Марийка

Виктор Терёшкин


Жарким было лето 1972 года, засуха пала на землю. Про дождь мы давно забыли. Мухи осатанели. Начало июля, – а уже жёлтые листья полетели со всех деревьев. Солдаты на постах стали падать в обмороки от солнечных ударов. Колодцы пересохли. Беда пришла на землю.

Было пять часов утра, когда старшина заорал:

- Батальон в ружьё! Тревога!

А все давно уже лежали под одеялами одетые по всей форме, с автоматами, противогазами, подсумками. Только сапоги стояли у коек с намотанными на них портянками. Потому что ни одна тревога не была как снег на голову. Кроме одной. Когда попытались в 20.00 поднять батальон по тревоге в пятницу. И наш славный батальон связи ПКП (передового командного пункта) в\ч 11888 не смог выехать за ворота части. Потому что некоторые водители  и сержанты были вдребодан, человек восемь в самоволке, а старшина лежал в каптерке и не мог сказать «мама». Машины не заводились. Дольше всех искали комбата Пака, он был у любовницы, и никто не знал её телефона. До чего же мы все были довольны, когда проверяющий, отведя комбата в сторону от выстроившегося на плацу батальона, материл его, а потом увёл в штаб. Уж не знаю, как командиры разбирались с Паком, но нас – удивительное дело, особенно не трогали, лишь самых пьяных, попавшихся под горячую руку, посадили на губу.

В то июльское утро все посыпались с коек горохом, и с грохотом помчались мимо комбата и проверяющего из штаба армии. Прибежали в автопарк в мыле; земля за ночь не успела остыть, и дышала теплом. Водители завели свои керогазы с полтыка. Потому  накануне вечером вылизали машины - комар носа бы не подточил. Я заскочил в отсек своей радиостанции Р 125 МТ-1, защелкал тумблерами. Рация 105-тка была выведена на четырехметровую антенну, чтобы давать связь во время движения. Приемник 126 был подключен к другой антенне, и я воткнул музон. Победно, трубно рычал саксофон далёкой, зарубежной станции. Машина тронулась, колонна батальона вытягивалась из парка в облаке пыли. Марш был на 300 километров. Обеда не предвиделось, старшина выдал сухпаёк.

Служба моя на марше была не пыльная: давать связь во время движения. Позывной – 43-ий, а 42- ой был у старшего сержанта Вапнюка, который ехал впереди колонны. В кабине у него сидел комбат и оттуда давал всем дроздов по стопятке.
Мы приехали на место без единого ЧП, что само по себе было удивительно, учитывая раздолбаев водителей и состояние машин. На стоянках, когда весь батальон вкалывал, давая связь, работы у меня не было. Валял дурака, делая вид, что охраняю узел связи, ходил с АКМ – до сих пор помню номер, хоть среди ночи разбудите – «ОС 465», собирая ягоды и грибы для офицеров. Но и про себя с водилой не забывал.

В первую же ночь на стоянке мой водила Саня, дембель, между прочим, сказал, подкручивая рыжие усы:

- Сержант! Я – на ****ки!

Ну, на ****ки – так на ****ки. Тем более что он – дембель. Машина у него работала как часы, никогда нас не подводила, и жили мы с Саней душа в душу. Был он на все руки мастер и очень немногословен. Ночью мне снилась милая девочка Таня, от которой уже третий месяц не было писем. Во сне мы были вместе и – счастливы. Над нами просвечивали на солнце листья бука. Проснулся я  от того, кто кто-то рядом с машиной громко, в сердцах сказал:

- Ат твою мать!

Я зажег фонарик и выглянул из отсека. Водила стоял, облапив сосну, и пытался что-то сказать. Ничего не получалось. Потому что Саня прижался мордой к коре. Я спросил:

- Саня, в салон залезть сможешь?

Потому что в салоне, предназначенном для отцов-командиров, было два диванчика. Саня отреагировал кратко:

- На хрен!

Из его речи я понял, что в салон он не пойдет. И вообще никуда не сможет пойти. Он стоял, по - прежнему облапив сосну и что-то ласково бормотал. Видно, думал, что это та молодка, от которой только что пришел. Я выволок из кабины его матрас, с трудом оторвал Саню от сосны. При этом водила сказал ей:

- А яка ж ты гарна!

Понравилась, значит. С трудом я уцелил его на матрас.

- Спи, Санёк, видать, ты сёдни уработался.

Он немедленно захрапел, и тут же от штабной машины заорали:

- Батальон, в ружьё! Тревога!

Да чтоб вам пусто было! Вокруг машин забегали солдатики, сматывая кабели. Я побежал в штаб, и выяснил, что нам предстоит марш в 200 километров. А это для Санька – пятнадцать суток гауптвахты, а для меня – десять. За то, что допустил пьянство подчиненного. И не настучал на него. А как бы я на него стал стучать, – если мы у одного костра зимой грелись. И когда МИГ на полигоне по ошибке на командную вышку спикировал, куда я телефонную линию прокладывал, это Санёк воронку нашел, и орал оттуда:

- Сержант, сюда тикай!

Стал я будить Санька. За грудки тряс, за ноги таскал, уши тёр. Он произнес:

– На хрен!

Из чего я заключил, что просыпаться он не желает. К счастью, неподалёку был почти пересохший родничок, а в машине имелось брезентовое ведро. После четвертого ведра Санёк поднял голову и спросил:

- Что за херня?

Тут я понял, что он уже немного пришел в себя. Раз задаёт этот вопрос, значит в сознании. Я ему в двух словах разъяснил, – если не хочешь вместе со мной на губу, – садись за руль! Санёк сильно задумался. А колонна уже начинала выруливать на дорогу. Времени на раздумья оставалось пять минут. Мы должны были пристраиваться в хвост колонны. И тогда я спросил:

– Санёк, ты ехать то сможешь?

На что получил ответ:

- Что за херня? Подними меня!

Приподнять то я приподнял. Но стоять на своих двоих он не мог. Поэтому встал на четвереньки. И опять впал в задумчивость. Времени оставалось две с половиной минуты. Колонна уже вытягивалась на дорогу, выруливали последние машины. Тогда я дал Саньку пенделя. Стараясь попасть в копчик. Он выпрямился и спросил:

- Что за херня? Подсади меня.

Я подсадил. Ох, и бугай! Санёк сел за руль. Я запрыгнул в отсек, переключил управление рацией на кабину, включил связь, проверил. Головная машина отозвалась:

– Я – сорок второй, вас слышу!

Тут я заметил, что голова Санька начинает клониться вниз, и заорал командным голосом:

- Проснись, убьёмся!

Он с трудом вздёрнул голову и попросил:

- Сержант, трынди о чём-нибудь.

Пока мы ехали эти бесконечные 200 километров, я трындел без остановки, потому что знал, –перестану, окажемся в лучшем случае в кювете. В худшем - в военном госпитале. Или на небесах. Мне пришлось вспомнить анекдоты, которые мы рассказывали еще в первом классе. Как одну барышню звали Туткой. И мужик, случайно толкнув её, извинился – «Прости, Тутка!». В горле драло наждаком, язык стал шершавым, как рашпиль. Кончилась отвратная, тёплая вода во фляжке. Санёк заканчивал смолить вторую пачку «Гуцульских». Наконец головная машина свернула с шоссе на просёлочную дорогу, которая вела в сосновый лес.
Рядом с нашей стоянкой был небольшой хуторок, окруженный садами. Крайняя хата метрах в ста. Рядом с ней клонили головы здоровенные подсолнухи и цвели высокие мальвы. Как только Санёк остановил машину, он нажал на ручку двери и выпал из кабины. При этом не промолвив ни единого слова. Даже после приземления. Я уложил его все на тот же матрац. Наш батальон уже разворачивал радиостанции, солдаты ставили антенны, отчаянно матюгаясь. И я в который раз порадовался, что судьба определила меня в командиры маломощной радиостанции, не пригодной для дальней, ответственной связи.

Прибежал старшина, сообщил, что кухня подтянется попозже, дал задание охранять узел связи бдительно, потому что враг не дремлет. Я внимательно посмотрел на крайнюю хату. Мне показалось, что именно в такой, сияющей свежим мелом хатке должна жить молодая, чернобровая дивчина. И непременно с большой, упругой грудью. Меня мама в детстве грудью не докормила, - сталинское было время. Родина звала матерей к станку. Меня рано отдали в ясли. Поэтому я сам не свой становлюсь, когда вижу высокую грудь. И ничего поделать с собой не могу.

Начистил я сапоги казенной вонючей ваксою; из чего они её гады делают, небось, из протухших сельдей. А, так вот почему баба-яга в русских народных сказках всегда обнаруживала, что Иван у неё в избе спрятался: фу – фу, русским духом пахнет. Хотя, нет, у Ивана онучи с лаптями были. Поправил пилотку, выбил пыль из гимнастерки, нарвал лесных цветочков, чудом уцелевших в этом пекле под защитой раскидистого куста лещины. И пошел знакомиться, прихватив автомат – ОС 465. Откуда я знал, что там, – в белой хатке живет гарна дивчина, не знаю. Так бывает в двадцать лет. Подошел к калитке, на меня загавкал большой, кудлатый пес. Но как только я вошел во двор, он завилял хвостом, подбежал ко мне, понюхал, и снова плюхнулся в тень под вишнею.

Как человек воспитанный, я покашлял и спросил по-украински:

- Чи е хто дома? Чи нема?

- Е, е – ответил мне певучий, молодой голос. Дверь распахнулась, и сержант Терёшкин, если бы мог упасть в обморок, – упал бы. Если бы мог покраснеть – покраснел. Потому что на высоком пороге стояла - она. Та, о которой мечтал. И брови – в разлёт. Чёрные глаза – как ягоды тёрна. Тонкая талия. И щиколотки тонкие, породистые, и смуглая кожа. Откуда всё это? Какой поляк, какой француз обронил здесь своё семя? Не знаю. На незнакомке было простая холщовая юбка, передник, она хлопотала на кухне. И вышитая сорочка, какие принято было носить в украинских сёлах. А под сорочкой….

Видели ли вы, как везут поросят на рынок украинские мужики? Вот они трех, четырех молочных поросят засунут в мешок, в нём и везут. А эти поросята в мешке возятся. Вот у этой молодки под рубашкой возились - колыхались два таких поросёнка. Только вместо пятачков у них были крупные соски. Которые все время пытались порвать простой холст блузки. Дыхание у меня перехватило. Я хотел было что-то сказать, да ничего не смог. Она всё увидела сразу: и что понравилась,  и что я уже давно не обнимал никакую девчонку. Рассмеялась и сказала:

- Заходьте до хаты.

Я зашел в сени, тщательно вытер ноги.

- Борщ з пампушками будете? – спросила она.

- Ага, – сказал я.

- Так давайте познойомимся, - предложила она и протянула руку. Я попытался поцеловать смуглую кисть, но дивчина спрятала её за спину, и зарделась, как маков цвет.

- Марийка, - сказала она. Как горлица проворковала.

- Витя.

В хате пахло сушеными травами, горько – полынью, сладко донником. Красовалась большая кровать с никелированными шарами и горой подушек – мал, мала меньше под кисейными покрывалами. На бамбуковой тумбочке сиял ухоженными, лакированными стенками приёмник «Телефункен». В красном углу висели иконы. Рядом на стенке фотографии родичей в простеньких картонных рамочках. На одной был красавец с фасонистыми офицерскими усами и гуцульской шляпе. Уголок фотографии затянут чёрной ленточкой. Девушка перехватила мой взгляд, пояснила:

-  Це тато. Загинув на шахти. В него могилки даже нема. Не смогли найти.
Она отвернулась к окну, смахнула слезу, потом решительно тряхнула головой, и подала на стол борщ; огненный, пахучий, с фасолью. Со щедро накрошенной зеленью. А пампушки были посыпаны мелко нарезанным чесноком.

-А горилочки?

- Буду, – только и смог сказать я. И на столе тут же появилась бутыляка, заткнутая куском кукурузного початка. И был самогон прозрачным как слеза ребёнка. На стол дивчина поставила простые гранёные стаканы. Себе налила густой вишневой наливочки, а мне полный до краев стакан самогона.

- Може вы, Витя, хочете шось сказати?

- Так, я маю тост!

- Ого, вы як мой дядя Михась. Завжди мае тост. Кожну хвилинку.

- Тост мий дуже простый. За красу!

- За чию? – спросила она.

- За вашу красу, Марийка! Бо я ще такой не бачил!
Она посмотрела мне в глаза, чокнулась, выпила одним махом. Засмеялась. Бог мой, когда нибудь вы слышали, как смеётся восемнадцатилетняя украинская девушка, которая сидит напротив солдатика, стосковавшегося по женской ласке?

Марийка уже выпила, а я еще нет. И я выпил. Залпом. Этот стакан. И поперхнулся, закашлялся. До слёз. Потому что это был первач. Марийка стала колотить меня ладошкой по спине. С трудом я отдышался, и приступил к борщу. Потом была молодая, мелкая от засухи картошечка, щедро политая сметаной. Я подбирал сметану куском хлеба и лихорадочно думал: как же приступить к Марийке, что сказать? Может, просто сесть рядом и обнять? 
Она сама обняла меня. И взглянула в глаза. Голова моя пошла кругом. Я лихорадочно, путаясь в пуговицах, стал расстегивать её сорочку. Лифчика на ней не было. А зачем он был нужен? Груди, которые я стал жадно целовать, не нуждались ни в каком лифчике. Они были смуглые, налитые. На левой возле соска была маленькая родинка. И пахли молоком, как младенец, которого она ещё должна была родить. Тут хмель так ударил мне в голову, что всё поплыло перед глазами. Потому что стакан первача на голодный желудок…. В голове шумело всё сильнее. Я припал к её груди, как к маминой. Прошло несколько сладких мгновений. Тогда она спросила:

- Ну шо, москалику, будеш роздягаться чи ни?

Брякнула об пол пряжка солдатского ремня. Она сама расстегнула гимнастерку, бросила её в угол, сказала:

- Я постираю потим.

И вдруг оттолкнула меня:

- Мама иде!

Когда вошла мама, мы сидели чинно за столом, бутылки были убраны. Не знаю, что было у меня с лицом, но Марийка была красна как роза. Что рассказать о маме? Я увидел, какой станет Марийка через двадцать лет.  Если бы вы увидели эту маму! Шире, чем у дочери бёдра, пышнее груди, толстая коса под черным вдовьим платком, те же глаза - черносливы, немного морщин.

- О, - сказала она, – а у нас гости в хате!

- Це Витя, - сказала Марийка.

- Дуже приемно. Ганна, - протянула руку мама. – Марийка, а що ж ти ничого на стол - ни горилки, ни наливки?

Тут я вздрогнул. Потому что на столе снова появилась горилка, и вишнёвка, и сливянка, и терновка. И опять по самые венцы был налит мне  стакан ядрёного самогона. Я его ахнул, рисуясь, опять залпом. Марийка и Ганна свои стаканы только пригубили. 

- Мамо! Мы пидемо с Витею гуляти.

- Та на шо ж воно вам? Така спека, – встревожилась мама. – Он е патефон, потанцюйте. Я хоть подивлюся на вас.
И она достала со шкафа патефон, ручку такого я накручивал в детстве, когда у родителей собирались гости. Ганна поставила танго. «Моя любовь не струйка дыма» – сладко запел тенор.

Я положил руку на талию Марийке, ее грудь прижалась к моей. От них полыхало таким жаром. Доменная печь так дышит, степь в безветренный день. Ганна, глядя на нас, пригорюнилась.  Нужно было что-то делать. Я уже дрожал как в ознобе. Марийка закусила губу. Её грудь вздымалась как волна. Но как, под каким предлогом увести из хаты девушку? Чем отвлечь Ганну? И тут мой взгляд упал на автомат, сиротливо притулившийся в углу. Идея! Сейчас Санёк, крепкий украинский парубок возьмёт на себя Ганну.

Танго закончилось. Как же мне не хотелось выпускать из объятий раскрасневшуюся Марийку….

- Я – на минутку, доложу майору, что на посту порядок, - понесло меня. – И вернусь с моим водителем. Гарний хлопец! Танцюе, цилуе, грае, воропае!
Санёк сидел возле машины голодный, протрезвевший. Как только он услышал про вдовушку и самогон, в глазах его заиграли бесенята.

Я помчался к комбату и доложил, стараясь дышать в сторону:

- Товарищ майор, у ручья грибы есть, на жереху хватит. Разрешите выйти на сбор закуски?

- Вот тебе ведро, - принял решение комбат, - и без грибов не приходи.

- Есть!

И мы с Саньком кустами устремились к заветной хате. Как только Саня увидел Ганю, он стал лихо закручивать свои рыжие усы. Дальше события развивались стремительно. Мой водила, выпив два стакана первача, умял сковородку картошки с салом, и стал хватать Ганю за коленки. Ганя стала дышать так, что платье затрещало. И сказала:

- Вы тут посидить, а мы пидемо погуляемо.

Погуляли они ровно наверх – на сеновал. Когда мы с Марийкой услышали как там, наверху что-то загремело, затрещало, как застонала Ганя, поняли, что пришла и наша пора. Марийка бросилась на кровать и закрыла глаза, прикусив губу. Я сбросил один сапог, замотал другой ногой, сбрасывая второй, и тут услышал – одна за другой стали рычать моторами машины. И, обмирая, расслышал всё тот же дурной крик:

- Батальон, в ружьё! Тревога!

Успел поцеловать куда-то в щеку Марийку. Полез по лестнице на чердак, увидел широко расставленные ноги Гани и Санькину задницу. Закричал:

- Батальон, в ружьё. Тревога!

Санек вскочил с дымящимся….

- Куда? – закричала Ганя.

- Не пущу! – зашлась криком из сеней Марийка.

А мы уже сбежали вниз, уже перепрыгнули через забор. Неистово лаял кудлатый пёс. Колонна военных машин уже выезжала на дорогу.