и бросились в дверь кинотеатра. Паника была основательная, мы тоже испугались и остановили верблюда, подошел милиционер, мы были в страхе, но верблюд наш, почему-то рассердился на трели милицейского свистка, оплевал милиционера с ног до головы, мы же помчались дальше, аж до самых до Филей, где, получив паёк, решили благоразумно возвращаться переулками. Жизнь в доме, во всех квартирах была очень оживленная, благодаря присутствию в самых неожиданных местах неожиданных животных. Теперь, читая Дж. Даррелла, я невольно вспоминаю жизнь нашего 5-тиэтажного дома, сравнивая с жизнью семьи Даррелла среди зверей. Ни одна еда не обходилась без присутствия белых крыс; уж это обязательно, но лисы и волки, а их было по двое, прибегали на запах мяса, а, вернее, конины, обязательно. Я помню страшный крик Сергеева рано утром, когда он проснулся и почувствовал у себя под мышкой двух мирно спящих крыс. Он выбежал в нижнем белье, с воплями на лестничную площадку, как будто это была змея. Впрочем, змеи тоже были, правда, невинные ужи, но против них жильцы активно возражали.
Жили одно время, когда шли бои, все одной семьей с первого до последнего этажа, курсируя сверху вниз, в зависимости, как и откуда велся обстрел, бегали в булочную и магазин напротив, наперегонки. Странное было время! Однажды, во время обеда к нам в столовую, вероятно рикошетом, упал небольшой снаряд, прямо в суп, что вызвало большое волнение, наверно, не так из-за снаряда, как из-за того, что пролилась часть такого дорогого тогда супа. Жили мы какое-то время на запасы доктора Цацкина, у которого на 3-ем этаже была гинекологическая больница, и когда началась гражданская война, и больных не стало, за исключением раненных, белых или красных, мы мало тогда разбирались, человек был ранен и все. Так вот, доктор Цацкин пустил свои запасы продовольствия на прокорм жильцов дома, уж не знаю, даром или за деньги, но люди тогда, в тяжелую минуту, были более бескорыстны. После победы красной армии и установления советской власти, как это было, я не помню, да и не понимала. В какой степени было мое непонимание, говорит один факт: случайно услышала, что папу назначили председателем чего и кого, я уж теперь не помню, но я горько плакала, решив, что он теперь все время должен приседать! В это же время, наша горничная, которая у нас до этого жила, уж трудно сказать в какой роли, когда мы пошли в столовую на Плющиху, где обедали по талонам, так вот эта Поля обокрала нас дочиста. Даже мои носочки и бантики унесла, но не забрала почему-то столовое и чайное серебро, наверно, тогда это не представляло ценности?.Вернувшись, мы увидели абсолютно пустую квартиру. Потом выяснилось, что дед Дуров не только видел, но и помог что-то ей поднести. На суде он уверял, что подумал, что мы уезжаем. Нашли и Полю, и кое-какие вещи, но суд, учтя ее «пролетарское происхождение» и раскаяние, ограничился условным приговором. Большую часть вещей мы так и не получили, они куда-то сгинули, а получили ордера на верхнюю одежду и обувь. Тогда на складах было много реквизированных вещей, которые легко раздавали нуждающимся. Маме дали каракулевую шубу, папе шубу на куньем меху, другой, более легкой, не было; мне взяли какое-то пальтишко, ботиночки, несколько платьев мне и маме, наверно, кой-какое постельное белье. Папа, который вернулся в армию (уже Красную Гвардию), получил обмундирование, но сапог не было, были американские ботинки и синие обмотки, которые папа носил чуть ли не до 30-35 годов. В 20-х, наверное, годах, Дурову вернули его уголок, по распоряжению Ленина, и наш дом превратился в обыкновенный дом, уплотненный до предела, даже освободившиеся клетки-сараи были превращены в квартиры, и наш подвал приобрел вполне жилой вид. Чердак, впрочем, тоже был переоборудован. Там тоже при бабушке, каждая квартира имела чулан для вещей. Чуланы потом уничтожили и на двух торцах дома, в бывшем фотоателье дяди Коли и аналогичном помещении в другом крыле, сделали две вполне приличные квартиры. В квартире над нами поселилась, уж не знаю почему, бывшая наша молочница, очень красивая баба, типа малявинских баб, со своим мужем, за которого вышла замуж уже в Москве. Он был дегустатором на вино-ликерном заводе и потом совсем спился. Эта Катя была замечательна тем, что у нее рождались удивительно красивые дети. Крестной матерью двух была моя мама. В это же время начались и уплотнение квартир, и, несмотря на то, что у нас в это время жила тетя Катя с мужем Иван Адамовичем и сыном Лешей, нам предложили уплотнится. Не знаю, из каких соображений тетя Катя, с мужем и Лешей, въехали в комнату для прислуги, может там было теплей? А в мою детскую, крайнюю, дальнюю комнату въехал некий Герман, анархист, в папин кабинет — хиромант, очень модная тогда специальность. Наверное, растерявшийся народ, искал утешение и уверенность во всякой чертовщине. Врал он безбожно, но народу было -  масса! Он пользовался парадным входом, анархист — черным. Когда анархическое движение вылилось в простой бандитизм и наш Герман, ведший весьма таинственный образ жизни, то исчезающий, то появляющийся, вечно в черной кожанке, перепоясанный пулеметными лентами, или вдруг, в изысканном костюме. Всегда его сопровождали какие-то таинственные молодые люди с оружием, приносящие и уносящие какие-то тюки. Но и ему пришел конец. В один не прекрасный для него день, к нам в квартиру ворвались чекисты с черного и парадного входа и схватили не ожидавшего этого Германа и хотели тут же его расстрелять, т. к. он успел все же выхватить револьвер и, отстреливаясь, ранить одного чекиста. Мама умоляла - только не в квартире, тут ребенок! Я же стояла, замерев и выпучив глаза, не испуганная, крайне заинтересованная этой игрой взрослых в казаки- разбойники. Его увели, мама и хиромант были понятые - и сколько же драгоценностей у него нашли! Мы  и не представляли, сколько можно награбить! У нас оставили засаду из трех латышей и в их сети попалось много рыбки. Мне и Юре Магеровскому  все было очень интересно, мы были героями во дворе, хотя нам и было твердо приказано не болтать, но мы просто лопались от сознания значительности своих особ и тайн, нам известных. Даже то, что на следующий день и папа, и дядя Коля У., и Иван  Адамович были арестованы, нас как-то не испугало, ибо в своей детской уверенности, что раз они не были к этому причастны, то их и отпустят. Мы оказались правы, и даже сам Герман на допросе сказал, что, мол, эти дураки ничего не подозревали. И хотя оскорбительно быть названным дураком, но жены, проведшие, в противоположность нам, детям, наверно очень страшную ночь и день - были довольны. Тогда же произошел другой страшный эпизод. Когда увели Германа, начался обыск во всей квартире. У папы, дяди Коли и Иван Адамовича, как у кадровых офицеров, были именные шашки и револьверы. После окончания гражданской войны, хотя все уже были в рядах Красной Армии, как-то наверно жаль было расставаться с оружием, к которому привыкли за время службы и, особенно во время Германской войны. Решили все завернуть в одеяло и спрятать под ванной. Мама, которая была при этом и держала меня за руку, только сжала мне руку, когда я хотела гордо брякнуть, что там, мол, лежат и шашки, и револьверы, а что там они лежат, мы знаем твердо, потому что лазили с Юрой и Лешей их посмотреть. Но я проглотила готовое вырваться слово вместе с языком, а мама весело с ними шутила и отчаянно кокетничала и все вздохнули, когда вернулись отпущенные мужчины и была снята засада. Все ночью отправились на Москву-реку и утопили, к нашему огорчению, всё в реке. Хиромант после этих событий съехал, а в его, вернее, папином кабинете поселились некие Сахаровы - Любовь Михайловна и Ник. Ник., которые и прожили у нас всю жизнь до самой смерти. После войны, уже Великой отечественной, в комнату, где жил Герман, вселилась некая Юлия Диодоровна, о ней помню, что у нее вечно были пирожные, которые мы с Юрой, давно не видевшие сладкого, общипывали и облизывали. Комнаты тогда запирать было не принято и мы эти пользовались. Когда мы теряли чувство меры, она жаловалась маме, а так нам это сходило. Видимо, она была пассия, как тогда говорили, какого-нибудь шишки, потому что она тоже куда-то потом пропала, для меня, конечно. Комната вернулась к нам на время, и я опять в ней жила. Комната была с балконом, что нам с Юрой помогало во всяких наших проделках, как я теперь понимаю, не очень-то невинных.

                Часть седьмая

   Когда началась революция, вся наша семья расслоилась. Мих. Мих. Юркевич, муж тети Нади, ушел с белой гвардией к себе на родину в Болгарию. Дядя Миша, мамин брат, ушел, по убеждению, с белой гвардией, тетя Юля, папина сестра осталась в Финляндии. Дядя Коля, мамин брат, был без каких либо политических убеждений и поэтому попадал то к белым, то к красным, но видимо под конец уехал стихийно тоже с белыми, потому что в 30-е годы, в Голливудских журналах, которые получала моя подружка, балерина Черкасская, мы увидели его портрет, как режиссера Николая Толстофф. Папа мой, который был очень любим солдатами, вошел в солдатский комитет еще в войсках в Финляндии и был отправлен вместе с солдатами в Россию. Дядя Коля, папин брат, который ко времени революции уже был полковником, перешел на сторону Красной Армии и защищал в ее рядах северные рубежи России: Кронштадт, Ревель (Таллинн), Петроград. Будучи крупнейшим инженером фортификатором, он разрабатывал и строил крупнейшие фортификационные сооружения и в Севастополе. Иван Адамович, муж тети Кати - полковник Генерального штаба, тоже после некоторого колебания перешел на сторону красных, и потом еще долго, был в Генеральном штабе Туркестанского фронта, по борьбе с басмачами. Папа мой, вернувшись в Россию, также перешел в Красную Армию и был начальником артиллерийских складов в Москве, так как был артиллеристом в звании полковника.

           Часть восьмая

   Хочу вспомнить жизнь тех первых после революции лет. 18-19 годы и годы НЭПа. Когда утихли бои, большевики утвердились в стране, вернее, в её центре, началась гражданская война, разруха и голод. Москва голодала очень. Хлеба давали очень мало, остальное — подсолнечный жмых. Изредка удавалось достать насквозь промороженную капусту и, по обмену, так же мороженую картошку. Жили мы все на кухне и в комнате при кухне (раньше комнате для прислуги), 14  м2, темная, с верхним маленьким окном на кухню. Почему-то первое время мы жили там все; дядя Коля Унгерман, тетя Катя с мужем и Лешей (их сыном и моим кузеном), тетя Маня (мамина сестра с Юрой). Хотя, вообще, она жила в кв. № 15, на первом этаже. Но была зима, дома еще не топили, стояли «буржуйки» — железные печки с выводом труб в окно, но дров тоже не было. Что-то давали, что-то доставали, разбирая старые брошенные дома. Дядя Коля приносил картофельные очистки и кокосовое масло, которое я до сих пор не могу вспомнить без отвращения, иногда бутылку касторово масла, на котором мы пекли оладьи из картофельной кожуры. Иногда давали конину, почему-то все больше куски голов с шерстью или ноги. Суп был сытный, но, видимо, лошади были старые и он очень пах потом. Приходилось жизнь перестраивать совсем заново. Мне врезалось в память, как мама впервые мыла полы, лежа животом на табуретке, а папа возил ее за ноги, а тетя Маня в это время заливала воду в трубу самовара. Но человек ко всему приспосабливается. Понемногу стали давать талоны в столовую, на Плющихе, от папиной работы ГАУ (Главное Артиллерийское Управление). Вот тогда и обокрала нас Поля, бывшая горничная. Дядя Коля уехал в Петроград, в свое адмиралтейское ведомство, тётя Маня устроилась на лето воспитателем в детский дом для беспризорников, на станции Подсолнечное и я часть лета прожила там с ней и Юрой. Вообще Москва в эти зимние годы имела трагический вид, особенно первую зиму. На улицах валялись трупы лошадей, из которых вылезали окровавленные собаки, народ ходил завязанный и закутанный во что мог. Но, как ни странно, уныния не было. Все верили, что все наладится! Мы меняли оставшиеся вещи, папа ездил на крышах вагонов в деревни, по возможности вокруг Москвы, далеко отрываться было страшно; гражданская война кипела по окраинам вовсю и меняли то виолончель (на которой играл папа) на мешок муки, то венчальные иконы, или какую-нибудь картину в деревнях, где ничего подобного не видывали. Мы с Юрой тоже проявляли чудеса предпринимательства, принимая во внимание наш нежный возраст и бегали на Смоленский рынок, который тянулся от конца Арбата, до теперешнего подземного проезда. Продавали и меняли там все, что только можно было себе представить, да даже теперь представить себе трудно! По другую сторону от конца Арбата был Сенной рынок. Туда приезжали крестьяне на телегах и санях, привозили и приводили скот и птицу и прочий крестьянский товар. За деньги мало что продавали и мало что покупали, деньги были обесценены до крайности - коробок спичек стоил тысячу рублей, потом миллион, но ходили «керенки» и «Катеньки». Жулья было масса, воровали от мала до велика. Беспризорники ютились в подвалах, в оставшихся котлах для таяния снега, в собачьих будках и всевозможных ящиках. Дети эти были в каком-то веселом озлоблении - беспредметном. Кроме «буржуев», которых, правда, тогда не было видно, все старались приобрести «пролетарский» вид. Как я уже писала, папа служил тогда в ГАУ, куда устроил и тетю Маню, в архив. Там с ней произошла курьезная история. Начальником у нее был не то Дыбенко, не то Крыленко, бывший матрос, скорый на руку и на слова. Тётя Маня, и в глаза не видевшая никогда никаких бумаг, конечно, все путала. Наконец терпение этого Дыбенко или Крыленко лопнуло, он приказал, чтобы поднялась к нему из подвала архива «эта дура», которая не может отличить старых бумаг от новых приказов. Он был гроза! Побежали за тетей Маней, она предстала пред его грозные очи. Он начал орать, она встала и сказала: «Я — светская дама и не позволю на себя кричать!» И вышла. Он был ошеломлен. Но надо еще сказать, что тетя Маня была очень красива, с огромной короной волос и великолепной институтской выправкой. Вообще ей ничего не было, а перевели её в другой отдел, а он повадился к ней ходить домой и очень ей порой помогал. Я помню его, это был могучий мужчина, с ярким и выразительным лицом. Сватался к ней. Но она — ни в какую. Впоследствии он был неофициальный муж Коллонтай (как будто; надо уточнить), которая сумела увидеть, будучи умней и опытней, чисто по-женски, под его грубоватой внешностью, природный ум и добрую душу.
По Арбату тогда ходили трамваи 15 и 31 и извозчики, это, правда, когда начался НЭП. В 1920 году я пошла в школу! Я научилась читать ещё в 18-ом году, сама, по вывескам. Потом, заболев дифтеритом, я перечитала все свои книжки. Тогда мы уже жили в нормальной квартире, правда, всё равно центральное отопление не работало, и у нас стояли печки, но уже сложенные из кирпича. Трубы также велись по всей квартире, с множеством подвесных баночек на стыках труб, так как оттуда лилась чёрная жидкость, когда трубы остывали. Жили мы в одной комнате, в остальных зимой, особенно в бывшей столовой, мы с Юрой тайком от родителей заливали пол тонким слоем воды и катались, как на катке. Отдали меня в школу (бывшую Флёровскую гимназию), которая была в переулке Сивцев Вражек, потом в этой школе был суд, а затем её вообще снесли! Отдали на испытание по чтению, и о ужас и позор, когда на втором же  уроке после блистательного чтения на 1-ом, на письме я не смогла написать ни одного слова под диктовку. Кое- как я могла сложить печатные буквы, письменные же я видела впервые, учительница была смущена, я же убита. Придя домой, я заявила, что в школу больше не пойду, тем более Юра в школу не ходил. После долгих уговоров меня определили в другую школу, бывшую Хвостовскую гимназию в Кривоарбатском переулке, уже теперь, как положено, в 1-й класс. До сих пор не пойму, почему это прекрасное здание, выстроенное специально для гимназии, с замечательным двухсветным залом, с рекреациями, со множеством помещений под кабинеты, после войны отдали под авто-мото клуб? Теперешние типовые здания школ не идут ни в какое сравнение с ним.

      Часть девятая

   После голодного времени наступил НЭП. Для меня это произошло как-то очень внезапно и обыденно, не было ничего и вдруг всё появилось, да как всё - всё ломилось от товаров и продуктов и прочих! И где это все было раньше? Непонятно! Началась веселая игра в спекуляцию, так она, во всяком случае, происходила в нашей семье. Мама ведь была еще совсем молодой, ей было лет 24-25, человек она была очень жизнерадостный и оптимистичный, и когда начался этот НЭП, она с веселым азартом окунулась в эту «игру». У нас в доме завертелось масса всяких, совершенно непонятных мне людей, каких-то мужчин, похожих на женщин, женщины, похожие и одетые, как мужчины, попы, ставшие опереточными артистами и наоборот и пр. и пр. И все что-то продавали и покупали, причем не реальные вещи, а совершенно мифические: вагоны мануфактуры, которые никто не видел, ни продающие, ни покупающие, вагоны зерна, какого? Никто не знал. Вагоны обуви, какой-то неизвестной и, самое главное, всё — вагонами!

   Мама развлекалась как маленькая, ей очень нравилось покупать вагон, например крупы и кому-то её продавать, не понимая в этом ничего.

   Облик нашего дома тоже очень изменился, постепенно куда-то девались прежние жильцы и въезжали совсем другие люди. В 12 кв. въехал некий Генкин, юрист, его квартира кишела бандитами и ворами, которых он защищал и довольно успешно. Нас он успокаивал, что по воровскому закону у «своих» не крадут. В кв. 13 въехал некий Бабаев - крупный делец- армянин, в кв.14- Беренгоф и Мария Трофимовна, она-то и ввела в наш дом цвет этой поднявшейся пены. Наиболее значительной фигурой была некая Александра Маркеловна, её отчество почему-то приводило меня в изумление. Она была бывшей горничной купца- миллионера, еще до революции влюбившегося в нее, вывезшего ее в Париж, там давший ей образование и лоск, передавший ей все миллионы, которые она держала за границей. Сам он умер в начале гражданской войны от инфаркта. Эта Александра Маркеловна не развлекалась дутыми аферами, а купила кинотеатр «Художественный» и привела его в прекрасный вид. Все раздевались при входе. В фойе играл оркестр и в левой части, было, кафе, второе кафе без столиков было еще в одном зале и третье на верху, в бэль-этаже. Фильмы были отменные, шедшие только первым экраном, люди приходили туда, как в театр, причем в большом фойе можно было даже танцевать. Мы с мамой обычно ходили туда вместе с Александрой Маркеловной, в правую ложу, которая всегда была оставлена за хозяйкой. Однажды был такой случай. Мы сидели до сеанса в кафе – пили кофе и ели отличные пирожные. Её, Александру Маркеловну, куда-то вызвали, она оставила маме сумку, тогда были в моде большие бархатные сумки, вышитые стеклярусом. Начался сеанс, мы пошли в бельэтаж, в ложу, туда же пришла и Александра Маркеловна. И попросила у мамы сумку, а мама забыла её на столике в кафе. Страшно побледнев, Александра Маркеловна быстро спустилась в кафе. Официант, зная уже нас, сумочку спрятал. Поднявшись наверх, она открыла сумочку и мама ахнула от блеска золота и драгоценных камней. Оказывается, она носила все свои бриллианты с собой! Куда делась Александра Маркеловна, когда кончился НЭП, я не знаю. В кв. 10 жила некая Зарудная, связанная, не знаю какими узами, с Ипполитовым-Ивановым. У неё собирался весь цвет оперный и оркестровый. Бывали и Собинов, и Обухова, и Шаляпин, и Нежданова с Головановым и пр. пр., кого я уже сейчас не помню. По молодости своих лет я не понимала, как такие старики, а им было в пределах сорока, могли собираться петь, танцевать и играть. Тем не менее, это бывало довольно часто, и мама ходила на эти вечеринки. Должна сказать, что папа был далек от всей этой жизни, он служил в своем ГАУ, был, правда, председателем дома, тогда не было никаких никаких ЖЭКов, ни домоуправлений, а был папа- председатель, бухгалтер, один лифтер, уборщица и дворник, вот и весь штат, а дом был в образцовом состоянии. В кв. 9 жили Мадержицкие, бывший важный сановник, сумевший сохранить и свое важное место и свою квартиру, и детей двоих, дочь Лелю и сына Костю вывести в «люди». Впоследствии Леля стала следователем по особо важным делам. В кв. 8, вместо Молчалиных въехал «большой» нэпман - Бергер, с его племянницей Дорой я дружила, она была в доме вроде Золушки, при красавице сестре Иде Цезаревне - много старше неё. Дора ни умом, ни внешностью не блистала, но была доброй и преданной подружкой. В кв. 7 въехала семья, вместо купца Сергеева, который купил у бабушки дом накануне революции. Сергеев же, как-то весь сжался и остался в одной комнате, со старухой-женой и взрослой приемной дочерью Клавой, очень хорошей. Фамилию новой семьи не помню, но события трагические развивались быстро. Семья состояла из отца, матери и взрослой дочери. У матери был любовник, которого она очень любила. Но тайная связь грозила стать явной, тогда мать решила женить своего любовника, некоего архитектора Дудкина, на своей дочери. Он согласился, дочка была красива, а роман с матерью, наверное, стал поднадоедать. Дудкин был очень «ничего из себя» и большой дамский угодник, девушка была молода и наивна и легко поверила во внезапную, неземную любовь их старого друга. Состоялась свадьба, тогда настала очередь сходить с ума от ревности матери. И вот однажды, вернувшись, домой, дочь случайно застает свою мать в объятиях своего мужа, упрекающую его в измене и его, оправдывающегося. Девушка прибежала к нам, почти в бессознательном состоянии, прямо к маме, задыхаясь в рыданиях, все рассказала маме, которая, правда и раньше все знала от прислуги. Прислуга ведь знает все. Ну, мама утешила ее, как могла, но она затаила какую-то мысль, дело было зимой, она вышла в одной рубашке в сад, босая, конечно, простудилась, но Бог не дал ей быстрой смерти, а начался туберкулез костей. Она умирала долго и в страданиях. Перед смертью прокляла свою мать и своего мужа. Вскоре после ее смерти они уехали, а Дудкин остался. Представьте отношение моих родных к этому Дудкину, когда вдруг (мне было лет 15), сняв дачу в Листвянах, с моими подружками Лялей и Молей, мы оказались и там его соседями, он же стал приударять за нами. Папа готов был вызвать его на дуэль, объяснение было очень серьезное, а мы дуры-девчонки, все посмеивались и не понимали, в чем дело, пока мама не напомнила всю эту историю. В кв. 6 въехали, вместо ранее там живших Залетаевых, мальчик которых повесился от неразделенной любви в 16 лет, на своей кровати, привязав себя за ножку кровати и к двери на сильной пружине, и когда отпустил дверь, его задушило. Они уехали из этой проклятой квартиры, а въехала семья Прусовых, тоже нэпманы с двумя сыновьями, один из которых родился у нас в доме, назвали его Розарием. В 5 кв. переехали братья Кузины, живописцы вывесок, которые жили раньше во флигеле во дворе, у них было двое детей, Шурочка, немного старше меня и Ваня, или Вася, уж не помню. В кв. 4 жил классный сапожник Гутманович, с женой и дочерью, шил потрясающую женскую обувь, и вдова «латышского стрелка» с двумя мальчиками. Кв. 4 была слита с кв. 5 при Цацкиных, для частной больницы. В кв. 3 жила певица Збруева, хорошая певица из Незлобинского театра, с дочерью, а впоследствии с очень красивым зятем, актером драмтеатра. Половину квартиры занимал зубной врач, еврей с частной практикой, фамилию не помню. В кв. 2 жила семья генерала Королькова, а потом вдова его с сыном Жоржем, вечно висевшим на окне во двор. Очень красивый мальчик был, но пошел по дурной дороге. В кв. 15, которая раньше была бабушкиной, жила тетя Маня с Юрой, две комнаты занимали некие Вольеры. Он был кем-то около искусства, а мадам Вольер-певичка кафе-шантанного типа, певшая тогда так называемые «песни улиц», в начинающемся тогда жанре эстрады. В кв. 1 жил дядя Леша - папин двоюродный дядя, с калекой-дочерью и женой. Сам он был киноактером, в тогда развивающемся кино и две сестры Пашкевич, портнихи, из которых, одна вслед за своим мужем сошла с ума, и тогда туда въехали Вишневские. Она была музыкантша, играла на флейте с двумя детьми, Леночкой и Вовочкой. Вот и все! В швейцарской жила швейцариха Мария Абрамовна, вот весь наш дом, ничего общего с тем, что писала «Наука и жизнь». Небольшой филиал Израиля. Но жили дружно, все ходили, друг к другу в гости, во всяком случае, у нас весь дом бывал, со своими радостями и горестями.

   Через самое короткое время маме надоела эта игра с «мыльными пузырями» и они с папой шили балетные туфли, так как тогда было поголовное увлечение балетом, театром, «Синей блузой» и поэзией. Тогда и меня отдали в школу Большого театра, в которой я и проучилась, обливаясь слезами, 3 года. Обливалась слезами потому, что педагог наш, известная в свое время балерина Мосолова Вера Ильинична на затрещины не скупилась- то спина, как горб, то руки, как крюки, то ноги, как у козы, то шея кособокая, и все это сопровождалось увесистыми затрещинами, по обсуждаемой части тела. Мы уже выступали в филиале Большого (где и занимались) в «Пиковой даме», «Щелкунчике» и еще, где должны танцевать дети. Я была у нее на хорошем счету, от чего и шлепков получала больше. Наконец, каким-то образом я сломала на пуантах большой палец и Ура! В балет больше не пошла, но тяга к танцу осталась.

                Часть десятая

   Как я уже писала ранее, после Флеровской школы, я пошла в первый класс, в бывшую гимназию брата и сестер Хвостовых.
   Это была очень, как я писала, хорошая школа, в специально выстроенном для нее помещении, с отдельными помещениями для младших классов, со своим залом для перемен и отдельным входом. Со старшими детьми мы никак не общались до 4-го класса. Контингент учащихся был довольно привилегированным, еще по старым традициям этой гимназии. Ездили и ходили ученики в нее довольно издалека; например Ира Фельдман почти от Белорусского вокзала, Ляля Тросницкая из Газетного переулка, Моли Козинцева от Никитских ворот, братья Кильчевские, с Зубовской площади и так далее Была у нас прослойка и иного вида. Катя Кунькова, рыжая, впоследствии видная девица, уехавшая потом заграницу, была дочерью матери-одиночки, не терявшейся от своего одиночества. Катя впоследствии уехала за границу. Подстать ей была Нюра Дикарева, тоже впоследствии вышедшая замуж, то ли за негра, то ли за китайца. В остальном это были дети интеллигенции. Эта Катя Кунькова, в 3-ем классе, от неразделенной любви хотела утопиться в унитазе, чем и запомнилась мне на всю жизнь. Первая моя учительница была Елизавета Всеволодовна, уже тогда немолодая, старая дева, которая умела держать очень крепко всю ораву детей, в добрых, но крепких руках. Иногда это бывало трудно, потому что начались всякие реформы школы (которые продолжаются и по сей день). Нам, малышам, предлагали не унижаться и не вставать при входе учителя, писать заявления, если он нам не нравится и т. д. Всевозможные создавались учкомы и пр. Но Елизавета Всеволодовна, пользуясь нашей автономией от остальной школы, твердой рукой все это отметала, и  мы тихо занимались во вполне «гимназической» обстановке. Конечно, и до нас долетал ветер бурных перемен, но она очень ловко умела все погасить, и до самой ее смерти, когда мы были уже взрослые, мы ходили на дни ее рождения. Помню ее только с хорошей стороны. Время было бурное, рождались и умирали идеи, течения, фантазии Я помню, вдруг возникло течение «Долой стыд», Мужчины и женщины ратовали за естество поведения и жизни, раздевались догола, и только с красной повязкой через плечо, с лозунгом «долой стыд», ходили по Москве. Мы сами, как-то, возвращаясь из школы, видели парня и девушку, голых, даже без фигового листка, пытавшихся влезть в трамвай! Толпа не пустила, и, в конце концов, они уехали на извозчике, которого еле уговорили и то, при условии, что они прикроются фартуком пролетки. Параллельно со школой продолжалась моя «дворовая» жизнь. Во дворе была твердая кампания; Юра, я, «Самовар», «Чайник», (таковы были клички мальчишек), потом уже менее близкие, это Валя Рыжий и «Мурзилка», два мальчика рабочего Щербакова, который въехал в кв. 12, вместо куда-то девавшегося адвоката Генкина. Детей было трое, еще старшая сестра Клава, но она была много старше и нас не касалась. «Самоваром» назывался мальчишка с соседнего двора, кругленький крепыш. «Чайником», тоже мальчик из соседнего двора, худой, длинный, с унылым носом. Вася рыжий, был высокий, веснушчатый парень, с ярко-рыжими волосами, «Мурзилка» был маленький, очень озорной, задиристый мальчишка, с довольно противным характером, что и сказалось на его дальнейшей жизни. Повзрослев, он поехал на север в поисках денег и в бегах от алиментов. Там женился, народил 4-х детей, прислал свою жену в Москву с последним, грудным ребенком, а сам скрылся. Вася рыжий стал шофером, но, ещё в начале своей трудовой деятельности, сбил кого-то, получил 10 лет, которые все и отбыл. В Москве оставалась его жена, с таким же рыжим парнишкой. Но это все в дальнейшей жизни - в то же время, мы лихо играли в казаки-разбойники, в лапту, в чижика, в пятнашки, дрались с другими кампаниями, но были очень дружны между собой. Тогда была мода - дружили дворами, реже улицей или переулком, остальные были враги и дрались отчаянно. Я помню, мы всей кампанией пошли в кинотеатр «Арс», на какую-то иностранную комедию, были там замечены кампанией с соседнего двора и началась драка прямо в фойе, на страх и ужас билетерш, но на радость другим мальчишкам. Я принимала активное участие, несмотря на длинную косу и вид пай-девочки. Мы победили, враг побитый удалился на сеанс, а мы поехали домой на трамвае зайцем, не брезговали и буфером. Наверное, странное впечатление производила худенькая, хорошо одетая девочка, с большой косой  и бантом на буфере трамвая, но тогда странного было много и люди перестали удивляться и ахать.


   В течение 6-7 лет я не могла собраться написать дальше свои воспоминания. За эти годы все так изменилось, и взгляды, и мнения о событиях и людях, с которыми я встречалась! Писать только о своей жизни, не затрагивая и внешнюю среду и жизнь страны невозможно, потому что все так переплелось и наша жизнь и наши взгляды с идеологией, нам внушаемой, и с жизнью народа и страны, что очень трудно теперь, даже вкратце все охватить. Да, кроме того, с годами, особенно последними, все воспоминания покрываются пленкой времени- события, и люди уходят в туман времени. Что казалось важным и интересным, теперь кажется ничтожным и не стоящим внимания, но все же понемногу буду вспоминать эпизоды - может не хронологически, а как вспомнится.

           Школа

   Моя 7-ая трудовая советская школа, бывшая Хвостовых, слава Богу, была укомплектована, в основном, из старых учителей. Только уже в конце седьмых классов начали появляться молодые преподаватели, но и они попадали под общий настрой школы. Даже директриса, как она не пыталась советизировать школу и учеников, общий дух школы оставался прежний, да и ученики все были из интеллигентных семей, ездившие в этот оазис прежнего духа со всех концов тогдашней Москвы. Наша школа дала много славных имен, поддержавших сильно поредевший генофонд страны. Я уже не помню тех, кто оканчивал школу задолго до меня, но моё поколение было одно из первых, окончивших уже советскую школу.

   Возрастной состав моей смены был очень разным, от совсем великовозрастных девиц, вроде Тимофеевой, Куницыной Кати и ещё нескольких девочек и мальчиков как: Головин, Морозов, Ларионов и даже братьев Кильчевских были совсем малявки: Смирнов, Голубцов, Несмеянова. Были среди них: Толя Аронов (ставший, впоследствии, писателем Рыбаковым), и Келдыш, и Долматовские. Это были дети академиков и ученых, которые не пропустили годы поступления в школу, как многие другие. Я и мои подружки, Ляля Тросницкая, Молли Козинцева, Ира Фельдман, и многие другие, были в нормальном школьном возрасте.

    Конечно, в школе кипели всякие страсти и влюбленности, были свои короли и королевы школы. К королям относились, конечно, братья Кильчевские. А к королевам, пожалуй, вся наша четвёртка. Более старшие, как Тимофеева, и её подруги, и Головин с товарищами, были уже на порядок взрослее, у них была своя компания, и свои уже серьёзные чувства, мы же по-детски влюблялись, хотя многие чувства остались на годы жизни. Хотя в школу и вводили новые правила учебы, например: была отвергнута в изучении русского языка вся грамматика, орфография и синтаксис (я это учила только при изучении немецкого языка). Было решено, что, как говорим, так и пишем. Историю изучали только с 17-ого года, до «этого» как бы ничего не было. Математику пытались преобразовать, но из этого мало что выходило, так что естественные науки «хочешь, не хочешь», а преподавать надо было. Но, к счастью, как, кажется, я уже писала раньше, все старые педагоги еще из гимназии семьи Хвостовых (2 сестры и брат, и другие тоже) преподавали у нас, обходя всячески новые дурацкие правила и приказы, несмотря на драконовский взгляд директрисы Смирновой, сверх всякой меры соблюдающей новые советские законы. Нам все же что то из русской словесности и даже истории преподавали. Так, например, хотя и были запрещены А.С.Пушкин, М. Ю. Лермонтов, почти весь Лев Толстой, вся лирика, никаких там Державиных и Карамзиных мы и на дух не должны были знать, но…. Как-то мы всё же понемногу узнавали. Заучивая какое-нибудь стихотворение «неизвестного автора», мы впоследствии узнавали, что это Пушкин или Лермонтов, Фет или Тютчев, или еще кто-нибудь из поэтов, составляющих славу России. Но о существовании Достоевского я узнала весьма поздно, прочтя случайно «Преступление и наказание». Конечно, многое нам давала семья, а уж если дома ничем не восполняли эти пробелы нового школьного воспитания, то и вырастали будущие полуграмотные руководители и вожди. Были преподаватели, которых мы просто обожали, были и такие, которых кто-то любил, кто-то — нет. Но вообще, сверяя с теперешними учениками и учителями, у нас был рай, как для одних, так и для других. Я была очень озорная девочка, но как-то в романических историях не очень была заинтересована, больше стояла на «стрелке», если кто-то кого-то целовал. Хотя сама, тоже тайно, очень тайно была влюблена в Борю Кильчевского. Когда в 7-ом классе он пригласил вдруг меня в театр, как сейчас помню на «Чудо св. Антония» в Вахтанговский театр, я ничего не помню из этого спектакля, потому что он, как бы невзначай, положил руку на подлокотник кресла, где лежала моя рука! Как замерло мое сердце! Я и сейчас помню. На этом наш роман и закончился до 30 –го года, когда мы встретились вновь на традиционной встрече у Нины Александровны, нашей «соколихе», учительницы физкультуры и руководителю спортивного кружка, к которому мы относились более серьезно, чем к любой иной дисциплине (до этого я дойду в дальнейшем). Поскольку я росла с братьями и в мальчишеской кампании, то и привыкла относиться к мальчикам дружески и даже покровительственно и немного повелительно. Ещё бы — одна девочка среди компании довольно уличных мальчишек, но оберегаемая двумя братьями. Поэтому я и в школе покровительствовала мальчикам, которые были беззащитны, и над которыми, кто мог, то и задирал нос и обижал их. Такой был Миша Садовский, очень робкий и очень красивый мальчик из семьи известных актеров Малого театра, Садовских, Юра Смирнов, маленький, хорошенький, очень интеллигентный, и очень робкий, и еще несколько девочек.

   За время моего учения в школе-семилетке начался и кончился НЭП. В 5-6ом классе я дружила с Надей Ремизовой, из династии купцов Ремизовых, сферой торговли которых была, по-моему, обувь. Как-то они сразу восстановились и вообще всё появилось. Опять зашумел Охотный ряд, все так же появились бочонки с икрой, на крюках висели огромные стерляжьи и белужьи рыбины, висели окорока и всякие копчености, появились кафе, кондитерские, рестораны. На Пасху опять пекли пуды куличей, запекали в тесте окорока; мы на улице, вернее во дворе, катали крашеные яйца, зазвонили колокола, стали ходить к заутрене и потом всей кампанией ходили к кому-нибудь разговляться. Опять начали собираться кампании, пели, играли, пили шампанское. В нашей семье, конечно, не очень-то разгулялись, но все же тоже почувствовали какое-то освобождение от гнета военного коммунизма. Я часто бывала в семье Нади, так там жизнь довольная и веселая кипела вовсю. Открыли они сразу 2 магазина, полные прекрасной обуви, достались и мне хорошенькие туфельки на Пасху. В доме я дружила с Дорой Бергер, её сестра была замужем за богатым нэпманом и жизнь у них была роскошная. Но, увы………. Не успев расцвести, все было свёрнуто, реквизировано, нэпманы и их жены были сосланы на Соловки и опять воцарилось унылое существование. Но открылись «Торгсины» и все понесли свое последнее золотишко или фамильные драгоценности, чтобы купить что-либо из еды или вещей. Появилось много иностранцев, открылись всякие концессии, но это нас, то есть меня и мою семью, коснулось мало. Что смогли, снесли в Торгсин, а потом и нести уже нечего было. Но все же, благодаря этому политическому шагу, страна сумела выйти из разрухи и встать с четверенек, хотя бы на колени. Вообще, какая-то странная эйфория охватила всю страну и народ. Почему-то бросились все в искусство - в балет, вокал, драматическое искусство, поэзию. Все как-то лихорадочно стремились жить и жить «красиво». Все верили в какое-то неизвестное никому будущее, в царство добра, равенства и счастья. Увы, все это обернулось террором, беззаконием и диктаторской властью, гораздо более безапелляционной, чем низвергнутый с таким энтузиазмом царизм, теперь кажущейся весьма наивным в своей власти и делах.

   В 1929 году, я закончила школу-семилетку и как я не хотела, но по настоянию родителей поступила в десятилетку с химическим уклоном, 10-ую школу около Никитских ворот, в которой, прибавив 11-ый класс, сделали техникум, который я и закончила с профессией - лаборант-химик-органик. Тут над нами чудили еще больше, чем раньше. Придумали Дальтон-план. Это — учились, как хотели, а потом сдавали все предметы сразу, и бригадный метод. Это — класс делился на бригады, и один отвечал за какой-нибудь предмет, его учил и его и сдавал, все остальные при этом присутствовали, следующий предмет сдавал еще кто-нибудь, в общем, один ученик учил один предмет, который и сдавал, остальные пропускали все между ушей. Предполагалось, что мы все учим, но на такой подвиг нас подвигнуть было невозможно, значит, и знания у нас были соответствующие. Я., например, отвечала за химию, но видит Бог, что из этого предмета я ничего не помню. Я мечтала об искусстве, о рисовании, а не о химии, но мама уверяла, что живопись в наше время никому не нужна, а химия — это всегда работа. Вот я и промучилась семь лет, работая химиком, а потом все равно пошла в искусство. Но время было потеряно и я хорошей школы не получила, хотя я и работала всю жизнь художником. Но иногда не хватало знаний, и я скатывалась в ремесло, но об этом потом, пока же о техникуме: поступили туда двое, я и Ира Фельдман, Ляля поступила на конструкторские курсы, Молли кончала какую-то школу и готовилась в институт. В 10-ой школе, как чаще мы ее называли, мы были уже, как нам казалось, взрослыми, и начались ухаживания и романы. Эта школа тоже была престижная, но контингент был уже другой, дети преуспевающих советских и партработников, с прослойкой все же интеллигентов, пока еще кое-как устраивающихся в жизни, к сожалению, мало кто из их родителей оставался долго на работе и в жизни. Я больше дружила в это время с Ирой Фельдман, но и с Лялей связь не теряла, даже, вернее, дружбу, хотя она и по учебе была от нас далеко и у нее тоже образовалась своя компания, но мы часто объединялись. Время было странное, вроде как пир во время чумы. Люди исчезали, мы старались этого не замечать и не думать, как это и почему. У Ляли исчез её отчим, Сатель, крупный спец в тяжелой индустрии. У Игоря Пригорного, родители которого работали в ЦК и жили в ведомственном доме, вначале пропала мать, потом отец, и он с сестрой остались с теткой, но уже в другой квартире. У дочери пропал отец, профессор Плетнев (знаменитое дело врачей), у которых мы бывали в роскошной профессорской квартире и, сидя на подушках, на ковре, в большой комнате слушали игру на рояле Игоря Пригорного. Игорь, помимо нашей 10-ой школы, учился в музыкальном училище, он чудно играл и, я думаю, был очень одаренным мальчиком. Я очень с ним дружила и до сих пор помню его удивительно хорошие душевные качества. Я помню, мы были с Лялей на дне рождения Эйсмонта, тоже отпрыска родителей, шишек того времени, а на следующий день их всех арестовали, его и его товарищей, как контрреволюционную молодежную организацию и расстреляли, а они просто были одаренные и не мыслящие по трафарету молодые люди. Был еще в нашей кампании некто Женя Ходоров, отец которого тоже был где-то в каких-то органах, мы собирались у них в доме, в странной квартире у Покровских ворот, в квартире, в которой окна были из богемского стекла от пола до потолка. Не знаю, что там было раньше? Собирались тоже на странные вечеринки, половину времени играли в шарады, половину читали «Капитал» Карла Маркса. Этот Женя, первый мальчик, затронувший мое сердце, но это не была любовь, а скорее интрига и любопытство. У него были удивительные миндалевидные глаза и какое-то странное лицо. Вся семья исчезла. На курс старше учился Игорь Овчинников, в семье которого я бывала, в доме у Никитских ворот, этого дома уже нет давно. С Игорем нас соединяла нежная дружба, с его стороны это была любовь, которую он пронес через всю жизнь. Я дружбу, а он любовь до самой смерти. Последние слова его были по телефону, в 1999 году, что как бы ему хотелось меня сейчас видеть…и его не стало! У него были два брата, крупных геолога. С Александром, средним братом, я даже дружила. В конце 10-го класса, на встрече, как я уже писала, у нашей бывшей руководительницы спорткружка я опять встретилась с братьями Кильчевскими, которые вернулись из Ташкента, куда ездили к своему отцу, профессору истории, высланному туда, после, 10-тилетней отсидки в тюрьмах и лагерях. Он был революционером, сидевшим вместе с Лениным в свое время, а жена его, Вера Дмитриевна Кильчевская и мать мальчиков, была подругой Крупской, может быть ее заступничество и спасло их. Потому что, будучи убежденным меньшевиком, министром при Временном правительстве, он почему-то не был уничтожен Сталиным, хотя тот неоднократно его вызывал и пытался убедить в своей правоте жесткой политики над народом. Во всяком случае, потом, уже совсем старым, его вернули в Москву к семье, но под окнами первого этажа, где семья жила в Долгом переулке, всегда дежурил милиционер. Так вот, мы встретились у Нины Александровны, и ушли от нее уже вместе, и началась наша дружба, перешедшая в любовь. Когда я окончила техникум, и по распределению должна была ехать в Рубежанск, мама была в панике, папа в командировке. Мы, четверо: я, двое Кильчевских и еще Юраша Чегодаев, друг с семилетки, отправились к министру, или, вернее, наркому химической промышленности, где Боря упрекал его в весьма нервном тоне, что вот он, мол, перевелся в Москву в институт, а Боря тогда учился в Останкине, а жену отправляют, Бог знает куда. Когда нарком спросил, есть ли свидетельство о браке? Боря ответил, что, конечно, есть и мы побежали в ближайший ЗАГС, около Комсомольской площади и Боря по студенческому билету, а я по паспорту зарегистрировали наш брак, тут же на подоконнике подделали дату на год назад. По этому свидетельству меня оставили в Москве, а мы, вернувшись к маме, радостно об этом объявили, и мама очень благодарила Борю и уверяла, что через две недели мы можем развестись. Тогда все это было просто. Придя в дом Кильчевских, мы сыграли шуточную свадьбу и первый раз поцеловались. После этого долгих 2-3 месяца Боря приходил каждый день, а в 11 часов папа звонил, что пора уходить, и у нас еще были долгие «сцены у помойного ведра» на кухне, у двери, прощание уже с поцелуями вовсю. Потом однажды Боря заявил: «Муж я или не муж?» И остался ночевать, вот после этого пришлось устраивать официальную свадьбу.

   Определили меня в научный институт органической химии, где я работала в группе ученого американца и, не понимая ни слова по-английски, отравилась один раз фосгеном, а второй раз хлорным газом. После этого папа меня устроил на фабрику «Большевик» сменным химиком. Работала я в 3 смены, совершенно не высыпалась и засыпала, сидя, стоя, дома и в трамвае № 13, который тогда ходил от Ленинградского шоссе до Смоленской площади. Боря учился в институте. Поскольку я вечно засыпала, где-нибудь в уголке, то меня прозвали котенком, так до старости и даже до смерти обоих, я оставалась для них «Котенком».
Там же на «Большевике» я попала в аварию. Нам ставили новую конвейерную ленту со штампами, для штамповки печенья. Ставила английская фирма «Смит и К». Я была на приемке агрегата. Когда конвейер остановился, я решила поправить полотно, шедшее под штамп, и в это время инженер, ставивший этот конвейер (между прочим, сын владельца предприятия) включил рубильник и моя правая рука была проштампована. Средний палец совсем висел на коже, два рядом были сплющены. С нами работал переводчик, наш гражданин, Антон, или, как они его называли, Энтони, забыла фамилию. Он меня подхватил, и потащил в медпункт. Меня кое-как перевязали, остановив кровь, и отправили в районную клинику на Ленинградском шоссе, по моему Лесгафта. Там положили швы и гипс, а через несколько дней я лезла на стену от боли, началось заражение крови. Англичанин, виновник происшествия, чувствовал себя очень виноватым, привозил мне продукты из Торгсина и отвез меня в больницу, где мне уже под наркозом, прочистили руку и наложили новый гипс. У меня с ним произошло нечто вроде романа через переводчика Энтони Лоуренса (вспомнила фамилию). Когда я поправилась, мы часто ездили в ресторан гостиницы «Европейская», что по тому времени было очень рискованно. В Англию я не поехала, несмотря на его предложения, мама вообще была против каких-либо встреч с ним. Между прочим, Энтони Лоуренса перед войной арестовали и расстреляли, так узнал об этом Юра Кильчевский, который работал вместе со мной на той же фабрике. Проработала я на этой фабрике около 2-х лет, и очень устала от ночных смен, и папа перевел меня на фабрику «Красный Октябрь», где тогда помещался научно исследовательский институт кондитерской промышленности. Перейдя на фабрику, я получила свободное время и так соскучилась по жизни, что в меня как бес вселился, я боялась потерять зря хоть минуту своей жизни.

   Я ходила на академическую греблю, на «стрелку», рядом с фабрикой, ходила на занятия в «свободный университет» на литературное отделение, ходила на лекции по музыке, между прочим, лекции читал Святослав Рихтер, а иллюстрировала его лекции Нина Дорлиак. А, главное, начала еще и учиться в студии художника-графика А.И. Кравченко. В свободные вечера - не знаю, где мы их брали, ходили танцевать во всевозможные творческие дома: ученых, журналистов, архитекторов и так далее. Вспомнила свое балетное детство и пошла опять к Мосоловой, но уже в театр Станиславского и Немировича-Данченко. На всех моих танцульках моим неизменным партнером был Юра Долматовский, который к этому времени разошелся с Ирой Фельдман и, изливая свою душу, постепенно все более увлекался своей утешительницей. Боря кончал институт и я была предоставлена сама себе, что было очень неразумно и с его стороны и со стороны моей мамы. Я обожала танцы, и мы с Юрой так станцевались, что, достигнув совершенства по тем временам, стали вести кружок в «Доме инженеров и техников» на улице Кирова. Мои танцы в театре тоже продвигались, мы танцевали характерные танцы, участвовали в спектаклях, где я впервые столкнулась с закулисной жизнью артистов - мне она не понравилась, между прочим, тогда там пела на вторых ролях бедная певица Любовь Орлова, это еще до ее встречи с Александровым. Мои же успехи  достигли того, что Вера Ильинична Мосолова поставила для меня и для Миши Немировича испанский танец на музыку…? Бывала я и в доме Владимира Ивановича Немировича-Данченко, тогда они жили около площади Восстания, в большой квартире особняка, занимая полтора этажа. Чай и легкую закуску привозила нам в комнату Миши горничная, в белой наколке, что меня удивляло, но нравилось, напоминало мамино время. Три раза в неделю я занималась рисунком в студии Алексея Ильича Кравченко, занятия шли успешно, он много уделял времени мне, рассказывая о художниках, об истории искусства, о живописи, об основах построения рисунка, ходил со мной на выставки, объясняя мне многое. График он был очень хороший - романтик и прекрасный мастер. Ездили мы с ним на природу и, главное, я начала разбираться в том, к чему стремилась всегда. Но, к сожалению, столь тесное и частое общение с молоденькой женщиной привели к фатальному концу. Он влюбился, но тогда не было так просто - секс и всё. Тогда все было серьезно и трагично. Он звал меня уехать с ним в Италию, куда у него была командировка и больше не возвращаться. Но у него была жена и 2 дочери моего возраста, а у меня был Боря. Так много трагедий мне было ни к чему, тем более, я его не любила, уважала, и даже преклонялась, но этого мало, чтобы ломать две семьи, и я ушла из студии, и из его орбиты. Но я уже не могла жить без живописи и рисунка, была отравлена искусством. Я бросила университет и лекции по музыке, но не бросала пока спорт и танцы. Сам дух театра, оперы, музыки пения, меня очень привлекали. Я слушала все оперы по нескольку раз, особенно, если там пел Николай Платонов, чудесный тенор и очень интересный молодой человек. Один раз он пригласил меня в кино, был сильный мороз, зима, я молчала, как рыба, он молчал, потому что боялся за свой голос. Я потому, что стеснялась ужасно. На этом наш «роман», на том этапе и закончился.

   Еще в первые дни нашего с Борей замужества, мы решили поехать на  юг, к морю. Я еще не работала, а Боря учился в Останкине, где и получил две студенческих путевки в Архипо - Осиповку, под Геленджиком. Решили совершить небольшое путешествие по Крыму. У Бори был в Феодосии какой-то, не очень близкий дядя с семьей и, списавшись с ними, начали свое путешествие с Феодосии. Я впервые видела море и оно меня потрясло, я не замечала никаких красот и чудес Феодосии, и хотя мы добрались до Генуэзской крепости, я первым делом кинулась к морю и просидела часа два, неотрывно глядя на набегающие волны. Боря плавал очень хорошо и купался даже при волнении в 5-6 баллов, я же почти совсем не плавала, так, около берега плескалась. Пролежав и проплескавшись в воде часа 2-3, к вечеру я не знала, куда деваться от жара и боли, но молчала, справедливо полагая, что Боря меня больше к морю не возьмет, но на следующий день мы опять пошли, я накинула на себя полотенце, но в море все равно влезла. К вечеру у меня поднялась температура — 40 °С. И я не знала, куда деться. Боря мазал меня простоквашей, но спина вся покрылась пузырем. На следующий день я уже лежала и, хотя Боря пошел на море, я не могла даже думать ни о чем, кроме своей спины. И вот этот дядя решил утешить меня своими поцелуями, я была в ярости, и как только вернулся Боря, потребовала сейчас же уехать куда-нибудь. Бедный Боря побежал на пристань и за небольшие деньги, которые у нас были, договорился с каким-то рыбачьим баркасом, плывшим то ли в Севастополь, то ли еще куда-то, нас взять. Плыли, почему-то, ночью, и утром, я сидела, лежать я не могла, в какой-то вонючей каюте, или уж не знаю, как это у них называлось. У меня, к тому же перед глазами и, главное, перед носом, болтались босые, вонючие ноги матроса, свободного от вахты. Днем мы прибыли в Симферополь и узнали, что поезд в Геленджик будет только на следующий день, подсчитали свои денежки и прослезились, их было только добраться до Архипово-Осиповки, надо где-то ночевать и все же, что-нибудь поесть. Пузырь на моей спине лопнул, и надо было чем-то его смазать и прикрыть, чтобы не прилипало платье. Боря пошел в порт что-нибудь разгружать, а я осталась с чемоданом на скамейке бульвара и, конечно, злилась, не знаю на кого и на что. Виновата была во всем я. Боря вернулся довольно скоро, денег принес мало, но мы пошли на рынок, купили черного хлеба, винограда и простокваши для моей спины, купили билеты на поезд на следующий день, но оставался вопрос, где ночевать? Гостиниц тогда вообще, по-моему, не было, снять на ночь комнату у нас не было денег. Пошли в дом Колхозника и рыбака - там сказали, что за какую-то мизерную плату Борю пустят в общежитие, а жена, мол, ваша может переспать на бульваре! Мы ужаснулись и стали искать выход. Когда все легли, Боря меня на цыпочках провел в общежитие и мы, как два щенка, свернувшись на одной узкой кровати, под одним одеялом, проспали до утра. К счастью все «гости» ушли рано, а мы так же украдкой, нечёсаные, немытые, выбрались на улицу, поели остатки черного хлеба, над фонтанчиком напились и в этот же день, слава Богу, уехали в Геленджик, потом на автобусе 60-100 к.м. до Архиповки-Осиповки. Это было русское село, построенное на месте, где Архип Осипов, русский солдат, взорвал себя вместе со складами пороха и бомб, когда наступали турки, в Русско-турецкую войну. Маленькая речка там впадает в Черное море и на берегу этой речки построен для студентов дом отдыха. Когда и кем был построен этот большой корпус, не знаю. Кормили нас голодно и скверно, ни фруктов, ни овощей не было, в окрестных селах ничего на деньги не продавали, так что деньги тратить было не на что, в магазинах было пусто, все меняли на платья, кофты, трусы, лифчики, гребенки, мыло. Ну, в общем, когда мы оттуда уезжали, я была в резиновых тапочках и в сарафане, Боря был в сандалиях, без трусов, в старых штанах и в старой футболке, все остальное мы сменяли на виноград, арбузы, яблок и еще собой везли ящик винограда. Пробыв в этом д./о. 24 дня, нам очень не хотелось уезжать и тут подвернулась удача: ушли физкультурник и медсестра. Я тут же заделалась медсестрой, а Боря физкультурником, фактически за одну еду, и какие-то гроши нам заплатили, что бы доехать до Геленджика. Но, несмотря на все эти трудности, маленькие и большие, это были самые счастливые дни медового месяца. Обратный путь мы ехали тоже голодные, как волки, все, что было, мы истратили на виноград и когда соседи по поезду ели котлеты с хлебом и яйцами, я готова была их убить и плакала в подушку голодными слезами, хорошо, что это было всего двое суток. Когда мы приехали в Москву, у нас не было денег даже на трамвай, тогда ходил трамвай от Комсомольской площади до Смоленской. Весь путь до Зубовской площади мы плелись голодные и усталые, но с большим ящиком винограда, который я ненавидела больше всего на свете. Приехав к Вере Дмитриевне и наевшись до отвала, мы заснули. Не знаю, сколько спал Боря, я же двое суток не открывала глаз!

                *   *   *

   Два лета мы провели на даче в Листвянах, деревне на станции Клязьма. Снимали целый дом, где жила Вера Дмитриевна, которая приезжала на выходной день. Тогда не было православной недели, а была скользящая пятидневка, т. е., у вас были свои 5 дней и один выходной, который, почему-то, никогда не совпадал с выходными днями остальных членов семьи. Жила я, работавшая на фабрике «Большевик», потом на «Красном Октябре»; Боря, учившийся в институте, Юра, работающий вместе со мной, механиком на «Большевике», и заочно учившийся в том-же Останкине, в котором Боря сдавал за него все зачеты, (они были близнецы), Юраша Чегодаев, очень часто живший у нас Антон Лоуренс, Ларионова. К сожалению, мало у кого совпадали выходные дни, но вечером все собирались, готовили по очереди, хуже всех готовил Юра Кильчевский, страшно халтурил и мы всегда ели картошку с песком. Снабжались частично набегами на колхозные поля, ночью на животе выкапывали картошку и что успевало созреть. Я пользовалась тем, что у меня было хроническое воспаление гланд, которое давало, когда надо температуру и я брала больничный лист и могла немного чаще видеться с Борей. Жили дружно. Но я терпеть не могла свою работу и мечтала о живописи и вообще, об искусстве. Веру Дмитриевну я очень любила, но и меня она любила всегда, даже когда я давно не была Бориной женой. Зиму проводили дома, как я уже писала раньше, мама держала нас под строгим контролем, устанавливала свои строгие правила нашей жизни, что страшно раздражало меня, но к чему Боря относился вполне терпимо, что меня тоже очень раздражало. Когда он кончил институт, я просила его взять назначение куда угодно, но чтобы уехать и начать свою собственную, уже взрослую жизнь, а не ходить все время на помочах. Боря почему-то ходил советоваться об этом к моей маме, ну а она, конечно, была против этого, потому что не хотела отпускать меня из- под своего крыла. Она и к Боре относилась не к как зятю, а как к внезапно появившемуся сыну, и на него распространяла свое властное влияние. Я буйствовала, вертелась, кружилась. Боря все терпел, когда надо было действительно дать мне хорошую трепку, или заставить родить, а не делать аборты. Так шла жизнь, когда однажды, ранней весной мы, поехали, кажется в Софрино, снимать очередную дачу на лето. Приехали в мрачный, серый день, в грязную, неубранную деревню, какая всегда бывает в России после зимней спячки, с почерневшим снегом, грязным двором и замурованной затхлой избой, пахнувшей грязными валенками и никогда не стираным бельем. И я взбунтовалась, вспомнила юг, море, солнце и сказала, что поеду к тете Наде, в Махинджаури, в Аджарию, по дороге заеду к Тамаре, в Тбилиси. Тамара это невестка Жоры, который вместе с нами занимался греблей на «стрелке». Как-то к нему приезжал брат с женой, этой самой Тамарой и мы с ней подружились. Да, забыла рассказать, что Боря тоже стал заниматься греблей, и как хороший спортсмен, спокойно обогнал меня в результатах, также, как и в танцах. Как то однажды на вечере в Доме Ученых, я увидела Борю, прекрасно танцевавшему с какой-то дамой. Весь вечер он танцевал с разными партнершами, а мне отказывал, когда я его приглашала, вот тогда он мне нравился, а не тогда, когда он сидел дома и чинил мне чулки, когда я приходила домой, поздно вечером с очередной вечеринки, но мама находила это в порядке вещей и особенно не позволяла Боре расходиться. Бедный Боря, он верил ей, ведь она была моей мамой!! Она хотела сделать из Бори второго папу, а мне это совсем не надо было. Хотя я помню случай, когда мы ехали всей кампанией в Листвяны и Боре показалось, что я чересчур оживленно беседую с соседом по вагону. Когда мы вышли из поезда и пошли по дорожке в деревню, то он, не говоря, ни хорошего, ни плохого слова, взял меня на руки и посадил в самую гущу крапивы, росшей около дороги. Я вначале рассердилась, потом удивилась, как и все в кампании, а потом рассмеялась и нашла, что он прав, несмотря на то, что я была в трусах и носочках и действие крапивы не надо описывать!

   Но, так или иначе, я купила билет в Тбилиси, дала телеграмму Тамаре, что приеду, и отправилась, первый раз одна, в далекое путешествие.,, Тогда поезда ходили через Баку, больше 3-х суток, только на 4-ые мы приезжали в тогдашний Тифлис. Со мной в купе ехали 3 грузина, Один был по фамилии Лордкипанидзе, другого звали Акакий. Первый приводил меня в недоумение, как это, в Тифлисе еще остались титулы? Мне казалось, что Лорд- это лорд, а Кипанидзе – это фамилия, второй же, Акакий, просто вызывал у меня смех своим именем, напоминавшем мне совсем неприличные вещи. В дороге, надо отдать им должное, они держали себя по-джентельменски, чему способствовала моя привычка быть своей, среди мальчиков и мужчин, но я разницы не делала, и это мое поведение, вероятно, ставило их в тупик. Но, все же, узнав, куда и кому я еду, они уверяли меня, что улица, где жила Тамара, на другом конце города и уговорили меня переночевать в госттинице «Орнани»? (так ли называлась, не помню), а утром они, мол, меня отвезут, куда мне надо. Ну, что же, я никогда не жила в гостиницах, мне показалось это очень интересно, как в иностранных фильмах! Их встретила машина, роскошный ЗИМ и мы прибыли в гостиницу, на меня записали безо всяких разговоров номер. Я в него вошла, номер был шикарный, но я на всякий случай, решила до следующего утра из него не выходить, хотя они и стучали и приглашали ужинать, но все же я была не окончательная дура. Утром они зашли и сказали, что отвезут меня к Тамаре, а по дороге покажут город, я с радостью согласилась. Мы поехали, переехали через Куру и углубились в старый, очаровательный Тифлис, в то время еще сохранивший обаяние своего колорита, от которого теперь не осталось и следа. На какой-то старой улочке, они меня уговорили зайти в духан, (думаю, что все заранее было договорено). Спустились в подвал, моментально был накрыт шикарный грузинский стол, закуски, горячий хлеб-лаваш, шашлыки тут же жарились на вертеле, откуда-то появился старый, тифлиский оркестрик - зурна и еще какие-то национальные инструменты, вино в кувшинах, вместо бокалов, рога, его ведь не поставишь, не выпив, и начались бесконечные грузинские тосты. За каждый тост меня уговаривали - надо выпить, иначе обидишь говорившего, ну я и пила - мое счастье, что в молодости я не знала, что такое опьянение, я была буквально, как бездонная бочка, единственно я переполнялась влагой, и ее надо было слить. Но все же я почувствовала, что надо бежать, сказала, что мне надо выйти, вышла, увидела машину, попросила шофера на минутку заехать в гостиницу, он поверил, и мы поехали. Приехав в гостиницу, я увидела в вестибюле Гоги,  мужа Тамары.
   —Что ты здесь делаешь? — удивился он.
   —Я тебя разыскиваю.
   —Да мы же живем во дворе гостиницы!
   
   Я рассказала все мои приключения, он моментально пошел со мной в номер, забрал мои вещи, сказал администратору, что я уезжаю и мы прямиком, через черный ход оказались у них дома! Тут со мной была проведена поучающая и разъясняющая беседа, после которой я поняла, что на свете живут еще иные существа мужского пола, кроме моих мальчиков. 2 дня меня не выпускали из дома, но потом я уговорила Тамару пройтись со мной по Головинскому проспекту. По дороге мы шли мимо картинной галереи, и я попросила Тамару зайти - мне хотелось посмотреть, что представляют из себя грузинские художники. Выставка только открывалась, много было художников, некоторые картины мне очень понравились, особенно Ладо Гудиашвили. К нам подошел какой-то художник, мне показался довольно молодой, все стал объяснять и рассказывать, он знал Тамару, а потом пригласил нас посмотреть Ботанический сад. Я, конечно, уговорила Тамару, и мы пошли-поехали туда. Сад роскошный и я получила большое удовольствие, потом пошли в старый Метехский замок, где тоже были картины и Апполон, так звали этого художника, что тоже меня удивило, это потом я привыкла к именам Венера, Медея и пр. античные имена. Так вот Апполон, чтобы окончательно меня пленить, делал стойки на руках на каждом выступе отвесной стены, внизу уходящей прямо в бурлящие мутные воды Куры. Прощаясь, я сказала, что завтра уезжаю в Махинджаури, он тотчас же предложил купить мне билет, я согласилась, дала денег, как он не отнекивался, и на следующий день получила билет. До отъезда я все же проехалась на фаэтоне от Верийского спуска до тогдашней Ереванской площади (потом Сталина, потом Ленина), потом по проспекту Руставели (тогда Головинскому), важно восседая в экипаже, и смотря на всех с видом «Незнакомки» Крамского, вызывая удивленные взгляды. Оказывается, в Тифлисе не принято было одной женщине прогуливаться в фаэтоне. Затем, прочтя на афише, что в Оперном театре гастролирует Платонов, я пошла в театр. Давали «Чио-Чио-Сан». После спектакля я послала записку, что, мол, проездом в Махинджаури, была рада увидеть и услышать его в Тбилисской опере. После всех этих деяний я «гордо отбыла» в Махинджаури. В купе со мной оказался все тот же Лордкипанидзе, бывший тогда, как выяснилось, предсовнаркома Аджарии. Мы очень хорошо ехали, он оказался очень милым и общительным человеком и на память мне подарил роскошный перочинный нож. Я ещё ему сказала, что это плохая примета для дарящего, он посмеялся. Но вышло очень плохо для него. Потом он фигурировал в качестве обвиняемого, в очередном «шпионском» процессе, которые в то время росли, как грибы и был расстрелян вместе с группой руководителей Аджарии.
Мы так весело разговаривали, что я чуть не проехала Махинджаури и выскочила, когда поезд уже двинулся, и мой попутчик выбрасывал в окно мои вещички, к полному удивлению моего двоюродного братца Вали, который меня встречал и решил, что уже не встретил, и к перепугу Апполона, который тоже, оказывается, ехал в этом же поезде, придумав себе командировку, творческую в Батуми. Я была удивлена, увидев Апполона, но в радостных объятиях братца, рассеяно ему сказала, где я буду жить и мы отправились к тете Наде на дачу. Мы все не виделись с 1918 года, когда были детьми, а теперь были уже взрослыми людьми. У тети Нади был прелестно задуманный дом и участок, расположенный террасами на горе, весь в роскошных цветах и мандариновых деревьях. Цветами она жила, а мандарины ее разоряли, потому что еще в соцветии, пересчитывали каждый цветок, районные власти потом требовали такое же количество мандаринов, не учитывая естественный урон, между цветами и плодами. Вместе с тетей Надей жила и т. Вера, уже с одним Колей. Оказывается Галя отравилась мышьяком, зайдя к соседке и решив, что это сахар съела ложечку – бедная девочка!. Еще была жива бабушка, но боже, что осталось от этой величественной дамы, которая уезжала из Москвы и осталась у меня в памяти. Да впрочем, и от всех ничего не осталось! Обе сестры были вдовы, жили трудно, правда, Валя окончил музыкальное училище и преподавал, Коля же был весь пропитан антисоветской злостью и не хотел ни учиться, не работать, но все же работал где-то в колхозе механиком. Был очень красивый, но злой. От тети Надиных « замковых» фонтанов ничего не осталось, климат и отсутствие денег на ремонт, постепенно разрушили бывшую, когда-то очень красивую виллу. Остались только руины ванной, выложенной красивой плиткой, с роскошной медной ванной на львиных ножках и обломки великолепного витражного окна. Еще остались обломки прекрасно задуманной террасы, спускавшейся в сад. Сад был райский. Цветы невиданной красоты и вид был бесконечно прекрасный на море, и в хорошую погоду, вдали, в дымке был виден берег Турции. Я просто иногда задыхалась от восторга, бродя по террасам этого сада, на каждом повороте открывались новые горизонты и новые необыкновенные цветы. Все это было создано еще, когда Аджария была самостоятельным государством, управляемая меньшевиками и оккупированная, то англичанами, то турками с итальянцами. Тогда там жизнь кипела до 22 года, когда все Закавказье было захвачено большевиками и началось и раскулачивание и «экспроприация награбленного», в общем, все было подведено по возможности к «общему знаменателю». Тетю Надю тоже трепали, как могли, и как вдову офицера и как прочий нетрудовой элемент. Трудно ей досталось это вхождение в « трудовой элемент». Вся семья была растоптана и превращена в нищее состояние. Но сами аджарцы, жившие рядом и не входившие в «руководящий» состав, относились к тете Наде, т. Вере и бабушке очень хорошо и помогали им, чем могли.

                *   *   *

   Итак, я приехала в Махинджаури. Через два дня, примерно, я получаю телеграмму « Встречайте - Николай». Я тщетно пыталась понять, кто это Николай, но встречать все же пошла. И велико же было мое удивление, когда из поезда вышел Платонов! Откуда Вы? Только и могла сказать я. А Вы меня не ожидали, конечно? А зачем тогда посылали мне записку в оперу? Ну, право я никак не думала, что Вы приедете! Ну, пойдемте тогда, надо Вас, где-то устроить, надолго Вы? На неделю, у меня окно в программе! Я привела его к тете Наде, и та поместила его в одной из многих пустующих комнат, в это раннее летнее время. Пришел Апполон, который уже конечно узнал, где я живу, я их познакомила, и мы втроем проводили чудесные дни - путешествуя по окрестностям, и заходя в гости, к Апполону, которому предоставили номер- люкс, в одном из лучших санаториев Совнаркома, (для работы- ателье и для жизни комнаты). Нас, между прочим, там и кормили, когда мы там бывали. Ну а вечера уж принадлежали мне, мы гуляли по берегу моря, и он мне пел прекрасные неаполитанские песни, вперемешку с украинскими. Оказывалось на обрыве собирался народ, и его слушали. Почему Вы молчали тогда в Москве? Спросил он меня. Ах господи, я же была в вас влюблена по уши! А теперь? Ну теперь, говорю я и смеюсь, значит, все прошло! Я бы предпочел, чтобы вы молчали! Что делать, все проходит! Так однажды мы выяснили наши отношения. Но это нисколько не изменило нашего времяпрепровождения, ни нашей взаимной симпатии друг к другу. Прошла неделя, Платонов уехал - больше я его никогда не встречала. Он вскоре переехал в Киев, в Оперный театр - премьером, я читала о нем, был успех, он получил всякие звания, и больше я ничего о нем не знала. Да, еще узнала, что он женился на их украинской гордости оперы, и, надеюсь, прожил свою жизнь счастливо. Однажды я пошла, купаться на еще пустынный пляж Махинджаури. На пляже не было никого, кроме одиноко лежавшего аджарца, одетого во всю национальную одежду. Я даже не обратила на него внимания и пошла в море, как-то осмелела, к этому времени я уже немного плавала, но когда очнулась, берег мне показался ужасно далеким, испугавшись, я нырнула, выскочила, закричала и опять ушла под воду. Я совсем не могу быть под водой, да еще когда я представила какая бездна подо мной, я совсем потерялась и, наверное, утонула бы, если бы вдруг меня не подхватила, чья-то смелая и уверенная рука, и не поплыла бы со мной к берегу. Выйдя из воды и выплевав из всех отверстий воду, я в бессилии опустилась на песок и увидела, что мой спаситель и есть бородатый аджарец, но теперь уже с мокрой бородой и в мокрых подштанниках, что нисколько не уменьшило его экзотического вида и красоты его фигуры. Я дрожащим голосом стала его благодарить, он только махнул рукой и ушел. Тетя Надя меня очень ругала и когда я описала своего спасителя, она только всплеснула руками! Да это же известный контрабандист, у него умер отец, и он 40 дней не бреется, зовут его Хашим и все его бояться. Меня это не испугало, и я осталась благодарна ему до конца дней своих. Когда я со свойственной мне любознательностью, стала одна лазить в горы, по лесным горным тропинкам, он пришел к тете Наде и сказал, чтобы она меня не пускала в горы, потому что ее, мол, украдут. Тогда это в Аджарии практиковалось и, хотя там была уже советская власть, но мусульманские привычки остались. Женщины ходили в чадре и сидя на базаре, на корточках, у них было видно все, кроме лица. Страна была вся во власти ислама, и даже многоженство было не редкость, особенно в горных аулах. Однажды мы с тетей Надей были приглашены на свадьбу в далекий аул, нас даже подвезли туда на лошадях, мы сидели сзади и держались за пояс, а я сидела впереди того же Хашима. Было очень интересно, нас провели на половину невесты, девочки 15-ти лет, которую накрасили как куклу, нарисовали ей брови и глаза, нарумянили щеки, после чего она стала похожа на марионетку из кукольного театра. Надели массу бус и ожерелий, на ноги и на руки много браслетов, и конечно новые галоши, это был высший шик. На голову набросили почти непросвечивающее покрывало, но впрочем, эта яркая раскраска выглядела через тонкую ткань приглушенно и красиво. Мужчины гуляли на своей половине, женщины — на своей. Я, конечно, заглянула на мужскую половину, зрелище было очень красочное. Все сидели  на ковре на подушках, перед ними на больших подносах стояли всевозможные холодные и горячие, дымящиеся и вкусно пахнущие блюда, ну и конечно бесконечное количество кувшинов с вином и рога, из которых они пили. Разносил вино мальчик. На женской половине никакого мяса не было, а были всякие сладости, фрукты и немного вина, которым подкрашивали воду. Я попросила принести мне немного шашлыка, запах, которого был совершенно нестерпим, и есть сладкую пищу совсем не хотелось. Тетя Надя, конечно, сказала, что я веду себя неприлично, но хозяйка вышла, позвала мальчика и он принес мне и жареный сулугуни, зелень и конечно два или три вертела шашлыка, что я и съела под завистливые взгляды остальных женщин. Потом невесту вывели к жениху, все вышли на улицу, вернее во двор, играла музыка и были танцы, потом жених посадил невесту впереди себя и ускакал, а мы тоже поехали домой, также на лошадях, как и приехали. В один из дней, после отъезда Ник. Платонова, Аполлон попросил меня пойти с ним к тамошнему нач. пограничных войск комбригу Егорову. Это был крепкий мужчина, высокого роста, косая сажень в плечах и с одной серьгой в ухе, он был чистокровный казак, по-моему, донской. Встретил он нас очень хорошо, дал разрешение на хождение по всему Батумскому округу, и даже предложил лошадей, если нам понадобятся дальние поездки. Спросил, где мы живем; я сказала адрес тети Нади, Аполлон свой санаторий.
Через пару дней, рано утром, мы увидели его около террасы, приветствующего нас. Тетя Надя, запуганная местными властями, была ошарашена этим визитом, который затем повторялся через день верхом на коне. А однажды он летел на У-2, задевая деревья и кинул мне букет цветов, к моему приятному удивлению, но потом его визиты уже стали походить на преследования и даже потом в Москве, когда я уже жила с Аполлоном, он являлся к нам и умолял меня бросить всех и уйти к нему, и когда я отказалась от всяких его предложений, он ушел на польский фронт, с которого я получила от него последнее письмо, где он пишет, что жизнь для него стала недорога, потому что без меня ему все, все равно. Вскоре я получила от его товарищей краткое письмо, что он погиб. Я плакала, мне было очень жаль его, этого последнего романтика нашего времени. В Батуми мы пошли с Аполлоном на этюды к гавани. Аполлон остался, где-то около пляжа, я же искала более интересное для себя место и нашла маленькую бухточку, в которой качались на волнах несколько катеров и моторных лодок. Только я уселась и начала рисовать, как ко мне подошел НКВДист и спросил, что я здесь делаю? Я ответила: - рисую! Он предложил свернуть  свое рисование и следовать за ним, я повиновалась, что еще оставалось делать? Мы прошагали от пристани до улицы, где помещалось НКВД. Вначале со мной беседовал, какой то чин, потом проводили меня в кабинет  начальника Батумского НКВД- некоего Джонджолия. Мы с ним очень хорошо поговорили, я никак не могла понять, почему это так заинтересовало мое рисование, и только, когда он популярно мне объяснил, что это пограничная зона, я рисовала пограничные катера и их стоянку. Я удивилась и спросила, что же вы так плохо охраняете свои секреты? Все же мой этюд остался у него, меня отпустили, взяв слово, что я впредь не буду нарушать правила пограничной зоны. Я пришла домой, у нас уже сидел взволнованный Аполлон, а тетя Надя и Валя ходили из угла в угол. Я рассказала им, смеясь, что со мной произошло, искренне не видя в этом ничего страшного! Бедная тетя Надя, сколь же я травмировала ее своим поведением! Через два дня опять подъехал Зил, из которого вышел этот же гроза всей Аджарии, Джонджолия и Предсовнаркома, знакомый уже мне Лордкипанидзе, и пригласили меня прокатиться на катере до Зеленого мыса. Я охотно согласилась, и мы укатили. На Зеленом мысу, мы поднялись в их закрытый санаторий, где нам был подан роскошный обед. Я « обследовала» это великолепное заведение, попробовала даже поиграть в бильярд, конечно у меня ничего не вышло. Потом мы погуляли по парку, много смеялись и часов в 5-6, попив еще вино со всякими вкусностями, отправились домой, где так же уже сидел Аполлон, и так же волновалась тетя Надя. Я им все рассказала, и тут Аполлон предложил переехать мне в его санаторий, мол, путевку он мне достанет,  тетя Надя слезно умоляла согласиться, видно ей уже не по силам были эти волнения. Таким образом, я очутилась в санатории, под бдительным оком Аполлона и по горло влезла в рисование и живопись. В общем, я осталась там, на 3 месяца и только глубокой осенью, мы вместе уехали в Москву. Я написала обо всем Боре, на что он прислал убитое письмо, из которого я запомнила одну фразу - « не обязательно, чтобы заниматься живописью, лежать с художником в одной постели». Наверно это действительно не обязательно, но я после всех своих мальчиков, встретила взрослого человека, мужчину, прошедшего огонь и воду и знающего, что такое женщины, любовь и секс. Так началась моя жизнь с Аполлоном. Собственно женская жизнь. Мы много рисовали, писали этюды и я чувствовала, что наконец-то я делаю то, к чему всегда стремилась. К концу лета мы вернулись в Тифлис и поселились в гостинице «Ориант», было открытие осенней выставки художников Грузии. Выставка, конечно на все лады живописала о великой жизни, великого Сталина. Принимать выставку приехал Лаврентий Павлович Берия, бывший тогда Секретарем ЦК Грузии, и как хобби покровительствующий всякому искусству. Выставку он в основном принял, но категорически отверг Ладо Гудиашвили - фресками которого я каждый день восхищалась в холле г-цы. Дело в том, что Гудиашвили, как и довольно большая группа художников: Какабадзе, Эличка Ахвледиани, Кэто Мгалобишвили и еще несколько скульпторов, во время меньшевиков уезжали учиться во Францию, и были довольно свободны в своем творчестве, в противоположность остальным сов. Грузинским художникам, скованных в своих мыслях и чувствах «идеями марксизма-ленинизма» и соц. реализмом в картинах. Гудиашвили конечно сняли, я довольно громко выражала свое несогласие с этим фактом. Председатель Союза художников Грузии, в то время был некий Дудугава, трус и подхалим, да хотя, впрочем, кто в то время не был трусом и подхалимом? что, в конечном счете, все же не спасло его от общей участи внезапного исчезновения из жизни. Итак, вот этот Шура Дудугава появился у нас в номере гос-цы и с волнением в голосе сообщил, что мы, мол, должны вечером, а был уже вечер, приехать к Берия. Я не хотела ехать, но Дудугава сказал, что именно я то и должна ехать. Ну что делать? Мы поехали, Аполлон в легком испуге, я в любопытстве. Мы прибыли в присланном за нами авто, в какую то очередную квартиру Берия. Кроме нас там было уже 2-3 художника. Роскошно накрытый стол, Берия в домашней одежде (в каком то свитере) и сам в роли тамады! Первый тост за великого отца родного Сталина, но когда Дудугава поднял второй тост, за нашего дорогого хозяина и пр. и пр., Берия его прервал и сказал, что, мол, он забыл, что здесь есть женщина и второй тост за прекраснейшую из прекраснейших женщин, за нашу дорогую гостью «калбатоно» Ксению, пришлось выпить и за Ксению, потом Аполлон расцвечивал всеми красками тосты за всех и за все! Я устала и ушла в другой конец комнаты и села на диван, была глубокая ночь и я захотела спать. Берия вышел из-за стола и подсел ко мне, и мы разговаривали об искусстве и в частности о живописи. Сведения его были очень ограничены и вкусы тоже, и если бы я не была развита общением с А.И. Кравченко, я бы наверно и не могла бы с ним спорить! Но здесь я не могла не вступиться за Гудиашвили, и мы довольно громко и горячо с ним схлестнулись, к вящему удивлению и смущению оставшихся за столом. Там все молчали и слушали, эту ненормальную Ксению, которую видимо, посчитали, что видят в последний раз! Но… я осталась жива и здорова, а картину Гудиашвили повесили на место, к великому изумлению и Дадугавы и Аполлона тоже!

   Вскоре мы переехали в Москву, в ужасную маленькую комнат при кухне, в коммунальной квартире, в которой при том же жила мать Аполлона, и начались скандалы и ссоры. Я не привыкла к роли «при ком-то» и требовала полнейшего равноправия, да пожалуй, и верховенства. Аполлон же привык жить безнадзорной жизнью, интересного и свободного и мужчины. После первой полученной от меня пощечины от меня, за интимный разговор по телефону, с какой-то женщиной, встал вопрос, что я уезжаю, но он по видимому был сильно влюблен, потому что стал искать квартиру, и мы переехали в Пименовский переулок, в комнату, в которую проходили через хозяев, в нижнем этаже, он снял комнаты под мастерскую, т. как получил большой заказ на картину «Сталин в Батуми». Тут все наши конфликты закончились, и мы занялись творчеством и любовью, о которой я, оказывается, ничего раньше не знала. В это же время опять на горизонте появился Л.П.Берия, который к этому времени был переведен в Москву, или проживал в ней просто по делам. В самый разгар нашей творческой и любовной жизни, начались интригующие звонки, ночью по телефону, а телефон был в коридоре и  звонки будили всю квартиру. После 3-4-го звонка, я попросила больше неизвестного мне человека меня больше не беспокоить, или сказать, кто это звонит? Он ответил - а, если это Берия? Я сказала, что Берия занят, наверное, более важными делами, чем болтать по телефону. Он ответил, через полчаса я пришлю за вами машину! Посмотрим! Сказала я и побежала к Аполлону рассказать ему весь наш разговор. Мы малость перепугались, не зная как воспринять этот звонок - серьезно, или как розыгрыш, но на всякий случай решили одеться. И действительно через некоторое время раздался автомобильный сигнал и, выглянув из окна, я увидела большую черную машину и высокого военного, вышедшего из нее и остановившегося около дверцы. Я поняла, что это за иной, вернее за нами, т.к. одна я ехать не собиралась. Мы вышли, дверца распахнулась и мы поехали куда-то в район Цветного бульвара, в верхние переулки, приехали, вышли, спутник молча нажал на какой то сигнал у двери, двери распахнулись. На лестнице сидели два КГБшника.

    Они молча открыли дверь, мы вошли, поднялись вместе с нашим молчаливым спутником, на какой то этаж, так же тихо открылась дверь какой то квартиры и в дверях, вдали видневшейся двери стоял Берия! Увидев Аполлона, струхнувшего основательно, он удивился - и вы тоже приехали? Я ответила, конечно, ведь я не знала, куда я еду? Ну, входите! Мы зашли в столовую, стол был накрыт по-грузински на 2 человека, но тут же принесли и 3-й прибор. Начали говорить об искусстве, о том, о сем, довольно скованно, но много пили. Я попросила разрешения выйти. Л.П. сказал, улыбнувшись, что в коридоре есть дверь. Я вышла, все было отделано деревом, никаких дверей не было видно. На ощупь, нажала на какую то филенку и оказалась в комнате набитой КГБешниками. Я вылетела, на ходу пробормотав, что мне нужен туалет. Они мене сказали, что надо нажать, на какую филенку, и я оказалась в спальне, из которой я вылетела еще быстрее, забыв даже, что я искала! Ну, в общем, вечер явно не удался и мы, поскольку время уже шло к рассвету, стали прощаться, нас особенно не удерживали. На той же машине, мы в смятении, отправились домой, ожидая неизвестно каких последствий.

    В это время, как я уже писала раньше, Аполлон писал большую картину» «Сталин в Батуми», для чего мы снимали еще одну комнату на первом этаже, хозяйка, которой и готовила нам обеды. Картина была большая, многофигурная, по моему, два на три метра. Я писала нахально, второстепенные фигуры, фон, горы и небо, которые конечно Аполлон проходил своей кистью. Писали мы истово, правда, в промежутках, занимаясь любовью, в которой он был так же неукротим, как и в живописи. После окончания картины мы нашли себе квартиру в Арбатских переулках, бывший людской дом при большой усадьбе, которая единственная не сгорела при нашествии Наполеона. Квартира была очень интересная. На втором этаже была двухкомнатная квартира, на первом же, огромная кухня, уборная и ванна, что было конечно не очень удобно, но я была молода, и для меня  это не составляло труда. Там я занялась хозяйством, нашла чудесную прислугу, тетю Нюшу, которая всю жизнь проработала на богатых и знатных господ, и её не только не надо было ничему учить, но и она меня всему учила. Работали мы тогда в музее народов СССР, на Воробьевых горах, в бывшем дворце князей Шаховских, писали там задники для диорам и зарабатывали очень хорошо. Во всяком случае, я на гвоздик в шкафу вешала 30руб. на день и ни в чем не требовала отчета от Нюши. Бесконечные гости, а их приходило и приезжало из Грузии порядочно, все было в её ведении и никогда она добавки не просила. Бывала у нас вся элита русских художников. Грузинских тоже: так из русских бывали Иогансон, Соколов-Скаля, Савицкий, Ромадин, Герасимовы Александр и Сергей, основатель АХХРА, Перельман и конечно Налбадян. Из Грузии - Эличка Ахвеледиани, Кэто Мгалобишвили, Ираклий Тоидзе, Ладо Гудиашвили, Кирилл Зданевич, Джапаридзе Давид и другие, кого я сейчас и не упомню. Писатели и поэты, например, Котэ Гамсахурдиа. В общем, был очень открытый дом. Иногда собирались все вместе и ехали в какой-нибудь ресторан. Такси, по-моему, тогда не было, и мы заказывали большую машину в Метрополе. Однажды Эличка так расшухарилась, что забралась на крышу авто, правда до первого милиционера, который и заставил снять веселую даму с крыши и сесть в машину. Кончив оформление музея, его кавказского сектора, мы были приглашены сделать фриз-40 метров, уже в Кабардино-Балкарии, которая должна была праздновать 25-летие своего существования. Празднование проходило очень пышно. Мы: Аполлон Кутателадзе, Ладо Анджапаридзе и я приехали за 6-ть месяцев до праздника, т. к. должны были написать этот фриз еще во дворце культуры. Секретарем Кааб-Балк., тогда был необыкновенный человек, Бетал Калмыков. С Бетал Калмыковым у меня состоялось очень смешное знакомство. Когда мы - я, Аполлон и Ладо приехали в Нальчик, нагруженные, как волы (40 метров холста, краски, кисти, картон и личные вещи), нас высадили на площадь перед гостиницей, пустынной в этот ранний час. Преодолев все трудности пересадки (прямой ж. д. нет), мы приехали в Нальчик в 5-6 утра, усталые и мечтавшие о постели и ванне. Но, увы, мои товарищи пошли в гостиницу, я же осталась сидеть на вещах в ожидании их и номера в г-це. Время проходило, а их все не было, я уже накалялась, как асфальт вокруг меня, и приходила уже в ярость, когда передо мной появился солидный мужчина в национальном костюме и спросил, что я здесь делаю. Я со злостью ответила, не видите, я загораю! Но потом раздражение сменилось обидой о своем положении, и я все ему высказала! Он спросил - почему же не дали телеграмму - я ответила - конечно, дали, но где она гуляет, не знаю! Ни слова не говоря, он, нагрузился всем нашим барахлом, и кратко бросив мне - идем, пошел в гостиницу, где бесновались в бессильном гневе мои два собрата. Свалив все в кучу, он подошел к дежурной, и через пару минут, нас позвали и вручили ключи на два номера. Я чуть не расцеловала своего спасителя, но, порешив, что один рубль ему будет не лишним, дала ему этот рубль. Он со смехом и благодарностью принял его и ушел, а мы отправились в свои номера, мыться и приводить себя в порядок, т. как к 9-ти часам мы должны были явиться в обком с нашими письмами из Москвы. Бетал Калмыков жил в квартире при обкоме. Когда мы пришли, то вскоре, и он вышел из соседней двери, я обомлела, ведь это был мой « знакомый», которому я дала за услугу 1 рубль! Мы оба рассмеялись, и я сказала - давайте мне мой рубль обратно, а он в ответ - « нет, я его честно заработал!». С этого разговора и началась наша дружба, на все время, что мы были в Кабардино- Балкарии, а пробыли мы там 6 месяцев. Потом, вскоре мы переехали в Долинское, на правительственные дачи, там было несколько дач, в которых жили все гости Бетала. На нашей даче, кроме нас жили писатель Пришвин с сыном, поэт Третьяков с женой. Часто к ним приезжающая Лиля Брик, режиссер Судаков с женой  Актрисой МХАТ, Еланской и двумя дочерьми, композитор Шехтер, с женой Люсей Левинсон, ассистенткой Гольденвейзера. Жили очень интересно, да еще редактор «Правды»- Стеклов с женой. Потом мы жили в даче под Эльбрусом. Это время мы жили как «большевики»! С поваром, массажисткой, с верховыми лошадьми, когда захочется. Еще туда приехали два корреспондента из журнала «СССР на стройке» Петросян и Альберт. Днем до обеда занимались делами, у которых они были, вечером собирались в гостиной, играли на рояле, пели, рассказывали интересные истории. Днем ездили или ходили в горы, пытались добираться даже до Эльбруса, но выше «Приюта одиннадцати»- не удавалось, не было снаряжения. Описывать всю ту жизнь не хватит и тетради. Когда жили в Долинском, ходили на соседнюю дачу к Орджоникидзе, где жил он, его жена Зинаида Гавриловна и приемная дочь. Мы с Серго сидели на ступеньках крыльца и он вспоминал свою жизнь. Жил там, в Долинском, и Литвинов с молодой женой, приезжали и Ворошилов с Екатериной Давыдовной, тогда она как-то была совсем другая, чем, когда я её встретила по работе в музее Революции. Очень был симпатичный Буденный со своими бесконечными разговорами о лошадях. Приезжал еще Постышев, первый секретарь ЦК Украины, очень скромный, спокойный человек, погибший первым в начале Троцкистко-Бухаринском процессе. Об этом процессе, вернее, начале его, мы узнали, однажды утром на террасе, когда Стеклов, развернув газету «Правда» побледнел и выскочил из-за стола, за ним ушла жена и еще кто-то. Через несколько дней весь карточный домик нашего  благодушного благополучия, начал стремительно рушиться. Уехал Литвинов с женой, через несколько дней, узнав об аресте брата, спешно уехал Серго с семьей и вскоре мы узнали, что он застрелился. Я была ошеломлена! Через несколько был вызван Бетал для участия в почетном карауле. Он уже знал или понял, к чему это все ведет, и попрощался с нами, сказав, что мы больше никогда не увидимся. Я была все же в полной слепоте, когда спросила его -«Почему?». Он мне сказал: «Глупенькая ты девочка, дай Бог тебе оставаться такой же наивной». Обнял меня и даже поцеловал в голову. Через некоторое время и мы уехали из этого, сразу опустевшего, такого уютного края. Приехав в Москву, мы узнали, что Бетал был арестован и больше ничего узнать было нельзя. Теперь в Нальчике стоит большой памятник ему, от благодарного народа. Между прочим, его жена, Антонина, не помню отчества, сыграла не последнюю роль в его трагической судьбе. Она была казачка, большая красивая баба, которая все время была в оппозиции к нему и организовывала всякие блоки против него. Я же очень плакала в Москве, когда узнала о его судьбе, это был настоящий рыцарь революции, не запятнавший себя ни кровью, ни стяжательством, любимый народом и много для него сделавший.

    После приезда в Москву Аполлон получил свою мастерскую на Масловке, в первом доме мастерских. Для работы над портретом Сталина-молодого, мы пригласили Якова Джугашвили, первого сына Сталина, которого он не любил и с которым почти не общался. Это был молодой инженер, работавший на производстве, довольно плохо одетый, очень скромный, мягкий человек. Для этой картины мы много работали, делали этюды, писали портреты первого плана, и композиционно картина была очень неплоха. Вообще композицией Аполлон владел очень хорошо, впрочем, как и колористикой, и был романтиком, несмотря на все темы, задаваемые ему «соцреализмом» и царившей над всем фигурой Сталина. После блестящей сдачи картины «Сходка в горах во главе с молодым Сталиным» мы получили заказ от Малого театра па оформление ставившегося там спектакля «Честь», или «Месть», не помню, Сумбатова-Южина, сыгравшего роковую роль в нашей жизни. После обеда в «Национале» с группой художников мы с Соколовым-Скаля решили поехать к нам на дачу. Дело в том, что детство и юность Соколова-Скаля прошло в Химках, где их дача стояла рядом с дедушкиной, и они в детстве были знакомы. Приехали на дачу, мило провели время в воспоминаниях и утром решили пойти на этюды (в то время, кругом еще было очень красиво). Этюдников было два и я хотела пойти с Пашей, а Аполлон взревновал, уж не знаю, почему и заявил, что пойдет он, а мне хотелось пописать с кем-нибудь ещё. Слово за слово, разгорелась ссора, мама вмешалась, Аполлон сказал ей что-то дерзкое. Мама сказала: «Покиньте мой дом», вышел папа, Аполлон его толкнул, я вступилась, бедный Скаля не знал, что и делать? В общем, Аполлон уехал. А я сказала, что если он посмел оскорбить мою маму, мои отношения с ним кончены, что и произошло. Больше я в наш общий дом не вернулась. Попозже, вместе с Юрой, моим братом, я забрала кое-какие свои вещи. Прошло некоторое время, и я решила воспользоваться приглашением Кэто Мголабишвили, приехать к ней немного погостить. У нее была очаровательная мастерская и комната в мансарде дома, довольно высоко, на улице, кончающейся уже на горе Мтацминда, с прелестным садом на крыше нижестоящего дома, на более нижней улице жил и Шалико. Не скрою, эта была одна из причин поездки моей в Тбилиси. Тогда город еще был полон ароматом и приметами прошлой жизни, очень отличающейся от нашей, уже совсем «коммунистической». Я была заинтересована Шалико ещё, когда мы познакомились, во время декады Грузинского искусства в Москве. Он славился своим женоненавистничеством, в общем, за ним не значилось ни одного романа и заинтересованного взгляда на женщин. Кроме того, он был красив, немного явной национальной красотой, но, тем не менее. Был устроен шикарный банкет в большом зале «Националя», куда все и были приглашены. Я была в ударе и танцевала посередине зала и одна, и в группе, и грузинскую «Мзиури» и лезгинку, которой я научилась, когда мы жили в Кабардино-Балкарии. Я часто танцевала в кругу, в аулах на народных танцах, и цыганочку, и с художником Чайковым, еврейскую «семь на сорок». В общем, после этого вечера Шалико не только смотрел на меня, но по-моему, никого другого не видел. Потом писал мне странные письма в Быково, на которые я отвечала, не скрою.
В общем, эти встречи кончились тем, что мы поженились и даже расписались, несмотря на предупреждения Тамары Александровны, матери Шалико, что он не пригоден для семейной жизни, но видимо мой организм требовал материнства, что вскоре и случилось. Беременность у меня была очень тяжелая. До 4 месяцев я лежала в больнице с непрерывной рвотой и питали меня через клизму и все же, выйдя из больницы, я опять стала работать, потому что из всей семьи работала я одна, а семья была большая: мать Шалико, я, Нуну с 3-мя детьми, муж которой был репрессирован и она была в депрессии, и Нугеша. которая еще училась в школе. А все хотели, есть, пить и быть одетыми, вот я одна и рисовала «вождей» до посинения. После 7-и месяцев, я получила отпуск и поехала в Москву, на дачу, отдохнуть. Шалико поехал со мной, но и в Москве, сколько я ему не находила работы, все было ни по нем. Впрочем, художник он был хороший, но не к тому времени. Марина была очень капризной девочкой, особенно по ночам и в первые месяцы своей жизни. Папа (дедушка) все ночи ходил с ней на руках, напевая ей военные марши, чем только ее и усыплял. Шалико участия не принимал. Прожил год и уехал, слава богу, мне уже невмоготу было содержать всех. Пришлось взять еще девчонку-няньку, колясок тогда не было, гуляли зимой, с огромной «куклой» на руках. Мама и папа впрочем, внучку свою обожали и старались, ревнуя, не очень меня к ней подпускать, да и мне, правда, говоря, было не досуг, работая по 10-12 часов в день. Пришло второе лето Марининой жизни, и, однажды, сидя на террасе всей семьей: с тетей Катей, Иван Васильевичем (вторым ее мужем), тетей Маней с Раей, Ниной и Юрой, мы услышали громкоговоритель в «ЦК Партии», у них был громкоговоритель на даче, и весь народ бежал туда. Мы узнали, что началась война. Юра уехал сразу, и до конца войны, мы его не видели. Папа заставил нас всех вырыть блиндаж, по всем правилам войны, с двумя накатами, нарами и столом. Дело в том, что Быково попало в полосу воздушной обороны Москвы и осколки снарядов сыпались с неба. Тетя Маня сидела в блиндаже, с противогазом на голове, а тетя Катя, с медным тазом на голове, на гамаке,  говорила, что она жена артиллериста и стыдно ей прятаться Мама с Мариной пытались жить нормальной жизнью. Мы с папой мотались каждый день в Москву, папа на работу, я пыталась достать какие-нибудь продукты, возвращались каждый день под бомбежку. Однажды я застряла в Москве около своего дома, из-за воздушной тревоги и нос к носу столкнулась с Аполлоном, которого я не видела с тех самых пор, знала правда, что он женился на Мусе, нашей натурщице и у них родился ребенок. Встретившись так неожиданно, под вой серен, мы почему-то, очень обрадовались друг другу. И поскольку я никогда не ходила в бомбоубежище, мы решили подняться к нам в квартиру. И тут нас как ураганом бросило в объятия друг друга, мы не слышали вой сирен, падающих в районе Арбата бомб, и только бомба, упавшая напротив нас, в театр Вахтангова и разрушившая его, выбившая вокруг окна, осыпавшие и нашу комнату стеклом, нас отрезвила, но не остановила. Когда мы спустились вниз, уже стояли кареты скорой помощи. Мы были, как пьяные. Видимо смерть, носившаяся  вокруг нас, заставила нас забыть все на свете и прожить сполна нескольких моментов счастья, о котором я уже и забыла совсем.

    Папин завод эвакуировали на восток, в Челябинск, а семьи все под Уфу. Я ехать не хотела, но с детьми в Москве не оставляли и я решила ехать в Тбилиси, послала телеграмму Шалико, но от него не было ни привета, ни ответа. Время шло, и надо было что-то решать. Тут меня выручил Аполлон, он достал мне и пропуск, как на свою жену, купил билеты на поезд и даже дал немного денег на дорогу, потому что я осталась совсем без денег, вся, сделанная мною работа, осталась у меня на руках, никому в то время уже не нужная. Мне было жаль маму, но она ехала с семьями рабочих завода и Любочкой Сахаровой, нашей соседкой и подругой мамы. Я же выехала как сумасшедшая. Утром взяла Марину с дачи, папа не пошел на работу, я завезла ее домой, встретилась с Аполлоном, он передал мне « разрешение» на въезд в Грузию, билеты, немного денег, и должен был привезти двух своих грузинских сыновей, прямо на вокзал. Я должна была приехать домой, и уложить вещи, но началась воздушная тревога. Я домой уже не попадала, папа один, что то рассовал, в какие-то чемоданы. Марина ревела, хотела есть. Я с ума сходила, сидя в каком то подвале, поезд уходил раньше и не по расписанию, как только образовывался более или менее большой перерыв между воздушными тревогами. Комсомольская площадь была заполнена плотно беженцами из Москвы, с вещами, детьми, стариками и женщинами, потому что никто не знал, когда он поедет. Почему-то мы тоже отправились с этой площади. Папа примчался с Мариной, а чемоданы попросил привезти каких то мальчишек со двора. Марина была в одной туфле, второй папа где-то потерял, мы еле успели сесть в поезд, как он тронулся, из окна я увидела мальчишек, которые кинули мои чемоданы в какой то вагон. Потом я все же нашла свои чемоданы и мальчиков Аполлона, где-то в середине состава. Есть почти ничего у меня не было, у мальчиков была солидная корзина с едой, которой хватило на 3-4 дня, а ехали мы больше двух недель. Было счастье, что, в нашем вагоне ехали летчики на переформирование, у них были талоны сухого пайка, и они щедро с нами делились, так жнее и спальными местами. Вагон был плацкартный, и мы спали в очередь с летчиками. Счастье еще, что Марина была очень симпатичная и веселая девочка, и ребята таскали ее по всему поезду, где только ехали летчики, так что она была сыта. Мальчиков тоже подкармливали, да и меня не забывали. Ехали мы конечно не так, как в мирное время, когда колеса мирно стучат на стыках рельс, а ты дремлешь, читаешь или любуешься видами из окна. Нас 2 раза бомбили; 1 раз машинист совершал всякие кульбиты с поездом, то мчался с дикой скоростью, то вдруг останавливался на полном ходу. Все пассажиры летели то носом вперед, влетая в стенку, то падали назад, затылками об полки или просто на пол. Летчики смотрели в окно и комментировали это своеобразное сражение; 2 –ой раз поезд просто остановился, все пассажиры под вой самолетов выскочили из вагонов и побежали в поле, стараясь укрыться среди редкого кустарника. Я выпрыгнула, чуть не свихнула ногу, с Маринкой под мышкой, таща двух перепуганных мальчишек и нырнула в ближайший кустик, бросив детей на землю, и накрыв их собой. До сих пор помню это ужасное чувство от открытой спины и полной беспомощностью. Жуткое чувство оголенной спины, подставленной под пули кружащихся над нами самолетов и поливающих без разбора все, расстилающееся под ними поле, с жалкими фигурками, распластавшихся людишек. Погибло 2 человека, один из них летчик, слава богу, не из нашего вагона. Это был наверно край военных действий, дальше нас больше не бомбили и мы довольно спокойно ехали, какими то невозможными путями к желанной цели. Но когда, казалось уже все пройдено, возникло еще одно неожиданное препятствие- проверка пропусков. Всех высадили из поезда, и на границе Кавказа стали проверять пропуска. У меня был пропуск на одну фамилию, а паспорт на другую. Но тут нас спасла Маринка, она потянулась к проверяющему документы, офицеру, кавказцу, довольно красивому и радостно закричала « папа, папа!», не знаю, что уж пришло ей в голову, но офицер испугался, что ему припишут чужую девочку, и поскорей нас отправил в вагон, под отчаянные вопли Марины. 

   После 2-ух недельного странствия наш поезд, наконец, прибыл в 5 часов утра в Тбилиси. Конечно, никто меня не встретил, мальчиков встретили и забрали, а я осталась с двумя чемоданами, набитыми всякой ерундой и с мариной- 1 год 9 мес. На руках на пустом перроне, хорошо, что летчики, за которыми пришла машина, подхватили и довезли до дома, где я застала идиллическую картину спящей семьи и Шалико, встающего и собирающегося после чая на вокзал, хотя я из Баку давала телеграмму о приблизительном нашем прибытии, и он ее получил. Началась скучная жизнь, о которой даже теперь скучно писать. Никто не работал, семья из 7-и человек, жила неизвестно на что. Марину мне пришлось отдать в ясли, чтоб хоть как-нибудь она ела, сама же стала искать работу. Предложили мне ее очень скоро в гостинице «Ориант», отрезать талоны от карточек, обедающих там важных птиц. Жульничали официанты очень здорово, подавая не то и не из того, по всему не додавали. После работы все собирались, и делили доставшиеся, и меня включали в свой состав. Продержалась я там недолго, около недели, уж очень противно было все. Перевели меня на этаж в буфет, там воровство было совсем бессовестно, и я не выдержала и ушла. Т. сказать честь не позволяла.

    Вскоре фронт приблизился к нам и в Наркомздраве, при пятом отделе образовали отдел медстатистики и стали набирать туда и в госпитали, которые все прибывали в Тбилиси, сотрудников. Я пошла первой, уж не помню, кто меня рекомендовал? Я понятия не имела, что такое статистика, тем более медицинская, но быстро сообразила, что к чему, на краткосрочных курсах, которые открыли и стала старшим медстатистиком и возглавила отдел при Наркомздраве. Работы было много и мне полагалось отдельная секретная комната, потому что я составляла сводную таблицу всех ранений и смертей по всему фронту и отправляла в глав. Штаб, но я не имела не только комнаты, но даже сейфа и вечно теряла все сводки по коридорам наркомата. Но ко мне все очень хорошо относились и особенно начальник 5-го отдела Валико Чихладзе, все мне возвращали. Хуже было дело с Маринкой, девочка, которая просилась на горшок с раннего возраста, в этих яслях была мокрая до горла. И зимой, когда я ее несла домой, черти откуда, а в доме почему-то никто не мог пойти за мной, заболела, в конце концов,  тяжелым воспалением легких, которое осложнилось еще и гнойным плевритом. Кормила я ее через нос. Когда я стала требовать, что бы ей откачали гной из плевры, врач, профессор, отказался, отговариваясь, что нет медсестры. Я взялась сама за помощь ему, потому что видела, что она погибает, несмотря на то, что нарком медицины присылал мне для нее сульфидин, который только тогда появился и выдавался только по распоряжению наркомздрава. Назначили операцию, без наркоза, слегка затуманив ей сознание. Я сама держала ее на руках, профессор ввел ей между ребрами прямо в плевру огромную иглу и выкачал два с половиной стакана гноя. Это была ужасная операция, для меня во всяком случае. Но после этого Марина начала выздоравливать. Болела она около двух месяцев, за все это время я почти не ложилась спать, а спала на стуле около ее кровати, есть мне тоже никто не давал и не приносил, а питалась тем, что недоедали дети ее палаты, а их было 8 или 9 человек, и все тяжелые, и за всеми надо было ухаживать, только на этих условиях мне разрешили находиться в больнице. К выписке из больницы я достала ордер на 2 куб. дров, немного крупы и масла и сыра от завхоза эвакогоспиталей. Придя, домой с Мариной, я застала холод и голод, все мои записки остались, не использованы, т. к. никто по ним не ходил, ни за продуктами, ни за дровами. Пришлось мне бежать все это реализовывать, т. к. был февраль месяц и в квартире был собачий холод и есть было нечего, дети были голодные и взрослые тоже. Я устроила Маринку в детский сад санаторного типа, где она подхватила коклюш и еще вдобавок стала очень странная. Сидела в углу и молчала, я очень испугалась за ее психику и взяла ее домой, но работу я оставить не могла, вот и бегала домой под видом, что иду в очередной эвакогоспиталь, все, конечно, понимали мои хитрости, но жалели и меня и ребенка. Из госпиталя я продолжала, кое-что доставать, потому что, приходя домой, я встречала детей, кричавших «ПУРИ МИНДА», то есть, хочу хлеба! Вот я и кормила всех кое-чем, и чем могла. Потом я не выдержала и устроила в доме скандал, заставив Нуну идти работать в госпиталь, стало полегче. Нугеша кончила школу и поступила в Университет. Стали все  понемногу получать карточки, иждивенцами оставались только Шалико и Тамара Александровна, но с нее и спроса не было никакого.  Во время моей работы в Наркомздраве, меня вызвали в 4-ый или 5-ый отдел, уже не помню, и, напирая на мою фамилию, предложили сотрудничать, т.е. стать «стукачом». Я наотрез отказалась, но, продержав меня 5 часов в беседе, и я, приведя все доводы своего «лояльного» отношения, к чему он очень придрался, как это только лояльного отношения, а не всем сердцем отношения к власти, заставил меня дать согласие на пробу в этом отношении. На следующий день я побежала к Валико Чихладзе просить у него защиты, он возмутился и сказал, что поговорит об этом, тем не менее, меня через день вызвали, я делала наивные глаза и говорила, что никто ничего такого не говорит. Но через неделю меня вызвали опять и предложили придти в 10 часов вечера в Верийский парк. Я, конечно, опять пошла к Валико, он возмутился на этот раз уже серьезно, но в парк посоветовал пойти. Я просила Шалико тоже пойти со мной, но он отказался, сказав, что это неудобно. В общем, в 10 часов вечера я пошла в парк, мой «соблазнитель» предложил мне прогуляться по совершенно безлюдному и темному парку. Пока я что-то лепетала, что лучше здесь посидеть, я увидела фигуру моего дорогого Валико, приближающуюся к нам; оба они сделали удивленный вид от встречи, я забормотала, что уже темно совсем и мне надо идти, Валико взялся меня проводить. Больше меня не беспокоили. За это время я здорово обносилась, пришла весна, я была без обуви и без пальто. И вот однажды Бабо (жена Миши Менабде, товарища Шалико) сказала мне, что один ее приятель едет в Москву и может зайти к нам и что-либо привезти. Я очень обрадовалась, так как мама все вещи носильные оставила у Нины Магеровской. Я попросила Бабо как-нибудь связать меня с этим товарищем и вот мне на работу звонит этот товарищ. Услыхав этот голос, я поняла, что пропала. Этот голос был необыкновенный, мягкий, низкий, без акцента, какой-то особенный, и всю дальнейшую жизнь я не могла устоять против этого голоса, и больше никогда такого не встречала. Мы договорились встретиться у аптеки Земеля, которой давно впрочем, не было, но все звали это начало спуска Элбакидзе, этим давно не существующим, со времен революции именем. И вот мы встретились, он был очень высокий, сухопарый, с насмешливыми глазами и этим потрясающим голосом, хорошо, что я заранее все написала, что мне надо, потому что в этот миг я едва ли что-либо соображала. Я была в каракулевой кубанке и в старом, перешитом мужском пальто (как оказалось, я произвела на него такое же ошеломляющее впечатление. Знак Водолея сделал свое дело.) Он уехал, и я стала ждать его возвращения с нетерпением, уже не только от желания получить от него посылку, но и услышать по телефону его голос. И вот он приехал,  и если посылка меня крайне разочаровала, потому что Нина, все что могла переделала на себя, кроме туфель, мало кто носил 34-35 номер обуви, то встреча с Бичико Вагнером (так тогда была его фамилия, а вообще он родственник Шалико и его фамилия тоже Макашвили) меня убила вконец. Мы встречались еще и еще, под всякими благовидными предлогами. Он был женат, но разведен, имел двух дочерей, одна из которых жила у него и его матери. Встречаться было негде, дома всегда ждала орава полуголодной семьи, но я витала в облаках, от звонка до звонка его,  по телефону. Однажды он пригласил меня пообедать у одного из его друзей, я сбежала пораньше с работы и с бьющимся сердцем пришла к его другу.  Никакого друга, конечно, не было дома, но бал накрыт чудесный грузинский стол, с вином и фруктами, жареным сулугуни, цыпленком табака, зеленью и свежим хлебом. Боже мой, я давно этого ничего не ела, и честно говоря, набросилась на все с видом и чувством, давно голодного человека Мы шутили, смеялись, он оказался человеком с юмором, но не обижающим и, в конце концов, я заснула……, проснулась часа через два-три, он сидел рядом и читал какую то книжку. Я была очень смущена, он посмеялся надо мной и проводил меня домой. Так прошло наше первое «любовное» свидание, за которое я ему была очень благодарна. Бичико то уезжал в Батуми, то приезжал, и я всегда с трепетом ждала его звонков. Однажды он позвонил и сказал, что он у товарища, рядом с Наркоматом и не могла бы я хоть на минутку туда прибежать. Я сказала, что иду в госпиталь, и, перебежав дорогу, оказалась в доме товарища, и в объятиях Бичико, от его поцелуев, я сразу обмякла, ноги подкосились, голова закружилась, и я перестала, что-либо соображать. Прошел час, прошло два, и наступил вечер, мы все не могли оторваться друг от друга. И кто из нас мог подумать, что пройдет несколько лет любви, счастья, драм и трагедий, и мы разойдемся из-за дурацкого самолюбия, много лет тоскуя, друг о друге, и так и не поняв, зачем мы разошлись, вышли замуж, женились, завели детей, внуков и правнуков, но любви и счастья уже в жизни не было, и меньше всего от тех, ради кого мы все делали. Сейчас мне 85 лет, а я все вспоминаю счастливые дни, прожитые вместе, даже во внешнем несчастии. Слов нет, характер у Бичико был трудный, но я думаю, что я тоже была не сахар. Лучше всего было, когда я жила у него в Батуми, там было настоящее счастье, никем и ничем не замутненное, как бывает только в первых сериях киноромана. Но самые прекрасные дни были в мой первый приезд в Батуми. Взяв себе, отпуск на 5 дней я решила съездить к тете Наде в Батуми, в ее новую комнату, которую она купила, продав свою дачу. Приехав в Батуми, я разыскала тетю Надю, я была совершенно убита ее новым жилищем.

   Маленькая фанерная надстройка, над вторым этажом ветхого здания, с крутой деревянной лестницей, без всяких удобств, вода и уборная, при чем азиатская! Каково было бегать вниз за всем, не знаю. Не знаю, может тетя Надя и была в полном расстройстве чувств, ума, и души, когда продавала дачу, ну а Валя, ее сын, на что же смотрел? Впрочем, он в этом скворечнике не жил. Как я уже писала, он был директором музыкальной школы, женат на гречанке Соне, у них родился сын Котик (Константин), тоже музыкант. Потом Валя развелся с Соней и женился на своеобразной женщине, с усами, бородой и бакенбардами. Правда человеком она была очень интересным, музыковед, знавшая многих композиторов лично, прекрасно знавшая музыку, но смотреть на нее было страшно. Когда они приехали как-то в Москву, то Валентин (мой зять), открывший им дверь, прибежал на кухню в полном недоумении: Приехал дядя Валерий, то ли с мужиком в женском платье, то ли женщиной с бородой и усами! В общем, приехала я в Батуми, а ночевать мне негде, пошла с горя искупаться в море, и, идя по приморскому бульвару, без цели и смысла, единственно с маленькой надеждой, снять номер или койку в гостинице «Интурист» и вдруг вижу, идет Бабо, вот кому я обрадовалась, так это ей. Оказывается, она тоже сбежала из детского сада на недельку и приехала в Батуми, где у нее была приятельница, но остановиться у нее негде - маленькая комната да еще мать там живет. Я ей рассказала о своем. Бабо поохала, поохала, а потом и говорит: знаешь, что пойдем к Бичико, у него хорошая квартира и он там один, купается, как сыр в масле. Сейчас я ему позвоню, он здесь на набережной работает. Я ей: «Не надо, неудобно», а она уже телефон набрала и с ним поговорила. Через пять минут и он выходит, такой радостный и счастливый, как будто выиграл по займу! Я ему говорю, что это, мол, не я, это Бабо захотела, мне неудобно и все такое прочее. А он подхватил нас под руки, и в ресторан гостиницы, его все там знают. Сейчас же организовали столик, официант стоит, что хотите заказать? А я и вправду была довольно голодна, поела только в Тбилиси, а в Батуми, у тети Нади и сесть не на что было, а уж позавтракать подавно. Бабо всегда была готова поесть, да еще в первоклассном ресторане. В общем мы хорошо поели и потом пошли к Бичико на квартиру, которая тоже оказалась рядом, в хорошем новом доме. И, правда- две большие комнаты, кухня, ванная, уборная, ну в общем, нормальный, цивилизованный дом. Обставлена квартира была казенной мебелью, но все, что надо. Бабо, конечно, осталась, и тут возник вопрос, где ночевать. Был, правда, диван и одна односпальная кровать, но он у кого- то из соседей достал раскладушку. Поскольку и диван, и кровать стояли в одной комнате, то и раскладушку поставили туда же. Бичико лег на диван, Бабо на раскладушку, а мне как почетной гостье предоставили кровать, застелив ее чистым бельем. Утром Бабо ушла, а я осталась, поддавшись уговорам Бичико. А мне хотелось и в море покупаться, и мандаринов вдоволь поесть, поскольку утром приехал шофер Бичико и привез мне ящик мандарин, особого батумского сорта, которых я раньше никогда не ела, потом на пляж зашел ко мне Бичико и мы опять пошли обедать в «Интурист». Но когда я сказала, что Бабо опять придет, он пришел в ужас, сказав, что видеть не может эту Бабо. Но, благодаря ей мы познакомились. Он сказал, что ему просто интересно было со мной познакомиться, ну а уж потом все пошло, как написано, было в книге судеб. Так я и осталась у него на целую неделю. Кончилось все довольно печально. Однажды, выйдя на балкон, я вижу своего братца, который торжественно ведет ко мне Шалико. Довел и быстро слинял, а Шалико явился в образе грозного мужа. Я, правда, его осадила, сказав, что я тебя предупреждала, что уйду, ты не верил, и я ушла, живу у Иры Подгорецкой (в Тбилиси) и обратно возвращаться, не намерена. Он мне говорит, что Маринка очень больна, я сказала, что приеду и ее заберу (она была у них в деревне), у вас, ее не оставлю. И правда на следующий день Бичико мне принес билеты, и я поехала прямо в их деревню, Ахалкалаки. 14 верст отмахала пешком и увидела действительно скелет своей дочери. Я тут же ее собрала, взяла на руки и еще раз прошла эти 14-ть верст, уже с ребенком , 3-ех летним на руках. Никто и папаша не вызвался меня проводить до станции. Поезд дальний, пришел переполненный, проводница спихивала меня ногами со ступенек, а поезд стоял на этой станции всего 3 минуты, и я поехала, держась одной рукой за поручень, другой, прижимая к себе Маринку, а на шее, за спиной болтался мешок с ее вещами. Так мы проехали 20-25км, пока какой-то пассажир не втащил меня в тамбур, пригрозив проводнице судом. Я хоть смогла опуститься на пол, между ногами едущих и немного перевести дух, в оставшиеся, 50-60км. Приехала в Тифлис, абсолютно затемненный город, я тоже не знала, как добраться до Иры. Какой то мужчина, судя по голосу, предложил мне донести ребенка, я очень испугалась, думая, унесет в темноте, и не будешь знать, кого искать. Попросила сказать мне, как добраться до ул. Ниношвили, где жила Ирина. Он говорит, да это совсем недалеко, идите за мной, давайте мне узелок, я не сбегу. Шли мы правда, минут 30, а потом в темноте я не могла найти Ирин дом, но все же нашла и когда я вошла, она испугалась, говорила потом, что на мне лица не было. Да я думаю, что ни у кого-бы его не было, после такого путешествия. На следующий день я вызвала врача, она сказала, что у девочки малярийная дизентерия и состояние тяжелое, ее надо в больницу, а лечить ее надо тертыми яблоками, антоновскими. В больницу я ее не отдала, но приуныла, что яблоки самые дорогие на базаре, а денег то нет. И тут вдруг приезжает Бичико, а его тетка Мато жила в одной квартире с Ирой и он, конечно, сразу пришел к Мато, она уже все знала, потому что Ира с ней дружила. Бичико развернулся и через час принес мне сетку отборных яблок, антоновских. Хотя они с Ирой и не были дружны (осуждал ее за питье), но тут благодарил ее за отношение ко мне, и что она приютила меня.
 
                Слово дочери мемуаристки — Марине Макашвили

P. S. Очень жаль, что на этой фразе кончаются мамины мемуары. Мне кажется, что я явственно помню тексты, а может быть яркие рассказы о том, что не вошло в эти тетради. Происхождение этих мемуаров таково. После войны мама вернулась в Москву, на Арбат, вместе со мной, мне пора было поступать в школу. Бабушка и дедушка вернулись из эвакуации и в мамином приезде, конечно, сыграла роль моя бабушка, маленькая, но с крепким характером, которая пыталась построить жизнь своей дочери по своему примеру, но строптивая дочь всячески сопротивляясь ее диктату, выстроила свою линию жизни, как мне кажется, более насыщенную, более мобильную, чем бабушка. Дедушка находился, как говорят, «под каблуком» у бабушки, но очень любил ее, принимая с уважением её рациональный ум, консерватизм её поведения, полную преданность ему, хозяйственность. Очевидно, ему было очень комфортно, к тому же он сам оказался настоящим трудоголиком, работая в трех ипостасях, кормя семью, особенно когда появилась я, после войны. Поскольку дочка оказалась столь строптива, они всецело переключились на меня, я оказалась в крепких бабушкиных руках, обожаемая дедушкой. Но они забывали иногда, что у меня течет грузинская кровь и, хоть я не была ослушницей, но когда они пережимали в своем диктате, особенно бабушка, я выдавала фортели, дерзила и брыкалась.

    В 15 квартире, где жили тётя Маня и Раечка, моя троюродная сестра с мамой Ниной Михайловной, и брат и сестра Немцевич, Юрий Александрович и Наталия Александровна. Юрий Александрович, будучи генерал-майором авиации, еще был на фронте, когда Натали стала усиленно сватать мою маму. Мама бывала в квартире 15, у т. Мани и Нины, когда Натали её и узрела. У Юрия Александровича была жена и сын Юрий, впоследствии тоже летчик. Был ли он с ней в разводе, я не знаю, но по возвращению в Москву атаковал маму с активностью боевого генерала. Мужчина он был очень интересный и, как многие летчики, с куражом, любимец женщин, больших компаний, актеров, охотник и рыболов. Грубоват немного, потому что удрал на фронт еще 14-летним мальчиком, это в прошлую войну. Мама осталась одна, после бурной и тяжелой жизни в Тбилиси, хотя она осталась влюбленной в Грузию, в Тбилиси, в грузинскую кухню, и вообще с любовью и улыбкой вспоминала всех. Надо было определяться в новой жизни, она нашла опору в лице Юрия Александровича, они прожили вместе до самой его смерти, довольно ранней, но война здорово отразилась на здоровье фронтовиков. У многих были изношены сердца и инфаркты косили их очень часто. С мамой они ездили на хорошие курорты, в санатории, а пораньше на охоту, рыбалку в Астрахань, где жили его друзья. Охотились на сайгаков в степи, на машинах с фонарями. Потом дома — преферанс с генералами, артистами и т. д. Все же мама, благодаря своему знакомству с известными членами Союза художников, организовала вместе с ними комбинат декоративно- оформительского искусства на ул. Волхонке, рядом с Музеем Изобразительного Искусства им. Пушкина. Оформительское искусство расцветало, как новый жанр. Агитационные плакаты, установки со всяческими призывами коммунистической направленности, оформление внутреннего содержания павильонов ВДНХ, все уже требовало объединенных усилий, выработке единой концепции, единых расценок, ибо на этом этапе царил полный хаос и халтура, Впрочем, халтура процветала и потом. Юрий Александрович стал первым его директором, где уже окончательно подорвал здоровье, наверно больше, чем на войне, пытаясь, навести порядок в этом хаосе. Начались сердечные болезни, мама ездила постоянно с ним в Архангельское, где был роскошный санаторий для высшего состава. Я ездила туда, поражаясь, свежей сирени, огромные букеты, которой стояли по всем холлам и это зимой! Ванна в номере была с видом в роскошный парк бывшего имения. Они еще пожили отдельно от Натали, в генеральском доме около курского вокзала, Потом в Военном городке, на Октябрьском поле, где был построен целый район, для военных. Была машина «бьюик», потом «волга», был шофер, но и сам он водил, хотя ему не разрешали, стали строить дачу на ст. Трудовая, кажется на Икшинском водохранилище. Роскошное место, огромные участки, со своим спуском к воде, свои лодки, знаменитые вокруг дачники. Все было потеряно, когда Ю.А. с инфарктом попал в госпиталь и после долгих лежаний, умер. Мама была вконец замотана и как всегда, эмоции взяли верх, и все у нее отобрали и машину, и дачу, и вещи. Наталия Александровна очень постаралась и сама, в результате своих гнусных, меркантильных действий, осталась ни с чем. Мама продолжала работать в КДОИ, на выставках, ползала по лесам, ретушируя огромные фотоколлажи. У нее получалось это лучше других, так как она имела какую-то школу и графики, и в живописи и умела видеть целое, не вдаваясь в подробности на огромных фотографиях. Она стала бригадиром ретушеров, куда набилось, прельстившись на хорошие заработки, всякая непрофессиональная публика и маме пришлось, с каждым повозиться, пока они начинали отличать общее от целого. Я переехала к ней на Октябрьское поле, уже училась в Строгановке, когда мама, съездив в Прибалтику, в наш творческий дом отдыха художников, не познакомилась со многими художниками и их друзьями. Так она познакомилась, с доктором и другом знаменитого тогда художника Лактионова, (лучший образец худ. Шилова), Виктором Григорьевичем Злот, человеком очень эрудированным, прекрасным невропатологом, канд. мед. наук, который активно стал за ней ухаживать. В общем, она решилась, после тоскливого одиночества, (я носилась в институт, на Юга, в Тбилиси) связать с ним судьбу. Как мужчина он её мало интересовал, а как друг и умный собеседник — очень. У меня даже спросили моё мнение. Мое мнение по поводу внешности данного мужчины, (принимая во внимание мой возраст и юное легкомыслие), был почти отрицателен. Рыхловат, полноват, не тянет до маминого героя. Кряхтя, я дала свое согласие. Почувствовав небольшое препятствие с моей стороны, он повел на меня и приходящего Валю интеллектуальное наступление. Мы играли в интеллектуальные игры, типа «ассоциации», всякие литературные шарады и прочие игры связанные с памятью, хорошими знаниями. Он тихонько положил нас на лопатки и мы, признав его превосходство в этой области, дали добро. К сожалению, это длилось недолго, пока мама не дала согласие соединить с ним свою судьбу. Потихоньку, как всегда, мама из обожаемой иконы, превратилась в обслуживающий персонал лежащего, после работы, усталого и капризного «интеллектуала». Мама, впрочем, и не жаловалась, она таскала его по Прибалтике, в походы от Дома ученых, членом которого был он, и стала потом мама, часто ходили туда обедать, на концерты, литературные вечера, куда и мы стали ходить постоянно, особенно мне нравился ресторан, с огромным стеклом-перегородкой, посередине зала, на открытия всевозможных выставок. К началу так называемой оттепели в нашей стране, В. Г. написал в Париж, на свой страх и риск, по старому адресу своей сестры. И вдруг они там радостно откликнулись и повалили в Москву. Первым приехал Жан-Поль, племянник, с которым у В. Г. сложились самые теплые родственные отношения. Началась переписка и жизнь наполнилась новыми интересными фактами. Но маме все больше приходилось уделять время нашим детям, ее внукам, она ездила с Плющихи, где у них была кооперативная квартира от дома ученых, к нам на Песчаные улицы, где мы, в конце концов, обосновались. Когда Виктор Григорьевич умер, а умер он на даче, куда не любил ездить, был стар, болен и не любил большое скопление народа, маме стало очень одиноко. А мама обожала дачу, и с весной всегда стремилась укатить туда, таща и его туда, хотя прогулки и чистый воздух продлили ему жизнь, наверное. Теперь она часто оставалась одна на даче, правда сначала я жила там с Алинкой, потом и Гивик на лето обосновался в Быкове, так как у Валиной мамы, Евдокии Ивановны появился еще внук от Нины, младшей Валиной сестры, Саша. Ей стало трудно, и мы забрали Гиви в Быково. Маме было с ними и весело и тяжело. Мы часто там жили, любя возиться в земле, я с цветами, а Валя с кустами и огородом. Но срочная работа, командировки, конечно, напрягали её. Мама давно вела ежедневники, описывая все свои переживания, погоду, положение в стране. В дневниках тоска и обида на невнимание, хамство и холодность с нашей стороны, у нее развивалась тяжелая гипертония, нагрузка была непосильная, но особенно никто с этим не считался, хотя многие ей все еще пели ей песни, но ей уже они были не нужны, ей нужна была теплота, желание поговорить с ней на любые темы. Раньше Валя любил с ней поговорить, а потом скатился, я же с надорванными по этой же причине нервами, не находила сил для долгих бесед, хотя и эти счастливые моменты были. Чувство юмора и жизнелюбие меня спасали, но ей все доставалось тяжелей, так как она старела, болела, и многие немочи стали её одолевать. Не могу читать её дневники, реву и каюсь, ибо сама прохожу тот же путь. Но, видно судьбе угодно так было сложиться, что все именно так и не иначе. И вот на фоне постоянных стрессов моё бесконечное терпение закончилось несколько лет назад обширным инфарктом. Как-то я выбралась из него, дети очень мне помогали в эти дни, мама очень резко постарела, я еще находила силы ее лечить, делала уколы, ставила на ноги, сама, падая, с последним уколом, на неё, уже обессиленная. Мама прожила 85 лет, умерла дома на своей кровати, среди близких ей людей. В этот вечер она смотрела сериал, знаменитую «Санта-Барбару», с бесконечными сериями. Люди, умирая, просили ответить им, чем же все кончится, другие рождались, слава богу, не зная, с чего все началось. Маму похоронили на Ваганьковском кладбище.

   Так вот, о мемуарах Ксении Александровны. Когда Мама переехала к нам поближе и поселилась в однокомнатной квартире в Песчаном переулке, пережив инсульт, который с ней случился прямо в консерватории, и они примчались к нам на машине, с перепуганной Алинкой, которая ворвалась в дом со словами: «У бабы Кити паралич!», — чем ввергла меня в совершеннеший ступор. Не буду описывать этот кошмар, главное, мы ее выходили, вместе с врачами поликлиники для художников. Она совсем отошла, съездив в дом отдыха, и поехала на дачу. Зимой же, сидя в своей маленькой квартире, она тосковала по своему дому на Плющихе, где у нее осталось много друзей. Она приходила к нам, но в длинные зимние, тоскливые дни, когда ей не хотелось выходить, она просила придти к ней, поболтать, что-то принести и т. д. Мне вечно было некогда, то дела, то еще что-нибудь. Потом низкие потолки этих квартир вызывали у меня кислородное голодание, и если я приходила, то, попив чайку, тут же валилась на диван. Я подала ей мысль, что от дневников надо переходить к мемуарам. Мама сказала, что ничего не помнит. Провели курс «Ноотропила» и вдруг она стала все вспоминать и вспоминать и долго сидела, не отрываясь от своих воспоминаний!