Под откос

Ксения Портная
     Кадр

     Серый шар постепенно набирал скорость. Он не был большим или маленьким, скорее – среднего размера. Сам шар не догадывался об этом, вернее, ему не было никакой нужды строить догадки на этот счет. Он был испещрен серыми разводами, как душа человека, уснувшего ясным летним вечером, а проснувшегося утром внезапно наступившей за ночь осени. Не той осени, которая похожа на лукавую рыжеволосую красавицу, а той, которая жестким ластиком северных ветров стирает все яркие краски с пейзажа, словно нерадивый ученик свои ошибки с тетрадного листа, местами сминая его и выдирая из него маленькие клочки бумаги. И маленькие березовые листья кружатся в изящном предсмертном танце. И тонут последние погожие деньки в темных провалах окон со снятыми и еще невыстиранными занавесками. И тонет печаль в пересохших колодцах чьих-то зрачков.
     А шар все катится по каменному склону, местами покрытому жесткой неровной щетиной травы. И, кажется, что не существует силы, способной остановить его стремительный спуск. И само время остановилось и смотрит, смотрит своими прозрачными глазами куда-то вдаль, мимо серого шара. И нет чувства вины – привязчивого немого собеседника с ножом, спрятанным за отворотом куртки. И нет тоски, разочарования и мелких бессмысленных обид. Нет ничего, кроме однообразного мельтешения серых боков шара, не отягощенных одышкой и мучительными коликами от столь быстрого бега.   

     Голос

     И только страх, неожиданно бесшумный, как кот, подкрадывается ко мне откуда-то сзади. О, милый нежный кот, ты точишь свои когти, с  сытым удовольствием вонзая их в то, что когда-то было моей живой плотью. Ты лениво играешь со мной, как с полузадушенной мышью, принесенной к ногам своего хозяина.

     Кадр

     Длинные ленты перистых облаков невесомыми шарфами повязаны на тонкие выи сосен. Серый шар проносится мимо них, продолжая набирать обороты. Страх медленно и яростно придавливает шар к земле, гоня его вниз по склону, прямо на непроницаемую стену бледно-голубого тумана у подножия холма. 

     Голос

     Но страха уже тоже нет. Его вытеснил ужас, который жгучим солнцем спалил все молодые побеги радости в моей душе, оставив на их месте уродливые обугленные палки – мертвых младенцев нашей любви…Живой любви. Я живой. Нет, вернее, я когда-то был живым… Не всегда катился безликим серым шаром, изнутри парализованным ужасом смерти, по выжженному склону холма. У меня был свой дом - небольшая квартира на последнем девятом этаже, на потолке которой в сезон дождей набухали крупные бурые капли. И тогда мой сын обычно говорил:
     - Смотри, папа, великан забрался к нам на крышу и плачет. Кто его обидел?
     Я до сих пор не знаю, кто обидел того великана. А тогда я просто поднимался на крышу по дрожащей, сваренной из прутьев арматуры, лестнице, провожаемый тихим беззлобным ворчанием жены. Окунал большой лохматую кисть в кастрюлю с разогретым на газовой плите гудроном и в который раз замазывал место аварийной протечки.
     Но почему я вспомнил об этом только сейчас, именно сейчас, когда страх пророс сквозь меня, как острые стебли бамбука, приковав мою волю к чужой – равнодушной и жестокой?
     Я больше не принадлежу сам себе. В действительности я никогда не принадлежал себе. Хаотично движущиеся молекулы моего тела были собраны воедино на краткий миг жизни чьими-то случайными мнениями, мимолетными и реже – пристальными взглядами, а главное - Ее родными прикосновениями. Только Ее пальцы могли ненароком прикоснуться к моему плечу или, например, к запястью с таким искренним чувством, что после, когда Она аккуратно, чтобы не обжечься, брала этими самыми пальцами за края стакан с горячим чаем, мне хотелось кричать от неизмеримо огромного и внезапного охватывавшего меня чувства одиночества. Теперь я понимаю, что Ее пальцы тоже никогда мне не принадлежали. Никто никому не принадлежит. И лишь исключительное непринадлежание кому-либо дарит нам бесценную возможность любить. Выбирая маленький шанс любви среди сотен тысяч скоплений уютных в своей самодостаточности нелюбовей, мы в тот же самый момент отказываемся от иллюзии, что мы можем обладать любимым человеком. И вот губы девушки нежно скользят  вдоль теплой шеи милого, а сама она изо всех сил борется с искушением свернуть ее одним быстрым движением. Ведь девушке почти невыносимо ощущать абсолютное доверие к ней того, кто никогда не был и не сможет стать частью ее мечущегося земного существа. Неимоверно и неотвратимо. До оторопи и до отторжения.

     Кадр

     А стена бледно-голубого тумана уже так близка. Но каждый раз, когда шар, кажется, вот-вот должен ее достигнуть, он снова оказывается на вершине того же самого холма, заново начиная свой роковой разгон по склону, в ужасе предчувствуя мгновение, когда  разобьется о то, что приняло для него форму плотной стены тумана. Так суждено, ведь тот, кто боялся жить, будучи живым, когда умирает, продолжает бояться смерти.

     Голос

     Да, я когда-то боялся жить. Теперь у меня наконец хватает мужества признать этот факт. У меня была семья - маленький прайд, состоящий изо льва, его львицы и их маленького львенка – четырехлетнего Артура. Вот только львом я оказался никуда не годным. В первый месяц весны на тридцать первом году жизни я узнал, что неизлечимо болен. Мой врач, худощавый, весь какой-то скособоченный влево, с разновеликими и совсем неподходящими друг к другу чертами лица красноречиво поведал мне о том, что в медицинской практике известно множество случаев полного излечения от этого недуга. И еще добавил что-то о сверхсовременных методах лечения и о чудесных самовосстанавливающих силах организма человека. Врач говорил приглушенной скороговоркой, и по этому воровскому шепотку я решил, что все сказанное им, от первого до последнего слова, ложь. Причем ложь неумелая и будто нарочно выставленная напоказ посредством  его неопределенного цвета глаз, взгляд которых за толстыми стеклами очков напоминал мне беспокойную рыбу в аквариуме, и его маленьких красных рук, порхающих снегирями на фоне белоснежного халата. Красное и белое. Клубника и сливки. Кровь и снег.
     Но все окончательно для себя я решил несколько позже, спустя три недели после того как узнал о своем диагнозе, когда однажды ночью сквозь вязкий, обволакивающий кокон тревожного забытья  услышал сдавленный плач моего сына, доносящийся из соседней комнаты. Я опрометью кинулся в детскую, почему-то ожидая увидеть в ней растерзанное на полу тело ребенка. Но вместо этого я с удивлением обнаружил Артура, стоящего на коленях в углу комнаты. Маленькое детское тело было наполовину захвачено в плен кругом скудного света от ночника. Неожиданно мальчик вытащил откуда-то из области тени позади себя игрушечный грузовик с облезлой краской на кузове и ущербными тремя колесами вместо положенных четырех. Это была его любимая игрушка,  которую он тут же прижал к своей щуплой груди. Судорожно всхлипывая, Артур рассказал мне о своем сне, который так напугал и расстроил его. В том сне мы с ним стояли на высоченной (произнося это слово, малыш смешно поднял  руки с машинкой высоко у себя над головой) горе. Вдруг я превратился в маленькую, не больше воробья, птичку и выпорхнул из его раскрытой ладони. Потом я неуверенно с усилием взмахнул крыльями, пытаясь взлететь прямо к солнцу, но моя неуклюжая попытка превратиться в высоко парящую в небе птицу не увенчалась успехом. Я стал камнем падать вниз, туда, где у подножия  горы все тот же Артур пытался поймать меня своими крошечными руками. Он так хотел спасти меня от неминуемой гибели… На этом месте мальчик проснулся, весь покрытый липким холодным потом от недавно пережитого кошмара. Спустя пол часа, я аккуратно отстранил от себя ребенка, дважды обернутого моей футболкой, и уложил его в кроватку.
     Наверняка я переврал многие слова моего сына, так как четырехлетний малыш еще не умеет по-взрослому приукрашивать реальность блестящими подделками слов, подобно тому как мастер придает елочным игрушкам блеск при помощи фальшивой позолоты. Артур говорил урывками, хмуря от напряжения лоб, чтобы подыскать правильные слова для своего рассказа. В итоге его рассказ вышел простым, лишенным взрослых фраз с двойными смыслами, и оттого особенно жутким.
     В то время моя жена находилась в командировке. Возвращалась она из нее, вызванная срочной телеграммой, уже на мои похороны.

     Кадр

     Маленький  мальчик долго сидел на корточках у дверей детского сада, бесцельно водя прутиком по промерзшей земле. Его лицо было совершенно безучастным, как у идиота. Так он и сидел, пока не стемнело. Потом пришла бабушка мальчика и увела его к себе домой.

     Голос

     А я стал серым шаром. Когда я шагнул с крыши многоэтажки, первым и единственным, что запечатлелось в моем  сознании за краткие секунды падения, были ясные голубые глаза Артура. Именно они превратились для меня в бледно-голубую стену тумана, о которую мне так и не суждено было разбиться.
      И вот я на огромной скорости в десятый, в сотый, в тысячный раз несусь прямо на стену тумана… Ведь для самоубийцы нет большего наказания, чем испытывать вечный ужас перед тем, чтобы взглянуть напоследок в глаза своему самому любимому человеку. Беспощаднее и страшнее этого может быть только забвение. Когда ощущаешь ужас, безропотно, абсолютно безоговорочно принимая его, и даже не догадываешься, что этот первобытный страх внушает тебе столь любящее тебя существо, что для него в день твоей смерти исчезли, полностью растворились в невыразимом горе все границы между реальными и даже выдуманными мирами...

    По моим круглым бокам расползаются извилистые, как нити паутины, трещины, я лечу под откос с бешеной скоростью, высекая из жесткой породы оранжевые икры. Достигнув в своих ощущениях пика ужаса, я вспоминаю наконец детские голубые, как родниковое озеро, глаза, которые разом выдают мне свои секреты - множество нехитрых мальчишеских шалостей. Я жадно впитываю это воспоминание всеми порами своей сущности и впервые до и после своей смерти пристально, до лихорадочного исступления вглядываюсь в глаза Артура, пытаясь отыскать в них ответы на многие терзающие мою душу стаей голодных стервятников вопросы. Но нахожу лишь один ответ, заключающий в себе всю радость и печаль, все милосердие и жестокость, все глубины отчаяния и немыслимые  вершины человеческой веры. И этот ответ влетает вместе со мной и с обломками взорвавшегося серого шара в мягкую светящуюся голубизну детских глаз. Он, как линза, фокусирует в себе пестрые краски  жаркого лета: взъерошенный ежик сочной зеленой травы на лесной полянке, черный крупный жемчуг ягод, искусно нанизанный на тонкие веточки низкорослых кустов черники, солнечные лучи, вышивающие причудливый золотой узор на широких темно-зеленых рукавах елей…
     И линза оказывается  росинкой, чистой, как кусочек горного хрусталя. Она с головокружительной точностью вбирает в себя и концентрирует в своем отражении огромный августовский лес. А звонкий заливистый смех сильно вытянувшегося за лето мальчишки рикошетом отскакивает от толстых вековых стволов сосен и дробится обрывками эха в свежем хвойном воздухе. Артур восторженно прикасается кончиком розового пальца к маленькой капле и подносит ее к своей переносице. На какое-то мгновение мальчику в мельчайших подробностях мерещится внутри росинки образ погибшего отца. Папа задумчиво смотрит в его светло-голубые глаза и тихо улыбается тому, что известно только им двоим. И губы мальчика шепчут:
     - Не бойся, я рядом.
     И этот ответ испаряется миллионами росинок, согретых утренним солнцем, и опрокидывается прямо в широко распахнутое бесконечное небо.



сентябрь 2009 года