Растрепанная Надежда

Наташа Корецкая
Другой она никогда и не была. Все, кто ее хотя бы однажды видел, говорил, как она неожиданна, непредсказуема, нетерпелива, капризна и упряма. Выглядела она тоже растрепанной. Все, что на ней было – платье, пальто, волосы – растрепалось не от времени и не ветром, а само по себе. Были ли растрепанными ее мысли, трудно сказать, но иногда мне казалось, что они очень логичны, только логику ее я не понимала, а, вернее, никогда не давала себе труда подумать об этом. Она неслась рядом со мной, то и дело забегая вперед, оборачиваясь и заглядывая в глаза, хватала юбку за подол, теребила полы пальто, дергала шарф за концы. Когда шарф оказывался в ее в руках, она перетягивала им свои растрепанные волосы узлом, и они тяжело свешивались до пояса.

Отвязаться от нее не было никакой возможности, она требовала слишком много внимания, поэтому я, изображая его, думала о своем, вполне определенном. Я раздумывала над тем, как бы адаптировать свое внутреннее к остальному внешнему. Гордиться было нечем, я отличалась от других не в лучшую сторону, и до той поры, пока это было не слишком очевидно, ургентного вмешательства не требовалось, однако с течением времени различия становились все более очевидными и уже вызывали недоумение.

Самым явным моим недостатком, судя по собственному ощущению и некоторым насмешливым высказываниям, я была абсолютно не способна прятать истинные мысли и желания. Я говорила то, что думала, и делала то, что хотела, язык выдавал мои мысли, а глаза – остальное внутреннее.

Я бы и дальше не стала придавать этому значения, если бы поблизости не появился новый научный сотрудник – только что со студенческой скамьи и от кончиков одних пальцев до других целиком артист. Он состоял из множества образов, беспрерывно и мгновенно меняющихся, его тело было пластичным, движения кошачьими, иногда львиными, а глаза внимательными. Однажды, когда мой язык совершенно разболтался, а поступки ничем внутренним не сдерживались, он сочувственно на меня посмотрел, будто сказал: зачем свое делать общим, никто не поймет, защищайся игрой.

Я не успела над этим подумать, влетела Надежда, схватила телефонную трубку и, не дав опомниться, сунула мне в руку. Брыкаться было неразумно, она крепко держала трубку в моей руке, набирая 11 сотовых цифр. Как в самом деле просто решалась проблема! Не ждать, не жаловаться, что пропал, забыл, исчез, даже позвонить не может. Гудок был приятным – соло волторны, голос – звонким и деловым, слова "привет!, как дела?, перезвоню, у нас совещание" – торопливыми. "Ура, мы сделали это!", – воскликнула Надежда, а я все еще продолжала как бы вхолостую и на выдохе говорить, что это безобразие – заставлять меня делать не то, что хочу, нужно, чтобы он понял, что звонить должен он, где это видано и как это можно, чтобы я молила о внимании, совсем не помнит и не интересуется! Все, я с облегчением вздохнула, мне стало хорошо. Услышать, что все в порядке – такой чудесный парафраз – и можно жить дальше, и проблемы нет, и несколько недель глупого ожидания вместе с укрупняющейся с каждым днем обидой исчезли, как не было.

Надежда, как всегда, поступила поспешно и нерассудительно, все упростив и сделав самолюбие безболезненным (вместе с болезненностью оно испарилось, исчезло – такое облегчение!).

Я вернулась к своим размышлениям о том, что пора приниматься за игру, потому что чувства чувствами, но на мысли и чувства неплохо бы набросить кое-какую одежду. Тут она опять отвлекла меня на что-то, по ее мнению, существенное, не дав сосредоточиться, и самое бестолковое, что можно было предпринять в этой ситуации – это злиться на нее. Но сколько же я натерпелась с этой Надеждой! Какой же она была разной – и веселой, и восторженной, и мечтательной! Потом вдруг, без веского повода, становилась грустной и плакала, забравшись с головой под одеяло. Ее часами не было слышно, и я думала, что она заснула, оставив меня в покое. Не тут-то было, тишина взрывалась рыданиями, чашки летели на пол, а осколки по углам. Надежда постоянно противоречила себе. То заоблачно заводила взгляд и томно вздыхала, будто кисейная барышня, то проливала слезы, угрожая наложить на себя руки. Какие там еще руки! Тонкие и прозрачные, разве их можно было на что-то наложить, чтобы был какой-нибудь толк! Только пыль с оконного стекла смахнуть, чтобы мутного не было видно, вот и все. Смахнув пыль, Надежда, действительно, веселела, как будто даль прояснялась.

Как же она мучила меня бесконечными перепадами настроения и неожиданными откровениями! – от них краснели уши. Возмутительно, как можно быть до такой степени бесстыдной! Но ее несло, и остановиться она не умела – трение отсутствовало, не ходила же она по земле. В ее откровениях содержались сведения из практикума для мед.училищ по анатомии любви, из атласа по древне-китайской любви, советы доктора Кона, высказывания, почерпнутые из бесед с продавцами секс-шопов и местными проститутками. Она расписывала улицу красных фонарей в Амстердаме, будто побывала там вместо меня, откуда-то знала про маленький секс-шоп в Джорджтауне и так живо рассказывала о всяких специальных штуках, что создавалось впечатление, будто она работает там гидом вместо Мухина. Наверное, что-то было в ней от моего фрейдистского "Оно", потому она лихо расправлялась с ним, запросто апеллируя к моим комплексам (как будто что-то понимала!), высмеивала их, не принимая возражений, забрасывала специальной терминологией (начитавшись справочников по сексопатологии без моего ведома), но не удерживалась на высокой планке, допуская бытовые выражения – редко кому удается самообразование сделать систематизированным. Однако интерес ее был неподдельным, и это удивляло – откуда бы в хрупком, прозрачном, воздушном существе взяться чисто физиологическим потребностям?

А какие несбыточные планы она строила! То, что они иногда сбывались, можно считать парадоксом. По поводу всякого несбывшегося случалась истерика. Хорошо, если поблизости никто не проходил – видеть ее в таком состоянии смог бы не каждый. Она носилась по комнатам, как будто находилась в квартире моей учительницы по музыке, где все позволялось, бросалась на диван, тут же вскакивала, в другой комнате падала на кровать, звонила всем подряд, никого не было дома – ночь на дворе, швыряла трубку – как телефонный аппарат не раскалывался! Если кто-нибудь оказывался дома, срывающимся голосом порола всякую чушь не о том, ничего понять было нельзя, суть переживаний в словах отсутствовала, слова были междометиями и вопросами типа «а почему, а может быть, а если». Это значило, что у Надежды не сбывалась надежда. Как после всего этого она могла оставаться не растрепанной! Волосы что всклокоченная грива, их не запихнуть в жесткие обручи, не перевязать лентами, не стянуть резинками, они выбивались изо всех упорядочивающих приспособлений. Мне приходила в голову идея постричь ее наголо, но в последний момент становилось жалко – на кого бы она стала похожа?

Чему она могла меня научить? Да нет, ее идеи были несбыточны, доводы необоснованны. Если ей чего-то хотелось, то непременно и сию минуту, как будто возможно из ничего вынуть что-то и поднести ей. Она редко знала, чего хотела, но если такое все же случалось, то совсем не умела добиваться желаемого и осуществлять задуманное. Она не могла прибегнуть к уловкам, хитрость была для нее недоступной, а расчетливость и вовсе недосягаемой.
Ее желания имели жуткую особенность – если они появлялись, то становились овладевающими. И еще они были заразительны. Я заражалась от нее преимущественно несбыточными желаниями. Не будь ее назойливого присутствия, мне бы ни за что не пришло в голову влюбиться. Каждому известно, что всякая влюбленность – дело личное, переживается, как болезненное состояние, и является определенной нозологической единицей. Как всякая болезнь, она имеет продромальный период, законы динамики и синдромы, которые разрешаются в свое время и оставляют на память о себе иммунитет, правда, специфический, к определенному субъекту. Конечно, свойства неспецифичности в нем тоже можно обнаружить – все последующие влюбленности переносятся менее остро.

Довольно длительный период времени я пребывала в состоянии относительного покоя – жила себе и жила, душа не пела – и хорошо!, не плакала горюче – и чудно! Надежда исчезла из виду лет на десять. А явилась неожиданно, как всегда, словно из небытия. На этом моя тихая жизнь закончилась. Даже в воду не надо было глядеть, и так было ясно, что начинается смута, и грядет потерянный год.

"Зачем-то он, – сразу набросилась она с доводами, – бродил с тобой вечерами, сидел на скамейке, вздыхал, будто впервые". После того, как я в двадцатый раз сказала, что она – дура, ей пришлось отстать, но в следующий миг она уже орала: "Да вспомни!, вы же танцевали... там еще окно было во всю стену и лимоны с дыню каждому, чтобы щеки порозовели. Ты же сама, – перешла она на зловещий шепот, – убеждала кого-то под музыку, что любви много не бывает и жалеть ее – грех".

Я швырнула в нее подушку. "И в машину села, она еще не заводилась, и рядом устроилась, и сама сказала "я тебя люблю". "Да я совсем не то имела в виду, – возмутилась я, – это не та любовь!".

"Да, да, не та, услышала бы ты в ответ эхо! Кто спрашивал про бассейн и про дачу? Не отпирайся, зачем-то тебе это было нужно!". Потом она еще добавила, что мне больше ничего не надо делать, чтобы стать актрисой, что уже и так всюду, где бы я не появлялась, образуется сцена, потому что играть для меня – значит жить, а следовательно, я всегда вру.

Мне не было обидно, соглашаться или спорить я не собиралась – рисовать натюрморт можно и без слов. Она продолжала ворчать, собирая пух из рассыпавшейся подушки. Он невесомо летал по комнате, Надежда носилась за пушинками, собирала их в горсть, запихивала в дырку. Пуха не убавлялось. Тогда она оседлала пылесос и погналась за пухом уже с его помощью, словно баба Яга на метле. Нос чесался, я чихала, пылесос заодно с пухом поглощал заколки, кулоны, карандаши, блокноты для заметок, чтобы всякий пустяк не обрастал воспоминаниями. В квартире стало чисто и пусто. Очумев от пуха и шума, я вышла на улицу.

Внутри без воспоминаний тоже стало пусто. Пылесос чудился оборотнем Надежды, он поглощал то, что она разбрасывала. Фонарь расстелил на снегу желто-абрикосовый свет. Он казался маленьким ночным солнышком. Ничего не изменилось, поцелуй в щечку на прощание – тоже. Придумывать для меня другой жанр Надежда возьмется после, но все равно ничего путного из этого не выйдет. Я постояла под окнами, пока не замерзла, и вернулась домой.
Как обычно, на Надежду я натолкнулась в самом неожиданном месте – на табуретке у стола. Соображала она быстро и, протянув мне ручку и лист бумаги, потребовала: "Я посижу пока, а ты стих напиши".

Ради того, чтобы она посидела спокойно, я послушалась. Необычно терпеливое ожидание и взгляд в упор не давали мне отвлечься. Спустя полчаса, посмотрев из-за моей спины на четыре строки, она произнесла: "Ужас какой!", – и отвернулась. – Попробуй еще, может быть, со второго раза получится".

Ни со второго раза, ни с третьего не получилось, но удивительное дело, стоило усердно поломать голову над рифмой и смыслом, как эмоциональное превращалось в рациональное. Упражнение со смыслами и рифмами, кроме того, что само по себе оказалось увлекательным занятием, отвлекало от несбыточного и от Надежды.

Она и не догадывалась, что, предложив мне задачу не по силам, на целый год погрузила меня в не свойственный мне аналитический жанр, требующий точности. Ей-то что, она просто с интересом наблюдала за моими мучениями, когда я копалась в Ожегове и Дале вместо того, чтобы ныть, про то, как меня никто не любит. Кроме того, я заметила, что каждое завершенное четверостишие ставит точку в том вопросе, о котором шла речь. Чудесным образом я научилась избавляться от лишнего, бесполезного, болезненного и печального, правда, для этого нужно было хорошо потрудиться.

Когда год истек, и я вошла в период реконвалесценции, то чтобы продемонстрировать свою благодарность за изобретенный для меня жанр, я показала Надежде резюме. Оно было еще далеко от совершенства, только наброски, но все равно я рискнула их продемонстрировать.
Там было написано, что хорошо становится только в том случае, если чувство одного уравнивается с чувством другого, что для этого нужно научиться куда-то прятать любовь и перестать спрашивать, почему все не так, как хочется и почему не сложилось. И еще нужно куда-то девать страдание, вопросы, ожидание и слезы из глаз. Хорошо становится тогда, когда боль, тянущая ко дну якорем, наконец, вместе с ним и тонет, и тогда можно взлететь, неважно, что с пеной, и плыть по волнам, куда – не важно, к берегу, к горизонту, к солнцу, или качаться в люльке океана, не чувствуя под собою дна. Чтобы было хорошо, нужно научиться чувствовать нежность, испытывать счастье и делиться радостью. Только вот научиться любить или не любить нельзя – это что-то другое, не от учености.
Она вскользь пробежала глазами по тексту и как бы невзначай произнесла: "То, что ты там предлагаешь, разве может сравниться с тем, чего ты хочешь..."

Я долго не могла вспомнить, какой Надежда была в детстве – капризной и упрямой, очень любила маму и папу, и к тому, что они делали и говорили, относилась с восторгом, считая это самым правильным. Мама и папа выполняли любое ее желание – невозможно было не выполнить, потому что переубеждению она не поддавалась.

Как-то раз, надев желтое платье, она потребовала вплести в косы два банта – один красный, другой – синий, а на ноги натянула зеленый и белый носки, заявив: «А мама сказала, что девочка должна быть, как цветочек!». Мама смотрела, как гордо она шагает по улице, вся светится от радости, замечая на себе взгляды прохожих, с улыбкой оборачивавшихся вслед. Вряд ли она тогда понимала, что слова могут иметь разный смысл. Она надеялась, что исполнила мамино желание.

Она не могла додуматься, что желания могут быть несбыточными. "Хочу ту игрушку", – неожиданно останавливалась она перед громадной витриной и смотрела на папу. Папа понимал, что доводы «против» бесполезны, и после "нельзя" последуют рев и слезы величиной с грецкие орехи. Папа покорно летел в магазин к директору, можно себе представить, каким был разговор. Все испытывали неудобство, и в том числе из-за оглушительного рева. В результате витрину открывали, и кукла оказывалась у Надежды в руках. Кукла была немецкая, из гипса, розовая и толстая, ростом с Надежду и также хрипло орала "ма-ма", когда ее клали на спину, чтобы спеленать. Вскоре после падения на пол из-за хрупкости немецкого гипса у куклы откололись палец и кончик носа, но она еще долго оставалась любимой игрушкой, и отсутствие некоторых деталей не имело никакого значения.
Покончить с терроризмом Надежды удалось случайной киевской осе. Оса приметила ее, когда та в очередной раз шагала, не обращая внимания на пешеходные переходы, куда ей заблагорассудится, чтобы полюбоваться фонтаном на Крещатике. Мама с папой положились на судьбу, когда она оказалась среди потока машин. Оса полагаться на судьбу не умела и встретила ее у фонтана. Надежда заревела оглушительнее, чем когда бы то ни было. Ухо краснело и раздувалось на глазах, оса демонстративно продолжала летать вокруг, любуясь результатом наказания. Народ, мгновенно собравшийся рядом, решил, что "скорую" вызывать не стоит. Жало было длинным и прошило мочку уха наполовину. За вторую половину жала можно было легко ухватиться, и когда папа его вынул, рев мгновенно прекратился и уже, кажется, навсегда. Наверное, кусочек жала все же остался в мочке, потому что Надежда до сих пор теребит ее, когда попадает впросак или совершает слишком уж очевидную глупость.
Но и потом, когда выросла, она не утруждала себя длительными раздумьями, если ей чего-то хотелось. Хорошо еще, что ей не хотелось дурного, но на самом деле сделать что-то хорошее тоже не так-то просто, может быть, даже труднее, чем плохое.

Мне не всегда нравилось, что мои проблемы она считала своими и решала вместо меня, как с ними расправиться. Однажды случилось так, что она стала свидетелем моей беспомощности, наблюдая изо дня в день, как я пыталась освоить методы психотерапии, а пациент изо всех сил доказывал ее бесполезность. Я почему-то считала своим долгом ему помочь, а он, называя свое состояние супрессией (не мог же он согласиться, что его случай, раз он гений, тривиальный и уже давно описан в учебнике для студентов) и не доверяя мне, сам штудировал специальную литературу, в том числе экзистенциальную, выискивая причину своего дурного настроения. С ним все оказалось в порядке, он добрался, как ему показалось, до сути. Но главное состояло не в том, до какой сути он добрался и добрался ли до нее вообще. Главное было в том, что он сам анализировал и сделал вывод тоже сам.
Двухнедельного испытания не выдержала я. Моя профессиональная версия была отвергнута, хотя я искренно полагала, что диплом и практика что-то да значат. Оказалось, что нужен еще и талант. Надежда возразила, что не таланта не хватает, а кокетства, дала мне выпить рюмку коньяку, чтобы я сидела тихо, и моим голосом пригласила пациента в театр или на выставку.

Глупость может породить только глупость. Ни на выставку, ни в театр мы не пошли, мои врачебные усилия получили отставку, за то я поняла, что Надежда иногда бывает права. Один из методов, которым она пользовалась, состоял в том, чтобы создать нелепую ситуацию как раз в тот момент, когда все признаки указывали на невозможность принять какое-то решение, в то время как проблема оставалась. И эта спровоцированная ею нелепость становилась такой изящной завершающей точкой в бесполезных попытках, поисках и стремлениях. Часто проблема не решается потому, что ее нет, или потому, что ее выдумали, или потому, что делают вид, будто она существует, а в действительности решают совсем иные задачи.

Я все думала, почему же Надежда всегда растрепанная. Может быть, это образ такой – вроде бы она сама по себе, а то, что сбудется, не имеет к ней никакого отношения, вот и прикидывается растрепой, как бы судьбу обмануть хочет, играя с ней в кошки-мышки.
Даже сказка складывалась медленнее, чем являлась Надежда. Стоило мне подумать об этом, как она явилась в новом обличье. Поскольку пригладить волосы все равно не удавалось, она решила поэкспериментировать с внешностью в костюмерной здешнего театра у Джигарханяна. Нашла парик, где волосок к волоску и нацепила его на себя. Узнать ее было трудно, Татьяны Лариной глазами смотрела она печально, и темная коса покоилась на плече. Как все-таки прическа может изменить поведение, настроение и способ мышления! В таком приглаженном облике только одна надежда и остается – дожить с генералом до старости без всяких надежд.

Когда я снова увидела ее без гладкого парика, все расположилось по своим обыкновенным местам, и в мире хаоса воцарилось прежнее беззаконие. Как раз праздновали наступление 2000 года, на елке висел один пурпурный шар и одна золотая игрушечная флейта. Елка пышно стояла в голубом цветочном горшке. Надежда всю ночь веселилась, по незнанию выпила три рюмки с разными напитками и теперь завороженно сидела под елкой. Что у нее творилось с головой, было понятно, но то, что происходило на голове, не поддавалось описанию вовсе.

Петарды, ракеты и прочие праздничные салюты освещали ее голову, вспышки отражались в каждом волоске. Все они будто превратились в разноцветные трубочки и прозрачно светились, лучились и искрились. Можно было видеть, как внутри каждой их них что-то происходит. Там пузырилось, мелькало, надувалось, лопалось, превращалось в кристаллы, в капли, в струи, раскалывалось, разбрызгивалось, сгущалось облачками, сверкало молниями. Если из этого состоит Надежда и внутри тоже, то как же она управляется со всем этим?
Я оставила ее у елки, не стала переносить на кровать, укрывать одеялом, не подложила подушку. В комнате было тепло, под елкой уютно. Надежда не была избалована моим вниманием, поэтому, когда проснулась со свежей головой, не набросилась на меня сразу, а присела у изголовья и ждала, пока проснусь и я. Теперь нужно было ее одурачить – не вздохнуть, не пошевелиться, не моргнуть, чтобы она не догадалась, что я уже не сплю. Я оттягивала момент истинного пробуждения, даже не представляя себе, сколько всего народилось в ее голове в расчете на ближайшие, по крайней мере, сто лет.

Тишина затянулась, тогда я открыла глаза и поняла, что ошиблась. Надежда смотрела в окно, не обращая на меня никакого внимания, а потом отправилась домывать посуду.
Наконец я поняла, что она устала, и ее надо пожалеть. Я взяла ее за руки и только тут почувствовала, что она не была бестелесной. Все у нее было на месте (и руки, и ноги, и голова), а я и не обращала внимания, и все было при ней – милое лицо, алые губы, глаза, как опалы. Кокетливая соломенная шляпа набекрень с длинными атласными лентами, завязанными бантом возле левого уха, завершала композицию. Волосы все равно выбивались из-под шляпы, и непокорные пряди торчали в разные стороны – какая деталь могла бы лучше создать впечатление безнадежности? Пусть бы только растрепанность Надежды оставалась безнадежной!

14 ноября 1999