Сюжет, придуманный жизнью. Глава третья. Голод

Аркадий Срагович
                1.
             1941 год, середина ноября.
             Вот уже две недели, как мы поселились на новом месте.
             О, это был совсем не тот колхоз, в котором мы жили в Ростовской области!
             Печать нищеты лежала здесь на каждом дворе, на каждой мазанке. На полях томились неубранные кусты хлопчатника, на огородах после сбора не очень-то, видать, обильного урожая не осталось ни одной помидорочки, ни картофелины, ни морковки; только глубоко в земле, если повезёт, можно было отыскать головку сахарной свеклы, полузамёрзшей и наполовину прогнившей.
            Под жильё нам выделили глинобитную мазанку,   состоявшую    из    одной     комнаты  с глиняным полом, вымазанным то ли коровьим, то ли конским навозом; имелась, правда, ещё плита, но топить её чаще всего было нечем. Ни кухни, ни крыльца – дверь открывалась прямо во двор, где с каждым днём становилось всё холоднее.
          В задней части комнаты имелось возвышение, оно было сантиметров на тридцать выше пола, тоже глинобитное и тоже вымазанное жидким навозом. На это возвышение мы постелили солому, накрыли её старыми ватными одеялами, которыми нас снабдили в колхозе. Здесь мы спали или сидели; ни стола, ни стульев в таких домиках не полагалось.
          Такое же жилище недалеко от нас выделили тёте Жене и Пую. По утрам мы с мамами уходили на хлопковое поле, оно начиналось на краю деревни, а точнее – кишлака.
          Хлопка уже не было, собирать нужно было курак, то есть не успевшие раскрыться коробочки хлопчатника, оставшиеся после уборки основной части урожая. Кустики были чаще всего низкие, курак – колючий, собирать его можно было только в полусогнутом состоянии; с непривычки мы быстро уставали и без конца кололи себе руки. Мы с Пую помогали мамам, а Миля бегал поблизости в поисках развлечений.
           Скоро пошли дожди, стало совсем холодно, особенно по утрам, и работы в колхозе прекратились. Заниматься было нечем, отчего чувство голода только усиливалось.
            Нам, эвакуированным, хлеб привозили один раз в неделю из расчёта двести граммов в день на человека. Хлеб был чёрный, ржаной, с какими-то не очень съедобными добавками; когда его резали, он прилипал к ножу. Никаких других продуктов, кроме этого хлеба, мы не получали, поэтому его с трудом хватало на два-три дня; каждая крошка была на счету, мы её не ели, а сосали, как леденец, чтобы растянуть удовольствие. Хлеб заканчивался, и наступало полное голодание, оно длилось несколько дней. Почти   всё   это   время   я   проводил   у    окна, наблюдая за улицей, по которой обычно приезжала машина с хлебом. Бывало и так: показалась машина, все высыпали на улицу; потом выясняется, что хлеб привезли не нам, эвакуированным, а колхозникам. Им также полагался хлебный паёк, хотя с питанием у них было меньше проблем: собранного на огородах и полученного на трудодни было достаточно, чтобы не испытывать голод. Некоторые колхозники даже продавали свои хлебные пайки.
          Была у матери изящная золотая цепочка с кулоном, очень тонкой работы – свадебный подарок отца, изготовленный им собственноручно. Мать носила её постоянно, это была единственная её драгоценность, уцелевшая после эвакуации. Помню слёзы на глазах у матери, когда она отдавала соседке-узбечке эту цепочку – всего за две буханки хлеба. Вот когда мы вспомнили о ящичке в рабочем столике отца, доверху наполненном ювелирными изделиями! Знать бы всё заранее! Можно было не брать с собой ничего, кроме этого ящичка, содержимое которого досталось скорее всего какому-нибудь мародёру – немецкому или отечественному.  Позже  в  обмен  на  хлеб  пошли  и  два  колечка,  и  серёжки. Больше менять было нечего, и надо было искать какие-то новые способы пропитания.
         Мать и тётя стали ездить в Ташкент и окрестные городки. Кто-то им подсказал, что можно неплохо заработать, спекулируя сахаром. Надо только связаться с рабочими одного из сахарных заводов - а их в нашем районе было несколько, хотя и небольших – купить у них сахар и перепродать в Ташкенте или в другом каком-нибудь городе.
          Скоро этот "бизнес” начал налаживаться, наши мамы стали привозить то по буханке хлеба, то по мешочку муки, из которой варили затируху – супец, приготовленный по рецепту: луковица, соль, кастрюля воды и две-три ложки муки (жира никакого).
          Получалось нечто съедобное, заполнявшее желудок и утоляющее на какое-то время чувство голода. Один раз мамам удалось раздобыть по килограмму риса – это была необыкновенная удача.
          Правда, поездки наших мам иногда затягивались, длились не один, а два дня – тогда мы с Милей оставались дома сами, без еды, а Пую – вообще один. Он не мог зайти к нам надолго: двери наших жилищ на замок не закрывались,  так  что кто-то  постоянно   должен  был  находиться  дома,  иначе могли утащить последние тряпки, причём свои же, эвакуированные.
          Между тем, здоровье моё резко стало ухудшаться: начались приступы малярии. Начинались они в первой половине дня с ломоты в костях и повышения температуры, которая нередко достигала 40 градусов и даже выше, я заливался потом и терял сознание. Лекарств не было, ближайшая поликлиника - в шести километрах от дома, поехать туда не на чём, а идти пешком не было сил.   Приступы    повторялись   каждый   день,    мать  перестала ездить в Ташкент, и наши съестные припасы скоро иссякли полностью. Во время приступа мать набрасывала на меня  мокрые простыни, они забирали часть жара, но я терял последние силы. Дошло до того, что я не мог доползти до горшка.
          В таком же состоянии находился и Пую, я не видел его очень давно, хотя мы и жили по соседству.
          Однажды прибежала тётя Женя, сообщила: Пую умер. Я не очень понимал, что это значит, но когда мать с тётей расплакались, мы с Милей тоже стали реветь. Пую умер – это не укладывалось в голове: ведь он же мальчик, только старики умирают.
           Чуть позже у меня опять начался приступ, я перестал соображать, какие-то кошмары сменяли друг друга, а сердце сжималось от страха. Мы, как и раньше, играли с Пую: он убегал, а я никак не мог его догнать. Один раз я почти схватил его, но он снова увернулся, а потом вообще растаял в воздухе…

                2.

           Через пару дней тётя Женя забрала Милю к себе, чтобы мать могла отвести меня в больницу. Я ослаб настолько, что не только ходить, но даже стоять не мог: кружилась голова, ноги подкашивались. Мать кое-как взвалила меня на спину и   потащила.  Как  она  это   сделала ,  понять   было  невозможно. Я, правда, весил не больше пятнадцати килограммов, кожа да кости, но для женщины, вообще слабой физически, да к тому же изнурённой голодом, это был, надо полагать, нелёгкий груз. Мы останавливались десятки раз, она с трудом переводила дух, во взгляде её были отчаяние и решимость. Я держался за её плечи и плакал чуть слышно – из жалости к ней и оттого, что был голоден, просто голоден…
           Путь занял шесть-семь часов. Мы пришли в железнодорожную больницу, но меня не хотели здесь принять: нужно было направление врача и ещё какие-то бумаги, но у нас ничего не было.
          Между тем, у меня поднялась температура, я потерял сознание и снова оказался во власти кошмаров. Что  произошло  потом  –  не помню.
          Очнулся я в больничной палате, рядом лежало ещё несколько человек.
         - Ну как – живой? – спросил меня сосед, пожилой мужчина с перевязанной головой. Я не понял вопроса, а потому промолчал.
          Потом пришла медсестра и сделала мне укол. Скоро явилась мать и сказала, что я буду лежать в больнице, пока не вылечусь.
         Через несколько дней приступы малярии прекратились, температура перестала  скакать, к тому же меня подкормили, так что после выписки из больницы я сумел дойти до дома без помощи матери; правда, мы часто останавливались, чтобы передохнуть.
         Дома по-прежнему донимал голод, теперь к нему добавился холод, проникавший во все щели, так что лучший выход из положения был лежать под одеялом и ждать. Ждать прежде всего мать, которая возобновила свои поездки, и, значит, была надежда, что она скоро вернётся и привезёт какую-нибудь пищу.
         Миля лежал рядом и ныл: "Йэу врей пыне!.. пыне… пыне…”  (по-румынски: я хочу хлеба). Потом он ненадолго замолкал -  то ли засыпал, то ли терял сознание, - а придя в себя, снова канючил: "Йэу врей пыне!” Я и сам был голоден, каждая клеточка во мне вопила от голода, но на правах старшего я успокаивал его: потерпи, скоро придёт мама, она уже идёт и несёт нам много хлеба…
        Чаще всего она и вправду появлялась и приносила что-нибудь съестное.
        Но однажды мы прождали её целый день, потом второй, третий… Дома – ничего, пусто. Только одна луковица лежит на плите, но она слишком горькая.
        Миля уже просить перестал, молчит, у меня кишки свело от голода; я теряю сознание, прихожу в себя и снова – беспамятство.
        Пришла тётя Женя, принесла какую-то твёрдую коричневую плитку, говорит – жмых. Если его пососать, то станет легче. У него запах семечек,  подсолнечного масла, но он твёрд, как камень.
         Тётя нас успокаивает, уверяет, что мама вот-вот вернётся, но, похоже, она не очень в этом уверена. "Где же мама?” – в который раз спрашиваю я, но тётя Женя произносит что-то невнятное; она еле ворочает языком, у неё  у самой от голода помутилось сознание.
         Только на пятый день мы увидели, наконец, свою маму. Лицо у неё было в синяках, руки перевязаны бинтами, но в сумке, которую она несла, что-то лежало; то было целых пять лепёшек. Мы съели их прежде, чем она успела сообщить о своих приключениях.
          Она рассказала тёте Жене, что везла сумку с сахаром в Ташкент. Вагоны были переполнены, пришлось ехать в тамбуре. Она стояла рядом со ступеньками и с трудом пыталась удержаться, чтобы не вывалиться наружу. К ней пристали двое бродяг, они явно хотели отобрать у неё сумку. Они придвинулись почти вплотную и ждали удобного момента. Было ясно, что этот момент вот-вот наступит, и она не сумеет удержать сумку. Тогда мать на полном ходу спрыгнула прямо на насыпь. Сумка,  которую  она прижимала к груди,  оказалась под  нею,  это  спасло  её  от  неминуемой  гибели.
          Она пришла в сознание в больничной палате и больше всего обрадовалась тому, что злополучная сумка не пропала, она лежала на тумбочке рядом с кроватью.
          Через четыре дня её выписали, она продала сахар и вот вернулась, хотя побывала на волосок от смерти.
 
                3.

         Голод… Это не только страдания плоти; это унижение, лишение достоинства, нравственная гибель; самая подлая пытка, которой может быть подвергнут человек.
         Я подумал об этом, вспомнив один из эпизодов того времени, свидетелем которого отчасти сам явился, хотя мне было всего восемь с небольшим лет.
         Рядом с нами жила пожилая пара, эвакуированная из Одессы. Он в прошлом – профессор, специалист по романо-германской филологии, она – врач-гинеколог.
         Мы познакомились на хлопковом поле, когда собирали курак. Они тоже явились на работу, чтобы хоть чем-нибудь заняться и отвлечься от того ужаса, который они пережили, покидая Одессу, и продолжавшегося, хотя и в иной форме, в дни нашего пребывания в колхозе, где вели полуголодное существование.
          Даниил Петрович (так звали профессора) переносил голод мучительно,  у него случались нервные срывы, за которыми следовало состояние глубочайшей депрессии.
          Его супруга, Евгения Семёновна, жаловалась на  то,   что  несколько раз отбирала у него ножи,  он хотел покончить с собой, но у него не хватало решимости, в чём он признавался со слезами на глазах. "Когда это кончится? Когда это кончится?” – снова и снова повторял он, обращаясь то ли к жене, то ли к кому-то ещё, может быть, к Богу, в которого его научили не верить, но  присутствие  которого он видимо, ощущал. Желание освободиться от непосильного для него бремени голода вытеснило из его сознания все прочие чувства, привязанности, устремления.
         Потом пришло известие о его смерти, случившейся в Мирзачуле на базаре, куда супруги отправились в надежде на то, что им удастся раздобыть что-нибудь съестное в обмен на книги, очень ценные, по мнению профессора.
        Супруги предлагали свои книги сначала тем, у кого, по их мнению, была интеллигентная внешность, но скоро начали предлагать их всем встречным, включая старых аксакалов, ни слова не понимавших по-русски. Иллюзия того, что выход отыщется, стала постепенно испаряться, одновременно нарастал голод, он обрушился на бедного профессора с такой силой, что тот выхватил у подвернувшегося под руку старика-узбека, продававшего лепёшки, одну из них, запихал в рот сколько влезло, чуть не задохнулся, затем, заметив, что несколько прохожих кинулись к нему, чтобы отобрать оставшийся кусок, бросился бежать, продолжая на ходу запихивать себе в рот кусочки лепёшки.
         Скоро за ним с криками: "Вор! Вор!”- мчалась уже целая толпа, рассказывала нам Евгения Семёновна. Он упал на землю, свернулся калачиком, а они били его кто чем мог, больше всего ногами. Когда стало ясно, что он уже труп, толпа начала расходиться. Жена бросилась к нему – он лежал в грязи, истерзанный, окровавленный, так и не выпустивши из рук кусочка недоеденной лепёшки.
           Пую, Даниил Петрович – список умерших от голода ими не ограничился, чуть ли не каждый день он пополнялся новыми именами наших соседей-эвакуированных. Нам не  привозили   хлеба по две-три недели. Я, Миля, мама – мы тоже начали опухать от голода; стало ясно, что долго мы не продержимся.
           Однажды к нам пришла какая-то женщина, она сказала, что работает учительницей в местной школе и что я обязан учиться.
           Тётя Женя сидела у нас, она принялась объяснять гостье, что мы голодаем и, может быть, скоро все умрём, что я сильно ослаб и физически не в состоянии ходить в школу. Учительница сказала, что детям, посещающим занятия, выдаётся дополнительный паёк – каждый день по двести граммов хлеба и стакану молока. Мне восемь лет, я тоже могу получать этот паёк, но только если буду приходить на уроки.
           На следующее утро я кое-как оделся и, шатаясь от слабости, отправился в школу (она находилась в центре кишлака).
          Помню, хотя и смутно,  сиденье на задней парте. Я внимательно слушал учительницу, но многих слов не понимал – я не успел усвоить русский язык до такой степени, чтобы разобраться в задачах и примерах, записанных на доске. Кроме того, подходила к концу третья четверть, а я ещё ни одного дня вообще не учился в школе.
          Однако после второго урока, на большой перемене, мне, как и всем остальным ребятам, дали два ломтика хлеба и целый стакан молока! Фантастика! Я  съел  всё  одним   махом  и  даже вспотел от напряжения. Только потом подумал, что надо бы один кусочек хлеба попридержать, но было уже поздно.
         Учительница куда-то вышла, и я решил, что больше здесь мне делать нечего, и можно уходить домой. Но когда я направился к выходу, мальчишки закричали мне вслед:               
         - Эй, ты куда? Уроки ещё не кончились!      
         Я отмахнулся от них, с чувством исполненного долга вышел на улицу и, не оглядываясь, направился к дому.
         На следующий день я пришёл в школу раньше всех, чтобы не пропустить момент раздачи хлеба и молока. Скоро явилась учительница и объяснила, что я должен буду сидеть в классе до окончания всех уроков, иначе никаких завтраков мне больше давать не будут. Она вручила мне карандаш и тетрадь, сшитую из старых газет: в таких тетрадях писали все ученики.
         Сидеть на уроках было неинтересно. Я пробовал писать какие-то буквы, но у меня ничего не получалось. Из того, что говорила учительница, я почти ничего не понимал.
         Я ёрзал на задней парте, заглядывал в тетради соседей, и скоро окончательно убедился, что ничего у меня не получится. Но уходить было нельзя: не оставаться же мне без хлеба и молока!
         И я уговорил себя высиживать все уроки и не подавать виду, что мне неинтересно и скучно. Внутреннее чутьё подсказывало мне, что такая линия поведения будет самая правильная; придётся потерпеть, переломить себя – ничего не поделаешь.
         Но терпеть пришлось недолго. Однажды тётя Женя явилась с неожиданной новостью: в наш кишлак приехала женщина вербовать  рабочих на кенафный завод. Этот завод военный, там хорошее снабжение, есть где жить, людям дают огороды, есть школа и детский сад. Если мы согласны, она может нас взять с собой, через несколько дней мы уже будем устроены, и намного лучше, чем в этом колхозе.
          Долго нас уговаривать не пришлось. Мы были согласны ехать куда угодно, лишь бы подальше от этих мест, охваченных безысходностью и духом смерти.

                4.

          И вот мы снова в пути. Пригородный поезд набит до отказа, в вагонах духота, а окна не открываются: зима ещё не кончилась. Мы, завербованные,  заняли несколько купе. Наша провожатая прохлаждается в тамбуре, она почти без багажа (только маленький чемоданчик) и может себе это позволить. Тётя Женя общается с ней больше всех, их отношения похожи на дружеские. Они долго о чём-то беседуют в тамбуре, потом тётя Женя возвращается в купе.
         - Где твоя шуба? – спрашивает её мать (речь идёт о шикарной норковой шубе, которую тётя увезла из Бендер; во время нашего переезда она решила надеть её на себя: и теплее будет, и багажа меньше).               
          - Я дала её поносить нашей провожатой,- отвечает Женя, - в тамбуре холодно, можно простудиться.               
           - А вдруг она сбежит с твоей шубой?         
           - Ну, что ты! Она очень порядочная!      
           Между тем, поезд сделал очередную остановку, после которой нам предстояло сойти, пора было подготовиться к этому. Как только наш состав тронулся, мы потащили свои сумки и свёртки в тамбур, поближе к выходу.   И тут выясняется, что  наша провожатая исчезла. Испарилась. И не только она, но и её чемоданчик, он стоял рядом с ней, здесь, в тамбуре.
          Эта новость всех ошарашила, повергла в ужас: во-первых, пропала шуба, а во-вторых – и это главное: как нам быть теперь? Куда ехать?
          Мы знали, что надо сойти на станции Чиназ. А дальше? Где этот кенафный завод? Да и существует ли он вообще? Вдруг этот завод – выдумка, и цель была – чем-то у нас поживиться?
          Решили в Чиназе с поезда всё-таки сойти и сначала подождать на вокзале: может быть, наша провожатая не аферистка, а просто за чем-нибудь сошла на предыдущей остановке и не успела вернуться? Или не сумела добраться до нашего вагона?
         Однако, ожидание на вокзале закончилось ничем: наша провожатая исчезла бесследно. Выход оставался один: расспросить людей, узнать, есть ли поблизости от города какой-то кенафный завод.
         Скоро выяснилось: такой завод есть, до него километров пять, можно дойти пешком.
         Несколько женщин, в том числе и наша тётя Женя, решили отыскать этот завод и выяснить обстановку. Ждать их пришлось несколько часов. Наконец, они вернулись, и не пешком, а на подводах, запряжённых быками.
         Оказалось, что завод, о котором рассказывала наша вербовщица, существует на самом деле, и там действительно требуются рабочие.
         Мы быстро погрузили наши сумки на одну из подвод и тронулись в путь.
         Быки попались флегматичные, степенные, они двигались с черепашьей скоростью, словно нехотя, еле переставляя ноги. Тем не менее, мы ехали, у нас был определённый пункт назначения, и надо был всего лишь набраться терпения.
         Прошло около двух часов, когда перед нами возникла река, стремительная и довольно широкая. Называлась она Курган. У берега стоял паром, мы заехали на него вместе с подводами. Это было что-то новое: на паромах я ещё не плавал.
         После переправы мы проехали ещё метров пятьсот и оказались в посёлке кенафного завода.    Нас  тут  уже  ждали:   в тот   же  вечер расселили по квартирам, оформили документы и выдали первый пищевой паёк: на семью по буханке хлеба, по пачке сахара и соли, а также по банке мясных консервов.
          Всё складывалось очень даже неплохо. Мы были возбуждены и долго не могли в тот вечер заснуть, хотя день был суматошный.