Путешествие с... Чеховым?

Геннадий Шалюгин
               
      Очерк американской журналистки Джанет Малкольм «Путешествие с Чеховым» был опубликован в  журнале «Нью-Йоркер» в 2000 году, Его перевел ялтинский  гид Петр Москаленко. Очень познавательное чтение!
      Дж.Малкольм  читает  чеховские произведения и  сопоставляет  увиденное и услышанное с  оценками Антона Павловича. Все постсоветское пространство  ей представляется зачумленным «пейзажем после битвы», а в оценке людей,  которые  встречаются ей на пути - сквозит  фраза  из рассказа «Дама с собачкой». Помните, как  после  сближения  в гостинице  Гуров ест арбуз, смотрит на плачущую Анну Сергеевну и думает: «А все-таки есть в ней что-то жалкое…». Жалок пейзаж, дома, гостиницы, жалки люди этой бывшей великой державы...
     К сожалению, попадается немало страниц, где  чеховское и  собственное  видение сосуществуют сами по себе, не особенно взаимодействуя, стыкуясь  по формальному принципу. Особенно умиляют переходы путешественницы от  причитаний по поводу украденного чемодана и закрытых магазинов к теме смерти в  произведениях  Чехова,  смерти самого Чехова… Мысль о потерянной одежде не дает ей покоя. От  темы смерти Малкольм  переходит к  чеховским наблюдениям о той же одежде -  о безвкусных платьях немецких женщин…
    Достается, разумеется, и русским дамам, особенно  переводчицам, и водителям, и  всей обслуге, и  архитектуре, и «ненавязчивому»   сервису. Увы, часто, очень часто ее   упреки основательны. Судите сами.
      «Нина родилась и выросла в Санкт-Петербурге. После окончания там филологического отделения университета стала гидом-переводчиком «Интуриста». Вскоре переехала в Ялту. Нина уже на пенсии и, как большинство пенсионеров бывшего Советского Союза, не может жить на одну только пенсию. Она нанялась работать независимым гидом-переводчиком и ждала задания. Мой приезд в Ялту стал большим везением для неё: до того у нее не было работы в течение длительного времени. <…>
      Мой приезд в Ялту был отмечен досадным происшествием, которое, как я поняла, здесь не редкость. В Симферопольском аэропорту, в очереди у конторки для регистрации иностранцев, ожидая, когда в паспорте и визе поставят штампы, я увидела, словно в каком-то гипнотическом сне, как из багажного отделения по другую сторону стеклянной перегородки вышел мужчина с моим чемоданом в руке. Видение оказалось реальностью. В полной растерянности я заполнила бланк потери багажа, затем служащая гостиницы   «Ялта», знающая английский язык, отвела меня на автостоянку, а сама отправилась искать мой чемодан.
     Водитель автомобиля <…> повёз меня в гостиницу в полном молчании. Знание им английского и мной русского было на абсолютно одинаковом уровне. <…>
     Когда же в поле моего зрения попала гостиница «Ялта», от банальности ее архитектуры у меня перехватило дыхание. Это гигантское здание построенное, как выяснилось, в 1975 году и рассчитанное на две с половиной тысячи туристов, — как жестокий удар по прекрасному ландшафту. Гостиница таких размеров была бы проблематичной в любом месте, а на склоне холма, выше Ялты, она просто катастрофически не вписывается. Сотни, воз¬можно, целая тысяча одинаковых балконов! Хотя подъезд к гостинице, как ни странно, сооружён в стиле автостоянок американских супермаркетов. Обширный вестибюль ее с низким потолком, полы покрыты чёрным мрамором металлические стены чем-то напомнили мне и терпящий крах банк, и одно- временно жалкий ночной клуб. В одном из углов вестибюля расположен бар, а вдоль одной из стен стоит ряд игральных автоматов. Между игральными автоматами и конторкой портье — обширное, ничем не занятое пространство.
     Я вошла в вестибюль, он был почти пуст: два или три человека — за пультами игральных автоматов, и одна парочка в баре. Портье мне дал ключ от номера на четвёртом этаже. Пройдя по длинному до нелепости коридору, я открыла дверь и попала в комнату размером примерно восемь на двенадцать футов с приятной мебелью из светлого дерева в стиле скандинавского модерна пятидесятых-шестидесятых годов, здесь могли поместиться только двуспальная кровать, круглый столик с двумя стульями и креслом и совсем маленький холодильник. С моего узкого балкона, как и с несметного числа его точных копий, открывался вид на море, на большие плавательные бассейны, теннисные корты, надворные постройки и зрительный зал под открытым небом. В бассейнах и на кортах не было ни души, однако из репродукторов неслась оглушительная американская поп-музыка. Я вынуждена была зак¬рыть стеклянную дверь балкона, чтобы приглушить звук, и, в надежде найти что-нибудь съестное, открыла холодильник — он был пуст. В ванной я обнаружила туалетные аксессуары, пластиковую мыльницу, изготовленную под коричневый мрамор.
     Позже, когда я снова спустилась в вестибюль гостиницы, ко мне подошел неулыбчивый молодой человек по имени Игорь, который говорил на беглом английском. Он пригласил в офис, где перечислил все заранее оплаченные экскурсии и другого рода мероприятия, запланированные для меня на следующие два дня с Ниной и Евгением, и объяснил, что за всё, кроме них, нужно будет платить. (Поездка в Ореанду — тоже одна из таких незапланированных экскурсий). Когда я напомнила о своём похищенном багаже и спросила, где я смогу купить ночную рубашку и смену одежды, он посмотрел на часы и сказал, что, если я тотчас отправлюсь в город, — это двадцать-тридцать минут ходьбы — то, возможно, магазины готового платья еще будут открыты.
      Покинув эту ужасную гостиницу, я отправилась под лучами еще незакатного солнца в город по дороге, где всё благоухало ароматами деревьев, кустарников и дикорастущих цветов, и, наконец, почувствовала прилив радости. Был май, в С.-Петербурге ещё стояла холодная погода и дул ледяной ветер, а в Москве было всего на несколько градусов теплее. Здесь же наступила настоящая весна, и воздух удивлял чистотой и теплом. Через не-сколько месяцев — я знала это из рассказа «Дама с собачкой» — Ялта будет знойной и пыльной.
      В тот день, когда Гуров и Анна вступили в любовную связь, «в комнате было душно, а на улице вихрем носилась пыль, срывало шляпы. Весь день хотелось пить, и Гуров часто заходил в павильон и предлагал Анне Сергеевне то воды с сиропом, то мороженого. Некуда было деваться». Вечером на пристани после того, как они смешались с толпой, которая собралась, чтобы встретить прибывающий пароход, Гуров поцеловал Анну, и они пошли к ней в гостиницу. После их первой физической близости Анна сидела, задумавшись, в унылой позе, «точно грешница на старинной картине», а Гуров беспечно отрезал себе ломоть арбуза и ел «не спеша». Этот незабываемый жест Гурова, — свидетельство того, каким хладнокровным женолюбом он был, — только углубил тайну и усилил резкость его последующего превращения в чело¬века, способного к серьёзной любви.
     Я продолжала свой путь мимо маленьких домов сельского типа старинной постройки. Ялта оказалась не тронутой теми руками, которые сотворили столь уродливую гостиницу. В прибрежной части города, несомненно, про-изошли некоторые перемены с тех пор, как Гуров и Анна прогуливались там. На площади напротив гавани лицом к морю стоит громадная статуя Ленина, а пристань стала местом детских аттракционов, экипированных безвкусно раскрашенными, карикатурными фигурами. Магазины на обрамлённой деревьями набережной, в которых продают фотоплёнку, лосьоны для загара, кукол-русалок, выглядят непривлекательно. Очевидно, торговля активизируется лишь в жаркий, пыльный сезон. А сегодня нужные мне магазины готово¬го платья оказались уже закрытыми.
      Когда в июле 1888 года Чехов впервые посетил Ялту, она ему не понра-вилась, он описал её в письме сестре Марии таким образом: «Ялта — это помесь чего-то европейского, напоминающего виды Ниццы, с чем-то мещански-ярмарочным. Коробообразные гостиницы, в которых чахнут несчастные чахоточные, наглые татарские хари, турнюры с очень откровенным выражением чего-то очень гнусного, эти рожи бездельников-богачей с жаждой грошовых приключении, парфюмерный запах вместо запаха кедров и моря, жалкая, грязная пристань, грустные огни вдали на море, болтовня барышень и кавалеров, понаехавших сюда понаслаждаться природой, в которой они ни¬чего не понимают — всё это в общем даёт такое унылое впечатление и так внушительно, что начинаешь обвинять себя в предубеждении и пристрастии».
     Я отправилась в обратный путь, вверх на холм. Солнце опускалось к горизонту, и в воздухе была прохлада. То неприятное обстоятельство, что я нахожусь за тысячи миль от своего дома, не имея возможности снять дорожное платье и переодеться, угнетало меня. Я пыталась взять себя в руки, подняться над своими навязчивыми ничтожными переживаниями из-за потери нескольких предметов одежды, и поэтому обратилась к Чехову, его обострённому восприятию того, что должно быть важным в жизни, что отражено в его произведениях.
     Тень смерти витает в его текстах; его герои часто напоминают друг другу, что «мы все должны умереть» и что «жизнь дважды не даётся». Сам Чехов не нуждался в таких напоминаниях: последнее десятилетие жизни было для него ежедневной борьбой с тяжёлыми формами лёгочного и кишечного туберкулёза, которые становились всё опаснее и опаснее. И всё же, когда Чехов был уже при смерти и находился на курорте минеральных вод в Баденвейлере, (куда его ошибочно отправил один из его врачей), он в письмах сестре Марии неоднократно жаловался не на свою судьбу, а на то, как плохо одеваются немецкие женщины: «Нигде не одеваются так мерзко... не видел ни одной красивой и ни одной, которая не была бы обшита какой-нибудь нелепой тесьмой», — писал он восьмого июня 1904 года и затем 28 июня — в своём последнем письме кому-то и в своём последнем письменном — размышлении о чем-то. «Ни одной прилично одетой немки, безвкусица, наводящая уныние».
     Я продолжала взбираться на холм, чувствуя себя очень несчастной из-за потерянной одежды. И тут меня как бы осенило. Я поняла, что возвратилось ко мне с потерей чемодана: я вновь обрела своё прежнее чувство восприятия действительности. До случая в аэропорту, я воспринимала всё во время путешествия поверхностно. Неизвестно почему, я всегда находила описания путешествий скучноватыми и теперь поняла причину этого: само путешествие является слабым эмоциональным испытанием, бледным подобием обычной жизни».
                * * *
    Вот так «через Чехова» американская путешественница  пытается понять  ограниченность и односторонность своих собственных дорожных  впечатлений. «Мне не приходилось прежде встречать человека, который в меньшей степени был туристом, — писал о своём соотечественнике Чехове Максим Ковалевский, профессор социологии, который познакомился с писателем в Ницце в 1897 году. — Осмотр музеев, картинных галерей, развалин более утомлял, чем пленял его. В Риме мне пришлось взять на себя роль проводника, показать ему форум, развалины дворца Цезарей, Капитолий. Ко всему этому он оставался более или менее равнодушен».
     В общем и в целом, равнодушной осталась госпожа Малкольм и  к чеховской Белой даче в Ялте, и к мелиховскому музею писателя. Почему-то  вместо описания чувствований опять начинаются пассажи о дамской одежде или  об убогости окружающей жизни.  «Дом Чехова в Аутке (Нина повела меня туда в первый день её работы со мной) — двухэтажное здание с наружной побелкой, построенное без использования орнамента, в стиле оригинальной архитектуры, немного напоминающей мавританскую, с обширным, хорошо спланированным садом, с просторными комнатами, из окон которых открывается вид на Ялту и на море.
     Мария Чехова, которая жила до 1957 года, сберегла дом и сад, не подпустив к ним нацистских оккупантов во время войны, и терпела унижения в годы сталинского и хрущёвского правления. Дом меблирован, как и при жизни Чехова: красиво, просто, элегантно. Чехов был знатоком женской одежды, и это не остаётся не замеченным в его произведениях. И насколько он ценил со вкусом сшитую женскую одежду, настолько заботился и о меблировке своих домов. Возможно, его любовь к порядку и элегантности была врождённой, но более вероятно, что она стала ответной реакцией на беспорядок и грубость, которые были нормой в его семье тогда, когда он был ещё ребёнком».
     Удовлетворившись этим кратким и ни к чему не обязывающим пассажем о Белой даче, госпожа  путешественница   возвращается к любимой теме – анатомирование окружающей обслуги. «Этим утром у меня было головокружение, — говорит Нина на видовой площадке в Ореанде. — Боялась, что не смогу прийти сегодня. К счастью, я чувствую себя сейчас лучше». Я спрашиваю её о симптомах и убеждаю обратиться к врачу. Она объясняет, что у неё нет денег на посещение врача — врачи теперь берут с пациентов деньги за свои услуги, так как не могут прожить на свою зарплату из госбюджета». <…> 
      Нина и я привязались друг к другу с момента нашего знакомства. Она очень приятный, располагающий к себе человек. <…> За два дня, проведенных вместе с ней, у меня начало появляться чувство сострадания к ней, которое всё усиливалось. Она бедный человек. Её квартира слишком маленькая, чтобы завести даже кошку. Платье, в которое она была одета, дала ей англичанка, гидом которой она была несколько лет тому назад. Она благодарна тем клиентам, которые отдают ей оставшиеся шампунь и крем для рук, — не отказывается даже от таких вещей. В тот же день, во время посещения Ливадийского дворца, где в 1945 году было подписано Ялтинское соглашение, она рассказала мне, что, будучи ещё маленьким ребёнком, пережила девятисотдневную блокаду Ленинграда. Её дедушка и бабушка умерли во время блокады, а жизни её родителей были короткими из-за лишений, на которые они пошли во имя своих детей. Теперь я с удовольствием думаю о том денежном вознаграждении, которое вручу ей в конце дня, и предвкушаю её удивление и радость. Она порядочный человек и похожа на одну из чеховских бесхитростных, невинных героинь; она — это Анна Сергеевна, которая уже в летах».
    Насладившись мыслью о благодеянии, которое   она окажет  бедной Нине,  автор  записок  возвращается к Чехову. Но полно - к Чехову ли? Опять к тому же анатомированию, на этот раз -  бедной  экскурсоводицы Сони. «В России не менее, чем в нашей стране, возможно даже и более, чем в нашей стране, Чехов вызывает приторное благоговение. Произнесите слово «Чехов», и лица людей примут такое выражение, как будто оленёнок вошёл в комнату. «Ах, Чехов! — воскликнула Соня, мой московский гид, толстенькая белокурая женщина с большим количеством косметики на лице. — Он не только русский писатель. Он писатель всего человечества!». Как писатель, Чехов был бы в восторге от Сони. Он, возможно, использовал бы её (можно сказать, он это и сделал) в качестве персонажа какого-либо своего произведения. Соня была почти точной корней Наташи, грубой невестки в пьесе «Три сестры», пробивающей себе путь к главенству в семье Прозоровых, расталкивая трёх деликатных, утончённых сестёр. Соня рассматривала свои обязанности гида, как осуществление контроля за мной, и за два дня, проведённые с ней, я возненавидела её (хотя никто и никогда серьёзно не испытывает такого чувства к чеховской Наташе).
     Моя борьба с Соней была почти всегда из-за мелких вопросов планирования экскурсий; и её власть надо мной в дальнейшем ослаблялась, конечно, благодаря моему журналистскому свойству неоднозначно воспринимать чей-либо плохой характер. После того, как Соня высказала своё мнение о Чехове, она начала рассказывать о неприятном впечатлении от прежних американских клиентов, которые, как ей казалось, унижали её. «Они считали себя выше меня», — сказала она <…> «Я просто чувствовала это». Затем она добавила (я и знала, что она это сделает), что никогда богатые американцы не унижали её, так поступали другие американцы. <…>
      Не замечая этого,  американка сама уподобляется  Соне. Вместо впечатлений о природе, о Мелихове с его меланхолической,  потаенной красотой ее переполняют мстительные чувства  к бедной болтушке:  «Это было по дороге в Мелихово, чеховское имение в сорока милях южнее Москвы. Сони вела беседу на русском языке с Владимиром, водителем автомобиля, и продолжала её длительное время, в течение которого мы про-ехали расстояние во много миль. <…> Соня же использовала свой разговор с водителем как форму наказания для меня. <…> Когда мы прибыли в Мелихово, я узнала дом Чехова, так как ранее видела его на фотографиях, но меня удивил сад, — это был участок земли со стихийно разросшейся дикой растительностью, беспорядочно посаженными деревьями и заброшенными клумбами. Как обрамление дома он был бессмысленным. <...>
      Я узнала дом Чехова в Мелихове, который я помнила по фотографиям. Однако, в действительности я увидела не тот дом — в двадцатые годы двадцатого столетия тот дом был снесён, — а копию, созданную в конце сороковых годов. Восстановление разрушенных зданий, кажется, стало здесь национальной приметой. В Москве я видела огромную церковь с золотыми куполами — созданную недавно копию одной из церквей, которые были безжалостно разрушены в годы правления Сталина.
       Внутренняя часть восстановленного дома Чехова тщательно воссоздана по фотографиям, предоставленным Марией Чеховой, которой тогда уже было за восемьдесят. Комнаты в доме — маленькие и привлекательно меблированы, что свидетельствует об очень хорошо содержащемся, приятном доме. На стенах оклеенных обоями, похожими на ситец фирмы Моррис, висели картины и семейные фотографии, расположенные близко одна от другой. Всё было просто, красиво, без излишеств. Но Чехов, по моему мнению, посчитал бы всё это абсурдным».
      Путешественница,  совершенно не знакомая  с  особенностями нашей  истории, в ходе которой  сжигались  целые города,  уничтожались библиотеки,  в печи бросались рукописи, грабились дворцы и картинные галереи,  взрывались могилы великих поэтов (как пытались сделать фашисты перед уходом из Святогорского монастыря),  начинает  рассуждать о  глупости самой идеи восстановления утраченных памятников... Она ссылается при этом на предполагаемую реакцию Чехова. Жаль, не слышит ее  покойный  Юрий Константинович Авдеев – фронтовик, художник, отдавший здоровье и жизнь на восстановление  чеховского «эрзац-дома» в Мелихове! Малкольм воображает, что  «идея восстановления дома на пустом месте оскорбила бы его (Чехова – Г.Ш.) чувство естественного хода событий. Могу представить себе ироническое выражение на его лице, если бы он переходил из комнаты в комнату и слушал подготовленную речь нашего экскурсовода Людмилы, довольно молодой женщины в очках, в брюках и не новой уже зимней куртке тёмно-бордового цвета. Она очень много знала о жизни Чехова, но прочитала мало его произведений. <…>
     По завершении экскурсии по эрзац-дому и запущенному саду Людмила проводила к выходу Соню и меня. Из её ответа в тот момент на один из моих вопросов выяснилось, что ей не платят зарплату за её работу. «Таким образом, вы работаете волонтёром», — заметила я. «Нет», — сказала Людмила. Ей просто не выплачивали зарплату так же, как и многим людям в России не выплачивается она и сейчас. Зарплата часто «задерживалась» месяцами, даже годами. Я спросила, как она живёт без зарплаты. Есть ли другая работа, за которую ей платят? Соня, не переводя мой вопрос, сердито посмотрела на меня и сказала: «Мы не будем об этом говорить. <…> Мы говорим о Чехове». Я сразу не сообразила, возражать ли Соне или нет, но затем решила, что буду возражать, и сказала: «Послушайте, если мы собираемся говорить о Чехове, мы должны признать, что Антон Павлович стремился, прежде всего, к правде. Он не уходил от действительности. Люди, не получающие за свою работу зарплату, — это то, о чём он бы говорил, не отмахнулся бы фразой: «Давайте говорить о Чехове». <…>
    Как видим,  стремление  подражать Чехову  в его «правдолюбии» обернулось  издевками над «эрзац-домом» и его нынешними обитателями. Наконец,  путешественнице надоедает  ядовито  ухмыляться по поводу  странных  персонажей  выморочного пространства. Она обращается к анализу  личной жизни Антона Павловича и его  внешне «тривиальной» биографии.
     «Личная жизнь Чехова скрыта от покушений на неё биографов — как в| действительности скрыты и все личные жизни, не исключая жизни даже самых открытых и выставляющих себя напоказ натур. Письма и дневники. которые мы оставляем после себя, и впечатления, которые мы произвели на  наших современников, есть просто оболочка зерна нашей настоящей жизни. Когда мы умираем, зерно хоронится вместе с нами. В этом ужас и печаль факта смерти, а также причина неизбежной тривиальности биографии».

                * * *
    Справедливости ради надо  сказать, что  некоторые обобщения  Дж. Малколм заставляют  задуматься о  специфике  чеховского  художественного  видения.      «Несомненно, все произведения литературного реализма как бы склоняют к некому добровольному обману, убаюкивая нас в такое состояние, когда мы путаем фантастические плоды нашего воображения с действительными фактами. Но Чехов так умело передаёт иллюзию этого реализма и так скрывает следы своего сюрреализма, что он до сих пор остается самым непонятым - как и самым любимым из русских гениев девятнадцатого века».
     Однако завершается  очерк  в полном соответствии с дамской логикой. Если в начале говорилось о  смерти,  которая витает в чеховских произведениях, то  теперь все  они  превращаются в «гимны прославления». Как  ужасные картины   постсоветского пространства  помогли постичь эту истину – непостижимо. Хотя, надо признаться,  сказано красиво, потому  что  тут звучит и слово самого Антона Павловича - из рассказа «Святой ночью».
     «...Нужно ещё, чтоб каждая строчечка изукрашена была всячески, чтоб тут и цветы были, и молния, и ветер, и солнце, и все предметы мира видимого». Едва ли можно лучше описать литературное творчество самого Чехова. Его рассказы и пьесы — даже самые грустные из них — являются гимнами прославления. Цветы и молния, и ветер, и солнце, и все предметы мира видимого изображаются в них так и производят такое впечатление, как ни какие произведения других писателей. При чтении почти каждого произведения Чехова наступает такой момент, когда мы вдруг начинаем чувствовать себя так, как почувствовал себя Рябович, когда молодая женщина вошла в комнату и поцеловала его».
                Декабрь  2004.