Закономерные случайности. Ранние мемуары

Губарев Сергей
     День, как-то сразу не задался. С утра, с раннего, спозаранку, чуть свет, ещё птицы не пели. Рыба ещё спала, не потревоженная солнечными лучами. И солнце было какое-то не солнечное. И небо не низкое, не высокое. Не конкретное какое-то небо, не настоящее, театральное. И облака будто нарисованы на этом словно фанерном небе. И весь пейзаж похож был на декорацию. И палатки беспорядочно разбрелись. Нестройно стояли палатки, не по ранжиру. И цвет они имели разный, в зависимости от срока службы. И вид их провисших боков напоминал хлопающие на ветру, висящие на верёвке цветастые простыни. И кальсоны чьи-то, вида застиранного, не украшали картину. Возмутительно выглядели кальсоны эти посреди громадины Байкало-Патомского нагорья. Всё равно, как упаковка от презерватива, валяющаяся посреди церкви. И молящиеся обходят цветную бумажку, и не поднимет никто и не выбросит, делают вид, что не замечают. А ведь обронил то кто-то из присутствующих в храме, и греха ведь большого нет, а отводят глаза, и делают вид, и не замечают. Лицемерен человек, слаб духом, волей не силён, приличия порой понимает превратно. Не понимает, что лучше уж высморкаться один раз принародно, чем беспрерывно шмыгать соплями, вызывая к себе неприязнь, граничащую с отвращением. Странен человеческий род, ох, странен! Ну отчего нос можно почесать при всех, а, к примеру, задницу нет? Такая же, вроде бы, часть тела. Ну ладно нос, он далеко. Можно ведь чесать совершенно свободно бедро, живот, поясницу, а седалище ну никак невозможно! Хоть в кровь раздери себе спину, а ягодицы не моги! Причудливо мыслит человечество. Само себе каверзы создаёт. Нагромождает условности. Прямо какая то конституция. Билль о правах. ЧК РФ. Чесательный кодекс Российской Федерации.
      Вышел я из палатки в прескверном расположении духа. Потянулся с хрустом. Зевнул во всю пасть. Грубо нарушая ЧК РФ, почесал всё, что только возможно, да и с запасом, на будущее почесал своё, не слишком стерильное, тело. Пойди его помой, вода-то плюс четыре градуса выше нуля по, мать его, Цельсию! Потянулся, зевнул, почесался и, конечно же, закурил с наслаждением, переходящим в экстаз. Ну что может быть приятней вредных привычек? Вы закуривали когда-нибудь Ленинградский «Беломор» фабрики им. М.С.Урицкого ранним утром, выйдя из палатки в прохладное Забайкальское утро, обжигая легкие и чувствуя легкое головокружение? Вы сминали мундштук папиросы пропеллером, чтобы не вдохнуть табачные крошки вместе с дымом? Нет!? Ну, так вы напрасно прожили жизнь! Может быть, вы и спирту неразведённого никогда не пили? Вот так так! Бывает же никчемное существование! А из низко висящего вертолёта не прыгали, по пояс, проваливаясь в снег и жутко матерясь? А в преферанс, не вставая по двое суток кряду? А по сорок семь километров с маршрутом по тайге, ежедневно, в течение четырёх месяцев? А не смотрели ли вы сквозь прицел карабина в глаза медведю, стоящему на задних лапах, с явными признаками пообедать лично вами? Нет? Ну так, жаль мне вас!
     Закурил я Ленинградский «Беломор» фабрики им. М.С.Урицкого, сел на перевёрнутое ведро, оглянулся окрест и замер. Раннее, очень раннее утро, почти ночь. Туман над рекой настолько низко, что непонятно где туман, а где река. Комаров ещё нет, и тихо так, что слышно, как ползут муравьи. И лось пьёт воду, вытянув губы трубочкой, утопая наполовину в тумане, с достоинством наклоняя рогатую голову, медленно поворачиваясь и подрагивая боками, как банальная колхозная лошадь. И деревья не шелохнутся. И ягоды брусники уже начинают краснеть с одного бока. А солнце нехотя выбрызнуло первые лучи в районе страны японских милитаристов, обещая впоследствии затопить весь мир своим светом. А день то будет хорош! Выбил я дробь барабанную на ведре, на котором сидел, и одномоментно осознал, что жизнь прекрасна. Понял я, что молод и здоров, что в стране ни войны, ни революции, что дышать легко, глядеть приятно. Что я могу беспрепятственно отдавать своему телу любые приказы, и оно легко их исполнит. Потому, что я молод и здоров. Потому, что из тела испарилась вся влага, а тот сгусток мыщц и сухожилий, который остался, по прочности может поспорить с металлом. Мне двадцать один год. Я стою на берегу Нижней Тунгуски, с водой прозрачней хрусталя, и кричу, что есть силы, вскинув руки вверх. Я ещё не знаю, что в сорок лет жизнь только начинается. Что жить и любить можно и нужно всегда, всю жизнь, беспрестанно, до самой смерти.
   - Чего орешь? – из палатки высунулась голова Бори Бадмаева.
Бадмаев Боря – личность весьма колоритная. Бурят по национальности, плечами узок, но широк в бёдрах, из всей растительности на голове только висячие, татаро-монгольские усы и волосы в ушах, живот толстый, ноги кривые, голос пронзительный – красавец мужчина. При этом весьма умён, незлоблив и великодушен.
  - Ах, Борис! Да разве ж я ору! Я общаюсь со вселенной, я создаю космические вибрации, я карму свою привожу в соответствие с мирозданием!
  - С каким зданием?
  - С миро зданием.
  - Ну-ка дай, и я приведу в соответствие.
И этот потомок Чингисхана, воздев руки, с отсутствующим на правой средним пальцем, закричал, завыл, булькающе заклекотал, гортанно всхлипывая и закатывая глаза. Не крик, камлание какое-то!
  - Вы чего орёте? – Вася Жилкин явился из палатки.
Он явился. Не выполз, не вышел и даже не возник, а именно явился. Вася никогда не говорил, он вещал. И не ходил, а шествовал. И не обедал, но трапезничал. А более всего он был славен тем, что умел большим пальцем левой ноги играть на гитаре «В траве сидел кузнечик». Учился он этому очень долго, весьма настойчиво, с упорством, достойным лучшего применения. Результата достиг несомненного, но зачем, бог весть!
  - Да не орём мы,- почти хором ответили мы с Борей,- мы постигаем величие здания мира!
  - Ну и постигали бы потише,- молвил Вася и проследовал к продуктовой палатке, как видно за сгущёнкой. Любил он, грешным делом, сладенькое, наверное, для увеличения мозговой активности.
Заглянул я в палатку к начальнику отряда Лёше Давыдову и застал его за весьма странным занятием. Он из двадцатилитровой канистры переливал подотчётный спирт во фляжки, бутылочки и прочую мелкую посуду.
  - Канистра в сейф не помещается,- ответил он на мой молчаливый вопрос.
  - Резонно,- одобрил я, любуясь ловкими Лёшиными движениями.
Он, как записной алхимик, гремел склянками, поблёскивал стёклами очков, то, сгибаясь над столом, то, выпрямляясь во весь свой немалый рост. Милый он был человек, начальник нашего отряда. Двадцати семи лет от роду, вполне Паганельной внешности, бороду не носил не потому, что не имел склонности, а потому, что не росла она у него. На поясе у него всегда висел с одной стороны нож, устрашающих размеров, а с другой пистолет. Полевая сумка через плечо, на шее бинокль. Кожанку бы ему скрипящую, вот и готовый комиссар. Вскочить в бронепоезд, стоящий, как известно, на запасном пути, да и устремиться к светлому будущему, под эгидой мировой революции. Был он женат, нарожать успел троих детишек и, полагаю, жизнью своей был весьма доволен.
А по палатке негромко зашумело, зашуршало, забарабанило, затренькало даже. Дождь! Уверяю вас, что с таким благоговением дождь воспринимают только сельскохозяйственные работники и геологи. Крестьяне потому, что урожай будет хорош и можно будет накосить, убрать, намолотить чего-то там с гектара, да и сдать всё это в закрома родины. У геологов всё банальней и прозаичней. У них от лени. Потому, что великий гуру «Техника Безопасности» запрещает ходить в маршрут в дождь. Она много ещё чего запрещает, но все, всегда и повсеместно нарушают, нарушали, и будут нарушать. А дождь это святое. Как можно работать в дождь! Техника ж ведь безопасности! Но, однако же, на охоту все ходят в любую погоду. Где логика, граждане!
  -Поеду я к Николаеву, продукты отвезу, не приведи господи, падут не жравши, смертью храбрых, - сообщил Лёша.
Дима Николаев стоял с бригадой отдельным лагерем и слёзно просил по рации подвезти им харчей. Дима ходил в НКВДешном галифе синего цвета, в хромовых сапогах, рыжей кожаной кепке, бородку имел светлую, опрятную и был похож на белого офицера, невесть как затесавшегося среди нас, людей не столь изысканных. Дима знал всё. Он не просто был начитанным и эрудированным, он блистал познаниями во всех областях. Однажды я вычитал, какой длины должны быть стремена у лошади, разбудил его среди ночи, в надежде подвергнуть публичному позору.
  - Дима! Какой длины должны быть стремена!?
  - На длину вытянутой руки,- буркнул он спросонок и перевернулся на другой бок. Наверное, ему снился шестой том энциклопедии Брокгауза и Эфрона. Называли его не иначе, как Тот Который Всё Знает.
Рация захрипела, сплюнула и раздался голос Главного Инженера:
  - Всем отрядам Северной партии! Запрещаю передвижения, включающие переправы через реки! В верховьях прошли сильные дожди, вода может неожиданно подняться! Всем отрядам Северной партии…
  - Да успею я, - буркнул Лёша, - когда там она ещё поднимется. Через Тунгуску ж не поеду, а Хаптургу с ходу проскочим.
Мелкий, несерьёзный дождь нудно сыпал и сыпал взвешенные капли воды. И не дождь, а так, повышенная влажность какая-то. Не то дождь, не то просто сыро.
  - Ну всё, Нинка, поехали мы тонуть,- видимо полагая, что пошутил сказал Лёша, прыгнул в вездеход и отбыл.
Нинка – это наша повариха. Девка дородная. Натуральная блондинка с глазами нереально голубыми, не голубыми даже, а синими. Выпуклости и оттопыренности у неё находились именно там, где положено находиться у женщин выпуклостям и оттопыренностям. Имела она пристрастие выскочить распаренной из банной палатки и плюхнуться в ледяную реку, оглашая окрестности истошным визгом. Зрелище, конечно, на любителя, но тело у неё было хоть и крупное, но правильной формы, кожа тугая и гладкая, а абсолютное бесстыдство даже вызывало уважение. Чувствовала она себя, среди двадцати с лишним мужиков, вполне комфортно, готовила вкусно, в общем, жизнь удалась.
   Дождь, из нудно моросящего, перерос в жестокий, неистовый, непреодолимый ливень. Буйство. Стихия. Форс-мажор! Мирная наша речка Хаптурга, приток Нижней Тунгуски, которую можно было перейти вброд, не замочив коленей, ощетинилась, оскалилась, вздыбилась волнами. За полчаса вода поднялась метра на два, ворочая валуны, размером с легковой автомобиль, сшибая прибрежные деревья, словно это не вековые сосны, а китайские палочки. Обычно нереально, до волшебности прозрачная, река превратилась в мутный, коричнево-жёлтый кисель, сумбурно и злобно кипящий. Шум дождя и клекот реки сливались в один сатанинский, невыносимо ужасный, сводящий с ума гул. Обычно так бывает, когда где-то в горах пройдёт дождь и порция воды, с бешеной скоростью несётся, через Тунгуску и Енисей, куда-то в Северный Ледовитый океан, впрыскивается в него, растекаясь по его необъятности, и реки успокаиваются, становясь прозрачными и мелководными. Стирает человек свои портки в мирно журчащей влаге и слово «стихия» и на ум нейдёт.
   Дождь прекратился так же скоропостижно, как и начался, внезапно, одномоментно, его просто не стало. Солнце ослепительно, торжествующе воссияло и почти мгновенно высушило практически всю влагу. Вода спала на глазах, просто закончившись, будто и не было ничего. Вытекло всё, умчалось в Ледовитый океан, смешалось пресное с солёным, как и не было, не происходило, не существовало. Народ пополз из палаток, щурясь на солнце, потягиваясь и закуривая. И известие, словно бы ниоткуда взялось, невесть как возникло, материализовалось само собой: «Лёша Данилов утонул». И, как-то очень быстро, появились чужие люди, какие-то вездеходы, несколько вертолётов, множество начальников, с озабоченными лицами. Лагерь нашего отряда, уютный и тихий, превратился в сумбурный, хаотичный, бестолково зудящий термитник. Количество начальников превысило количество подчинённых. Некоторым некем было командовать и они, оставшись не у дел, озабоченно курили сигареты с фильтром, что среди наших «Беломорин» смотрелось так же нелепо, как смокинг в бане. Однако постепенно всё стало уместным и логичным. Каждый получил своё задание, испытывая некое облегчение, потому что человек, занятый делом, находится в состоянии, единственно верном для человека.
   Существует поисковый закон: человека ищут три дня усиленными поисковыми группами, потом ещё семь обычным порядком, а потом перестают искать, потому что нет смысла. Нет смысла искать человека – страшно и нелепо. Но в этом есть хоть какая то логика, а как часто люди в обычной жизни перестают, устают искать друг друга. Ходят рядом, встречаясь взглядами, но не видят, не замечают друг друга. Кричит вселенная: «Люди! Человеки! Посмотрите друг на друга! Вы одно целое! Оглянитесь! Остановитесь!». Но идут люди, шагают равнодушно, движутся устало. И нет просвета, потому что не видят его, не замечают, не хотят видеть.
   Выпало мне идти по берегу реки, не ехать на вездеходе, не лететь вертолётом, а пешим порядком топать вниз по течению. Ну и ладно, дело привычное, ежедневное и необременительное. Шагал я, и странная мысль неотвязно присутствовала в моей голове. Казалось мне, что увижу я Лёшу, а он будет лежать спокойно и непременно в очках. Ну, что спокойно это понятно, но почему в очках? Вода журчала вполне мирно, неслышно почти. И солнце светило, и птицы пели, в планы бытия не входило замедляться или вовсе останавливаться, только потому, что не стало ещё одного человека. В планы бытия вообще не входит ничего, что касается каждого отдельного человека. Живя в городе, полагаешь, что управляешь действительностью, можешь предполагать и предвидеть. Но, что ты полное ничто понимаешь уже на второй день пребывания в тайге. Чувствуешь себя насекомым на ладони великана. И люди в тайге только из железа. Других быть не может. Не выживают, не приживаются.
   Остановился я, пить захотелось, наклонился к реке. Нестерпимо блестел, переливался, резал глаза своим блеском, лежащий в воде, знаменитый Лешин нож! Иногда мысли приходят сами собой, вне зависимости от законов логики. И поступки совершаются, казалось бы, нелогичные. Блеснул нож, блеснула мысль. Я повернулся и пошёл перпендикулярно реке вглубь леса. Лёша лежал метрах в десяти от воды. Каким-то образом он попал туда, как видно вода долго перемалывала, пережёвывала его тело, но не в силах переварить выплюнула, выплеснула наружу, как можно дальше от себя, отторгла чужеродное ей тело и схлынула успокоившись.
   Да не было на нём очков! И не могло быть! И тело его было настолько тщательно вымытым, что казалось, что он и изнутри белый. Покурил я рядом со своим бывшим начальником, взвалил его на плечи, и весьма не бодро отправился обратно на базу отряда. Пройдя метров пятьсот, понял, что не донесу его, идти было километров десять. Срубил две сосенки, соорудив из них жерди. Надо было что-то закрепить на них, изготовив носилки-волокушу, например чью-то куртку… и я понял, что не смогу раздеть Лёшу. Ну не смогу, господа, изыски морали, приличия, да не знаю я! Я снял с себя штормовку, привязал на жерди, перекатил Лёшу на это сооружение, впрягся и потянул, потащил, толкая ногами земной шар и тихо матерясь. Местные комары, поначалу ошалев от вида голого по пояс человека, довольно быстро опомнились и впились в меня сотнями жал, жадно захлёбываясь моей кровью, пили её с упоением, разбухая, наливаясь алым цветом, так, что взлететь, не оставалось сил. Тело нестерпимо зудело, пот заливал глаза, солнце не светило, не грело, оно просто поджаривало меня. Это не планета, это инквизитор какой-то! Восемь часов я шёл эти короткие десять километров. Восемь часов шёл эти бесконечные, нескончаемые километры. Спотыкался, падал, обдирая колени и руки, размазывал по телу серую кашицу из полчища комаров, убивая их сотнями, освобождая место для вновь прибывших. Тело распухло от укусов беспощадных насекомых. Время от времени останавливался и падал в реку, не чувствуя ледяной воды, не чувствуя боли. Вставал, впрягался, шёл, останавливался, падал и снова шёл.
   Увидев меня, народ бросился навстречу, забрали Лёшу, понесли куда-то.
    - Боря, дай закурить, папиросы кончились, - попросил я.
Боря протянул мне пачку и буднично сказал:
   - Дурак, надо было вернуться на базу и взять вездеход.
   - На вездеходе туда не проехать.
   - Всё одно дурак, людей надо было взять.
   - Ну, орден я, стало быть, не получу?
   - Не, не получишь. Выговор объявят, за нарушение техники безопасности.
   Выговор мне не объявили, но начальник экспедиции, лауреат, кстати сказать, Ленинской премии Георгий Петрович Титов орал на меня так и крыл таким отборным матом, что мы терялись в догадках, откуда у человека столь богатый лексикон. Замолчав, наконец, он хлопнул меня по плечу и тихо сказал:
   - Молодец, сынок, спасибо тебе.
И это было лучше, чем орден. Когда я потом приезжал в Иркутск, в объединение, со мной здоровались и жали руку люди, которых я не знал, но которые слышали обо мне. И я видел глаза своего отца. Это был взгляд человека, который не зря прожил жизнь. Он ничего мне не сказал, но я видел его глаза. И отношения наши стали отношениями не отца с сыном, а двух равных друг другу мужчин. А отец мой был человек весьма известный в тех кругах, орденоносец и просто очень хороший мужик.
   Жизнь, между тем, не остановилась. Плюс и минус одновременно в том, что жизнь не останавливается, вне зависимости от происходящих событий. Ничья смерть не становиться препятствием для её продолжения. Меня отправили к Лёшиной матери, чтобы я рассказал ей о сыне. И это было, пожалуй, тяжелей, чем тащить его по тайге. Маленькая сухонькая старушка…лет ей, как я теперь понимаю, было не более пятидесяти, но старушка и никак иначе. Смерть близких, очень близких людей старит даже молодых.
   - Расскажите мне про Алёшеньку. Он был хорошим?
Ну, что я мог сказать матери, спрашивающей хорошим ли был её сын?
   Единственное, что мы могли сделать, это нести гроб на руках два километра до кладбища, сменяя друг друга, и чувствуя внутри такую пустоту, что её было слышно окружающим. Горсть земли в могилу – и нет человека.
   Полевой сезон никто, тем временем, не отменял, и работа шла, словно ничего не произошло. Отечество ожидало очередного месторождения урана, и мы его разведывали, получая, кто ордена, а кто мозоли. Мозолей, кстати, значительно больше, чем орденов.
   Осень в тайге приходит исподволь, медленно, неспешно, предупреждая о своём прибытии. Вроде все, как прежде, но темнеет чуть раньше, ночами немного холодней, и вода в умывальнике, вдруг оказывается замёрзшей, и лиственницы блёкнут, теряют цвет, становясь бледно жёлтыми, осыпая свои подножия мельчайшими иглами, которые негромко хрустят под ногами. Комаров сменяет мошкара, что неизмеримо хуже, потому как, от этой сволочи спасения нет никакого. Мошка набивается в глаза, в рот, тысячами роится под одеждой, но и к этой напасти привыкаешь довольно быстро. Если воспринимать некоторые события жизни, как стихийные бедствия, переживаются они значительно легче. Как данность, как неизбежность.
   Последний месяц работал я на магниторазведке, навьючивал на себя протонный магнитометр и топал по тайге ежедневные сорок семь километров, там, где нужно было шагать, через буреломы, завалы, реки, хлюпая в небольших болотцах, оступаясь на камнях, но надо, надо идти там, где проложен маршрут и ни метра в сторону. Пятьдесят пар шагов, остановка, замер магнитной восприимчивости горных пород, в непонятных единицах измерения – нанотеслах. Пятьдесят пар шагов, остановка…Автоматически, машинально, роботоподобно. Никакого простора для творчества, мать его! Вершина хребта Большого Хоптона славна тем, что на ней снег не тает никогда. 2500 метров над уровнем моря. Дыхание становится сухим и прерывистым, словно куришь одновременно десять «Беломорин». Ноги наливаются непосильной тяжестью. Триста тысяч тонн весят эти ноги! В мозгу, от кислородного голодания, выпрямляются извилины.
- Ну, что, мозг! Голодаешь, сволочь!
- Голодаю, хозяин, ох голодаю.
- Ну, голодай,- пытаюсь я презрительно сплюнуть.
Но плевать, господа, нечем! Пересохло всё во рту, будто там семечки жарили. Дошёл, добрался, взгромоздился, преодолел! Эх, ну я же и молодец! А вид с вершины, доложу я вам, такой, что Рерих отдыхает! Какие там Гималаи! И, что характерно, никогда, ни у кого не было фотоаппарата. Казалось, что это будет всегда – Большой Хоптон, Байкало – Патомское нагорье, Нижняя Тунгуска и тайга, сколько глазу видно, бесконечно уходящая за горизонт.
  Время часа два пополудни, надо идти назад. Докладываю, что спускаться по скользкому склону значительно сложней, нежели подниматься наверх. Ну и поскользнулся. И полетел этаким слаломистом, полетел молча, разом забыв все слова, включая матерные. Внутри организма что-то хрустело и хлюпало и зацепиться не за что. Покорная безысходность. Хрясь башкой о камень и остановился. Удачная встреча головы и камня прекратили скольжение. Открыл глаза – темно. Закрыл глаза – никакой разницы. Тупо моргал несколько минут, пытаясь понять происходящее. Наконец сообразил, что вокруг такая кромешная ночь, что открывать глаза нет никакого смысла. Провалялся я, стало быть, часа четыре. Боль на вдохе есть, но терпимая, рёбра, возможно, сломаны, однако жить можно. С ногой вот хуже, боль такая, что вспомнил все нелитературные выражения, какие придумало человечество. Срубил небольшую сосенку, соорудил нечто вроде костыля, да и потопал в неизвестность, пока не сообразил, что иду именно в неизвестность. Остановился я, развёл костёр и скрючился возле него, тщетно пытаясь согреться. Рассвело через три тысячи лет. Нога за ночь распухла, становиться на неё стало практически невозможно. И скакал я по тайге, как осенняя птица подранок. Абсолютно никаких мыслей по поводу происходящего не было. Просто надо было дойти и всё. Не было никаких причин для того, чтобы смириться с происходящим,
Да и не думалось о том, что происходит нечто необычное. Ну, идти практически невозможно, ну тайга кругом, ну медведи всякие, рыси там, рассомахи и все, видимо, хотят меня сожрать. Пистолет мой системы ТТ вряд ли поможет, застрелиться если только. В середине вторых суток увидел, услышал я вертолёт, выпалил в небушко пол обоймы, конечно же, меня не услышали. Ближе к вечеру слышал ружейные выстрелы и голоса. В полузабытьи сумел подумать: «Ищут меня», хотел закричать, но не вышло, не получился крик, так сиплый шепот и ничего более. Пальнул пару раз из пистолета, звук его потерялся, растворился в тайге. Подумал, что осталось два патрона, и не стал больше стрелять.
   И снова рассвет. Этой ночью я костёр не разводил. Не то уснул, не то лишился чувств.
  Идти стало уже почти невозможно. Каждый шаг отзывался такой болью, что темнело в глазах. С вершины сопки увидел я излучину речки нашей Хаптурги, палатки и, наверное, заплакал, не знаю, или это пот застилал глаза. Зачем-то побежал и, от резкой боли, потерял сознание. Очнулся, прикинул расстояние до палаток, километра четыре, не меньше, да и пополз, товарищи дорогие, что ж вы думаете!
Некомфортное это занятие, доложу я вам! Разодрав одежду, начал сдирать кожу в кровь, чему несказанно обрадовалось местное комариное сообщество. Есть общее название для этой нечисти – гнус. Именно, гнус, и никак иначе! Не знаю, сколько времени передвигался я подобным образом. А в мозгу на мотив какой-то развесёлой песенки беспрестанно звучало: «Повесть, б…ть, о настоящем человеке»!
  Увидел меня наш потомок Чингисхана, в жизни никого не любил, как в тот момент Борю Бадмаева!
  - Курить хочешь? - задал он весьма уместный вопрос.
  - Боря, иди ты… - ответил я, блаженно улыбаясь.
  Влили в меня, совместными усилиями, стакан спирта неразведённого, а дальше я ничего не помню. Что-то шумело и раскачивалось, видимо вертолёт. Потом что-то раскачивалось бесшумно, видимо носилки. Но точно помню доброго доктора, в больнице в Улан Удэ.
  - Что ж вы, сволочи, сделали! Он же пьяный, как скотина, его ж наркоз не возьмёт! – и это было самое мягкое, что он сказал.
  А потом прошли годы, и я совершенно забыл об этом происшествии. Забыл, как забывают будни, как забывают съеденный пирожок, как забывают выпитую рюмку водки, потому что это часть жизни, неотъемлемая и обыденная. И то, что случилось и случалось, было частью моей работы, частью жизни. А выговор мне тогда опять не объявили. Просто наступил следующий полевой сезон, и я снова работал на магниторазведке, замеряя магнитную восприимчивость горных пород, в непонятных единицах измерения – нанотеслах.