Лирическое отступление

Айнеж
Евгения Белоусова
Евгений Вихарев

Лирическое Отступление


***
Она была дивно хороша собой. Густые каштановые волосы до плеч, бледные тонкие руки с музыкальными пальцами. У нее был восхитительный голос какого-то неземного происхождения и привычка никогда не улыбаться. Она улыбалась глазами, вернее даже, самой их глубиной – душой.
Она была, что называется, профессорской дочкой. Отец готовился уже было стать академиком, да как-то некстати умер. Его не стало, когда она заканчивала институт. Мать, искусствовед по профессии, впервые за долгие 20 лет была вынуждена пойти работать. Дочь, дабы не обременять ее – уже немолодую, разбитую всяческими болезнями женщину – решила зажить своей жизнью, самостоятельно зарабатывать. И отправилась по доброй воле – распределением предлагался выбор – из Ленинграда в Сибирь, в забытую Богом Суйгу.
Да, она питерская. Родилась под Выборгом, но с двух лет жила в северной столице, на Заячьем острове, в прекрасной многокомнатной профессорской квартире. По стенам были развешаны полотна великих мастеров кисти, из граммофона по вечерам доносился Шуберт и Глинка, а в дальней комнате располагалась библиотека, где книг было столько, что если поставить их ребром одну на другую, то получилась бы, как утверждал отец, башня, высотой с Адмиралтейство.
Сколько не пиши, отчетливо показать, какой живой и глубокой она была, не получится. Она была разной. Отдельным удовольствием было наблюдать, как она читает, едва улыбаясь уголками губ. Интересно было наблюдать со стороны, как кокетничает она с симпатичным знакомым и как при этом избегает любых его прикосновений, как вроде бы намекает на что-то, дарит надежду чуть заметной улыбкой, блеском глаз, и как резким взмахом рук, нетерпеливым подергиванием пальцев дает понять, что ничего не будет. Знакомый видел то, что хотел видеть, она это знала и чувствовала, и, уходя, смеялась над ним своей горделиво выпрямленной спиной, всею своей походкой.
Этого не описать словами, слушая меня, вы представляете себе чудесную девушку двадцати с чем-то лет, но, созерцая ее вживую, вы просто-напросто влюбляетесь в нее. Она была из той редкой породы людей, с которыми всегда приятно быть знакомыми, вне зависимости от ваших личных отношений.
Ну, и хватит, пожалуй, о ней, впереди нас ждет действие, так что – не задерживаясь, проходите в середину салона.

***
– …с этого места он опять почувствовал слабость и уже шагом пробирался глухой, заросшей дорожкой, стараясь не смотреть на серую кладбищенскую стену. Точка. Конец. Проверяйте, сдавайте. Фамилия автора – Гарин-Михайловский, – она сидела за учительским столом в тесной классной комнате.
Напротив нее пятнадцать детских рук усердно записывали в тетради последнее предложение. Хотя не таким уж и детскими были эти руки – во-первых, всем им было лет по шестнадцать, во-вторых же, многие из этих рук были уже в мозолях, многие были исцарапаны или обожжены. В деревне дети взрослеют рано, рано берут на себя часть серьезной работы, рано перестают быть детьми.
– Александра Владимировна, а кто вместо вас будет? – это был восьмой класс, и девочка в красной ситцевом платье, Лидочка, еще не решила, останется ли она учиться или нет. Она была единственной, кто еще не определился, почти все – человек двенадцать – собирались уходить из школы, да и двум-трем решившим остаться тоже грозил роспуск ввиду их малочисленности.
– Ах, Лида, ну откуда мне знать? – всякий такой разговор давался ей с трудом, и она отвечала через силу. С момента ее приезда прошел год, практика официально закончилась, а в Ленинграде серьезно заболевала мать. Она чувствовала, что несет на себе ответственность за этих детей, чувствовала, что ее отъезд (притом такой скорый – она даже не оставалась с ними на время экзаменов) – это своего рода предательство, но ехать было необходимо.
– Ну, вы ведь где-то узнали, что она приедет сегодня!
– Дура, небось, какая-нибудь.
– Слава, зачем ты так говоришь? Не стоит составлять о людях такие мнения, ни разу в жизни с ними даже не встретившись.
– А это не мое мнение. Это мне отец сказал. Он сказал, что если вы уйдете, то придет какая-нибудь дура, и поэтому отсюда надо валить.
– Раз уж мы занимаемся русским языком, Слава, то валить ты будешь лес.
Дети заулыбались. Серьезного разговора на этот раз, кажется, удалось избежать.
– Проверяйте. Не забудьте, что этот диктант все еще может повлиять на ваши четвертные и годовые.
– А кто будет оценку ставить? – Лера с первой парты. Умница и отличница.
– Авдотья Михайловна проверит, я ей образец дам.
Дети заулыбались вновь – Авдотья Михайловна, удивительная стряпуха, толстая и фантастически хозяйственная женщина, научилась читать и немного писать только в этом году при непосредственном участии Александры Владимировны.
– Вы уезжаете, потому что Ленинград – это большой город? Потому что там весело и печь не надо дровами топить? Потому что пошел в магазин и купил, что тебе надо, да? Потому что здесь скучно и плохо, да? – это уже Никита. Трудный и очень талантливый мальчик, такие обычно выходят в люди.
Вот уж воистину, гром среди ясного неба.
– Никита, у тебя мама есть?
– Есть, – как-то неожиданно зло, исподлобья.
– А ты, Никита, любишь ее?
– Ну?
– Что «ну»? Любишь или нет? И чем любовь доказываешь?
– Ну, по дому там помогаю, с сестрой сижу…
– Ты, я знаю, крышу вашего сарая на той неделе залатал, она вся как решето была.
– Ну, залатал.
– Потому что ты мать любишь. У меня тоже мать есть. В Ленинграде. Знаешь, как я ее люблю? Когда письмо раз в неделю пишу, всегда внизу приписываю «Люблю, Саша». Вот уже год я ее так люблю. Я думаю, твоя мать, была бы недовольна, если бы ты ее также любил.
Надо же, как хорошо получилось. Сидят, притихли. Серьезный разговор, вот и молчат, вдумываются.
– Ну, все, сдаем тетради. Сдаем, и можете идти на перемену, потом у нас с вами будет литература.
Кто-то вышел из класса, кто-то остался сидеть на месте, а группка человек в пять – Лида, Лера, Миша, Таня, еще кое-кто – собралась вокруг учительского стола.
– Оставайтесь, Александра Владимировна. Нам трактор летом в село завезут, будем вас катать, весело будет…
– Нет, Миша, все уже решено. Я хочу остаться, но не могу.
– Ты, Миша, всех уже, кажется, своим трактором достал! – Таня злилась. Нравился ей Мишка, как пить дать, нравился, приревновала она его, захотела, чтоб он ее одну на этом тракторе катал.
– Ой, Александра Владимировна, а тут Леша… – Лера начала говорить, но потом смутилась, покраснела и, улыбаясь во все зубы, замолчала. Остальные тоже как-то загадочно переглянулись, ухмыльнулись, и в итоге Лида договорила:
– Вы же Леше нравитесь, и вот он сказал нам, что сегодня сделает вам предложение. Ну, чтобы сразу двух зайцев – жениться на вас и потом, будучи мужем, заставить вас остаться в школе еще на год.
– Аа… это поэтому он сегодня не пришел?
– Угу, готовится! – дети захохотали, Леша всегда был у них объектом шуток. Это был большой неловкий неповоротливый парень, с такими же неловкими и неповоротливыми мозгами. Был он не шибко умный, еле-еле наскребал на тройки, глупо улыбался, когда над ним смеялись, зато был очень ответственный и исполнительный.
Они еще немного поговорили об экзаменах, о Ленинграде, о том, что Миша уезжает в Томск, а потом время, отведенное под перемену, кончилось. Дети в полном составе уселись за парты, и пришла пора начинать занятие. Перед ней сейчас стоял тяжелый выбор.
– Запишите тему урока – гражданская лирика советских поэтов. Это Николай Старшинов, Евгений Винокуров, Анатолий Жигулин. Однако… раз уж у нас последнее занятие… я думаю, можно сделать так. Если вас что-нибудь интересует, что-нибудь связанное с литературой, то вы просто спросите, я отвечу.
– Это что, сложные стихи?
– Нет, они несложные, но… это, это плохие стихи… это мусор, – сказала. Смогла-таки сказать.
– А сейчас есть хорошие стихи? Как у Пушкина, у Тютчева? 
Только она собралась ответить, ответ был уже готов, она втайне надеялась на такой вопрос и уже успела подготовиться, так вот только она собралась ответить, как в дверь постучали. В класс зашла Авдотья Михайловна.
– Это, Сашунька… да, здрасте, дети… Сашунька, там к тебе мальчик какой-то.
– Мальчик?
– Леша! – класс покатился со смеху.
– Да, мальчик. Ну, выйди к нему.
Она вышла в коридор, а Авдотья Михайловна пообещала присмотреть за школьниками. На крыльце стоял молодой человек лет двадцати с аккуратными едва оформившимися усиками.

***
На вид ему было двадцать. На деле двадцать три. Не возраст, скажет всякий, кто уже разменял четвертый десяток. Но тогда, в эти самые двадцать три, этот всякий кажется сам себе умудренным и солидным. И с кривой усмешечкой смотрит на тех, кто зеленей и моложе.
Итак, ему было двадцать три. Не возраст, конечно, но повидать он уже успел всякого. С детства погруженный в мир книг и художественного слова, он к пятнадцати годами был уже полон намерениями посвятить себя языкам и литературе. Первая идея-фикс, завладевшая и поныне владеющая его сознанием, была такой – стать полиглотом. Восьмидесятые только-только входили в раж, перестройкой еще не пахло, Брежнев на потеху окружающим был еще жив, а у нашего героя, между тем, была бабушка в ГДР и дядя, обосновавшийся в Уэльсе. Больше того, в 1981 он, минуя грандиозные препоны, смог на две недели вырваться в Naumburg (именно так, с немецким выговором), а между делом беспрерывно грезил о городе с загадочным названием Cardiff. Дядя звал, но власти не пускали (потом, в 1987 и этот запрет падет под пылким напором юноши, но пока все это казалось не более чем сказкой). И ночами до сухого кашля зазубривал английские “acquaintance”, “prejudice”, “possession”, а когда надоедало – испанские “calefaccion”, “inviolabilidad” и “terrateniente”.
Многое можно было бы рассказать про его прошлое, но наше повествование, как и любое другое, требует упорядоченности. Можно сказать и о его профессиональной деятельности, о том, что как из октябрят превращаются в пионеры, из пионеров – в комсомольцы, а из комсомольцев – в члены партии, что именно так, не допуская каких-либо аморфных состояний, превращался наш герой из школьников в студенты, а из студентов – в дипломированные филологи. Сказать можно многое, но всегда и везде необходимо знать меру.
Переходя к сути рассказа, отметим один основополагающий факт. Любовь к языку к причудливости его синтаксиса и семантики, уничтожили в его душе столь привычную в юношестве тягу к поэзии, точнее, к стихоплетству. Первое – оно и последнее – его стихотворение на следующий же день после создания в панике было порвано и брошено в раковину (рукописи принято сжигать, но большинство чернил с таким же успехом растворяются водой). И, тем не менее, он хранил и берег в своей памяти немало стихов (стихи – это, конечно сказано громко, скорее, отдельные четверостишия или даже строчки), так как, во-первых, считал себя приобщенным к плеяде русских литераторов, а во-вторых, потому, что просто так получилось.

***
– Александра Владимировна?
– Да…
– Я ваш коллега. Ну, или скоро им стану. Здравствуйте, к слову.
– Вы новый учитель? Здравствуйте.
– Да. И если позволите, я бы хотел поприсутствовать на ваших занятиях. У вас как раз сейчас литература, верно?
– Верно. Позволяю.
Они вернулись в класс, где она представила детям их будущего преподавателя.
– Познакомьтесь, это ваш новый учитель русского языка и литературы… – она сделала паузу, так как не знала, как его зовут.
– Александр Владимирович.
В рядах учеников поднялась волна недоумения. Она пытливо посмотрела на него – издевается или говорит правду? Хотя ничего удивительного в том, чтобы встретить тезку, нет…
– …Александр Владимирович, – закончила она, как ни в чем не бывало.
Он приютился за последней партой, она попыталась успокоить учеников. Их взволновал не только этот инцидент, но и сама личность преподавателя, потому хотя бы, что они ожидали увидеть дуру, а молодой человек никак не мог быть дурой, потому как был молодым человеком.
– Итак, стихотворение Николая Рыленкова «Куда ни посмотришь – родные». Антон, прочти. Возьми книгу, выйди к доске и прочитай.
– А вот я вас спрашивала про…
– Ну, это неважно. Можешь… можешь после уроков подойти… я отвечу. А сейчас у нас гражданская лирика…
– Откуда читать? – оборвал ее смущенную болтовню грубоватый Антон Каменев.
– Вот.
– Угу…

Куда ни посмотришь – родные,
Открытые сердцу края.
Я весь пред тобой, Россия,
Судьба моя, совесть моя.

Не ты ли меня окружила
Простором лугов и полей,
Не ты ли меня подружила
С задумчивой музой моей!..

– Извините, – раздался вдруг голос с последней парты, – Александра Владимировна, позволите мне вмешаться?
– Думаю, вы уже вмешались.
– Ну, можно, как я понимаю. Скажи, Антон, тебе нравятся эти стихи?
– Э… – Антон спешился. Он оторвался от книги и беспомощно озирался по сторонам, в поисках подсказки. Видимо, он воспринял этот вопрос, как имеющий только один верный вариант ответа.
– Ну, по твоим личным ощущениям как? Хороший стих?
Одноклассники сами были удивлены подобным развитием событий и никаких намеков Антону не подавали. В качестве последнего средства он повернулся к Александре Владимировне, но та пристально глядела на нового учителя и тоже никак не собиралась ему помогать.
– Ну, так… – выдавил он из себя, – Хорошие…
– Хм, интересно… спасибо, Антон, я понял твою позицию. А вы, Александра Владимировна, что скажете?
– Извините, но я не совсем понимаю суть вопроса.
– А что тут понимать? Вопрос такой – думаете ли вы, что детям полезно читать великого поэта Рыленкова? Бездаря, возомнившего себя Пушкиным?
– Поэта Рыленкова рассудит время. А у меня программа по курсу литературы для восьмого класса. Я ответила на ваш вопрос?
– В принципе, да, но хотелось бы сделать одно маленькое уточнение. Знакомы ли вам такие фамилии, как Мандельштам, Ахматова, Гумилев, Анненский, Ходасевич, Мережковский?
– Знакомы. Занятие можно продолжить?
– Неужели их стихи чем-то хуже стихов Рыбенкова?
– Скажите, Александр Владимирович, что вам от меня нужно?
– Я хочу, чтобы эти ребята узнали чуть больше того, что вам велели в них впихнуть.
– Понятно. Я предлагаю вам взять это на себя.
– То есть я могу выйти к доске и…
– Можете. Не тяните время, читайте.
Он встал и прочел:

Рояль дрожащий пену с губ оближет.
Тебя сорвет, подкосит этот бред.
Ты скажешь: милый! Нет, вскричу я, нет!
При музыке?! Но можно ли быть ближе,

Чем в полутьме, аккорды, как дневник,
Меча в камин комплектами, погодно?
О пониманье дивное, кивни,
Кивни, и изумишься! Ты свободна.

Я не держу. Иди, благотвори.
Ступай к другим. Уже написан Вертер,
А в наши дни и воздух пахнет смертью:
Открыть окно, что жилы отворить.

Он сел, дети тихонько захлопали.
– А чего бояться, Александра Владимировна? У нас перестройка! У нас гласность! Зачем всякий мусор выставлять в качестве шедевр, когда есть и сам шедевр?
– Понимаете, на экзаменах вопросы про Рыленкова есть, а про Пастернака нет. А времени в обрез.
– Это отговорки. Просто за 70 лет нам настолько запорошили сознание, что мы до сих пор не можем ослушаться партии.
Урок прошел восхитительно. Он читал Ахматову, Мандельштама, еще немного Пастернака и Бродского.

***
Год назад, в 1988 ему таки удалось побывать в Уэльсе. Он провел там полный восхитительных открытий месяц и ни на грош не соскучился по Родине. Там был дядя Серго, плохо говорящая по-русски сестра и ее начисто лишенный чувства юмора бойфренд. С дядей он вел вечерами разговоры о Шекспире и о быстром поиске надфоновых пятен, над сестрой жестко издевался, когда она говорила «встретимся возле восьми», а с бойфрендом предпочитал не общаться, а просто подкидывал в пачку его любимых чипсов дохлых мух, которых тот высыпал себе в рот вместе с крошками, сплевывал в карманы его брюк жвачку и ежевечернее подкладывал ему в университетский портфель пару томов энциклопедии «Британика». Бойфренд ничего не замечал, а напротив, все время сокрушался, как же это он умудрился опять взять вместо проездного на метро скидочную карту в магазине женского белья, почему в его очечнике в очередной раз вместо очков оказывается то обрез водопроводной трубы, а то и крабья клешня, и почему он такой неудачник, что кошка повадилась какать именно на его кровать?
Как-то раз беседа с дядей о Шекспире переросла в разговор о поэзии вообще. Наш герой смело заявил, что русская поэзия умерла вместе с Пастернаком, в ответ на что дядя поманил его в свою комнату, достал из запирающегося на ключ ящичка толстую серую тетрадь и начал читать. Стих юноше понравился, он попросил тетрадь на ночь и принялся учить. Наутро они с дядей собирались поехать в Лондон, и, собравшись, поехали. В машине было не до стихов, в машине, а точнее, вне ее были Ньюпорт, Бристоль, Суиндон, Рединг, Слу… Бристоль показался ему очень похожим на Москву, любимую до щеми в сердце; похожим неуловимо, а может, и непохожим вовсе, может, просто, от дядюшкиных слов «А тут тоже кольцо есть» вспомнилась на мгновенье родная великая.
До стихов дело дошло только на следующий день, когда, провояжировав по местным пабам, дядю спьяна потянуло в Westminster Abbey, где они наткнулись на уголок поэтов. Там дядя, будучи уже немного не в себе от принятого эля, принял решение навестить Speaker’s Corner и задвинуть немчуре немного русской поэзии. Юноша на правах туриста не сумел оценить весь идиотизм затеи, почему и возражать не стал. Свернув с Grosvenor на Park Lane, они очутились в Гайд-парке. Оказавшись на месте, дядя стянул с трибуны какого-то ирландца с плакатом “Don’t believe anyone including me” и, предупредив собравшихся словами “Excuse me and believe me. I don’t wanna waste your time”, монотонно, заунывно и, как ему казалось, с выражением затянул:

Поздравляю себя
с этой ранней находкой, с тобою,
поздравляю себя
с удивительно горькой судьбою,
с этой вечной рекой,
с этим небом в прекрасных осинах,
с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов.

Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один,
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.

Слава Богу, чужой.
Никого я здесь не обвиняю.
Ничего не узнать.
Я иду, тороплюсь, обгоняю.
Как легко мне теперь,
оттого, что ни с кем не расстался.
Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.

Поздравляю себя!
Сколько лет проживу, ничего мне не надо.
Сколько лет проживу,
сколько дам на стакан лимонада.
Сколько раз я вернусь –
но уже не вернусь – словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.

Естественно, «От окраины к центру» Иосифа Бродского дочитать до конца ему не дали. Вместо дяди на трибуну втащили какого-то араба, который говорил, что правительству Соединенного Королевства не хватает ума и решительности закрыть свои границы для всех. В толпе сначала заорали “Down with government!”,  а затем на крик прибежала полиция.
Они уже были довольно далеко. Остаток вечера они провели на набережной Темзы в обществе этого стихотворения. Дядя Серго впал в депрессию, до него, видимо, только-только дошел смысл предпоследней строфы, а юноша повторял, очарованный магией рифмы «Неужели не я, / освещенный тремя фонарями, / столько лет в темноте / по осколкам бежал пустырями…». А когда по реке проплывал пароход, они вдвоем, не сговариваясь, начинали:

Это – вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далеких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.

***
– Вы были заграницей… – с некоторой завистью протянула она.
– Был. В ГДР еще был, – не стал спорить он.
– А знаете, как я познакомилась с современной поэзией?
– Обожаю такие вопросы. Знаю ли я? Интересно откуда? Это что, притча во языцех уже? Ее из уст в уста передают?
– Не надо язвить. Лучше послушайте, – не стала обижаться она. – Пастернака мне открыл один очень странный молодой человек. Мне было 18, он был старше меня лет на шесть, увлекался живописью, литературой, музыкой. И увлекся мной. Безответно. Но я не сопротивлялась, когда речь шла о походах в театры, на выставки. Он писал мне письма, хотя не составляло труда созвониться, пообщаться тет-а-тет. Дарил мне томики со странными стихами. Дарил Пастернака и Ахматову, которых я полюбила. От чего он был в восторге. Потом этот же молодой человек подарил мне томик Цветаевой.
– О, Цветаева! Я, может, расскажу вам историю. Прошу прощения, продолжайте.
– Да, Цветаева. Стихи ее меня мало заинтересовали, о чем я ему и сказала. Его сердце оказалось разбито его любовью к поэзии Цветаевой, не разделенной мной. Мы долго спорили, ругались, и, в конце концов, он перестал ко мне ходить. Думаю, к лучшему. Ему было больно. Я нехорошо с ним поступала. Зато теперь эти томики стихов везде аккуратно вожу с собой. Знаю, он потом уехал из Ленинграда. Двинулся куда-то на север, то ли в Мурманск, то ли в Архангельск, не знаю уж зачем.
– Вы из Ленинграда, что ли?
– Да, оттуда.
Помолчали.
– А вы?
– Москвич. Прожженный, арбатский москвич.
– Я не была в Москве. Знаю только, что Арбат – это где-то возле Кремля.
– На Старом Арбате нет ни одного дома, из чьих окон был бы виден Кремль.
– Правда? Мне, наверное, даже казалось, что Кремль стоит на Арбате.
– Что, вообще в Москве не были? Даже проездом?
– Проездом была один раз. Но это был такой необычный рейс…

***
Она заканчивала институт. По распределению отправлялась в Суйгу. Ранним утром сразу после выпускного бала отходил ее поезд на Томск.
Впятером – она, три ее подруги и один друг, выпившие на празднике, бежали по перрону в выпускных платьях. Поезд уже должен быть отходить. Они бежали и смеялись. В последние несколько секунд перед отправлением, она вскочила в вагон, вслед полетели два чемодана. Двери закрылись. В панике вбежала она в первый плацкарт, бросилась к открытому окну, мешая людям расположиться на своих местах, просунула руки в маленькую щелочку. Они хватали друг друга за руки, кто-то из четверых, оставшихся на перроне с другой стороны окна, целовал ее пальцы.
И вместо прощания она прокричала слова последней песни Галича – горячо ими любимого, любимого даже больше Высоцкого:

Когда я вернусь – ты не смейся, – когда я вернусь,
Когда пробегу, не касаясь земли, по февральскому снегу,
По еле заметному следу к теплу и ночлегу,
И, вздрогнув от счастья, на птичий твой зов оглянусь,
Когда я вернусь,
О, когда я вернусь…

Послушай, послушай – не смейся, – когда я вернусь,
И прямо с вокзал, разделавшись круто с таможней,
И прямо с вокзала в кромешный, ничтожный, раешный
Ворвусь в этот город, которым казнюсь и клянусь,
Когда я вернусь,
О, когда я вернусь…

Когда я вернусь, я пойду в тот единственный дом,
Где с куполом синим не властно соперничать небо,
И ладана запах, как запах приютского хлеба,
Ударит меня и заплещется в сердце моем…
Когда я вернусь…
О, когда я вернусь…

Когда я вернусь, засвистят в феврале соловьи
Тот старый мотив, тот давнишний, забытый, запетый,
И я упаду, побежденный своею победой,
И ткнусь головою, как в пристань, в колени твои,
Когда я вернусь…
А когда я вернусь?

Путая местами куплеты, сбиваясь, они проговаривали его без попытки пропеть. Поезд набирал скорость. Они смеялись и плакали. Кто-то сзади зло отдергивал ее за платье, чтобы она успокоилась. Но она не могла. Ей было все равно. Через некоторое время, когда уже никто не брал ее руки в свои с другой стороны окна, когда перрон давно исчез, и она замолчала, когда никто не дергал ее за платье и не просил успокоиться – тогда она вернулась за чемоданами, брошенными в тамбуре, нашла свое место – это была нижняя боковушка – и сильно заплакала…
До самой Москвы не могла унять свою истерику. Только на подъезде к ней как-то умудрилась заснуть.

***
– Восхитительно… вы лучшая девушка, какую я когда-либо знал.
– Зря вы это говорите… – с хитрецой, будто зная что-то особое, произнесла она.
– Вы умная и красивая. Кто, интересно, ваши родители?
– Мать – культуролог, отец был академиком.
– Академиком русского языка, я полагаю?
– Нет, он химией занимался. Но страсть к чтению у него была неподдельная.
– Вот, получается, откуда ноги растут. А вот у моей страсти завязка была более экзотичной.
– Да вы сами какой-то экзотичный – Уэльс, Германия…
– Суйга! Покажите мне какие-нибудь местные достопримечательности.
– Да какие тут достопримечательности?
– Вам видней, какие. Проведите для меня обзорную экскурсию.

***
То, что будет описано ниже, всегда вспоминается им со сладостным чувством томления. То было – по его личному мнению – сродни процессу инициации или даже дефлорации. То произошло так.
Шел обычный урок литературы в обычном девятом классе. Обычное занятие, посвященное творчеству обычного поэта Маяковского. Он накануне полистал найденный дома томик Владимира Владимировича и наткнулся на стихотворение «Вам». Стихотворение не тронуло бы его никак, если не одно нецензурное слово в финале. Решение созрело мгновенно – выучить и читать завтра на всех переменах, пусть люди знают, Маяковский тоже вон матом ругался.
И вот теперь, сидя за партой, он с жаром читал находку другу Андрею, и абсолютно не слушал преподавателя. Преподаватель рассердилась и подняла его с места вопросом:
– О чем это вы там рассказываете, можно поинтересоваться?
– А я вот Андрею стих читаю, – он вдруг почувствовал какой-то кураж.
– Стих, говорите?
– Да. Маяковского.
– Ну, прочтите всем тогда уж, что стесняться?
– Пожалуйста, Татьяна Георгиевна, – ответил он с вызовом и отбарабанил:

Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванную и теплый клозет!
Как вам не стыдно о представленных к Георгию
вычитывать из столбцов газет?!

Знаете ли вы, бездарные, многие,
думающие, нажраться лучше как,—
может быть, сейчас бомбой ноги
выдрало у Петрова поручика?..

Если б он, приведенный на убой,
вдруг увидел, израненный,
как вы измазанной в котлете губой
похотливо напеваете Северянина!

Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре ****ям буду
подавать ананасную воду!

Предпоследнее слово предпоследней строки он проорал так, будто от силы звука зависела его жизнь. Закончив, он выжидательно и нагло уставился на учительницу. Она долго молчала, а потом сказала: «Пять. Садитесь». И с тех пор уроки литературы превратились для него в настоящий праздник. Он читал все, что задавали, а на занятиях смело обвинял прочитанное в бездарности и еще в чем-нибудь в зависимости от произведения. Сам он зачастую придерживался другого мнения, но спорил потому, что ему это нравилось.

***
– Вот и все достопримечательности, – сказала она, когда минут через двадцать они прошли весь поселок насквозь.
– Сводите меня тогда в лес. Я только с поезда слез и… и воздухом еще не надышался, который надо мною возвышался, – попробовал срифмовать он.
– Фу, какая гадость. После Маяковского это вдвойне неприятно.
– Простите, что оскорбил ваш слух. Больше не буду. Я вообще стихов не пишу.
– Я очень за вас рада.
– Вернемся к лесу.
– А не рано ли? В лес-то? – она смерила его уничтожающим взглядом. С его стороны было ошибкой возвращаться к этой теме после того, как она ее так успешно замяла.
– Так мы ж ничего делать не будем,  – простодушно отозвался он, как будто не заметил ее желчи.
– Почем мне знать, что вы будете делать, а что нет?
– Ну, воля ваша. Расскажи тогда про детей, передайте, так сказать, опыт.
Он сел на поваленный ствол дуба. Она осталась стоять.
– Не повезло им с вами.
– Думаете? А мне показалось, я им понравился…
– Как понравились, так и разонравитесь.
– Правда?
– Абсолютная правда. Детей надо любить.
– Любить? – переспросил он и задумался.
Вдруг она заметила у подножья холма, на котором они обосновались, какое-то красное пятно. Пятно приближалось. Приглядевшись, она поняла, что это Леша. Тот самый Леша, который должен был делать ей сегодня предложение. В руках его был огромный букет непонятно где в мае добытых георгинов. Она поморщилась, передернулась и чересчур резко обратилась к Александру Владимировичу:
– Ладно, Бог с вами. Пойдемте в ваш лес, все равно в вас никакой страсти нет.
– Зачем вы так говорите? Мне обидно, – произнес он, поднимаясь.
– Потому что у вас сердце однобокое. Литературу любите, а людей нет.
– Я любил людей, но они меня предали. Литература не предаст. Вы просто не знаете всей правды.

***
Было у него и еще одно событие в жизни. Событие важное, больше того – в корне изменившее сознание Александра и его самого. Все это с поэзии началось и поэзией же закончилось. Кто знает, не прочти он в шестнадцать лет и не выучи наизусть блоковскую «Незнакомку», может, и не случилось бы всего этого?
А так оно, в сущности, и было. Строчки:

И каждый вечер, в час назначенный,
(Иль это только снится мне?)
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.

И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.

И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.

И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.

– в одночасье свели его с ума. Неожиданно потеряв навсегда свою первую любовь, он начал находить утешение, убеждая себя в том, что она не та, что он-то ищет другую, ищет и вот-вот найдет ее. Ту, другую, искомую им он и нашел в блоковской незнакомке. Ни о какой проституции, ни о какой шлюховатости в ее манерах он тогда не мог и не хотел думать. Ночами заглушал мысли об Ане, повторяя сотни раз эти строчки, и находил в этом облегчение. Сравнивал любовь реальную с новой, мифической и вскоре даже стал удивляться, как он вообще испытывал к этой дуре какие-то чувства. Уверял себя в том, что если повезет встретиться с живой незнакомкой, другой, но такой же, то обязательно влюбится и отдаст за взаимность все. Повезло. Он встретил ее. Не ее, конечно, совсем-совсем другую, но отдаленно похожую. Просто в его воспаленном мозгу уже стало возможно все.
О ней трудно что-нибудь рассказать. Она была на год старше, почему-то нигде не училась, жила с матерью и казалась очень загадочной. Загадочность – вот и все, что роднило ее с блоковской незнакомкой, но эта загадочность как раз и влюбила в нее нашего героя. Загадочность выражалась в том, что она была одинока, сторонилась людей и была до помешательства влюблена в Цветаеву. Весь спектр ее занятий сводился к следующему – она безвылазно сидела в своей однокомнатной квартире и учила один за другим стихи из увесистого тома сочинений Марины Ивановны. Иногда она писала сама; ему и тогда, и сейчас казалось, что это было весьма талантливо, но всякий раз, когда он об этом заговаривал, она начинала брезгливо кривиться, прятала написанное в стол и просила не надоедать ей.
И потом она его не любила. Она соглашалась играть с ним в любовь, и он даже вроде бы понимал это, но не говорил ни слова. Она могла мучить его, не отвечая по нескольку дней на его звонки, могла прервать какой-нибудь его рассказ словами «Ну, что ты все треплешься? Это так пошло…», ее любимой фразой была «Не задавай мне никаких вопросов, ясно?» – и все это она могла, или, по меньшей мере, делала вид, что могла. Порой она позволяла себе и нечто существенно большее, например, как-то раз, лежа на своей высокой кровати, начала рассказывать, что в душе она лесбиянка. Он слушал, не перебивал, и только когда, она сказала, что хотела бы переспать с Цветаевой, что часто мастурбирует перед ее портретом (а такой у нее и вправду был), и что может даже продемонстрировать это – только тогда он встал и ушел. И до, и после этого он так никогда не делал, а только сидел и послушно, покорно ждал поцелуя. Губы у нее почему-то всегда были холодными, еще ему постоянно мерещился привкус корицы, а, возвращаясь домой, он часто думал, о чем же это – бойтесь своих желаний, они исполняются.
И было у нее любимое, любимое какой-то особой извращенной любовью стихотворение.

Беженская мостовая!
Гикнуло – и понеслось
Опрометями колес.
Время! Я не поспеваю.

В летописях и в лобзаньях
Пойманное... но песка
Струечкою шелестя...
Время, ты меня обманешь!

Стрелками часов, морщин
Рытвинами – и Америк
Новшествами… – Пуст кувшин! –
Время, ты меня обмеришь!

Время, ты меня предашь!
Блудною женой – обнову
Выронишь… – "Хоть час да наш!"

– Поезда с тобой иного
Следования!.. –

Ибо мимо родилась
Времени! Вотще и всуе
Ратуешь! Калиф на час:
Время! Я тебя миную.

Любовь заключалась в следующем – каждое утро, просыпаясь, она писала эти строки на вырванном из блокнота листочке и прятала себе в лифчик. Вечером, собираясь ко сну, вынимала листок и сжигала в раковине (опять в раковине – ему и это казалось знаком).
Это продолжалось чуть больше месяца. Он за эти пять недель устал так, будто прожил с ней в браке годы. Он начинал ненавидеть ее, ненавидеть Блока, ненавидеть Цветаеву и поэзию в целом. Ненависть ненавистью, но бросить ее он не мог. Ей эта игра быстро наскучила, и она сама оборвала эту связь. Без драм, без объяснений – просто. Просто перестала отвечать на звонки. Он набрал ей всего один раз и с первыми же долгими гудками понял – все, финал. На следующий день сгоряча поклялся друзьям, что отныне ни одну девушку так близко к себе не подпустит. Они поймали его на слове и с тех пор всякую минуту готовы подловить его. Но до сих пор повода не представлялось…

***
– Не верю я вам. Так не бывает, – она сидела на ветке ивы и махала ногами. Внизу шумела река, и стоял он.
– Бывает, – не соглашался он, глядя то ли на нее, то ли на ее ноги.
– Дурацкий вы человек, Саша.
– Это вы мило сказали, – холодно, оскорблено.
– Нет, правда. Вы интересный, а прикидываетесь скучным. Вы нежный, а прикидываетесь циником. Вы неординарный, а прикидываетесь формалистом. Красивый вы, в конце концов, и портите себе все лицо этими идиотскими усами.
– Слезайте, Саша! А я сделаю вид, что не обиделся.
– Да уж, будьте добры. А то на обиженных воду возят. Вы ведь еще не таскали по две бадьи с водой за полкилометра?
– Да как-то не доводилось.
– Доведется. Пойдемте домой, темнеет уже.
– Вам бы сначала слезть…
– Зачем слезать? Неужели вы меня не поймаете?
– В смысле «не поймаю»? Вы прыгать будете?
– Да. Раз… два… три!
Она соскользнула с довольно высокой ветки, он кое-как успел ее подхватить.
– Ну и шуточки у тебя, – недовольно проворчал он.
– Уже на «ты»? – ее лицо совсем близко, в глазах горят игривые огоньки.
– Да… это я… – смущенно промямлил он что-то невразумительное.
– Пошли, – вся она как-то разом посуровела.
Некоторое время шагали молча. Темнело. Во всю заливались соловьи, а под ногами трещали ломаные сучья. Легко и спокойно было у нее на душе, он же нервничал, хотел сказать что-то еще, но никак не решался. Первой заговорила она:
– Вам с ребятами повезло. Они замечательные, правда. Добрые, спокойные, не чета городским. Будьте и вы к ним помягче, вы же можете, я теперь знаю.

***
Учительницей быть занятно. Это она поняла сразу. Восьмой класс, тот самый, где сегодня утром он читал Пастернака, оказался просто волшебным. В начале года она начала с ними изучать XIX век. В числе произведений, понятное дело, оказался "Евгений Онегин". Когда пришло время, дала девочкам учить письмо Татьяны к Онегину, а мальчикам – Онегина к Татьяне.
Задала. В пятницу после уроков к ней приходит мама Лидочки (славная девочка, не отличница, но хорошая ужасно), садится напротив за первой партой. И вдруг – как заплачет! Саша испугалась, думает, что случилось, в чем дело, бросается к этой маме, не знает, что делать. В итоге обнимает ее (тут она как будто собственную маму обняла, которая плачет, что дочь уехала так далеко, ничего не сказав). Сидят, плачут, понемногу успокаиваются. Мама начинает что-то лепетать про некого Евгения, в которого Лидочка влюблена. Говорит, что заперлась в бане вчера, никого не пускала, плакала, что-то говорила, говорила и все одно и то же, да еще как-то мелодично, будто стихи читает. Тамара Ивановна все плачет да рассказывает, как тот Евгений ее обидел да все говорил, что в деревне нашей ему все скучно, что Лидочка все что-то о чести твердила. А сама ничего не говорит, да только плачет и молчит отрешенно. И сидит Саша перед Тамарой Ивановной как школьница (долго она не могла избавиться от этого ощущения школьницы) и вдруг… в общем, поняла, что Лидочка письмо учила Татьяны к Онегину. Рассказывает все это Тамаре Ивановне, виноватой себя чувствует. Уши горят! Думает, сейчас эта мамочка набросится на меня, что, мол, до чего Лидочку ее довела. А та вдруг как обрадовалась, что все с дочкой ее хорошо, продолжает лепетать, что сама неграмотная, ничего такого, ясное дело, не учила, и все такое. Поставила на стол банку трехлитровую с солеными арбузами, да расцеловав Сашу, умчалась домой.

***
– Ну, вот и мой дом, – она показала рукой на небольшой покосившийся домик.
– А, ну я тоже тогда пойду, меня там чемоданы ждут неразобранные, и вообще надо как-то устроиться.
– Ну, до свидания тогда, Александр Владимирович!
– До свидания, Александра Владимировна!
Она помахала ему рукой и поднялась на крыльцо.
– Ах, я же что еще спросить хотел! Вы тут уже год, верно?
– Верно.
– А долго еще будете? Не собираетесь уезжать? У вас практика сколько – года два?
– Не знаю, Саша… может, уеду, может, нет.
– Ааа… ну, ясно. Спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
Она зашла к себе, окинула взглядом комнату. Двери всех шкафов были распахнуты, каждая тумбочка и каждый комод зияли выдвинутыми опустошенными ящиками. Посреди комнаты стоял чемодан, в котором в идеальном порядке лежали вещи. На кровати спала Авдотья Михайловна.
– Авдотья Михайловна!
– А? – зашевелилась стряпуха.
– Вставай, что спишь?
– Где тебя черт носит? Я уже все собрала, сто раз перебрала!
– Молодец ты, Авдотья. Что, нового учителя в другой дом поселили?
– Агась, к директору его. Он мужчина, а страна у нас приличная, и мужчин мы к директору селим. А баб ко мне.
– Поняла, Авдотья, спасибо. Ну, ты это, иди давай к себе, что ты мне кровать мнешь?
– Да какая тебе, поди, разница уже?
– Может и есть какая, только тебе не скажу. Давай, прощай, Авдотья, или ты выйдешь меня проводить утром?
– Выйду, голубонька, выйду, только ты это, Сашунька, разбуди меня.
– Хорошо, Авдотья Михайловна, разбужу.
– Ага, все, Сашунька, спи.
Авдотья ушла, слышно было, как под ее ногами проскрипели половицы. Александра Владимировна не стала ложиться, а с трудом нашла в чемодане ручку и блокнот и, усевшись за стол, стала писать при свете тусклой керосинки. Писала долго, однако, когда она поставила точку, светать еще и не начинало. Убрала в чемодан последние вещи, захлопнула его, потащила на улицу. Бросила чемодан у крыльца, а сама направилась к дому напротив, где жил работник почтовой службы Матвей. Долго стучалась в дверь, пока наконец ее не открыл сонный почтальон.
– Погодь маленько… – промямлил он и снова скрылся в своем доме. Через пятнадцать минут он вышел весь при параде и отправился заводить свой маленький грузовичок. Потом втащил в кузов учительский чемодан и галантно распахнул перед Александрой Владимировной дверь. Так она уехала из поселка Суйга, чтобы больше никогда туда не вернуться.

***
Той ночью он долго не мог заснуть. Он ворочался с боку на бок, вставал, брался за книгу и все думал, думал. Он думал о том, что впервые за последние несколько лет он по-настоящему влюбился. Он рисовал себе их семейное счастье в забытой Богом Суйге, убеждал себя в том, что произвел на нее хорошо впечатление, искал знаки и символы, указующие на то, что им суждено быть вместе, среди которых основным было совпадение имен. Он был вне себя от возбуждения и никак не мог дождаться того момента, когда утром он снова ее встретит…

***
Матвей вел грузовик ровно, на сиденье справа сидела она. Матвей был мрачен и игнорировал все ее попытки завязать беседу.
– Матвей, а давайте я вам стихи почитаю? Вы любите стихи?
Не дождавшись ответа, Александра раскрыла свою дорожную сумку, достала тетрадь, в которой ночью писала, и принялась читать стихи – те самые, которые вчера услышала от Александра.