Проба на ветреность

Наташа Корецкая
Ветер в голове – это совсем не тот ветер, который "могуч" и "гоняет стаи туч". Я была накоротке и с тем, и с другим. Как же он мне надоедал, беспрерывно выдувая из головы мысли и заодно сдувая с крыши снег, который до того целых две недели, с удовольствием покорившись досрочному завершению осени, загорал на солнце и наблюдал за облаками. Когда снега не осталось, ветер принялся сдувать высвободившиеся из-под него осенние листья. Он срывал их с места, а потом швырял в окна, в стенки телефонных будок, в витрины, в рекламные щиты.

Ветер был озорным и рассеянным. Не замечая ничего вокруг, не глядя вперед и по сторонам, он летел, спотыкаясь о скамейки, с размаху поскользнувшись, кубарем скатывался с горок, оступался и с подоконников шлепался в лужи, образуя фонтаны брызг. Он нечаянно врывался в подъезды, удивлялся, останавливаясь на миг, потом круто менял направление, второпях выбирался назад и летел дальше. Охапка листьев, подхваченная им, терялась по дороге, а то, что растеряться не успевало, лохмато завивалось, закручивалось вокруг длинных фонарных столбов, чтобы ветер мог отдышаться.

Среди уносимых листьев оказывались разные попутные предметы. Те, что тяжелее, терялись раньше, те, что легче, долетали до конца. Самыми невесомыми были мои мысли. Они улетали так далеко, что и не знали, как вернуться. Поэтому свои мысли, если поднимался ветер, я додумывать до конца не успевала. Ветер разбрасывал их в разные стороны, какие-то там и терялись, так что потом разобраться в них было невозможно, а о том, чтобы отыскать недостающие, и говорить не стоит.

Совершить хороший поступок было для ветра предметом гордости. Он налетал вихрем, кидаясь наподмогу к немощной старухе, едва передвигавшей ноги, или к деду с клюкой, и поддерживал за бока, не давая споткнуться о кочку, или подталкивал в спину, пытаясь таким образом облегчить дорогу до тепла. И он вполне обоснованно гордился, если остужал горячие головы, когда туда ударяла кровь, а глаза ею наливались.

Так не бывает, чтобы все было по силам. И ветер сердился – горы он передвигать не мог, реки поворачивать тоже, в основном он имел дело с легкой или невесомой субстанцией, к тому же не прикрепленной к основанию. Он вообще не умел расшатывать устои. Все, что он мог, это закрывать облаками солнце, напускать тучи на город, превращать снегопад в метель. Он даже не был способен превратить снегопад в пургу – снега не хватало.
Однажды он попытался для пробы вывернуть с корнем дерево, да так и не довел дело до конца. Дерево накренилось, но и только. Крепкие корни продолжали его удерживать, как будто время остановилось (так растянутое до бесконечности задержание секундаккорда ждет разрешения с тонику), а ветер настолько выдохся, что для всеобщего облегчения следующие три дня явились идеальным образцом полного штиля.

Из ничего сделать что-то тоже надо уметь. Он не умел. Он переживал, что его силы ограничиваются всего лишь способностью что-либо передвигать с места на место. Или опрокидывать (скамейки, табуреты, кадки, ведра, тазы), или сбрасывать (с подоконников – цветочные горшки, с веревок на балконах – белье после стирки), или распахивать (окна, двери, плащи, пальто). В общем-то это был добрый ветер – не переворачивал же он телеги, кибитки, фургоны, автомобили, не сбрасывал камни с гор и не образовывал из камнепада лавины, чтобы покрыть дороги и селения.

Будучи по натуре еще и щедрым, он с удовольствием прощал человеческие слабости и даже подыгрывал им. Влюбленность он тоже считал человеческой слабостью и, помогая потерпевшим, напускал флюиды на тех, кто все еще не замечал обращенных к ним мечтательных взоров. Флюиды впивались в сердце, как стрелы Амура, и даже если ответной влюбленной мечтательности не возникало, то достаточно уже того, что спокойное до этого сердце становилось трепетным, вовлекаясь в ответную игру. Ветер не ставил себе невыполнимых задач – нельзя же заставить полюбить, если сердце бьется по-другому.
Если кто-то еще не научился принимать невозможное как должное и хотел только того, что желал сам, ветер расстраивался и пытался найти способ разрешить эту проблему. Однажды он подумал, что это ему удалось. Где-то на краю света, раздобыв уж совсем неожиданное решение, ветер притащил его с собой и постарался впихнуть в головы желающих, несмотря на их эгоистическое сопротивление. Нелекарственную пропись "Если чего-то очень хочется, нужно сделать вид, что это безразлично" он рекомендовал повторять по три раза в день, при этом перед сном увеличивать дозу десятикратно, а накануне полнолуния доводить до ударной. Нашлись и волюнтаристы, доведенные до крайней степени отчаяния внутренней необузданностью. Эксперимента, увы, не получилось – было в нем что-то от хитросплетений дьявола. Помимо этого, те, кто испытал рекомендации на себе, оказались к началу отсчета, как выяснилось при подведении итогов, в неравных условиях – на разном расстоянии от постижения сущности тезиса.

Часто поведение зависит от настроения, многое зависело от него и у ветра. Иногда он принимался заигрывать, расплетая косы и вороша аккуратные прически девчонок, а они, раздосадованные столь неуемным приставанием и посмеиваясь над неожиданной беспечностью, еще больше укутывались в платки, глубже натягивали шапки и пришпиливали волосы таким количеством разноцветных заколок, что головы становились похожи на елочные игрушки.
Ветер умел быть веселым. Развеселившись от души, он выворачивал наружу карманы и вытряхивал из них кошельки, чтобы денежные бумажки разлетались в разные стороны, и тогда создавалась видимость листопада – естественного природного явления, наступающего своим чередом.

Если какая-нибудь купюра залетала в мой карман, я бежала за подарком, ничуть не сомневаясь в правильности поступка. Подумаешь, деньги! Мне было необходимо сделать подарок одной Веронике. Она орала, как оглашенная, в детском саду, пропадая от одиночества, потому что больше, чем малышей, любила взрослых. Ко мне она бросалась, будто увидела воина-освободителя, повисала на шее, как та Анна, и увлекала ото всех в детскую.

За закрытыми дверями она учила меня танцевать – чтобы я делала это так же, как она. Я и училась, изредка поправляя ее неточные па. Она с удовольствием рисовала деревья и цветы, и, показывая их мне, нетерпеливо дожидалась похвалы и одобрения. А после того, как получала все сполна, требовала новых рисуночных заказов, и вскоре принималась объяснять, что имела в виду, изображая лес голубым, а дом рыжим. Потом, затаив дыхание, предвкушала новую порцию восторгов, и я восторгалась, как она того хотела. Но надо же было как-то и оправдывать свое присутствие (чему-нибудь научить ребенка что ли), и мы обе брали в наши руки один карандаш на двоих и рисовали рожицы смешных человечков, лица страшных зверей и улыбки собак. После моего отъезда она снова грустила, не умея преодолеть навязываемый детскими организациями стереотип существования.

Мне обязательно нужно было подарить ей колокольчики. Они висели в самом дорогом магазине под зеркальным потолком, отражаясь и умножаясь, на одной нитке – сразу много, и при малейшем движении воздуха издавали нежный звон. Нельзя сказать, что от этого становилось веселее, но что не так грустно – точно. Я надеялась, что перезвон колокольчиков рассыплется по комнате маленькой Вероники, и на то время, пока ей придется собирать его в пригоршню, оглушительный рев прекратится, всхлипы исчезнут, а капризная гримаса превратится в веселую физиономию.

Не каждому удается вытворять чудеса – ветер вытворял. От нечего делать он принимался выдувать мысли из одних голов и задувать их в другие. Некоторые этого не замечали и продолжали жить с чужими мыслями, будто со своими. Другие чертыхались, вдруг наткнувшись в своей голове на неизвестно откуда взявшуюся несуразицу. Иногда чужие мысли западали так глубоко, что добирались до самой души и поселялись там навсегда.

Не особенно церемонясь, со мной он проделывал те же самые штуки, хотя прекрасно знал, что пристать ко мне могут не все подряд, а только выборочные мысли. Где он их добывал, трудно сказать, но добрые, умные, благородные и очаровательные мысли как бы невзначай оказывались в моей голове. Обрадовавшись такой неожиданной возможности, я ими баловалась, раздумывала над ними перед сном, брала с собой, засыпая, и просыпалась вместе с ними. Иногда я ими делилась. Но не как своими. Я всегда оговаривалась: "Он сказал...", "Он говорил..." Было бы нечестно выдавать чужие хорошие мысли за свои.
Плохие чужие мысли я тем более за свои не выдавала, они были злые, расчетливые и завистливые, и мне мешали, но какое-то время отделаться от них не было никакой возможности – так тесно переплетались они с моими собственными. Вначале, погруженная в несвойственные и чуждые размышления, я себя не узнавала, но потом привыкала и начинала ими пользоваться, знакомые же находили меня изменившейся, но о том сердито молчали. Кто же потерпит такое! В отчаянье прибежав к мудрой соседке, я выкладывала из головы то, что мешало, и уже она наводила там порядок, освобождая от постороннего и недоброго, направляя в нужном направлении, не забывая к тому же сделать замечание по поводу моей недопустимой наивности и необходимости придерживаться собственной точки зрения.
Как же трудно было понять, что такое эта моя точка зрения! У меня ее точно не было. Ведь я же не знала, из какой точки исходит умение понять, что такое, например, обида, и поэтому не понимала, обижаться мне или нет, если делают больно. Особенно, если делают это намеренно. Особенно, если заранее продумывают эффект. Я не понимала, поэтому можно было и не обижаться. Но я обижалась чуть что, в то время как другие считали глупым делать из себя Lacrimosu или икону для поклонения всем обиженным и предлагали мудро простить всех, заранее и навсегда. К тому же ради собственного удовольствия следовало предоставить обидчику шанс для исправления.

К счастью, надолго во мне ничего не застревало, обида тоже, хотя острота ее порой казалась нестерпимой. И если уж доходило до того, что удавалось выбросить ее из головы вместе с другим хламом, то чувствовала я себя героиней. Часто обида не покидала душу все равно. Плохо, когда душа и мысли живут порознь.

Если уходили друзья, я расстраивалась тоже, не понимая, правильно ли это – расстраиваться по такому поводу. Может быть, и не стоило, ведь заранее было ясно, что после возвращения друзей будет не узнать. Зато меня они находили прежней, и мы вместе – они и я – уже не сопоставлялись. Стоило ли возвращать себе то, что утрачено? С другой стороны, сердцу не прикажешь.

Некоторые любят секреты – покажите мне их! Ветер секретов не любил. Он ошибочно полагал, что они хранятся в замкнутом пространстве, поэтому любым способом пытался пробраться в комнату – корябал веткой по стеклу, теребил форточку, пытаясь отодрать ее от петель, скрипел ставнями, не соглашаясь с таким вопиющим недоверием и всем своим видом показывая готовность оправдать доверие и хранить секрет на прежнем месте.

Бездумно (или наоборот, поскольку пара мыслей в запасе у меня была всегда) уступая натиску, я, как всегда, не учитывала последствий и была не права. Потому что он, завладев, наконец, пространством и забыв про свои благие намерения, теперь уже как бы шутя наводил свой нешуточный беспорядок – разбрасывал кипы бумаг, разбивал сколько-то чашек, опрокидывал цветочные горшки, разгонял по углам фарфоровых кукол, деревянных щелкунчиков и набитых соломой и опилками мишек, собак, котов, слонов. Потом ветер улепетывал, игриво виляя хвостом и призывая побегать за ним – как будто взрослым больше делать нечего, как только играть в салки.

Многое зависело от скорости ветра и его желания ошарашить своим появлением. Налетая порывами, он заносил в мою одуревшую от беспорядка голову такое, от чего я приходила в восторг. Иногда его порывы заканчивались для меня раздражением, досадой, беспокойством, ужасом. Внезапные заносы также внезапно исчезали, оставляя после себя чувство пустоты и растерянности.

Но в тихую погоду он позволял себе внезапные вольности. У него появлялась возможность подкрадываться незаметно, осторожно подталкивать ко мне некоторые соображения, заботясь, конечно, не о моем душевном покое, а лишь о том, как бы меня перехитрить. Я и не замечала, что вдруг отказывалась завидовать и жадничать. С чего бы мне отказываться от того, чего я и в помине не имела?

Как-то раз ветер уж совсем неизвестно откуда принес избыточную надежду. Кто знает, с какой бы стати ему задаваться подобной целью? Он осторожно, расчетливо и долго добирался до незащищенных мест. Поскольку все происходило зимой, и двери были наглухо закрыты, то также легко, как раньше, ему не удавалось заставить меня пойти у него на поводу и распахнуть окно.

Зато на улице он сполна использовал внезапность как преимущество, и обрушил на меня эту свою надежду как манну небесную. Я все еще противилась, а он злился – взъерошивал траву, размахивал ветвями, раскачивал стволы, таким образом пытаясь доказать, что от надежды не отказываются. Он не оставлял меня в покое и по ночам, швыряя в окна все, что попадалось –земную пыль, шелуху орехов, сухие шишки, всякое другое, покоящееся до того на земле. Он даже запускал в окна целые облака и тучи, и если они были серыми и мокрыми, то обрушивал на дом настоящий ливень.

Из-за шумного ночного хоровода я не могла не то что спать, но даже просто подумать о своем. Я не могла решить, нужны ли мне избыточные надежды. Меня вовсе не пугала избыточность. Просто тогда я была уверена, что довериться ветру было бы совсем глупо. С другой стороны, уж слишком соблазнительной была ставка. В конечном счете он так мне надоел, что я поняла бесполезность сопротивления. После третьей бессонной ночи ничего не оставалось, как еще немного, для вида, посопротивляться, уже решив, что так тому и быть, и надежда крепко ко мне привязалась.

Теперь я приобрела уж вовсе несвойственные мне качества и стала совсем не своя. Мне и раньше приходилось увлекаться разного рода идеями и чувствами, но в ореоле настолько избыточной надежды меня еще никто не видел. Я так с ней носилась, что потеряла контроль над ситуацией. Что из этого вышло, все знают. Все избыточное – не полезно. Надежда рухнула в тот же миг, как только я решила, что обрела ее. И действительно, осуществись она, возникла бы явная несправедливость, ведь все досталось бы мне одной. Раньше подобного краха мне переживать не приходилось. Хотя, конечно, если не иметь собственной точки зрения и попадать под влияние безрассудного ветра, можно получить хороший урок и в последующем не давать себе повода идти на поводу.

Какое-то время спустя мне все же удалось догадаться, что не стоит так серьезно относиться к тому, что ветер задувает в мою голову. Подсмеиваясь над его глупыми шутками или попросту пропуская их мимо ушей, я больше не замечала идейных противоречий, быстро забывала чувственные несуразицы и бесчувственные ощущения, стала с иронией относиться ко всему избыточному, настойчивому и вообще к любым попыткам что-нибудь в меня внедрить. Постепенно не осталось ничего, что могло бы вызвать во мне обиду и досаду. Я разучилась сердиться и злиться.

Нельзя предположить, что это состояние, будь оно однозначным (т.е. вполне и целиком характеризующим психический статус) и задержись оно подольше, могло бы соответствовать статусу anestesia dolorosa. Хотя если учесть, что склонность к аффективным колебаниям то и дело давала о себе знать, стоило бы еще раз поисследовать этот вопрос. Кроме того, если бы речь шла о ком-то постороннем, другими словами, если бы появилась возможность объективной оценки случая, то все-таки пришлось бы назначить тимолептики, повинуясь врачебному долгу и следуя клятве Гиппократа. С другой стороны, конечно, мое врачебное дело достигло к тому времени еще только степени ремесла. Стать искусством оно пока не могло – Бог мне еще не помогал.

Так вот, если вернуться к существу вопроса, дело тут состояло в другом. Мысли мыслями, а влечение – это другая составляющая психической сферы. Увлечение играми с ветром застигло меня врасплох. Легкость, с которой я включалась в игру, шалости, которые себе позволяла, глупости, которые делала, и не испытанный прежде азарт выявили мою вторую натуру. Или первую – потому что, увлекшись игрой, я забыла обо всем на свете, забросила работу, серьезные занятия и умные книжки.

Когда ветреные игры заканчивались, и кроме воспоминаний и тоски оставалось только чувство краха, пропасть разверзалась передо мной каждый раз, будто впервые. Постепенно я научилась (или появился навык, или привычка, или умение, или выработалась способность, или проявился талант, или помог Господь) запросто перелетать из одного состояния в другое – такая "вторая жизнь". Или, не замечая, играючи, вплетала ветреность в истинную жизнь, облегчая при этом или делая невесомым все возможное. А что? Это все равно, что день-ночь, день-ночь, к этому чередованию даже привыкать не надо – так все естественно, а вместе они составляют сутки. Мои разлуки-расставания-встречи тоже научились быть одним целым и вместе составлять радость.

Теперь, когда налетал ветер, я с нетерпением бросалась за ним, и мы неслись над городом, свободные от привязанностей и обязательств. Неважно, что эти мгновения коротки и, может быть, не столько явь, сколько сон, важно, что в них я становилась собой. Странно, да? – стоит оторваться от земли, как это состояние обособленности идентифицировалось с осознанием собственной целостности. Может быть, это еще одно подтверждение космогонической гипотезы происхождения человеческих существ на Земле.

На этих умозаключениях я остановилась и прислушалась. За окном творилось светопреставление. Ветер беспрерывно дул. Он дул без конца, пока не запутал все на свете. Когда все на свете запуталось окончательно, ветер угомонился. Сначала никто ничего не понял – так велика была путаница. А потом все распуталось само собой. Вот и выходит, что прежде, чем что-либо прояснить наверняка, нужно для этого все довести до абсурда.

2 декабря 1999