Царица ночи

Анна Лист
«ЦАРИЦА НОЧИ»

1
Настя ехала домой в автобусе и чувствовала, что с лицом что-то не так: правый глаз дёргается, и получается, что она кому-то непристойно подмигивает. Нервный тик, что ли? Настя передвинулась ближе к задней площадке, протиснулась в самый угол и встала спиной к публике, положив локти на поручень и почти уткнувшись носом в пыльное стекло.
Задёргаешься тут, с этим Толей. Настя надеялась, что их отношения плавно приближаются к супружеским. Ради него она «дала отбой» по всем другим «вариантам». Два года назад она обнаружила, что любимый ею человек опутан жёнами и детьми, как Лаокоон змеями. С трудом придя в себя после такого открытия, Настя лихорадочно искала замену «коварному обольстителю». Толя показался ей «вариантом» самым надёжным: спокойный, уравновешенный, ровно-доброжелательный. «Господи, –  молилась Настя кому-то там наверху, – не надо мне никакой этой любви и никаких страстей; пошли мне честного и верного человека…» А на прошлой неделе он внезапно сообщил ей, что собирается к себе в Пряслов.
- Там будут возможности… с аспирантурой как-то решить…
Аспирантура Толи должна была закончиться через год, а работа не могла сдвинуться с мёртвой точки. Сначала Толе пришлось менять тему по настоянию научного руководителя; теперь всё сделанное было на обсуждении и вовсе разбито в пух и прах и объявлено ничтожным. В родном же ему Пряслове, в местном пединституте, были какие-то зацепки, что-то там можно было, по его словам, «провернуть» и защититься. Как подозревала Настя – просто купить диссертацию или учёный совет.
Они сидели у Толи  на его диванчике, Настя обнимала его за шею, вороша мягкие негустые волосы. После Толиных слов она убрала руку и отодвинулась; помолчала, опустив голову.
- На сколько же времени ты туда собираешься?
- Трудно сказать… всё зависит от обстоятельств.
- А может, всё-таки лучше пытаться здесь? Ну, раскритиковали тебя – по-моему, справедливо – учти, доведи «до ума», что же сразу сдаваться? Или тебе защита важнее самого диссера?
Он засопел оскорблённо, и голос его заледенел.
- Это тебя не касается. Не тебе судить об этом.
- Да пожалуйста…  – Настя пожала плечами. Почему это «не тебе судить»? Но промолчала. Если ему нравится думать, что это не жалкого женского умишка дело – пусть.
 – Что же там тебе сулят? На сколько всё-таки? На год?
 Толя не спешил с ответами.
 – Или как? Ты вообще-то вернёшься? Или ты намерен осесть там?
- Может быть, и осяду. – Он сжал губы и с вызовом посмотрел на неё, задрав длинный подбородок.
- Вот как… Может, и женишься там? Твоя матушка в каждом письме намекает, что давно пора. Там она тебе быстро невесту сыщет – чтоб не болтался вдали от «родного гнезда».
Настя была его подругой уже больше полугода, но своих родителей в Пряслове он не считал нужным об этом известить, и эпистолярные послания его матери были полны сокрушений по поводу его «научного подвижничества», якобы мешающего ему найти спутницу жизни.
- Может, там и женюсь. – Он поглядел на неё с враждебной усмешкой.
У Насти задрожали губы. Она почти прошептала:
- А я? Попользовался и бросил?
- Это ты мною пользуешься.
- Я?!
Она встала и начала лихорадочно одеваться. Он её не удерживал. Уже на пороге она помедлила и обернулась:
- Знаешь, Толя, это нелепый разговор. Когда люди вместе – они неизбежно друг другом «пользуются».
Он не ответил ничего.

В детстве Настя была тихой, робкой, домашней до дикости девочкой – сказывалось безотлучное пребывание при бабушке-пенсионерке. Предпоследнее дошкольное лето Настя, как всегда, провела на даче у родственников, а по возвращении удивила и озадачила мать. Они наведались с визитом к давним друзьям, где Настя была поручена попечению хозяйской дочки, старше Насти на пару лет, и хорошо Насте знакомой. Та повела гостью в свою комнату, показывать новые игрушки и кукольные домики. Надо было пройти через гостиную, в которой сидели взрослые. Пятилетняя Настя ужаснулась, когда в глаза ей, после тёмного коридора, ударил ослепляющий свет люстры, и множество незнакомых, как ей показалось, лиц обернулось к ней.
- А вот и наша Настенька!.. Как выросла… загорела… где ты была, детка? где загорала?..
Настя в отчаянии поглядела на дверь детской: до неё надо было пройти вдоль стенки всей комнаты, мимо всех этих взрослых! Она прижалась спиной к стене, крепко вцепилась в руку подружки, а ладошкой другой руки – закрыла себе глаза. Вот так: я не вижу вас, и вы все, страшные и чужие, меня, значит, тоже не видите… Спряталась. Так и пробиралась до заветной двери, словно в клетке с опасными хищниками. Взрослые хмыкнули, укоризненно покачали головами, а Настина мама вспыхнула от неловкости. Что это, в самом деле, – словно не городская от рождения девочка, а Маугли из джунглей! Было решено отдать Настю в детский сад – пусть хоть годик перед школой пообщается с другими детьми, попривыкнет.
В садике Настя не успела, как другие дети, впервые попавшие из тёплого, родного дома в «казённое заведение», горько и безнадёжно зарыдать, вцепившись в маму. Ей повезло – над ней сразу взяла шефство девочка постарше, веснушчатая и рослая, выше Насти на голову. Ещё в раздевалке, у шкафчиков, покровительственно дала Насте руку, повела: «Пойдём, я тебе всё покажу, у нас такие цветы есть! – кактусы и «селёдкин хвост» – знаешь?» Повезло и с воспитательницей – молодой, задорной и ласковой Татьяной Ивановной, в модной мини-юбочке. Насте она казалась сказочной красавицей. Не напрасно Настю отдали в детский сад – «садиковые» впечатления стали для Насти первыми –  и на всю жизнь; до этого она словно спала…
В Новый год садик готовился к праздничному представлению для родителей: ёлка, стихи наизусть, песенки и пляски. Дети побойчее получили роли Красной Шапочки, Волка, Кота в сапогах; тихой Насте определили роль в «массовке», которая делилась на «снежинок» и «зайчиков». Бабушка заботливо сшила для Насти беленькую ситцевую шапочку с длинными заячьими ушками. «Зайчик» Настя послушно участвовала во всех репетициях новогоднего действа: по знаку Татьяны Ивановны «снежинки» и «зайчики» должны были выбегать к ёлке, становиться парами и танцевать. Настя волновалась – годится ли бабушкина шапочка с ушками? как бы не забыть её взять? во что положить? не прозевать сигнал Татьяны Ивановны! не перепутать все прыжки и повороты в танце! – и ещё миллион волнений. Словно в тумане она смотрела и слушала бородатого Деда Мороза и детсадовских «чтецов» со звонкими старательными голосами; круглыми от страха глазами косилась на внушительную толпу родителей, сидевших на «малышовых» стульчиках в конце зала. И вот, наконец, долгожданный хлопок Татьяны Ивановны – сигнал «зайчикам»! «Зайчики» ринулись к ёлке, Настя тоже; после небольшой кутерьмы все разбились на пары, и тут Настя с ужасом обнаружила, что У НЕЁ НЕТ ПАРЫ! То ли кто-то из детей не пришёл на праздник, то ли кого-то пораньше увели. Забренчало пианино, «зайчики» запрыгали, а Настя стояла одна – никто не встал с ней в пару, некому было подать скрещённые руки и, крутанувшись лихо, поменяться местами… Человек двадцать детей, тряся длинными ушками «заячьих» шапочек, плясали вокруг светящейся огнями ёлки, а она – только она одна! именно она! – стояла одинокая, непарная, ненужная, лишняя, на всеобщий позор и поругание… Настю бросило в жар от стыда, она повернулась, неловко вышла из пляшущей толпы и села на свой стульчик у стенки. Если бы она посмела, она бы залезла под стул. Провалилась сквозь землю. Надела бы шапку-невидимку.
Татьяна Ивановна, в голубой пушистой шубке Снегурочки и с длинными ненастоящими косами из пакли, пританцовывала в толпе «зайчиков» у самой ёлки. Она увидела Настю и двинулась к ней, призывно махала рукой, её милое лицо ободряюще улыбалось, губы шевелились, и Настя догадывалась: «Настенька, иди, иди к нам!» Ладонь с длинными красивыми пальцами протянулась к Насте из пляшущей толпы, как спасательный круг, звала и ждала её. Настя вытянула шейку вперёд и затрепетала. Танцевать с самой Татьяной Ивановной! С ней – красавицей, божеством, Снегурочкой! Заманчивая картинка немыслимого почёта, счастья, общей со всеми радости мелькнула перед Настей. Добрая, добрая Татьяна Ивановна!
Но как Настя будет танцевать с ней? Разве Татьяна Ивановна знает все фигуры? Ведь их учила этому танцу другая воспитательница! Настя с ужасом представила, как они с Татьяной Ивановной собьют всех, запутают – и тогда всем станет ещё ясней, что Татьяна Ивановна пляшет с ней из жалости, потому что никто не захотел встать с ней, Настей, в пару… Настя потупилась, отрицательно помотала головой и ещё крепче вжалась в свой стульчик.
Казалось, «танец зайчиков» не кончится никогда. Она сидела одна среди рядов пустых стульчиков и задыхалась от стыда и горя. Почувствовала, как режут завязки под подбородком – шапочка! «заячья» шапочка! Насте казалось, что все-все, кто был в зале, смотрят сейчас на неё с насмешкой и презрением – ишь, приготовилась! в «зайчики» захотела! Дрожащими пальцами Настя быстро развязала шнурки, торопливо, глядя в пол, сняла шапочку с ушками, свернула её, скатала в трубочку и спрятала в ладонях. Бабушка! как она скажет бабушке? Новая волна горячо залила её щёки; Настю жестоко терзали жалость к бабушке и стыд перед ней. Бедная, бедная бабушка, ты целый вечер кропотливо и любовно шила эту шапочку для своей внучки, а твои труды оказались напрасными – из-за неё, из-за твоей никому не нужной внучки Насти… Если бы Настя могла скрыть от бабушки свой позор, она бы непременно промолчала; она одна пережила бы своё унижение, не допустила бы унижения и поругания бабушки и её трудов. Но где-то в толпе родителей неразличимо сидела мама, и она, конечно, заметила всё…
И как это ещё лет сто назад люди могли полагать, что детство – всего лишь «приуготовление к жизни»? До трёх лет одевали детей без различия пола, в одинаково младенческие рубашонки? Считали события детства несущественными, мелкими; детские заботы – смешными? Взрослая Настя немного могла бы назвать событий в своей жизни, столь же важных для неё, как то неудачное, несостоявшееся выступление на новогоднем празднике. В Насте навсегда поселились мучительный страх невостребованности и готовность к ней. А впрочем, почему – «поселились»? Они просто в ней были. Ведь другой ребёнок на её месте плясал бы себе вместе со всеми, а тем паче – с воспитательницей, и не терзался бы воображаемой отверженностью. А вот Настя отчего-то терзалась.

Толя обещал позвонить сегодня, правда, как-то неуверенно, и Настя спешила домой, чтобы не пропустить его звонок. Она почти закончила перешивать его брюки и рассчитывала отправиться к нему с примеркой. Ну, и остаться ночевать – почему нет? После неприятного разговора об аспирантуре никаких окончательных заявлений Толя пока не делал, а Настя решила проглотить обиду этих довольно циничных слов, обращённых к женщине, с которой вступил в близкие отношения, – «уеду и женюсь». Но ведь и не исчезает из вида, брюки вот свои позволяет чинить, стирать свитера, зовёт на загородные прогулки и в филармонию.
Настя хорошо понимала, что не любит его: ей было с чем сравнить, но думать об этом и вспоминать Настя себе запретила. Временами Толя просто бесил её своей самоуверенностью и пресловутым спокойствием: «Ты вся на эмоциях. Зачем? к чему это?» Ничего, стиснув зубы, думала Настя, стерпится-слюбится. Главное – не быть одной. А раз ему эмоции не нужны – тем более: почему бы им не быть вместе? Говорят, самые прочные браки – по рассудку, а не по страсти.
- Толя не звонил?
- Нет, – скупо обронила Кира Алексеевна, Настина мать. Она жила у своего нынешнего, второго, мужа, и должна была скоро уйти.
Уже половина шестого! Позвонить самой? Настя вышла с телефоном на кухню.
- Привет! Это я. Что же ты не звонишь?
- Да я тут поспал немного…  – голос вялый, «никакой».
- Так мы сегодня встретимся?
- Не знаю… 
- Хочешь, я приеду?
- Нет, не надо.
- Слушай, я тебе брюки закончила, надо померить, я приеду.
- Нет, я устал.
- Устал? От сна? Ты что, болен? Температура есть? – Настя встревожилась.
- Небольшая.
- Какая?
- Не знаю, у меня нет градусника.
- Я приеду, – решительно заявила Настя
- Не надо.
- Я тебя не утомлю. Я на полчаса. – Настя смягчила голос до мохеровой пушистости.
- Не надо.
- Ну, на пятнадцать минут! Я хочу тебя видеть.
- Нет, не надо. – Чем мягче становился Настин голос, тем сильнее твердел голос Толи.
Повисла пауза.
- Ты что, дверь мне не откроешь?
- Не открою.
- Ты один?
- Да.
- Я приеду.
- Меня не будет дома.
Этот вязкий, как сырое тесто, разговор длился и длился. Настя теряла терпение.
Она положила трубку на середине собственной фразы, не прощаясь. Всё это бессмысленно. Словно ловишь вилкой скользкий маринованный гриб на пустой тарелке. Как ему самому это не противно? Ну решил порвать – так и скажи. Скажи же ты! Скажи – «мы не подходим друг другу», «нам надо расстаться», «ты не нужна мне». В конце концов, ударь: «я люблю другую». Может, ему и врать не надо, чтобы отделаться от Насти. «Другая» наклёвывалась было, месяца три назад, но Настя вовремя «приняла меры» – встретилась с соперницей и поговорила: «Вы знаете о моём существовании?» Девочка, совсем молоденькая, ничего не знала, и поспешила заверить, что вовсе не претендует на «Анатолия Вениаминовича», а их совместная загородная прогулка на заливе ничего особенного для неё не значила и больше не повторится. Зато он, кажется, – «претендовал» на эту девчушку, моложе его на четырнадцать лет, и его не останавливала связь с Настей… Зачем она «отшила» девочку? Дело-то не в ней, а в нём. Пусть бы всё шло само собой, нечего насиловать судьбу. Насильно мил не будешь. Так скажи же, – ты, мужчина! Порви свои путы, если для тебя это путы. Цепи. Кандалы.
Ан нет, затевается извечная мужская трусливая игра – усаживание между двух стульев. Выгадывает, как торгаш на ярмарке – не продешевить бы, взять бы сполна куш – за себя, драгоценного, любимого. Не прогадать бы, не упустить бы. Пересидел, видно, «в девках» – тридцать три года. Любая окончательность видится как капкан. Петля. Удавка. Утрата свободы. Отсутствие выбора. Есть ли вообще на свете другие мужчины – знающие, чего хотят, способные на верность, преданность, благодарность?
- Я ухожу. – Мать стояла в дверях одетая. – Тебе не кажется, что так вешаться на шею неприлично?
Настя взглянула исподлобья:
- Оставь, сама разберусь. Поезжай к своему мужу и дай мне найти моего.
- ТАК ты МУЖА не найдёшь! Ты растрачиваешься понапрасну. Так унижаться! Он пожуёт тебя и выплюнет. Мой родительский долг – предупредить тебя, предотвратить я уже не в силах! Между тем, в нашей семье…
Ну, началось-понеслось… Говорильня в действии. Настя попыталась вернуть её к предмету разговора:
- Ты можешь предложить мне что-то другое?
Но она уже «закусила удила» и не слушала:
- Ты – урод в нашей семье! Ты всем продемонстрировала своё бесстыдство. Своим бесстыдством ты превзошла тех, кто имеет определённое название! Вместо того чтобы утвердиться в жизни… От мысли об аспирантуре ты отказалась. Теперь тебе предлагали курсы повышения!.. Ты – ноль, ты пустое место, и можешь уже не стесняться своих постыдных действий!
Она хлопнула изо всех сил входной дверью и затопала по лестнице вниз.
Настя издала вопль, стоя посреди кухни, и хватила кулаком по столу. Ей-то что неймётся?! И это – родная мать? Бабушка, покойная бабушка никогда бы так не сделала и не сказала. Не судите, да не судимы будете. С полгода назад Настя случайно услышала обрывок разговора Киры Алексеевны по телефону с одной из подруг. Мать говорила про неё, Настю:
- …Нахамила мне… ей двадцать шесть, а у неё не ладится личная жизнь, вот она и бесится!
 Настя была поражена этим тоном – словно не о родной дочери говорила, а о посторонней женщине, с каким-то злорадством, без единой ноты сочувствия и сострадания. Словно радуется её неудачам, словно мстит за что-то. За что?!

В прихожей затренькал телефон. Неужели Толя?
- Настя. – Невнятно буркнула трубка, – Киру позови.
Нет, это не Толя, рано обрадовалась. Этот, как его, мамин муж. В детстве Настя некоторое время пользовалась словом «отчим», но лет с тринадцати прочно перешла на заочное «мамин муж»; для самой мамы – «дядя Петя». Впрямую обращаться к нему ей просто не приходилось. За те без малого двадцать лет, что Кира Алексеевна была за ним замужем, Настя не могла припомнить ни одного своего сколько-нибудь существенного разговора с этой личностью феноменальной нелюдимости.
В детстве, если ей вдруг случалось ненадолго остаться с ним с глазу на глаз, Настя чувствовала ужасную неловкость и мучительно придумывала, что бы такое сказать. Однажды даже отличилась, к смущению матери и на потеху остальным взрослым, – подошла и выдала последние известия летней дачной жизни: «Дядя Петя, а к нам прилетела г..вняная муха и села на масло!» Ну положено же меж людьми разговаривать! Потом, очень скоро, она поняла: с ним – не нужно. Ему не нужно. Сразу стало легче. Кажется, все родственники рано или поздно это поняли, хотя случалась и недоразумения среди тех, кто был не слишком хорошо осведомлён о характере дяди Пети.
Как-то ему пришлось возвращаться в город на поезде вместе со старенькой тётушкой Киры Алексеевны, любящей непритязательные светские, «приличные» разговоры. Они сели в купе позднего поезда – молча. Небольшая возня с укладыванием багажа, покупкой у проводника постелей, чаепитием на ночь из тонкого стеклянного стакана в традиционном мельхиоровом подстаканнике – всё это проходило в сопровождении невнятных междометий Петра Леонидовича. Далее он ходил в тамбур курить и углубился в газету. Тётушке ничего другого не оставалось, кроме как симметрично заняться купленным на вокзале журналом. Молчание спутника удручало и беспокоило её. Она легла спать в недоумении, а наутро часы, остававшиеся до прибытия поезда, прошли точно так же, как и вечерние – в читке прессы и полном молчании, нисколько, по-видимому, для него не тягостном. В дальнейшем тётушка старательно избегала «пересечений» с Петром Леонидовичем на семейных праздниках и никогда о нём не спрашивала. Кира Алексеевна рассказывала Насте об этом эпизоде посмеиваясь, как о забавном анекдоте, о безобидном чудачестве Петра Леонидовича. Настя весёлость матери в данном случае не разделяла:
- По-моему, это просто неприлично.
Кира Алексеевна осеклась и перестала рассказывать знакомым этот «семейный анекдот».
Может быть, Петру Леонидовичу нечего поведать человечеству? Настя знала, что он считается первоклассным специалистом в своей области – промышленного оборудования, коллеги его уважают. В самые застойные-раззастойные времена, когда «железный занавес» непроницаемо отделял «советский народ» от остального человечества, и поездка «туда» была знаком особого отличия и «высокого доверия партии и народа», Петра Леонидовича – беспартийного! – власти рисковали неоднократно посылать в командировки в самые «идеологические опасные» для советского человека капстраны. Видно, в «органах» обретались не самые глупые люди и хорошие психологи: кто-то там увидел и понял, что Петру Леонидовичу спокойствие в жизни дороже всего, и он был вознаграждён возможностью поездки даже в экзотическую Японию. Но никто – не только тогда ещё весьма зелёная Настя – никаких интересных деталей, никаких захватывающих дух подробностей, никаких, упаси боже, сравнений или обобщений о жизни «там» от Петра Леонидовича не услышал – так, крохи какие-то несущественные.
Настя иногда думала – а может, он шпион? Но тут концы с концами никак бы не увязались; «дядя Петя» любил слушать (но не обсуждать!) западные «радиоголоса» и читал прессу, выбор которой намекал на его скрытое инакомыслие в отношении режима. Нет, из ряда вон выходящая некоммуникабельность Петра Леонидовича не имела никаких иных оснований, кроме глубокого равнодушия к окружающим и сосредоточенности на себе.
Стараясь минимизировать общение с «дядей Петей», Настя чётко отрапортовала:
- Она ушла минут десять назад. – И повесила трубку, успев, однако услышать, что он дал «отбой» первым. Это было нормально – с этим человеком; это было привычно: без «здравствуй», без «как дела», без «что передать» и «что-нибудь случилось?», даже без «до свидания» или «пока».
2
Утром Настя почувствовала, что вчерашнее недоразумение с подмигивающим глазом не кончилось. С лицом-таки явно было что-то не так! Она подошла к зеркалу в ванной и попыталась вытянуть губы трубочкой.
Боже!!
Никакой трубочки не получалось! Ровно половина рта в трубочку послушно собиралась, вторая половина – не слушалась… Настя бросила полотенце, массажная щётка полетела в ванну. Она приникла лицом к стеклу, отчаянно гримасничая. Правый глаз не закрывался, не поднималась правая бровь. Настино лицо разделилось на две половины – одна жила и трепетала, извиваясь на все лады; вторая, гладкая и красивая, оставалась неподвижной. Тонкая ровная бровь плавно описывала идеальный полукруг над светло-карим глазом, пухлые розовые губы справа безжизненно сомкнулись. Настя пальцем закрыла правый глаз. Веко медленно открылось снова, само по себе. Половина лица не слушалась её, стала чужой, взбунтовалась!
Окривела… нет, окосела… тоже нет… Перекосило! Как покойную тётю Тасю лет за пять до кончины. Высокая самоуверенная пожилая женщина, с худым изысканным лицом, с густой даже в старости копной роскошных волос – такой Настя помнила её в своём раннем детстве. После «удара» тётя Тася вмиг как-то «сдала», сломалась. Приезжая к ним в гости, сидела на стуле неуклюжим мешком, подвернув больную ногу, обхватив выпирающий животик сухой полумертвой рукой, а глаз на больной половине лица сочился неостановимой слезой – страшный, совино-круглый, белёсый. Странно, но он казался более живым и осмысленным, чем здоровый глаз; более настоящим, чем увядшие, усохшие морщины лица. Словно этим глазом тётя Тася взирала на всё уже откуда-то оттуда, из неведомого зазеркалья иных, нечеловеческих миров. Она сразу превратилась в изношенную старуху – одни волосы, по-прежнему буйно-густые, от неё и остались, – и долго не прожила…
Паралич?! Этот, как его… инсульт?! Но тёте Тасе было, слава Богу… сколько? под восемьдесят! Какой паралич в Настины двадцать шесть?! Кстати, почему только лицо? А как нога, рука? Настя лихорадочно ощупала собственные руки-ноги. Помахала. Посгибала. Поприседала. Как будто бы всё действует. Но вчера и лицо – как будто бы действовало… Отнимается постепенно?! Отнимается. Забирается. Тебе больше не принадлежит. Ты – больше не человек. Остаток. Огрызок. Огарок. Жалкая развалина. Инвалид. Тётя Тася. Как жить – такой? Зачем жить? Почему так рано?!
Настя рыдала на кухонной табуретке, потрясённая внезапностью и глубиной своего несчастья. Что там утраченная любовь многодетного чужого супруга? Что там борьба за Толю? Что теперь сам Толя? Что там мама с её нелепыми воплями? Что там профессиональный рост?
Но всему бывает конец, и панике тоже. Так теперь и сидеть на кухонной табуретке, с перекошенной физиономией? Во-первых, врач. Надо точно знать, что за хвороба её скрутила. Так можно невесть что навоображать. Во-вторых, служба.
Настя позвонила и попросила отгул тоном некоторой озабоченности. Правду говорить рано – сама её ещё не знает. Перебор с легкомысленностью тона – неуместен, так и не отпустят. Но отпустили довольно просто, хоть и без радости, естественно.
Звонить маме категорически не следует, от неё будет одна взвинченность и тыща пустых вопросов, сетований, предположений и, как всегда, – обвинений.
Толя. Звонить ли ему? Сейчас? Когда он так откровенно уклоняется от встреч? Ни за что. Если она серьёзно больна, навсегда больна – так тому и быть. Ему, выходит, повезло. Бросить больную подругу – это всё-таки не то же самое, что здоровую. Да ещё такую настырную. Здоровой и настырной – туда и дорога. А больную бросать – совесть завозится, заскребётся мышью; мы ведь все «приличные люди», как выражается Кира Алексеевна…
Перед дверью врачебного кабинета, ожидая своей очереди, Настя соображала, что сказать врачу, как описать ощущения. Отбирала фразы почётче, без ненужных подробностей и лишних эмоций – они, лекаря, не любят этого, ох, не любят, и их можно понять. Однако результат её усилий получился противоположный. Фраза «у меня сегодня утром отнялась правая половина лица» придавила её саму своей однозначностью и определённостью. Словно она надеялась, что врач скажет: пустяки, нет у вас ничего, и всё превосходно двигается, а вы просто симулянтка. Повторив про себя в третий раз «у меня… отнялась…», Настя почувствовала, как её захлестнуло отчаяние, которое она с превеликим трудом скрытно от публики донесла в себе до кабинета, а, едва переступив порог и открыв рот для приготовленной фразы, выронила это самое отчаяние, как стакан с водой – из рук. Стакан грохнулся об пол сотней осколков и тысячью брызг. Вот тебе и приготовилась, вот тебе и без эмоций… Настя безобразно и неприлично рыдала, давясь попытками что-то сказать. Врач-невролог, низкорослый крепыш, махнул медсестре и сдал Настю на её попечение – пока не успокоится…
Из поликлиники Настя летела на крыльях свободы. Слава, слава эскулапам, гиппократам, парацельсам! Тьма мрачного, бесконечного, немощного будущего обернулась временным туннелем, в конце которого сиял прежний солнечный свет, радость и полнота бытия. Враг опознан, разоблачён, назван и взят на заметку; теперь – только упорная борьба с ним до полной победы! В сумке у Насти лежала бумажка с диагнозом «неврит лицевого нерва».
- Застудилась где-то, голубушка! Май – месяц опасный, ещё не лето.
- Даже не знаю, где это меня могло продуть… Скажите, а нервное напряжение, переживания – не могли сказаться?
Доктор с сомнением пожал плечами:
- Ммм… вряд ли… скорее переохлаждение. Даю вам направление в стационар… Придётся в больнице полечиться.
- Как в больнице?! – перепугалась Настя. – Зачем в больнице?! Неужели это так серьёзно? Неужели нельзя без больницы?
Крепыш оторвался от бумажек и поглядел непонятно.
- Дети есть?
- Нет…
- С кем живёте?
- Да в общем-то одна…
- Что так перепугалась? Имеет смысл лечь в больницу – обследуют, как надо, сразу лечить начнут, всё под рукой. Амбулаторно – набегаетесь.
- А сколько по времени это может занять?
Крепыш развёл руками:
- Всё зависит от того, как пойдёт лечение… от вашего состояния… Кто знает? Природа лечит, не мы, мы только помогаем. Вы времени не теряйте, поезжайте на приём в неврологию прямо сейчас…
- Прямо сейчас?!
- Ну, прямо сейчас вас не положат, у них очередь… Плановая госпитализация. Отдадите бумаги, они все скажут.
Вот теперь можно было и матери позвонить. Необходимость принимать решения всегда вызывала у Киры Алексеевны панику и тревожное оглядывание горизонта – «посоветоваться»; правда, если совет не совпадал с теми намерениями, которые были ей предпочтительнее, она отвергала чужие мнения и искала других советчиков. Зато если нужно было действовать – Кира Алексеевна бросалась в бой танком.
Настя никогда в жизни в больнице не лежала и плохо представляла себе больничный быт. Кира Алексеевна сама в больницы, слава Богу, тоже не попадала. К болезням и больницам она относилась с суеверным страхом и брезгливостью, однако безукоризненно выполняла родственный долг в отношении многочисленных тётушек, время от времени лечившихся и умиравших, и никогда не упускала случая посетить в больнице мало-мальски близких людей, считая это делом совести. Это была её стихия. Тут на неё можно было положиться, рассчитывать на её здравомыслие и твёрдость духа.
Она немедленно приехала, разглядела со всех сторон Настин неврит, раскопала в завалах шкафа тёплый, но мягкий шарфик, тёплые носки:
- Непременно как следует укутайся! Горло закрой…
- Мам, у меня же не ангина…
- Не помешает! Платок на голову…
- Какой платок? – отбивалась Настя. – Этот, белый? Я что, буду на людях в платке ходить, как крестьянка в страду на жниве?
- Глупости! До того ли! Здоровье дороже. Платок натуральный, хлопковый. Можно платок на больную щёку пустить, а сверху кепочку…
Кира Алексеевна обрядила Настю на манер человека-невидимки, вплоть до тёмных очков, чтоб не виден был немигающий, незакрывающийся глаз. Сопротивляться её напору было невозможно, и Настя покорилась, сразу почувствовав себя действительно больной, уязвимой, опасно незащищённой.
В больнице надо было ждать дежурного врача, и Настя с Кирой Алексеевной вышли в садик посидеть на лавочке. Настя с тоской огляделась. Пробегали сестрички в белых халатах. На раскиданных там и сям скамейках грелась в неверном майском солнышке публика явно больничная. Грузный старик в каком-то подобии бесцветной пижамы сидел в полудрёме, опираясь на палку. Две женщины в совершенно домашних цветастых халатах заинтересованно беседовали, что-то показывали друг другу, приподнимая толстые опухшие ноги в шлёпанцах, проводили ладонями от колен к лодыжке. Заложив руки за спину, неторопливо прохаживался по дорожке лысый пузан в синем тренировочном костюме. И тут же торопливо шли озабоченным шагом, не оглядываясь по сторонам, обычно-пристойно одетые люди – посетители.
Это был какой-то особый мир, со своими правилами, где можно было сидеть принародно в интимно-домашнем виде: условности здесь отставлены. Настя не могла себе представить, как она вольётся в это сообщество и станет сидеть в этом скверике, в десяти шагах от суетливой уличной толпы, в халате и шлёпанцах – всё равно что голая! Словно ты уже изъят из общей жизни, выброшен из неё, и тебе уже не положено стыдливости; ты уже не человек, а только пациент, объект медицинских манипуляций, некое тело. Настя поёжилась от налетевшего ветерка и поплотнее замотала шарф на шее.
- Смотри, – Кира Алексеевна тронула её локтём и кивнула куда-то вдаль. Настя подняла голову.
По больничной дорожке, залитой солнечным светом, двигался высокий стройный силуэт. Размеренным лёгким шагом к ним приближалась женщина в тёмно-зелёном одеянии до пят. Халат? Ну да, халат. Но какой! Королевская мантия! Шалевый воротник, переливаясь атласом, огибал скульптурную шею и струился по высокой груди. При каждом шаге женщины плотные полы колыхались, распахиваясь внизу, и открывали точёную ногу в босоножке на очень высоком каблуке; каждый пальчик этой ноги алел капелькой лака… Женщина словно ступала по подиуму модного показа; она отрешённо смотрела вперёд, сомкнув яркие крупные губы, копна её медных волос переливалась на солнце. Она миновала Настю с матерью, оставив за собой облачко парфюма, и скрылась в дверях больничного корпуса.
- Это что, больная? – изумлённо прошептала Настя.
- Сумасшедшая какая-то, - раздражённо фыркнула Кира Алексеевна. – Вышагивает, словно здесь дом отдыха какой-нибудь, курорт, а не больница. Тут люди лечатся, а она вырядилась…
Врач, озабоченная и не слишком любезная женщина, взяла Настины бумаги, почеркала в своих медицинских талмудах, мельком взглянула на Настин «дефект» и, подумав немного, велела приходить в приёмный покой завтра с утра.
- Положим вас в коридоре.
- В коридоре?! Как это? Почему в коридоре?
- Да, в коридоре, – она вскинула брови, – а что вас удивляет? Это обычная практика. Мест в палатах нет! Освободится место – переведём в палату. Вы, конечно, можете ждать места в палате, но в ваших интересах как можно скорее начать лечение и не затягивать процесс.
Настя и Кира Алексеевна переглянулись.
- На виду у всех лежать?.. – Настя растерянно вспомнила больничный коридор, который они миновали, добираясь до кабинета врача, – широкий, как проспект, с люминесцентными лампами где-то в необозримой высоте потолка и огромными окнами мелкой расстекловки. – Вот тут вот, где все ходят? Да это всё равно, что на улице…
- Ширму вам можем поставить. И не будете же вы всё время лежать, зачем? Вы же не лежачая. Будете ходить-гулять…
- Скажите, – вкрадчиво спросила Кира Алексеевна, – а как у вас в коридоре со сквозняками? Нам сказали, что нерв воспалён, переохлаждение нежелательно…   
Врач пожала плечами.
- Ну, знаете, не зима же! Всё равно ничего другого я вам сейчас предложить не могу. Решайте.
Опытная Кира Алексеевна углубилась в расспросы о мелочах больничного быта: что можно с собой брать? Халат? Ночная рубашка? Тапки? Книги, ручка-бумага? Ложка-чашка? Что можно из еды? Где держать вещи? Как кормят? Сколько человек в палатах?
Они ушли из больницы в задумчивости. Переговоры матери с врачом о мелочах ввергли Настю в тягостное недоумение. Самые простые вещи вырастали в гигантскую, неразрешимую проблему. Слова «ночная рубашка» совсем привели её в уныние.
- Мам, я не понимаю, какая может быть ночная рубашка, если спишь в коридоре и вокруг беспрестанно шастают разные люди – и мужчины, и женщины? Как её снять-одеть? Бюстик-трусы поменять? Даже на пляже кабинки есть, а тут как? Одетой, что ли спать, по-походному? А мыться?
Кира Алексеевна вздохнула.
- Можно попробовать дать.
- Что дать?
- Что-что. Взятку. Может, и место в палате сразу найдётся.
Настя покачала головой.
- Во-первых, я не умею. Я уж лучше «на общих основаниях». Во-вторых, у нас что, есть лишние деньги – у меня или у тебя? А в-третьих: даже если они «возьмут», и меня положат в палату – что это, собственно, решает? В палате тоже десять человек…
- Ну, Настя, так нельзя. Где мы тебе отдельную палату возьмём? Ты просто не знаешь, а это везде так. Надо перетерпеть. Главное – вылечиться.
- Да, конечно. Но это всё чудовищно как-то. Вон Достоевский на каторге больше всего страдал оттого, что никогда не был один – работа или барак.
- Ну ладно, нечего себя накручивать. Давай лучше думать, что брать с собой. Мне пойти завтра с тобой?
- Нет, не надо, я сама. До больницы двадцать минут ходу.
- А Толя знает?
- Толя? Ты же слышала вчера. Он же меня, как ты выразилась, «пожуёт и выплюнет».
- А ты ему позвони. Скажи. Ведь полгода встречаетесь, и это к чему-то обязывает, в конце концов! Вот и будет хоро-о-ошая проверка.
Проверка! Проверка чего? Любви, что ли? Да её нет, это ясно. Его готовности исполнять приличия, долг? Вот, вот что для матери главное – надёжность, готовность «подпереть» плечом; и лучше всего, если эта готовность заарканена намертво, припечатана штампом в паспорте. Её бесит, что Настя хотела бы «чего-то ещё»; ведь сама Кира Алексеевна от «чего-то ещё» отказалась, довольна свое участью и хотела бы навязать всем свой рецепт жизненного благоденствия.
Отец Насти когда-то не выдержал того железобетонного напора обязательств, долга, ответственности, которыми Кира Алексеевна завалила его, как кирпичами, и, будучи человеком эгоистически-лёгким, только обрадовался, когда она в гневе перерезала поводок семейного ошейника. Он улетел, унёсся прочь воздушным шариком и жил ныне с третьей, кажется, женой, а Кира Алексеевна, напрасно прождав несколько лет пробуждения в нём «совести», поставила крест на понятии «любовь» и успокоилась во взаимовыгодном партнёрстве своего второго брака. Хотя «взаимную выгоду» её брака с Петром Леонидовичем Настя считала весьма сомнительной. Кира-то Алексеевна, ревностно оправдывая свои несгибаемые принципы чести и достоинства, исполняла истово все обязанности верной спутницы жизни: обустраивала его быт, меняла ванну в его квартире, организовывала его летний отдых на даче своих родственников и прочая, и прочая – без конца, а последние лет пять была и незаменимой сиделкой мужа. Пётр Леонидович был старше Киры Алексеевны на двенадцать лет, здоровье его давало всё более серьёзные сбои, и она хлопотала, распростёрши над ним крылья.
Со своей стороны Пётр Леонидович вносил в их брак лепту, на настин взгляд, весьма скромную: присутствие на парадных семейных торжествах в качестве законного супруга Киры Алексеевны. Пожалуй, это было самой существенной его супружеской обязанностью. Все свои проблемы и заботы – и моральные, и финансовые – Кира Алексеевна несла на своих плечах в гордом одиночестве, больше всего на свете боясь обременить этими своими проблемами супруга. Они с самого начала, двадцать лет назад, договорились о ведении «раздельных кошельков»; общие траты Кира Алексеевна скрупулёзно подсчитывала до копейки (не дай бог жить на средства Петра Леонидовича!) и они делили их пополам. Финансовая помощь Петра Леонидовича могла проявиться в предоставлении жене своего фамильного серебра для заклада в ломбард – и не более того; ну а уж дочь или мать жены для него просто не существовали. Кира Алексеевна с гордостью вспоминала «достойный ответ» Петра Леонидовича на иронический вопрос будущей тёщи, Настиной бабушки: «что, экономка понадобилась?» – «Почему экономка? Жена.» Однако дальнейшие годы показали, что бабушка была, пожалуй, права. Окружающие относились с известной долей иронии к священному трепету Киры Алексеевны перед своим супругом, но сама Кира Алексеевна этого не замечала. Разве это брак? Игра в одни ворота, – думала Настя, но помалкивала, щадя мать.

Толя позвонил сам в тот же вечер.
- Настя, здравствуй, – голос, как всегда, вкрадчиво-нерешительный.
- Здравствуй, – неопределённо откликнулась Настя. С чем, интересно, звонит – к сердцу прижмёт или к чёрту пошлёт?
- Ты знаешь, а тут у нас погода сегодня… замечательная. Тепло уже… листья везде повылезали… свеженькие такие…
Что он вечно несёт? Можно подумать, с другого полушария звонит, а не из другой части города, в получасе езды на троллейбусе. Ну-ну, листики. Что дальше? Настя держала паузу.
- Я подумал – может, ты подъедешь? В парке погуляем…
Ага, вот как! Словно не было вчерашнего унизительного для Насти увиливания: «я не открою дверь». Настина вчерашняя отставка отменяется. Отношения продолжаются. Ну, тогда держись, Анатолий Вениаминович. Сейчас мы используем ситуацию на полную катушку. Кошмар инвалидности только померещился и обернулся банальной хворью вроде гриппа или ангины, зато слово «больница» впечатляет. А Анатолий Вениаминович страсть как любит класть в больницы родных и знакомых, а затем посещать их, ибо это сразу возносит его в собственных глазах на невероятную, блистающую кристально-чистым альтруизмом высоту.
- Толя, мне теперь не до прогулок. Меня в больницу кладут.
- В больницу? Да ты что. Не может быть. Что с тобой? – Он даже удивиться никогда не может как следует: не вскрикнет, не повысит голос, не засмеётся, не заплачет…
- У меня пол-лица отнялось… нервы… глаз не закрывается… Врачи сказали: повязочку на глаз оденьте и спите.… Завтра с утра в приёмный покой…
Жалобные интонации получались сами собой. Пусть, пусть пожалеет: больше от него пока ничего и не требуется. Все медицинские дела она уже уладила сама, теперь можно и слабенькой побыть. И пусть его поскребёт мышкой сознание своей вины. Пусть знает, что его «оборонительная тактика», внезапные отказы от встреч –  даром для неё не проходят.
Настя не очень поверила словам врача «застудилась». Нигде она особенно не «застуживалась», не мёрзла, и с её нервами никогда ничего подобного не приключалось. Дома она полезла в энциклопедию, нашла этот самый «неврит». Обилие возможных причин – от вирусной инфекции до нарушения обмена веществ и переутомления – говорило о том, что медицина, собственно, не очень хорошо знает, отчего такая напасть настигает человека. И что бы там ни говорили эскулапы, Настя полагала, что её отчаянная полугодовая борьба за Толю – прежде всего с ним самим – и есть главная причина её неврита. Но ни один врач не возьмётся это утверждать, а Толя в медицинских вопросах вполне невежественен, и ему тонкая разница соматических и психических процессов и их взаимовлияния – абсолютно недоступны. Поэтому Настя сочла лишним и вредным вдаваться в объяснения Толе этих сложностей, а представить дело так: довёл ты меня, голубчик…
- Может быть, мне приехать?
- А ты не испугаешься меня?
- Ну, надо же тебя поддержать…
В его голосе мелькнула хорошо знакомая Насте нотка самодовольства – Толя никогда не упускал случая отметить, что это он Насте нужен, а сам он лишь снисходит к её домогательствам…
Настиного «разбитого», «раздвоенного» лица он не испугался и даже остался ночевать: «Завтра отведу тебя в больницу». Настя не возражала – пусть, пусть «отведёт», как ребёнка в детский сад. Чем больше «благодеяний» он совершит для неё, тем значительней, дороже она для него будет – как же, ведь силы вложены…
Постепенно Настя расслабилась, разнежилась, рассиропилась – так хорошо, так спокойно было ощущать рядом его живое тепло. Его крепкая ладонь гуляла по Настиному телу.
- Ты как Средиземное море… только наоборот… где мелко – там прохладно, где глубоко – горячо… – шептал он.
А может, всё-таки любит? Настя решилась.
- Толя… я опять о том же… я хочу ребёнка…
Он вздохнул и отвернулся.
- Давай потом поговорим.
- Когда «потом»? У тебя всегда – потом… Вот ты уедешь в свой Пряслов. Я всё понимаю – диссертация, карьера… А я с чем останусь? Уже и «тридцатник» не за горами…
- Ага, а потом алименты заставишь платить? – Он отчуждённо сверкнул глазами, насупился.
Настя печально усмехнулась.
- Алиментов боишься? Не бойся… Уйдёшь, если захочешь. Если сможешь.
- То-то и оно – «сможешь». Потом поговорим. Ты про больницу сейчас думай.

3
В больнице Настю поместили в тот самый неохватный глазом коридор: кровать с тумбочкой у палаты номер четыре. Не забыли и обещанную белую медицинскую ширму в три полотна – ничего она не прикрывала, кроме изголовья. Настя села на кровать и огляделась. Вот тут и жить, незнамо сколько. Словно беженка в «горячей точке». Настя и смахивала на бесприютную беженку, надевшую на себя всё своё одёжное имущество. Напуганная разговорами матери о сквозняках, она напялила сразу и пижаму, и спортивный костюм, и махровый халат, и тёплые носки, и шарф намотала на шею.
Палата номер четыре, как поняла Настя, была палатой тяжёлых, лежачих больных. Вскоре Настя познакомилась с одной из её обитательниц: одна половина высокой двустворчатой двери распахнулась, послышались возня и стук, наружу просунулись костыли, вслед за которыми показалась кудлатая голова. Настя подскочила:
- Вам помочь?
- Ни-ни-ни-ни, – заторопилась словами женщина, – я сама, сама… мне самой надо стараться…
С усилием перетащив через порог почти неподвижные ноги, дрожа от напряжения, она доволокла тело до скамеечки, стоявшей вдоль стены коридора у палаты, и осторожно пристроилась на ней передохнуть. Приветливо оглядела новенькую и с удовольствием начала беседу – когда Настя поступила, с чем, когда обещали в палату… Подбодрила Настю, потолковала о больничной кормёжке и обнадёжила скорым переводом из коридора:
- Здесь долго в коридоре не держат, не волнуйтесь!
Марине – так она представилась – было лет тридцать, и от неё исходил какой-то удивительный мягкий свет радости. Словно и не немощной калекой она была, а обычной молодой женщиной, совершенно довольной своей жизнью и всем вокруг. Она сказала, что ей непременно нужно тренировать, «расхаживать» ноги, и она редко пользуется судном, а чаще ходит до туалета в самый конец коридора:
- Так что ещё встретимся на обратной дороге! – и продолжила свой мучительный путь. Настя стала глядеть в окно.
Прошла по другой стороне коридора и та самая вчерашняя незнакомка в «мантии». Мазнула взглядом по Насте и исчезла в дальней палате.
Лечащий врач ходила с обходом своих подопечных; добравшись до новенькой, присела на Настину кровать, расспросила-записала-осмотрела и озадачила Настю тем, что ей предстоит лечение иглоукалыванием, о котором Настя имела самые смутные представления.
Уже на следующий день Настя обустроилась на своём койко-месте, приноровилась к бивуачным условиям; анализы были сданы, лечение начато и всё показалось совсем нестрашным и отнюдь не таким уж непереносимым. Самым тяжёлым для неё было наблюдать за ковылянием Марины в конец коридора; мучительно неловко было смотреть на то, как она бьётся; хотелось вскочить, помочь – или самой заковылять, устыдившись своих ловких и расторопных движений. Самоистязание Марины прерывалось у дверей палаты, когда она присаживалась на скамеечку передохнуть и поболтать с Настей.
Марина рассказала, что у них в палате она одна может передвигаться; кроме неё, лежат две старушки, к которым почти не приходят родственники, и молодая девушка, совершенно недвижимая, возле которой неотлучно находится мать – Настя уже заметила эту серьёзную, деловитую, совершенно не глядящую по сторонам женщину, долго вчера беседовавшую вполголоса с врачом в коридоре.
У Насти всё вертелся на языке вопрос – что это за болезнь скрутила Марину, но она никак не могла подобрать слов потактичнее. «Что это с вами», «отчего это у вас» – звучало бы слишком грубо. Насте казалось, что в таких словах так и проглядывает единственный мотив подобных вопросов: трусливое и брезгливо-эгоистичное желание удостовериться, что с тобой-то ЭТОГО, ничего похожего, нет и быть не может.
Марина сама назвала диагноз, свой и неподвижной девушки – рассеянный склероз. Насте это ничего не говорило. Слово «склероз» вызывало в памяти только весёлые анекдоты. «Хорошая болезнь склероз – ничего не болит и каждый день что-нибудь новенькое». «Знаете лучшее средство от склероза? Гильотина!» Но Маринин случай вряд ли имел что-то общее с кокетливыми возгласами дам: «Ах, ничего, ничего не помню – склероз!» Из объяснений Марины Настя поняла, что нервы постепенно мертвеют, превращаясь в соединительную ткань, а главное – причин никто толком не знает. А раз причина неизвестна – устранить её нельзя? И медицине только и остаётся, что пробовать и то, и это – авось поможет, вроде как в девятнадцатом веке при любой болезни пиявки ставили… Лёгкий ветерок страха прошелестел мимо Насти: её-то неврит тоже неизвестно отчего возник. Возьмёт этот самый воспалённый лицевой нерв, да и начнёт превращаться в мёртвую соединительную ткань… Правда, первый же сеанс с ввинчиванием иголочек в Настины руки и ноги – потом «пообещали» в лицо – уже дал некоторые результаты и пробудил в Настином лице какие-то рефлексы. Настя восприняла это как должное – лечат, значит, вылечат…
Марина тоже была полна оптимизма в отношении своей болезни – к ней применяли новый метод, и на днях местное медицинское светило должно было осмотреть успехи её лечения. К ней пришёл муж, сдержанный молчаливый паренёк с невыразительным бледным лицом, показавшийся Насте значительно моложе Марины. Настя видела, как они говорили в коридоре; Марина что-то бойко-оживлённо толковала ему, он слушал молча. Потом Марина взгромоздилась на костыли и двинулась в палату, тяжело ворочаясь на пороге. Муж стоял рядом, непроницаемо глядя в пол. Настя отвела глаза и пошла пройтись по отделению. Спустилась этажом ниже, посидела у окошка, читая развешанные плакаты. «Здоровье – это ткань, из которой соткана жизнь», цитировал плакат кого-то из великих.
Вернувшись к своей койке, Настя обнаружила нового обитателя коридора. К противоположной стене поставили кровать с тумбочкой. Между чёрной всклокоченной гривой волос на подушке и таким же иссиня-чёрным веером бороды, распластавшимся по одеялу, торчал острый смуглый нос. Худые руки протянулись безвольно по бокам. Глаза были закрыты, больной не двигался. «Йог какой-то. Медитирует», – подумала Настя, осторожно пробираясь мимо.
Принесли обед: сначала серый мутный суп неизвестной породы, от которого Настя отказалась, потом второе – макароны с курочкой. Ах, курочку-то Настя любила, но исключительно ножки, а ей достался жилистый кусок сухого белого мяса. Настя с вожделением поглядела на тумбочку йога, куда медсестрой со стуком была шваркнута тарелка с куриной ножкой. «Ножка, крылышко, шейка!..» - вспомнился Паниковский. на секунду мелькнула мысль предложить ему поменяться, но йог не подавал признаков жизни, и Настя со вздохом занялась своей порцией, раздиравшейся во рту на волокна и застревавшей в зубах. Йогова ножка так и стояла сиротливо на тумбочке; похоже, он был не в состоянии есть. Странно, подумала Настя, что же они даже не пытаются его покормить? Зачем тогда поставили ему эту шикарную ножку? Через час ножку унесли, и только позже Настя догадалась: себе взять… Её гадливо передёрнуло от этих мелких хитростей медперсонала.
Она отправилась к умывальнику сполоснуть стакан, когда Толя внезапно возник у неё за спиной:
- Настя…
Она чуть не бросилась ему на шею:
 – Толечка! откуда?.. как это ты проник? сегодня не посещают вроде бы…
Толя усмехался с тихим самодовольством:
- Я везде пройду.
- А тебя не погонят? В тапках положено…
- Да нет, ничего… Как ты тут? привыкла немного?
Настя показала ему своё лежбище, взяла у него жёлтую душистую грушу. Посидели на кровати. Толя явно чувствовал себя неуютно, оглядывался.
- Может, пойдём на улицу, погуляем?
- Я не знаю… а можно разве?
- Да все гуляют. Не бойся.
Настя продолжала колебаться:
- В чём же я пойду? У меня только этот спортивный костюм… я замёрзну!
- А ты в халате иди, сверху надень.
- В халате?! На улицу? Тебе не будет со мной стыдно?
Толе не было стыдно, и они отправились вниз, в вестибюль. Никто, к Настиному удивлению, не спросил: «куда это вы?»; никто не окидывал недоумённым взглядом её халат и шлёпанцы. Они беспрепятственно вышли в больничный сквер. Тут было не слишком удобно – все скамейки были засижены больными, как варенье мухами, и Толя потянул её дальше:
- Пойдём туда, за ручей!
- Так ведь там уже парк, не больничная территория.
- Ну и что? Там народу меньше. Сядем где-нибудь на брёвнышке.
- Как же это получится – вроде бы я сбежала из больницы? Как в армии – «самовольное оставление части».
- Да ничего, под трибунал не отдадут.
Настя махнула рукой на все сомнения. Здесь, на воздухе, было так хорошо, вольно, свежо. Они нашли деревянную лавочку, сели, Настя положила голову на Толино плечо и блаженно грелась на солнышке.
Она рассказала ему, как боялась иголок, но всё оказалось не больно – как-то так их ввинчивают, что ни крови, ни боли, хотя приятного тоже мало, особенно когда видишь своё тело, ощетинившееся металлом, как дикобраз.
Рассказала про Марину и её недуг.
- Понимаешь, я подумала: вот мы все живём так, словно мы бессмертны, а, значит, и навсегда здоровы. Там у них плакат висит: здоровье – это ткань, из которой состоит жизнь. Ну, случится какая-нибудь простуда, и знаешь, что поправишься: ОРЗ – десять дней, грипп – две недели. А дальше ты снова здоров, словно и не было ничего. А на самом деле над каждым из нас висит дамоклов меч: и вся жизнь твоя в любой момент может навсегда оборваться, а ещё хуже, пожалуй, – порушится твоё здоровье, та самая «ткань, из которой соткана жизнь». И станешь обузой сам себе и близким… Вон к Марине муж пришёл, смотрит, как она полураздавленной гусеницей ползёт в туалет, и помочь не может ничем. Что его держит возле неё? Любовь? Какая любовь это выдержит? Долг? Что это за долг такой, который ему, здоровому, диктует забыть о своём здоровье и делить горькую участь инвалида? Разве это жизнь?
Толя помрачнел и поморщился.
- Ну что ты за всех думаешь… Вот лучше на солнышке грейся, тебе, наверное, полезно.
- Да греюсь я, греюсь… Марина так уверена, что поправится… вся в надеждах, это, видно, и держит её. А если нет? От чего это зависит? Чем и как заслужить выздоровление? Поглядела я на неё – я, неверующая, – и подумала: всё в руке Божьей… А ведь это страшно – знать, что на ниточке подвешен, и эта ниточка не в твоей власти, и ты бессилен…
Толя нетерпеливо пошевелился.
- Ну, у тебя же другое. Вон иголки втыкают… ну-ка, покажи… Ну, видишь, уже чуть-чуть двигается.
- Да не в этом дело, Толя. Думать, что тебя это не касается и не коснётся никогда – это страусом прятать голову в песок. Вот случись со мной такое – стал бы ты, как маринин муж, сидеть рядом и судно подкладывать?
Толя помрачнел ещё больше и даже рассердился.
- Глупости всё это. Что за вопросы ты задаёшь? Не знаю я, что тебе отвечать.
Настя помолчала. Вокруг неумолчно щебетали птичьи голоса, полупрозрачные ещё кроны деревьев взрывались зелёным лиственным салютом. Весна!
- Да, ты прав, конечно. Если бы, да кабы, да во рту росли б грибы… Бессмысленно думать об этом впрок.
Возвращаться в больничный корпус не хотелось, и Настина «самоволка» растянулась до девятого часа. На лестнице на неё налетела взбешённая сестра:
- Ермакова! Где это вы ходите?!
Настя оробела:
- Ко мне пришли… я на улицу вышла…
- Посещения по вторникам и субботам! С одиннадцати до двух! Что это ещё за прогулки?! Устроила тут дом свиданий!
- Что-о? Что это вы?.. Я что, в тюрьме? Что я такого сделала?
- Есть врачебный обход, есть назначения! Ей на процедуры надо, лекарства принимать, а она где-то ходит! Не желаете лечиться – выпишем к чёртовой бабушке!
Настя растерянно хлопала глазами:
- Извините… я не знала…
Сестра, излив гнев, развернулась и удалилась, паровозом пыхтя от возмущения. Настя постояла у окна – на глаза навёртывались слёзы. За кого её тут принимают? Её, всегда «послушную девочку»?! За что? По вторникам и субботам. А Маринин муж? А мать лежачей девушки? Наверное, они на особом положении – ухода за пациентом персоналу меньше… А тут кавалер какой-то явился, гулять увёл. М-да, нехорошо получилось.
На отделении было сумрачно. Йог исчез вместе с кроватью. Наверное, в палату перевели, где у них тут мужские палаты? Правду говорила Марина – долго в коридоре не держат. Зато чуть дальше стояла ещё одна кровать, обнесённая ширмой побольше Настиной; за ней слышалась какая-то возня, вскрики; в ногах сидел, потупив голову, молоденький парнишка. Из-за ширмы вышла встревоженная женщина, поймала пробегавшую сестру, что-то обсуждала с ней вполголоса.
- Новенькая?
Настя подняла голову: «мантия». Голос у неё оказался низкий, грудной – как и положено королеве.
- Второй день. Обещали в палату скоро.
- Что это ты такая замотанная? Сто одёжек.
- А у меня неврит – говорят, застудилась. Вот теперь берегусь… А вы не знаете, куда мужчину перевели, в какую палату? С бородой такой?
- В палату? – «Мантия» окинула Настю взглядом. – Да он умер.
- Умер?!
Настя осталась сидеть с разинутым ртом, а «мантия» ушла к себе.
Ночь выдалась беспокойная: больной за ширмой тяжело ворочался, невнятно бормотал «в голос»; Настя видела из-за ширмы, как он вскидывал руки. парнишка – сын, наверное, исчез; женщина всё сидела на стуле, невидимая за ширмой.
Когда Настя проснулась утром, их уже не было – ни женщины, ни ширмы, ни кровати. Наверное, в палату поместили – похоже, тяжёлый очень… или и он – тоже? Спросила осторожно у сестры, принёсшей ей таблетки:
- А куда этого больного… вчерашнего?
- Умер, – равнодушно бросила сестра и зашла в четвёртую палату.
Настя оцепенела. Что ж это такое? Вокруг сгущался воздух, пропитанный страданиями и смертью. «Йог» умирал у неё на глазах, а она даже не понимала, что в пяти шагах лежит почти труп. Ещё ножке этой куриной на его тумбочке завидовала. И этот, за ширмой, мучился у неё на глазах – душа отлетала, а она злилась: спать мешает, как они таких в коридор кладут?
В середине дня пришла Кира Алексеевна и увидела Настю совершенно подавленной. Выслушала про умирающих в коридоре, вчерашнюю выволочку сестры и лежачую четвёртую палату.
- Знаешь, я тут поговорила с опытными людьми… Не хочу тебя пугать, но говорят, что у них практика такая: если за тяжёлыми больными ухаживать некому, они подселяют лёгких больных в такую палату – чтобы помогали в уходе. Так что имей в виду… Будь готова к такому обороту событий.
Настя представила себе чужих неподвижных старух, делающих под себя, запах разлагающейся плоти, отвратительные гигиенические подробности…
- Да какое они имеют право? А если я не хочу, не могу?
- А кто хочет? Заставить они, конечно, не могут, но всё так обставят, что самой же проще будет принять участие…
Настя молчала в ужасе. Кира Алексеевна, нахмурившись, добавила, не глядя на неё:
- Видишь ли, это тоже школа жизни… никогда не знаешь, что пригодится. Бабушки в одночасье не стало – инфаркт, и всё. А ты живёшь, как пташка божья, даже представления не имеешь…
В четвёртой палате шло какое-то шевеление; какие-то люди, медсёстры входили и выходили. Кира Алексеевна отправилась на разведку, покрутилась там и, вернувшись, сообщила:
- Эту девушку, лежачую, мать хочет на стуле в туалет вывезти…
Обе створки двери распахнулись; неспешно и торжественно, как показалось Насте, ни на кого не глядя, мать больной выкатила в коридор медицинский стул на колёсиках. На стуле сидела миловидная стройная девушка лет двадцати, в мягком светло-сером спортивном костюмчике. Красивые руки спокойно лежали на коленях, синие глаза безразлично смотрели вперёд. Стул прогрохотал мимо Настиной кровати и словно бы триумфально двинулся по коридору.
Позвали на процедуры; Кира Алексеевна чмокнула дочь в щёку и побежала на работу.
Настя лежала с иголками в лице (как подушечка в бабушкиной швейной шкатулке, подумала она) и перед глазами у неё снова и снова проплывала девушка на стуле. Настя никак не ожидала увидеть её ТАКОЙ. Она полагала почему-то, что та больна долго, многие годы, и была готова увидеть измождённое, дистрофичное тело, тонкие, жалкие плети рук и ног, с высохшими за ненадобностью мышцами; бессмысленный, идиотический взгляд. Но больная девушка выглядела совсем обыкновенной, здоровой и была даже красива. Но это-то было ещё страшнее, чем то, что ожидала увидеть Настя. Выходит, несчастье постигло её сравнительно недавно, и до того, как стать этой недвижимой куклой, которую вывозят на стуле в туалет, она жила, как все – бегала, смеялась, играла в бадминтон… Влюблялась, кокетничала с мальчиками, мечтала, надеялась на счастье. И вдруг – всему этому конец. И любого, каждого может ждать такой конец. И, возможно, ждёт несчастную Марину. Какой толстокожий изувер догадался поместить их в одну палату – чтобы Марина воочию наблюдала своё возможное будущее?
После обеда, развозимого по палатам подобием «полевой кухни», сестра сказала Насте:
- Ермакова, завтра в палату переводим.
- В какую? – встрепенулась Настя.
- В четвёртую.
Так. Прогноз Киры Алексеевны оказался верен… Настю ждёт компания Марины, недвижимой девушки и двух неведомых ей лежачих старух – Настя так ни разу и не заглянула внутрь палаты, у дверей которой её поселили, стеснялась. Ничего, теперь насмотришься и «попринимаешь участие»… Настя в задумчивости побрела прочь, спустилась в вестибюль, походила там. Отказаться невозможно; нельзя же сказать – не хочу в эту, хочу в другую палату – без объяснения причин? А какие могут быть причины? Не могу? Так ведь можешь, руки-ноги здоровы. Надо собрать всю свою волю и мужество; больница – не курорт. Мать права, и такой жизненный опыт нужен, не всё же одни пряники расписные кушать. Да, всё так; но почему к своим проблемам она должна волочить на себе ещё чьи-то?! Вылечишься тут. Сам калекой станешь.
Возвращаясь к своему «койко-месту», Настя ещё издалека, за поворотом коридора, услышала стенания и горький надрывный плач. Вылетев «на прямую», она увидела Марину, ползущую вдоль стены привычной дорогой в туалет, и оторопела. Что это с ней, такой мужественной, такой солнечной, такой неистребимо-жизнелюбивой? На скамеечке, где всегда отдыхала Марина, сидела одна из посетительниц лежачих старушек, серенькая женщина средних лет. Настя обратилась к ней:
- Что случилось?! Чего это она?
- Врач сегодня был, с обходом… нет у неё никаких улучшений… наоборот…
Настя села на свою кровать, посидела тихо. Нет, нет и нет! Она вскочила и бросилась к сестринскому посту – в противоположную сторону. Пожилая сестра за столиком недовольно оторвалась от бумаг.
- Послушайте, – Настя задыхалась, – меня переводят в четвёртую палату… я не хочу! Не могу!
Сестра усмехнулась.
- Чего не можете? Других мест нет.
Настя заплакала.
- Ну чего ревёшь? Что такого случилось? Вот ещё нежности… при нашей бедности… Чего так дёргаться? Везде люди… Палата как палата.
- Я хочу поговорить с врачом!
- Нету сейчас врачей. Завтра с утра врач будет.
Она смотрела враждебно, без всякого сочувствия, на настино заплаканное лицо. Стена. Монолит. Настя постояла, всхлипывая, и, развернувшись, пошла. Пройдя полкоридора, вернулась обратно.
- Где у вас дежурный врач?
- Нету дежурного врача, – отрезала сестра.
- Ну кто-нибудь есть?! Где заведующая отделением?
- Третий этаж, – буркнула сестра, отворачиваясь.
Кабинет заведующей был заперт. Настя решительно уселась ждать – так просто она не уйдёт. От неё хотят какого-то христианского подвижничества? Нет. Нет. Нет! Это уж слишком: исполнять общечеловеческий долг милосердия – насильно, без любви. Долг можно и нужно исполнять только добровольно. Иначе исполнение долга оборачивается рабством. Нельзя загонять человека в угол и тыкать носом: вот же твой долг, ты обязан, ты же приличный человек. Приличный человек! Любимое словечко Киры Алексеевны. Они поймали её на крючок; подцепили и смеются, довольные. Дудки! Не выйдет.
Заведующая, видно, уже знала про скандальную пациентку. Она отперла кабинет, сухо пригласила пройти.
- Ну, что такое?
- Я три дня… в коридоре… мне сказали, завтра – в четвёртую палату…
- Ну и чем вы недовольны?
- Вы же сами знаете… Там тяжёлые больные… лежачие… я не могу…
- Вы ещё палату выбирать будете? Здесь муниципальная больница, вы бесплатно лечитесь. Слишком многого хотите. Да, здесь больница! – и тяжёлые больные лежат.
- Я понимаю. Но я там лежать не буду. Выпишите меня, я не буду лечиться.
- Это ещё что такое? Что за фокусы? Так не положено… - заведующая не ожидала такого поворота.
- Да вы не понимаете, что ли – не могу! Не хочу я быть в вашей больнице! Я домой хочу! Не надо мне ничего, и лечения вашего! – Настя снова сорвалась в слёзы и зарыдала.

4
Настю не выписали, как она требовала, – не захотели скандала. Перевели в седьмую палату, где лежачих не было. Именно здесь обитала «мантия», женщина по имени Надежда.
Насте показалось, будто здесь совсем другая больница, словно всё безысходное горе, беспросветное отчаяние и смерть остались там, за поворотом больничного коридора. Высокие окна седьмой палаты выходили в больничный сад, заполненный весенним светом и молодой листвой, и вся большая комната была пронизана этим светом и воздухом.
Правда, первый день Настиного вселения в седьмую был нерадостным: выписывали пациентку с койки у дверей, худую женщину с пугающим сооружением на шее – гипсовым ошейником, по фамилии Козуля; имени её Настя так и не успела узнать. Она сидела, одетая уже не по-больничному и ждала документов на выписку. В глазах её стояли слёзы; она плаксиво-монотонно повествовала окружающим о своём бедственном положении:
- Три недели обследовали, и ничего…Выписывают – на работу… а дома дочь инвалид, матери под восемьдесят… какая работа? Говорю: как же так? три недели, а лечения никакого так и не видела… только руками разводят… «больше не имеем права держать»…
«Староста» палаты, миниатюрная крепенькая Лена, слушала внимательно, пыталась что-то посоветовать: «ты иди в поликлинику…», «ты скажи им…», но Козуля только безнадёжно махала рукой и заливалась слезами.
Настя подумала было: уж не из-за неё ли так жестоко выписали Козулю? Но место этой женщины в палате так потом и оставалось незанятым, что навело Настю на мысль о том, что её изначально намеревались поместить в «тяжёлую» четвёртую палату и поэтому держали три дня в коридоре, хотя в других палатах – например, здесь, в седьмой, места были. Очевидно, какие-то иные, медико-бюрократические, соображения были для руководства больницы важнее здоровья и удобства пациентов…
Вся палата смотрела из окна, как несчастная Козуля шла по больничному скверу на выход, опустив глаза и по-прежнему, видно, глотая слёзы – понурая, худенькая, жалкая. В палате воцарилось тягостное молчание.
- Я как-то не поняла: а муж у неё есть? – подала голос Ирина, мягкая женщина лет за  сорок, вся в пушистом ореоле светлых кудрей, собранных на затылке в тяжёлый классический узел. Она ходила, заметно припадая на левую ногу.
- Муж! – хмыкнула Лена. – Она сказала: объелся груш… Никакой от него помощи, только лишняя обуза – пьёт.
Надежда покачала головой:
- Всё на себе женщина тащит… Я вот никогда на них не растрачивалась. Крутилась, как могла, на трёх работах. За рубеж ездила, одевалась всегда так, что все вокруг были уверены, что у меня богатый муж есть, и вообще в жизни «всё в порядке». Поэтому и вились всегда вокруг роем, только собирай с них. Никому и в голову не приходило, что я мать-одиночка с пригородной пропиской… Нельзя так духом падать.
На завтрак привезли овсянку. Настя обречённо поглядела на вязкую серую лужу в своей тарелке: с детсадовских времён эта казённая овсянка вызывала у неё тошноту. Попытавшись проглотить хоть пару ложек (ничего другого не дадут!), она с трудом подавила рвотный рефлекс и решила ограничиться чаем с собственным печеньем. Пошла в больничный вестибюль к телефону – позвонить Толе.
- Толя, у меня новость – в палату перевели.
- Что ж, замечательно. Какая палата?
- Да меня хотели в ту, где Марина – я тебе говорила… В ту, возле которой я в коридоре лежала. Но я… отказалась…
Настя замялась. Ей хотелось объяснить, рассказать ему, какой шок она пережила; как вступила в борьбу с больничным начальством, но делать это вот так, по автомату, стеснялась. Она огляделась: кругом «уши».
- Я тебе потом расскажу… в общем, в другую палату, седьмую, окна в сквер.
- Хорошая палата?
- Хорошая… женщины славные… лежачих нет.
- Ну и прекрасно. Знаешь, я к тебе в ближайшие дни не смогу выбраться, вот в воскресенье, пожалуй. Заберу тебя, прогуляемся, лады?
- Лады, буду ждать.
Настя осталась после этого разговора в какой-то неопределённости. Зачем, собственно, она хотела рассказать ему о том ужасе, который охватил её при известии о переводе в четвёртую палату? Всё ведь и так утряслось, без него. Не нужны ему эти её ужасы и больничные стрессы; другое дело – забрать её «прогуляться» на природе. Зачем навязывать ему эти больничные страдания и чужие изломанные болезнями судьбы? Вот и её так же хотели заставить участвовать в чужой беде. Не хочет он этого, не нужно ему этого. Да и сама она ему не нужна. Вроде бы и придраться не к чему: заботится, навещает. Пока это не сложно, пока не создаёт ему серьёзных проблем. Но Настя чуяла: не так важно, что он делает, важнее – с какими чувствами он это делает, из чего? А тут, пожалуй, одно самолюбование «благородством». Что ж, «прогуляемся».
Возвращаясь в палату, Настя неловко завозилась в дверях и сильно прищемила палец. Ойкнув, она поспешила на свою кровать и села лицом к окну, морщась от боли. Вопреки её стараниям, горячие крупные слёзы так и покатились из глаз.
- Здорово прищемила? – спросила Лена. – Беги в туалет, под холодную воду руку сунь, подержи.
Настя, не поворачиваясь, помотала головой и махнула рукою. В палате замолчали, и Настя чувствовала, что ей глядят в спину. Наконец, Надежда мрачно спросила:
- Тебе сколько лет?
- Двадцать шесть, – Настя попыталась сделать голос непринуждённо-приличным, но маленький всхлип предательски вклинился в эти два слова.
- Замуж тебе надо, – озабоченно-осуждающе вздохнула Лена.
Кажется, никто не склонен был здесь проявлять сочувствие по таким пустякам, и Настя ещё сильнее сжалась у своего подоконника. Вдруг Надежда рассмеялась:
- Насчёт «замуж» вспомнила. Вчера у какого-то нашего юмориста прочитала:
      Ей двадцати ещё нет, а она уже замуж сходила.
      Правильно: раньше пойдёшь – раньше вернёшься назад.
- Нет, назад не надо, – смеясь, решительно возразила Лена. – Раз уж пошла!

Ночью Насте снилось, что она орудует пылесосом, но никак не может справиться с портьерой у двери: пылесос засасывает тяжёлую ткань и надрывно гудит. Просыпаясь, она всё слышала рёв моторчика, а открыв глаза, обнаружила, что это гудит фен – Надежда укладывала свои медные волосы.
- Разбудила? Привыкай – каждое утро будешь под него просыпаться.
- А вы что, каждый день голову моете? Здесь, в больнице?
- Тем более, что в больнице!
- А не вредно – каждый день?
- Вредно некрасивой быть и зачуханной. И тебе рекомендую.
Настя пожала плечами.
Лена и Ирина обсуждали школьные проблемы: у Лены дома остались двое детей-школьников; у Ирины сын.
- Сколько же твоему? – спросила Надежда.
- Во второй класс ходит.
- О, ещё длинный путь. А тебе сколько?
- Сорок шесть.
- Что ж ты так припозднилась?
Ирина махнула рукой:
- Долгая история. В тридцать шесть решилась; врачи говорят: пожилая первородящая, необходимо исследовать на врождённые дефекты. Послали пробы делать на генетику, да и проткнули моего ребёночка…
Все ахнули:
- Как проткнули?!
- Околоплодные воды исследовать собирались… Ребёнок погиб. Думала – не судьба, значит. Но решилась на вторую попытку, и вот в тридцать восемь Мишеньку родила благополучно.
- Дорого ж он тебе достался, – покачала головой Лена. – Небось, теперь не надышишься на него.
- Он у меня умница, солнышко моё. Помню, пришли с ним в поликлинику, сидим к врачу. Ему года три было, а выглядел тогда младше – худенький. И вот бабуся чья-то стала с ним сюсюкать: «А кто это такой малюпусенький? Ах ты мася такая…» и прочее. Миша смотрел-смотрел на неё молча, потом поворачивается ко мне и по-взрослому спрашивает: «Мама, чего эта женщина хочет?». Бабуся прямо рот раскрыла… Учится на одни пятёрки, учителя не нахвалятся.
- Так и живёте, без папы? Папа-то знает?
- Знает… но у него своя семья, проблем немерено, жена много лет больна, и сам он человек далеко не молодой. Я его не тревожу, на это и не рассчитывала, когда на Мишеньку решилась.
- А сам он и не тревожится, значит? – Надежда усмехнулась. – Хорошо устроился.
- Да нет же, об этом и речи нет. Как сказала моя докторша: «понятно, для себя рожаете». Да, для себя; нам с Мишенькой и вдвоём хорошо.
- И отчего это природа так устроила, такую им, мужикам, благодать? Разбросают семя, и в ус не дуют – что чужие, что свои – ни до чего дела нет! – гнула свою линию Надежда. – Я тут в прошлом году в милицию угодила, не смогла стерпеть.
- В милицию?! Что ж ты такого натворила? – изумилась Лена.
- Да на улице увидела – кучка подростков-мерзавцев мальчишку бьют, смертным боем. Смотреть невозможно! Кричу: что вы это делаете?! Давай их растаскивать, да куда там! Накачали мускулы, акселераты! А все мимо идут, дяди взрослые, глаза отводят. В сторонке машина стоит, окошко приспущено, гляжу – там парочка целуется, этак всерьёз, понимаете, целуется! Я к ним подскочила, мужика за грудки хватаю: «Что ж ты, гад, делаешь?! Тут парнишку у тебя на глазах убивают, а ты любовь крутишь?!»
- Господи, Надежда, экая ты неугомонная!
- Такая свалка началась! Всех в милицию загребли, мужик этот всё рвался на меня заявление настрочить, но всё обошлось в итоге, а главное – парнишку выручили…
«Ничего себе – королева в мантии, – подумала Настя. – Хулиганка какая-то!»
В палату заглянули две оживлённые женщины:
- Надежда, мы к тебе на минуточку! Проведать!
Надежда вышла принять посетителей и вернулась, действительно, скоро, с огромным букетом пионов. Палата испустила вздох восторга: пышные белые и алые шары вмиг порушили казённую скудость больничной атмосферы – роскошь, праздник, свежесть, весна, жизнь! Энергичная Лена захлопотала, немедленно нашла им кувшин, налила воды, пристроила это растительное буйство – и, к изумлению Насти, затолкала его между рамами окна, обменявшись с Надеждой и Ириной быстрыми репликами. Что это она не своими цветами так лихо распоряжается? Лена заметила Настино недоумение:
- Да вот, увы! Придётся срочно убрать всю эту красоту подальше – у Иры аллергия на пыльцу растений, поллиноз, мы уж теперь знаем.
Все трое понимающе переглянулись. Ирина виновато развела руками:
- Можно, конечно, и антигистамины принять, но мне сейчас лучше от этого воздержаться, пока идёт обследование: нога немеет неизвестно с чего. Таблетки могут картину смазать.
- И сильно цветы действуют? – недоверчиво поинтересовалась Настя. Ей было жалко сосланный букет. – Именно пионы?
- Многое может сказаться, и не угадаешь, что. Год назад весной пришли с Мишей в парк, а там что-то цвело; я даже понять не успела, что именно. У меня сразу глаза в щёлочки вспухли, из носа ручьём потекло… Я оттуда бежать, а Миша в рёв – до аттракционов дойти не успели. В истерику, бедняжка, впал…
Ирина могла бы, кажется, сутками напролёт рассказывать о своём Мишеньке, его уме, красоте и самостоятельности.
- Он у меня с первого класса стал в шахматный кружок ходить, ему интересно было, и таких успехов достиг – все просто в восторге! Со своим возрастом ему уже и играть незачем: он лучший. В этом году участвовал в турнире для десяти- двенадцатилетних, третье место занял. Преподаватель его очень ценит, говорит: будущий чемпион мира, второй Гарри Каспаров, ещё все гордиться будем, что с ним играли когда-то. Там в кружке с мальчиком познакомился, на год постарше, Илюшей, из соседнего дома. У них семья обеспеченная, мать не работает, по утрам Илюшу на машине в школу отвозит. Школа частная, дорогая. И вот, представляете, вызывают меня в нашу школу, где Миша учится, и я узнаю, что Миша мой почему-то первые уроки почти всегда пропускает, и приезжает к школе на какой-то машине, этак шикарно подкатывает – ко второму уроку! как так, говорю, не может быть! Я сама его каждый день перед работой на трамвайную остановку отвожу – всего одну остановку проехать! Домой вернулась: Мишенька, что такое? Почему ты первые уроки пропускаешь? он сердится, запирается: опоздал, трамвай пропустил… Да как так, учителя говорят – чуть не каждый день, и на машине приезжаешь! Пришлось ему сознаться, что, как только я ухожу, он с остановки идёт к Илюше – чтобы на их машине до школы доехать. А у Илюши в школе расписание другое, позже начинают, вот и получается чаще всего – ко второму уроку. Я уговариваю: нельзя же так, ну нет у нас с тобой машины, нельзя же на чужую машину рассчитывать, нельзя уроки пропускать! А он надулся: что мне эти уроки, я же хорошо учусь, что тебе ещё от меня надо? Так и не договорились. А утром собираемся, выходить из дому пора, а ключа от квартиры нет! Я туда-сюда, все сумки-карманы перетрясла: потеряла! А Миша спокойно так сидит, усмехается. Тут я понимать начала: Мишенька, где ключ? Он говорит: ключ ты не получишь, пока не согласишься отпускать меня на илюшиной машине. Я плачу: учителя не разрешат! А я, говорит, в Илюшину школу ходить хочу. – Мишенька, там же дорого, у меня денег таких нет! Потом, говорю, обсудим, я на работу опоздаю, у нас предприятие режимное, нельзя опаздывать, неприятностей не оберёшься! На колени перед ним встала, умоляю: Мишенька, миленький, отдай скорее ключ! А он – как кремень: в глаза мне глядит – не будет тебе ключа, пока не согласишься. Пришлось согласиться; вот теперь думаю, как его в эту школу пристроить? Этот учебный год, считай, кончился, а с сентября…
Иринин рассказ о будущем великом шахматисте Мишеньке палата выслушала молча. Настя вся кипела про себя: вот маленький мерзавец, шантажист! Надежду, похоже, обуревали такие же чувства. Но говорить обе ничего не стали – Ирине, казалось, и в голову не приходило, что её драгоценного Мишеньку можно за что-то осуждать или хотя бы не одобрять. Только Лена, помолчав немного, не утерпела:
- Нет, Ирина, так нельзя. Он тебе уже в восемь лет на голову садится. Что дальше-то будет?
Ирина виновато пожала плечами. Надежда уже открыла было рот, чтобы что-то сказать, но, поглядев на неё, передумала.

Уже на следующий день пребывания в седьмой палате Насте показалось, что она в какой-нибудь турпоездке, пансионате или санатории. Она с удовольствием слушала разговоры сопалатниц: эти женщины не вели отчаянную борьбу за здоровье и жизнь, не балансировали на грани беспросветного несчастья, как обитатели четвёртой палаты, а просто лечились, терпеливо ожидая возвращения к обычному существованию, с обычными заботами и мелочами быта. Мысли об оставленных домочадцах не покидали их, особенно Лену. Настя так не поняла, почему Лену назвали ей «старостой палаты» –  что-то она никогда не слышала, чтобы в больницах, с постоянной сменой пациентов, были такие должности и такие обязанности. Но даже если это было чьей-то шуткой – шутка эта в отношении Лены попала «в яблочко». Она воспринимала палату как своё собственное семейство, в котором обо всех надо позаботиться, проследить, чтобы вовремя поели, приняли лекарство, по погоде оделись и выспались; обо всём похлопотать, организовать и добиться… Казалось бы – лежи себе, болей, лечись, а остальные – чужие и взрослые люди, пусть как хотят, но Лена, видно, так не умела. Седьмой палате явно повезло со «старостой».
- На кого же ты детей оставила, пока в больнице лежишь? Муж справляется?
- Ой, Надя, ты меня рассмешила! Правильнее было бы сказать – на кого оставила детей и мужа! На маму свою, на кого же ещё. Муж даже кашу себе на завтрак сварить не может, не то что детей обиходить. Сколько пыталась его научить – бесполезно. То сожжёт всё до угля; то молоко упустит, всю плиту зальёт; то воды вольёт столько, что не каша, а похлёбка получается. Шваркнет ковшик на огонь, а сам о своём думает – уйдёт и вообще из головы вон, что готовится что-то. Я ему говорю: легче медведя циркового обучить или обезьяну дрессированную. Ну что, казалось бы, проще – картошку отварить. Он и здесь умудряется всё испортить.
- Да тут-то что испортишь?
- Он сумеет. Сейчас расскажу – повеселишься. Наливает воды в кастрюлю, ставит на огонь и принимается чистить картошку. Причём не лентой, а мелкими кусочками кожуру срезает – порезаться боится. Получается – в два раза дольше трудится над каждой картофелиной. Очистит, сполоснёт – и в воду. По очереди. В результате, когда кладёт последние – первые уже в пюре разварились. И посолить, естественно, забыл, не говоря уж о лаврушке, укропе или луке. И непременно всю кухню занимает – миска с мытыми клубнями, миска с очистками… Яйцо сварить – тоже непосильная задача. Всмятку, «в мешочек» - и речи быть не может; только вкрутую, причём так, что желтки посинеют, пока он вспомнит про них.
- В армии наверняка не служил! – предположила Надежда. – Там их первым делом учат картошку чистить!
- Не служил – зрение слабое.
- Что он, сосредоточиться не может? Кем он у тебя работает?
- Инженером… Но работа тут не при чём. Ему все эти заботы кажутся чем-то лишним, досадным, скорей бы отвязаться – отсюда все эти дурости. Не мужское, дескать, дело.
- Просто женщины, небось, всю жизнь облизывали, мама да жена: кормили-обстирывали, обшивали-одевали.
- Ну да, таким достался, и чем переделывать его пытаться – проще самой всё провернуть.
- А вот не дёргала бы маму, пусть покрутился бы без тебя, пока в больнице лежишь. Нужда живо научит!
- Чтоб он на детях учился? Даже представить страшно… Бывают, конечно, другие мужчины – лучше женщин со всем домашним хозяйством управляются, с пелёнками-кормёжками возятся, при родах присутствуют…
- О-о, это теперь модно стало! Не знаю, как вы, девушки, думаете, а я категорически этого не признаю. Роды – тяжёлая и грязная женская работа. Как женщине нечего делать на войне – так и мужчине нечего делать в родилке. Пусть каждый своим делом занимается.
- У меня одна приятельница недавно рожала, – вставила Ирина, – а в соседней палате платные роды были, с присутствием отца. Так этот отец бежал по коридору с воплем: «Я заплачу ещё столько же, только выпустите меня отсюда!»
Отсмеявшись, Лена показала на Настю:
- Смотрите, запугали мы девушку! Не трусь, Настя, прорвёмся. Такая наша женская доля.
Настя нерешительно возразила:
- А что такого, что отцы при родах присутствуют? Специалисты говорят – возникает психологическое единство… Такой отец своего ребёнка не оставит…
- Э-эх, Настя, – Надежда покачала головой, – просто есть какой-то процент мужчин, которые «не оставляют» – ни жён, ни детей. Вот этот процент чаще всего и «присутствует при родах». А остальные… Для остальных они сами, любимые, – в центре мироздания. И оставит, и предаст, да ещё себя будет считать ангелом во плоти.
- Да главное – бессмысленно всё это, – задумчиво вздохнула Лена. – Вот и именно, что всего лишь «присутствие». В действительности, сколько он ни сиди рядом – женщине легче не станет. Это всё фикция, обман – вроде того, как в индейских племенах, в Латинской Америке, женщина рожает, а муж за неё как можно громче стонет – злых духов обмануть.
- И что хорошего для женщины, если любимый человек видит её во время родов в растерзанном, животном виде? – Надежда протестующее помахала пальцем. – Не-ет, сдаётся мне, что женщины, которые на это идут, просто хотят посильнее «захомутать» своего мужчину, получить гарантии его верности. Или просто месть женского пола: давай-ка, помучайся, проникнись. Если не физически, так хоть психологически тебя измотаю, чтоб жизнь сладкой не казалась… Дескать, любишь кататься – люби и саночки возить. Так он ещё их повозит, если нормальный человек, но по-другому, а это – ни к чему. Я своего Эдика сурово воспитывала: сам-сам, мама занята. Спрашивать с него – спрашивала, но чтоб за него что-то делать? Никогда! И пожаловаться не могу – тьфу, тьфу, тьфу – двадцать семь лет, крепко на ногах стоит, всё сам умеет, нигде не пропадёт. Жаль, правда, что пользоваться этим моим «слитком золотым» какая-то другая женщина будет, невестка, понимаете ли…

Надежда почти ежедневно предпринимала контрабандные вылазки в город. Погода стояла прекрасная, пришли первые в году по-настоящему тёплые дни, повеяло близкой летней жарой. Зелёные газоны больничного сада пестрели жёлтыми звёздами одуванчиков.
- Ну что тут сидеть? Грех по такой погоде в коробке этой торчать! Загорать надо! Настя, сними ты свои шубы-платки и иди на пляж! – соблазняла Надежда.
- Да я уж тут прогулялась один раз – на такую взбучку от сестры нарвалась…
- Надо с умом уходить, – наставляла Надежда. – Обход, процедуры – это всё до обеда, и если никаких назначений или консультаций особенных нет – гуляй, голуба! А свои всегда прикроют. Ага, вот за мной уже пришли!
Под окном стоял мужчина и, улыбаясь, приветственно помахивал ладонью. Неврология была на первом, хоть и высоком, этаже. Надежда открыла окно, перегнувшись в сад, переговорила со своим другом и спустила ему объёмистую пляжную сумку.
- Девочки, я отправилась! Лена, если буду поздно – ты знаешь, что делать.
Надежда махнула всем ручкой и выпорхнула из палаты – стройная, упругая походка, салатно-розовый спортивный костюм – манекенщица, а не пациентка больницы.
Вернулась она действительно поздно, после одиннадцати, когда двери неврологического отделения уже были заперты на замки, тяжёлые крюки и засовы. В окно седьмой палаты стукнула ветка. Надежда стояла внизу и призывно сигнализировала руками. Переговариваясь шёпотом и хихикая, как шкодливые школьники, Лена с Настей открыли окно, приняли надину сумку и втащили Надежду за руки на подоконник.
- Девочки, – Надежда спрыгнула в палату, – всё отлично! И на курорт незачем ехать!
Помимо пляжа Надежда успела ещё и домой наведаться, в пригород.
- Представляете, открываю калитку, смотрю – в доме кто-то есть: Эдик, сын, свою барышню привёл. Она меня ещё у калитки увидела, подхожу к дверям – она мне наперерез, и лица на ней нет. Подумала – я его пассия! Ну, я сразу говорю: «Девушка, не волнуйтесь, я –  МАМА Эдика!»
Да уж, трудно было представить, что у этой, такой молодой, женщины –  взрослый сын. Насте и в голову не пришло бы дать Надежде её сорок восемь лет.
- Надежда, ты бы всё-таки поосторожнее с пляжем, что врачи-то говорят? И носит тебя целый день по всему городу… – Лена озабоченно оглядела Надежду.
- А с чем вас положили? – поинтересовалась Настя.
Запахиваясь в банный халат после вечернего душа, Надежда прилегла на кровать.
- Попала в автомобильную аварию! Ехала по шоссе на машине, с друзьями. Как там всё это произошло, я и понять не успела – врезались… Ох, и вспоминать не хочется. Нас в машине четверо было, один погиб… Я думала, отделалась синяками и испугом. Ну, голова кружилась, болела, а я на работу вышла, никому ничего не сказала. Через неделю в туалете упала; нашли – лежу на кафеле без сознания… Вот положили – обследовать…
Лена развела руками:
- Вот так, Настя! Наша Надя – бурная женщина. Не жизнь, а сплошное кино.

5
На следующий день в больничном саду ждали уже Настю – пришёл Толя и стоял под окном палаты, помахивая ладошкой точь-в-точь, как друг Надежды.
- Настя, а это, похоже, тебя!
Настя быстро скинула шлёпанцы, впрыгнула в кроссовки и радостно рванулась из палаты.
- Осторожней на поворотах! – засмеялась вслед Лена.
Но накопленное за эти дни Настино оживление быстро сошло «на нет» от общения с Толей, – как апрельский ручей, попавший в запруду и усмирённый ею до превращения в стоячую мутную лужицу. Сжав неодобрительно губы, он кисло выслушал Настины рассказы о «подвигах» Надежды и воздержался от комментариев. Настя притихла; они погуляли по парку, лениво перебрасываясь фразами, погрелись на лужайке под солнышком, и только когда Настя спросила, прояснились ли дела с аспирантурой в Пряслове, Толя расшевелился и стал долго и подробно рассказывать о тамошних «светилах науки». По его словам выходило, что все они, несомненно, будущие – или настоящие? Настя не очень вникала, – академики, зачинатели новых направлений в науке, а в детстве – его ближайшие друзья, готовые ради него в огонь и в воду. От бесконечного перечисления чьих-то научных званий, трудов и высоких должностей Настя окончательно запуталась и уже не переспрашивала и ничего не уточняла.
- Ты хороший друг: достижениями друзей гордишься, как своими.
Толя не уловил в Настиных словах никакой иронии и самодовольно надул щёки – так и напыжился, тихо и удовлетворённо улыбаясь. Насте стало как-то скучно и тоскливо; она с удивлением поймала себя на желании поскорее вернуться в палату.

На следующий день Ирина пришла в палату после разговора с врачом погасшая, сильнее, казалось, приволакивая непослушную ногу.
- Ну вот, девочки, покидаю вас.
- Что такое? Что сказали?
- Сказали: обследование закончено. Сама нога тут не при чём, подозревают опухоль мозга… переводят в поленовский институт…
Шум и возня в палате стихли. Сгустилось общее молчание. Вот тебе и «нога немеет». Холодок неумолимой и никому неведомой судьбы прошёлся по палате. Господи, помоги ей и всем нам во всей нашей хрупкости и незащищённости… Первой встряхнулась Лена:
- Когда переводят? Завтра? Это хорошо. Чем быстрее разберутся… Там специалисты отличные, я слышала, оборудование наиновейшее. Главное – диагноз. Тебя доставят?
- Да я отказалась. Вот сейчас с сестрой двоюродной говорила, она меня завтра заберёт. Вдвоём за мной приедут, солнышко моё придёт, Мишенька. Покажу вам свою радость ненаглядную.
«Ненаглядная радость» Мишенька оказался весьма самоуверенным мальчишкой с быстрыми плутоватыми глазами; держался он чуть ли не повелительно, явно был уверен в том, что производит благоприятное впечатление на окружающих, и ожидал получить привычную порцию умилений. Вошёл, словно врач с обходом, ощущая себя, похоже, главной фигурой на всём белом свете и в этой больничной палате в частности. Мать бросилась к нему с объятиями и поцелуями, он досадливо высвободился. небрежно задавал вопросы про цветы в кувшине, про больничный сад, рисуясь правильной взрослой речью примерного мальчика, и Ирина вся светилась от гордости. Но у Насти в голове так и стояла сцена – мать на коленях перед ним, в слезах, и он, с жестоким азартом твердящий своё «нет». Глупый, несчастный мальчишка, благополучие твоё висит на волоске и всё оно заключено в одной этой усталой женщине, хромающей на левую ногу, твоей матери, которую ты с таким нетерпением отстраняешь и восторгов которой, обращённых к тебе, ты, похоже, слегка стыдишься…

Иринино место пустовало недолго; придя утром «с иголок», Настя обнаружила, что Лена бойко беседует с новой обитательницей палаты – пожилой спокойной усмешливой женщиной, Марьей Николавной. Лена уже успела разузнать, что Марье Николавне шестьдесят семь лет, она одинокая, библиотекарь на пенсии и правая рука у неё не двигается. Насте она сразу понравилась: она была немногословна, но её остренькие чёрные глазки этакой мышки-норушки светились живым и доброжелательным любопытством.
Вскоре вернулась с консультации окулиста в соседнем корпусе больницы и Надежда. Поманила Настю:
- Ну-ка, посмотри, что он тут мне написал, без очков не разберу.
Настя взглянула на сложенную вдвое бумажку.
- Тут написано: Валерий Георгиевич, и телефон какой-то… Это что? Я думала, рецепт! Это врач вам дал?
- Какой врач! Пациент. Ещё в саду за мной увязался. Представительный такой мужчина, солидный. Оч-чень интересный!
Надежда предвкушающее заулыбалась и сощурила глаза. Лена рассмеялась:
- Ну, Надежда! Даже в больнице без обожателей никак. Тебя хоть из палаты не выпускай.

Посетители седьмой палаты предпочитали приходить парами. К Лене заглядывали энергичные дамы-сослуживцы – домочадцам она отвлекаться на неё не велела, поддерживая связь по телефону, хотя один раз бегала в сад обниматься с детьми, приведёнными папой. Надежду каждодневно кто-нибудь выкликал из-под окон; к Марье Николавне пришли с визитом две боязливо-церемонные сухонькие старушки. К Насте ненадолго забегала с работы Кира Алексеевна; оглядываясь по сторонам, подсовывала Насте запрещённые на неврологическом отделении деликатесы, вроде сырокопчёной колбаски; наведались и две подружки студенческих времён, бурно стрекоча про свои перипетии на сердечном фронте.
Все эти посещения носили характер светских визитов; для приёма визитёров обычно спускались в просторный вестибюль, шли в больничный сад или дальше – в парк. В палате угощали друг друга дарами посетителей, читали и болтали. Настя всё больше обживалась здесь и всё сильнее чувствовала себя отдыхающей в санатории.

Ранним вечером Надежда шумно влетела в палату.
- Девочки! Что я разузнала! В оранжерее цветёт «царица ночи»!
- Какая ещё царица?
- Вы что, не слышали никогда? Цветок тропический, огромных размеров и красоты неописуемой. Цветёт раз в году, всего несколько дней, и распускается только ночью, на несколько часов. В оранжерее ночные экскурсии организуют!
- Ну так что нам-то?
- Как что? Такую возможность упускать?! Люди со всего города специально приезжают, а может, и со всей страны. Или со всего света! А у нас тут под боком, можно сказать, – вон она, оранжерея, сразу за парком!
Настя не понимала:
- Так ведь вы говорите – ночью экскурсии? Кто ж нас отпустит?
- А зачем нам, чтоб нас отпускали? Пойдём и не спросим никого!
- Так! – Лена всплеснула руками. – Опять в окно?
- Ну да. Вечером уйдём, прогуляемся, в час ночи экскурсия, полюбуемся – и сюда. Ну что, сбежим?
- Ага, а кто будет прикрытие обеспечивать и в окошко нас затаскивать? – Лена решительно тряхнула головой. – Бог с вами, идите на свою царицу смотреть, я как-нибудь обойдусь. Лучше на следующий год детей привезу. Беру всё на себя! Настя, ты пойдёшь?
Настя нерешительно хлопала глазами то на Надежду, то на Лену.
- Не знаю…
- «Не знаю»! – передразнила Надежда. – Экая ты мямля! Давай, не пожалеешь!
- А может, я пойду? – вдруг подала голос Марья Николавна.
- Конечно! – обрадовалась Надежда. – Молодец, Марья Николавна! Вот, Настя, с кого пример брать надо!
- Марья Николавна, а вы уверены, что вам это по силам? – засомневалась Лена, но, поглядев в загоревшиеся глаза Марьи Николавны, засмеялась. – Сумасшедшие все!
Настя решила-таки остаться. Ей представились страшные картины обнаружения дежурной медсестрой пустых коек, поимку с поличным при возвращении, выговоры и разбирательства, изгнание из больницы с позором, – и она решила, что на её век ещё хватит цветущих кактусов.
Ближе к одиннадцати Надежда с Марьей Николавной спустились в вестибюль и перед самым закрытием отделения проскользнули наружу. С улицы помахали маячившим в окне Лене с Настей.
- Лена, я волнуюсь! – призналась Настя. – Во что они нас втравили? У Надежды голова, у Марьи Николавны – рука… Как мы их затащим? Тут метра полтора высоты! Или два?! Как бы не пришлось идти во всём признаваться и просить дверь отпереть.
- Охота пуще неволи! Бог не выдаст, свинья не съест. Они молодцы… Это я в свои тридцать четыре – затурканная старая вешалка: уже ни до чего. Для детей – пожалуйста, а самой уже ничего не надо. И тебе бы пойти, трусиха!
Лена осталась у окна с книжкой ждать безумных натуралисток, Настя задремала. В третьем часу ночи из блёклого сумрака майской ночи раздалось условное мяуканье Надежды. Лена распахнула окно:
- Наконец-то, полуночники!
Свесившись из окна в сад, Лена с Настей шёпотом вели переговоры с радостно-оживлёнными любителями тропических растений. Было решено, что сначала Надежда подсадит Марью Николавну, а Настя с Леной будут тащить её за здоровую руку. Надежда, скорчившись где-то у земли, завозилась, крякнула; Марья Николавна захихикала, призывно протягивая руку в окно, голова её чуть приподнялась. Лена, перегнувшись с подоконника, поймала сухонькую ручку Марьи Николавны, дёрнула на себя, но тут же упустила. В тот же момент голова Марьи Николавны ухнула вниз и пропала из виду. Тьма за окном молчала.
Лена с Настей тревожно вглядывались  в синий сумрак.
- Надя! Марья Николавна! Вы где?! Вы живы?!
Они разглядели обеих – лежат под окном! Лена в голос крикнула:
- Что у вас?!
Надежда замахала рукой и задушено просипела:
- Не кричи… Живы!
Оказалось, обе ни слова не могут сказать от сдавленного хохота. Лена тоже с облегчением засмеялась:
- Хватит вам! Валяются и хихикают, юмористки!
При сухоньких, жилистых конечностях Марья Николавна обладала весьма внушительным корпусом, воздеть который ввысь Надежде оказалось не под силу. Решили сменить план действий. Спустили в сад стул из палаты; Марья Николавна забралась на него, и уже с этого плацдарма общими усилиями, в шесть рук, стали поднимать её вверх на подоконник: Лена обхватила Марью Николавну за плечи подмышками, Настя тащила её за здоровую руку, а Надежда пихала снизу под зад. Мешало общее хихиканье; больше всех веселилась сама Марья Николавна:
- Из болота… тащить… бегемота!..
Наконец, их героические усилия увенчались успехом, и Марья Николавна кулём повисла на животе поперёк подоконника. Отвалившись от неё и немного прохихикавшись, обнаружили новую проблему: ни втащить ноги вовнутрь, ни сесть на подоконнике Марья Николавна была не в силах, зато могла запросто свалиться назад в сад. Как говорилось в старом фильме: «Так и будешь висеть? – Так и буду!» Оставалось одно – тащить её дальше внутрь палаты головой вперёд.
Надежда, стоя внизу, уже мало чем могла помочь процессу, поэтому решили открыть второе окно палаты, выходившее на улицу, (а Марья Николавна тем временем всё висела на подоконнике!), и затащить Надежду оттуда. Это удалось быстро, дело было привычное,  и Надежда присоединилась к «таске бегемота».
Втроём дело пошло резво, но таскальщики столкнулись с новым затруднением: до пола в палате было больше полуметра, и удержать на весу грузное тело Марьи Николавны, таща её одновременно вперёд, невозможно оказалось даже втроём. Лена сообразила быстрее всех:
- Стул! Настя, второй стул!
Под Марью Николавну прытко подставили второй, из имеющихся в палате, стул – ломаный, без спинки, с одними торчащими вверх палками, и Марья Николавна сползла головой на сиденье. Здесь всю компанию подстерегала последняя неожиданная проблема – обширный зад Марьи Николавны застрял между этими палками… Тут уж все изнемогли от хохота: Надежда скорчилась на полу, Настя и Лена рухнули на кровати, а Марья Николавна, втиснутая в стул, вниз головой, с воздетыми к небу ногами, лежащими на подоконнике, мелко хихикала из последних сил.
Отсмеявшись, освободили, наконец, Марью Николавну из мебельного плена и тут только спохватились: первый стул, улика «ночных развлечений», остался стоять под окном в саду.
- Наплевать, завтра уберём, – уговаривала Надежда.
- Да ты что, – не соглашалась Лена, – с утра пораньше явятся медсёстры, врачи, водопроводчики какие-нибудь из обслуги – а тут стул под окном красуется! Будет скандал, и прикроют всю эту нашу лавочку. Надо отловить кого-нибудь из прохожих.
Пока все остальные приводили себя в порядок и укладывались на ночь, она села к открытому окну на улицу и стала ждать. По счастью, ждать долго не пришлось: мимо неверными шагами пробирался по улице от фонаря к фонарю мужичок навеселе. Лена перегнулась из окна и негромко позвала:
- Молодой человек!
Он с изумлением огляделся и не без труда сконцентрировался на Лене. В его глазах созревал интерес к ситуации: женщина в ночном окне с призывными возгласами. Но Лена не дала его мыслям пойти в этом направлении:
- Будьте добры, стульчик подайте, пожалуйста!
Жестами она направила его к вожделенному стулу. Издавая невнятные междометия и путаясь ногами в зарослях бурьяна, ночной гуляка сумел-таки его обнаружить и подать Лене.
- Большое спасибо, вы нас очень выручили, – от души поблагодарила Лена, принимая «улику». – Спокойной вам ночи!
Мужчина громогласно выдохнул: «Ха!», со стуком приложил к груди ладонь и даже уронил голову в подобии поклона, невнятно бормоча «для прекрасных дам…» и подмигивая. Кажется, он догадывался, как именно кто-то воспользовался этим стулом, но представлял себе нечто весьма далёкое от истины.
- Ну вот, бывает, и мужчины иногда для чего-нибудь пригодятся, – удовлетворённо заключила Лена, захлопывая окно.
Исхохотавшаяся и довольная своим приключением седьмая палата коллективно выпила корвалола и угомонилась сном только на рассвете.

- Думаю, что дела обстоят так, – врач отложила ручку, ещё раз оглядела настин неврит, приподняв её голову за подбородок. – Вначале всё пошло очень хорошо; вы сами могли заметить, что прогресс был очевиден уже с самого первого сеанса. Но потом восстановление двигательных функций затормозилось, и в последние дни я не замечаю никаких улучшений. Так?
- Пожалуй, да, – согласилась Настя. – А почему?
Врач развела руками:
- Трудно сказать. Однако пугаться этого не стоит. Процесс выздоровления запустился. Глаз закрывается, улыбка на месте… Остаётся лишь лёгкая асимметрия. Думаю, вас вполне можно выписать на амбулаторное долечивание.
Итак, вот и конец «отдыху в санатории». Настя испытывала противоречивые чувства: хорошо, что почти поправилась, но жалко было оставлять весёлую компанию седьмой палаты. Завтра с утра Настя должна была получить документы и покинуть больницу. После обеда она предприняла самовольную вылазку домой: задумала небольшой сюрприз для больничной публики. Ей хотелось уйти не так, как уходили несчастная Козуля или Ирина – оставляя после себя тяжкий груз своего неизбывного горя, несчастья, уныния. Она хотела оставить всем надежду и веру, какую сама здесь нашла.
Из дома она позвонила матери, сказала о предстоящей выписке.
- Толя твой спрашивал, когда тебя придти забирать.
- «Забирать»! Не из роддома же, увы. Скажи ему, что это сложно – как документы подготовят. Не надо меня «забирать». Я сама.
Она вернулась в больницу с небольшим пакетом, а утром долго возилась, принимая душ и одеваясь. Когда она появилась на пороге своей седьмой палаты, палата ахнула.
- Настя! Ты ли это?!
Настю было трудно узнать: факелом пламенела короткая красная юбочка, из которой росли и росли невесть откуда взявшиеся длинные стройные ноги в эфемерных туфельках на острых каблучках. Над юбкой чёрными волнами струился шёлк лёгкой блузки, глубоко разрезанный посередине, под гибкой шеей; обнимая эту шею узкой лентой, у левого плеча трепетал огненный платочек, словно отскочившая от юбки искра. Тонкие дымчатые стёкла «стрекозиных» очков не давали шанса разглядеть «остаточные явления асимметрии лица».
Стёкла эти довершали впечатление чего-то воздушного, бестелесного, эфирного. Казалось, сейчас Настя чёрно-красной стрекозой, эльфом выпорхнет в открытое окно и унесётся прямо в небо, трепеща прозрачными крыльями за спиной.
- Эффектная барышня, – одобрительно кивала головой Марья Николавна.
- Вот, сразу видно – человек вылечился, – смеялась Лена.
- Давно бы так! – похвалила Надежда. – Красотка! А то сидела тут, замотанная как старуха, как рыбак у проруби. Смотри, чтоб всегда такая была!
В палату заглянула медсестра.
- Где опять Ермакова ходит? Документы ей на выписку!
- Я здесь. – Настя встала со стула.
У медсестры отвалилась и со стуком захлопнулась обратно челюсть. Оглядев Настю с головы до ног, она, криво усмехаясь, выдавила: «Не узнать!» и удалилась. Настя развеселилась и, уходя через больничный сад, долго махала ладошками всей седьмой палате, стоящей у окна, и посылала воздушные поцелуи, словно кинозвезда под прицелом фотокамер.
 
Во дворе своего дома Настя наткнулась на спешащую куда-то соседку Лиду из двадцатой квартиры.
- Привет! Ты откуда это, такая красивая?
- Из больницы!
- Из больницы?! Из какой это больницы такими выпускают?
- Потом расскажу, заходи! – Настя на ходу махнула рукой.
- Настя!
С качелей спрыгнула Лидина младшая сестра, десятилетняя Вика, побежала за Настей, жадно и радостно блестя круглыми глазами:
- Настя! Ты сегодня жениться идёшь?!