Балет не север, он не любит Солнца

Дмитрий Ценёв
                Балет — не север, он не любит Солнца,
                или
                Нарцисс и Эхо, подлинная история

В твоих молитвах, нимфа,
вспомнятся мои грехи.
Шекспир, «Гамлет».

        Ветер с Юга увлажнил не только саму сущность мира, так же и мозги живущих в нём, мартовском. В общем числе — и мозги Виталия, которые, опережая тело везде и во всём, по всем направлениям расползшиеся круглым пятном, смешались во всеобщем… Под ногами встречных-поперечных, в общем. Молодой человек двадцати трёх–двадцати шести с лишним лет шёл по улице Дроботорска и думал о том только, что этот приторный
        Ветер С Юга размягчил, расхлябил далеко не столько сущность окружающего жестокостью и невозможностью жить беззаботно мира, сколько самые мозги окружённых его навязчиво-равнодушным пространством не могущих жить здесь, спокойно и беззаботно предаваясь служению цели своего бытия — предназначению… Ноги встречных-поперечных месят, кажется, не просто грязно-серую мякоть некогда и доныне накопленного на земле неба, а мозги человеческие… думающие, терзаемые неразрешимыми проблемами земного существования. Жидким, поносным по сути, дерьмом мироздания
        Ветер С Юга залил провинциальный Дроботорск. Где-нибудь, конечно, возможна и ещё не менее подобная мерзость, но я живу здесь, думалось Виталию, и ничего остального меня уже касаться не может, потому что аскариде, не удержавшейся, где нужно было удержаться, виден только тот унитаз… Небо осветлилось в пепельный, а после начало наливаться непрошенной синевой… Не надо извинений, думал молодой человек, как ни старайся, а вины за моё рождение в этакой дыре глухоманской не загладить, как ни старайся. И нет большей гадости на свете, чем быть каким-нибудь вот таким… к примеру, дроботорским. Даже фамилию как назло подогнали — умерщвляя насмерть окончательно: Дроботорский. Сегодня
        Ветер С Юга убил стабильность… Стоп, откат! Правильнее сказать, ощущение-иллюзию стабильности, правильности, гармоничности. Удивительнейшая вещь: чем примитивнее что-либо — будь то чисто философское понятие навроде идеологии или чисто бытовая какая-нибудь мелкая сущность в виде тапок на босу ногу или розетки в стене, тем оно кажется более близким к идеалу, ко всеобщей гармоничности. Самодовольство провинции именно отсюда, отсюда и трагедия её же. Потому-то и обречён провинциал, не смотря на божьи дары да великие задатки, на убогость от рождения. Несправедливо это, несправедливо. Несправедливо, Виталий подошёл к зданию, в которое упёрлась улица имени Петра Первого, куда шёл уже полчаса. Дворец культуры встретил невзгоды первого по-настоящему весеннего дня, как женщина, забывчивая настолько, насколько и в жизни-то, кажется, не бывает. Кровля протекла, так и не отремонтированная за зиму, и в трёх или четырёх местах посреди фойе стояли вёдра, а в лужах вокруг них жирными лоснящимися с фиолетова-зелёными бегемотами плавали разбухшие тряпки. Виталий не понимал здороваться с людьми, не знакомыми в степени дружбы, а здесь таких не существовало, не любил здороваться с ними, даже если видятся таковые привычно и ежедневно. Зато они, все эти настойчиво-вежливые вахтёры и вахтёрши, уборщицы и сторожа, кассиры и кассирши, электрики и электрички, руководители кружков и кружковцы, инструкторы и инструкторши художественно-всяческих, массовых, внешкольных и прочих разных отделов вкупе со своими заведующими, и иже со всеми — директор, просто достали добровольностью своего вмешательства, простотой, с которой стремятся въехать в мысли, в душу, в распорядок существования другого человека! Вот уж поистине, простота — хуже воровства, ведь без украденного имущества как-никак, а прожить-то можно, но без свободы, что растаскивают и буквально жрут тут же, не отходя далеко от места преступления, все эти снующие, жить невозможно. С чего это они все вдруг решили, что человек, вместилище разума, способного, кстати, отобразить и напрочь заменить собою Вселенную — не самодостаточное создание? С чего они все вдруг взяли, что Виталий Дроботорский нуждается-прям-таки-жить-не-может без их участливого вмешательства? Вошла Ирина Вальцева, напомнив окончательно и бесповоротно о всепоглощающей провинциальности провинциального Дроботорска с провинциальным же Дворцом культуры Зоотехников в нём, при котором имеется провинциальная в полном смысле самодеятельная труппа, членом которой является и имеет честь руководить которой вполне провинциальный Виталий Дроботорский: к спектаклю они готовились в две смены. Мужчины сначала, потом — женщины. Вальцева вошла, внеся в мутное пространство узкой гримёрки всё тот же сгущённый
        Ветер С Юга. Сама была некристаллизована, и обычное её агрегатное состояние коллоидной взвеси усилилось в восприятии окружающими. Жиже, прозрачнее, легче что ли. Но и навязчивее. С ней-то, и это стало ясно давным-давно, ничего уже не поделаешь. Да, может быть, кто-нибудь и прав. Возможно, она красива. Возможно, что и прекрасна, кто знает? Особенно для тех, кто сам в ней души не чает. Возможно, для кого-то — просто животно привлекательна или ещё что-нибудь и как-нибудь в таком же роде. Действительно, руки, ноги, груди, лицо, всё остальное. Вкус и обаяние, говорят. Не знаю, может быть. Но нет в ней нужды, как, впрочем, и ни в ком другом. Но ни она и никто другой, в ком тоже нет нужды, не хотят понимать этого. Виталий ещё раз оглядел лицо в зеркале, требовательно, как всегда, и чуть больше, ведь сегодня ощущалась особо мощная агрессивность окружающей среды и не хотелось, чтоб это отразилось на нём. Вышел из гримёрки последним, уступив место Вальцевой. Последним покинул комнату, как и всегда. «Здравствуйте, Виталий Андреевич!» — сухо пожалась в электрической желтизне коридора рука Голимого. «Здравствуйте, Игорь. — тихо ответил Дроботорский и тут же по привычно-нудному и сладостно-необходимому обычаю должен был сделать замечание, на этот раз — касательно грима. — Ты слишком жирно положил тон, в голубом свете будешь похож на негра. Да ладно, не дёргайся, сейчас уже поздно». «Я не виноват, Виталий Андреевич! Наверное, освещение подвело, день-то какой сегодня!». «Что-то случилось? — нахмурился для порядку художественный руководитель. — Я не заметил ничего особенного». «Так ведь весна, день сегодня совсем уже по-настоящему весенний, вот и из окна…» — Голимый не договорил, потому что худрук явно перевоплотился в состояние премьера и, заодним, прошёл уже и дальше, равнодушен и снисходителен к оправданиям. Послышалось очередное: «Здравствуйте, Виталий Андреевич! — и он кивнул, а помреж доложила ему, главному режиссёру. — Всё готово. В будке — Анилов, на фонарях — Фарфазов. Даю первый звонок. Вот ваш кофе». «Сколько продано мест?» — отпив, спросил Ожидающую Тишину директор хозрасчётной студии Виталий Андреевич Дроботорский. «Четыреста тридцать девять. — ответила Вера, та самая Ожидающая Тишина, не годная в актрисы, но приличная по административной части, и, когда он удивлённо приподнял бровь, пояснила. — Три училища и оба техникума, плюс десятый класс из школы. Внепрограммное изучение зарубежной литературы и ознакомление с новыми веяниями в театральном искусстве». «М-мда, влипли. Хорошо, спасибо. — он больше не слушал, пора стало подзаняться системочкой Станиславского и его любовью к искусству в себе, Чеховым — с его дурными, по словам предыдущего, толкованиями всё той же любви… или системы? Он и занялся. — Я рад тому, как мы становимся, действительно, профессионалами». Какими же переживаниями, какой такой физиологией наполнено дурацкое состояние, что называемо миллионами, затравил начало на главном Виталий, любовью и желаемо ими же, этими миллиардами как ничто другое? Казалось бы, дай твари дрожащей патетический выбор между жизнью и несколькими минутами греха, она, тварь то есть, что иногда претендует звучать гордо, выберет последнее, даже если сразу последует смерть… во всяком случае, они все, срывая глотки и мозоля языки, все они, срывая… лечат нас об этом. Ан нет ведь, не так всё возвышенно оказывается-то на поверку. Не так красив их Бог, как они его малюют. Как раз, всё очень уж далековато от всепобеждающности великой силы, и все стараются заполучить свой маленький хитренький кайфец любыми средствами, не взирая на посторонние жертвы: воруют, вымогают, выменивают, покупают, получают обманом. При этом ужас как боятся и избегают мучений и боли, трясутся за жизнь свою пошлую и — страшно ведь и смешно подумать! — пытаются сохранить свободу. Да, что уж воистину антагонистично под этим дряхлым небосводом, так это любовь и свобода. Они никогда не достаются вместе персонажу комедии «Жизнь как средство убить Время, или Дорога на станцию Смерть». А тот, кто, поутру проснувшись, обнаружил вдруг, что любит сам, любим другим персонажем, да к тому же ещё и свободен, может идти в похоронное бюро заказывать памятник и покупать место на кладбище, ибо уже точно, что он помер. Итак, свобода и любовь — это две координаты, но мир, как настойчиво утверждают некоторые умные люди, по меньшей мере, трёхмерен, во всяком случае — наглядно, и значит, пространство, окромя ширины и длины, ещё и высотно, а человеческая душа — в трёх знаменитых соснах: третья — инстинкт самосохранения. В отличие от полностью рассудочной свободности и от наполовину отягощённой разумом любовности, остающейся наполовину всё же силой природной, инстинкт самосохранения, как и положено инстинкту, полностью бессознателен, и его непосредственная работа анализу рассудка как бы и неподатлива совсем. В таком жутком пространстве-то и мечутся душа и разум человечьи, пытаясь решить массу вопросов отнюдь не глобального свойства: от воспроизведения, сохранения физической независимости до потуг на душевный комфорт и получение всех возможных наслаждений, как предусмотренных предусмотрительной природой, так и предусмотрительно ею, предусмотрительной же, забытых когда-то на заре… Что, конечно же, и невозможно ввиду малой вероятности соприкосновения всех трёх перпендикуляров более, чем в одной, точке. Точка есть, но одна она. Одна — на всех. А людей-то уже триллионы! И все, как один, стремятся в одно место! Столпотворение, да и только. Пожалуй, кому-то и удаётся побывать там, где абсолютный трижды-нуль, но настолько в короткий момент времени, что счастливец вряд ли успевает просто ощутить, но и осознать-то миг счастья не в силах. Тут же его выталкивает кто-нибудь из случайно тусующегося вокруг большинства, если пребывание сельдей в бочке возможно назвать… Помреж Горохова обошла его осторожно, чтоб в темноте закулисья не задеть чего-нибудь, так, чтоб ничего не шевельнулось на сцене, чтоб ни один лишний звук не нарушил тщательно продуманной, создаваемой старательно и лелеемой свято в фойе и в зале, что не разделён со сценой, звуковой атмосферы. Там, в кулуаре — ах, какое волшебно-нафталинно-неподходящее слово! — послышалось её тихое предупреждение, раздаваемое почти каждому индивидуально: «Второй звонок, Ксюша! Игорь, Андрей, даю второй звонок. Ириночка, второй звонок». — и так далее до того, как, вернувшись через минуту и не щёлкнув тумблером, помощник режиссёра беззвучно щёлкнула им. Вдали, в фойе — за закрытыми пока дверями, за бездонной, иногда кажется, утробой зрительного зала послышался мелодичный тихий и очень короткий перезвон стеклянных будто бы колокольчиков, и почти сразу за ним — глухой томный удар гонга. От полного нуля возникая из темноты, зазвучала музыка, почти в действительности — готическая. Специалист только лишь и скажет, что современная стилизация. Появились в её ткани первые, сначала неясные, едва различимые прорехи и трещины бытовых шумов: звонко упавшая с потолка капля воды, потрескивание и шёпот факельного огня… Шаги, после — их эхо, мягко утонувшее в вязкой атмосфере; поворот ключа в замке, тяжёлого ключа — в тяжёлом замке, ещё что-то. Виталий увидел, как освещённая из зала мрачная завораживающими полутенями сцена раздвинулась вопреки обычному свойству освещаемого пространства сужаться. Как всегда, удивительно. Как удалось добиться такого фантастического эффекта? Сейчас Голимый… Дроботорский увидел в подтверждение отработанного до мелочей алгоритма, как стражник прошёл тихим скрипучим шагом по покою королевы, через галерею — мимо балкона спустился в зал — открыть двери этого тусклого пространства. Он останется для входящих ровно настолько, чтоб, оставшись призраком, подняться по другой лестнице к стене замка и заметно незаметно исчезнуть за кулисами. И только тогда в зал дали свет. Ровно настолько, чтобы публика могла занять места в соответствии купленным билетам, не больше! В фойе, где теперь освещения чуть поубавили, прибавили громкость фонограммы, в зале в режиме умопомрачительного квадро звучали голоса. Музыка превратилась из бессознательно-угнетающей в гипнотически унылую мелодию траурного танца. Едва заметно оживает сцена: сверху, с колосников, упал, медленно и невольно подчиняясь кружению звуковых образов, лёгкий газовый платок. Через скрытые люки будто дрожащая волна факельного горения или чертогов адовых заставляет трепетать испещрённые временем и непогодами каменные стены, марево искажает видение. Долгий и далёкий собачий вой разрезал мир надвое. «Осталось две с половиной минуты, Игорь… Две двадцать семь, Ириша… Две двадцать, Ксюша, брось сигарету… Андрей! — вновь обошла всех там, в кулуаре, и вновь вернулась к пульту помреж Валентина Горохова. Включила реостат и приняла пустую чашку из рук Дроботорского, не ожидая уже никаких новых замечаний и распоряжений, ведь всё точно следовало партитуре, доложила. — Всё готово, Виталий Андреевич. Две минуты». Он даже не кивнул. Сцена за время после второго звонка повернулась на сорок пять градусов, изменив обстановку. Кружение будет в течение всего спектакля, так надо: ровно, беззвучно, незаметно, неотвратимо. Закономерно, как движение звёзд и планет. Обсуждение появления Призрака голосами уже закончилось, иногда заглушённое, часто — неразборчивое. Слышное ровно настолько, чтоб завладеть подсознанием зрителя. «Я — гений!» — вслух подумал Виталий и вышел на сцену, поднял платок с пола и, недолго, но мучительно в чём-то усомнившись, швырнул его в пламя ближайше подвернувшегося факела, постепенно, как и все другие, выросшего из стены за полчаса сыгранной прелюдии. Яркая вспышка осветила лицо, что-то, казалось, неприятное вдруг неприятно поразило… какая-то мысль? Да. Он понял. Это всё тот же противный мерзко-навязчивый
        Ветер С Юга дохнул в лицо тираньей отрыжкой, вонючей, клыкастой, как морда волка. В смятении он излишне резко — для спокойного душой и телом человека — отпрянул в сторону и уткнулся в твердизну и холод стены… Так это выглядело, он знал. Выбежал колченогими прыжками затравленного в ловушку раненого зверя за кулисы и подумал, как всегда: «Но как же, как сыграть мысль, не произнеся её вслух?! Возможно ли это? Возможно ли?» Услышал рёв… как будто рёв падающего самолёта, представление началось. Рёв стал тише, ниже, совсем стих. Дроботорский никогда не видел начала спектакля, кроме как на репетиции. Даже первые реплики не долетали до него в то миг уже, когда он обходным путём шёл под сценой, краем глаза отмечая, что, несмотря на кажущуюся неподвижность поворотный механизм сцены работает, потом кивал механику, монтировщикам и светотехнику, вновь поднимался на заполненную околомистической жутью сцену — уже с другой стороны, но не входил, а, сняв колет, одевал висящий на двери режиссёрской — угловой — ложи пиджак поверх балетных лосин и белой рубашки с пышными жабо и рукавами и входил, скрипнув дверью достаточно громко, чтоб урвать на секунду мятущееся внимание недоумевающей публики, садился, встречаемый всегда одними и теми же словами со сцены. «Может быть, сейчас он тебя и любит… Может быть». — не прерываемый ими настолько, чтобы перестать существовать здесь. Зачем? Ну зачем мне этот дробаный театр? Неблагодарное ремесло, где в почести единицы, и не всегда — достойные, а в кабале и в нищете — основная масса трудяг, вся вина которых — географическое положение не в столицах, среди которых крупицами золота разбросаны истинные гении. Истинные не менее, часто — более, чем те, кто пожинает плоды материального и душевного благополучий. Зачем Бог создал эту страну? Такую огромную страну? Зачем свёл под её небом безумно великое множество личностей, объединив названием, национальным самосознанием и чем-то там ещё, тем самым обезличив, лишив всех и вся свободы? Когда-то я врал себе, искренне веря в собственную ложь, как в истину, что актёр — великое призвание, что таких профессий, как эта, немного: врач, учитель и… и всё. Всё! Более нет таких: кажущихся или являющихся в действительности… всегда презренных: каменщиками, крестьянами, рабочими и прочими… Столичные свиньи, однако, отъевшиеся на классовости, партийности и народности соцреалистического балагана, они назвали меня гордецом. Да, я — гордец. И горжусь этим, потому что они — тупицы, а я — Гений с большой буквы, и посему имею моральное право… Ха! Ха-ха-ха! Зато не имею физических возможностей… Ну, да чёрт с ними, убогими! Но Бог — со мной. Он ведь тоже одинок, как и я. О, Боже, как жаль, что я так верую слепо, что так следую верно Твоим законам. Я бы давно убил себя, если б не твой запрет! Весь мир кажется мне таким навязчиво-скучным, ненужным. Мерзость! Здесь властвуют лишь злоба и похоть, насилие и ложь! Даже мать моя!!! От неё-то я никак не ожидал… А впрочем?! Быть избалованной такой любовью отца и, оказавшись без неё, изменить привычке — в силах ли это моей матери? Всего лишь женщины, всего лишь человека. Она такая же, как и все. Как глупа отныне моя восторженная обожествляющая любовь! Отец, если б ты знал… Но и к тебе я уже боюсь обращаться, как прежде, ведь ты — всего лишь смертный, как и она, и даже принял уже её, смерть свою. Вот в чём преступление матери! В том, что не только её, но и тебя я не могу любить сегодня так, как прежде… Со сцены несётся всё та же многовековая чушь, прикрывая ещё более многовековой грех желаний и помыслов. Слова, слова: «Бойся, сестрица, желаний. Страсть так низменна, запомни, что покупает душу ложью. Она — посредник в торговле с дьяволом. Он, может, и вправду искренне верит самому себе, что любит тебя. Но ты не верь. Вера предназначена только Богу, а о человеке нужно точно знать, как дважды два! Я не хочу потерять тебя, сестрица. Но вот уже охранять-то тебя и не смогу теперь». Но я-то актёр… Сумасшедший человек, по нынешним понятиям, в нынешнее время. Пусть профессионал, но только этим и могу оправдать своё безумие! А что же эти все, кто сейчас передо мной из кожи вон лезут, присваивая чужие страсти, имена, чужие грехи, словно своих собственных им мало, чужую любовь и преступления? Какое им дело до Гамлета?!! До всех тех, кого они здесь оживляют-реанимируют? Кого, вполне вероятно, что… Да что там — вероятно, точно — не существовало в том виде, как написано, как сыграно миллион раз, как играется в миллион первый? А как играется! Ах, как играется! Здорово играется, чёрт меня побери совсем! Я всё-таки Гений, а все гении — сумасшедшие. Но разве признаётся в своём безумии больной?! Нет. А я? Я сижу и констатирую: да, да, да! Особое сумасшествие, такого ещё не случалось ни с кем! Это особая жажда мести. Непреодолимо… нет, бесповоротно. Более того, я страстно желаю отомстить всему миру за то, что я такой! За то, что я есть вообще. Держитесь, голубчики, я буду убивать неправедных, я стану мечом в деснице нимбоносного Палача, ибо честен. Я — последний честный, благородный, истинно любящий человек на земле. Тем страшнее мой долг — убивать, ведь это грех, казалось бы. Равного которому, кстати, пожалуй, нет относительно человека. Безмерно страдание, но я покончу со злом в этом мире, и да пусть обагрятся кровью и не сгорят в ней руки последнего святого! И, как он ни бейся, не помешает мне этот дурацкий
        Ветер С Юга. Да. Да, да, да. Ага, вокруг ложь, пусть, все домогаются моей любви, моей дружбы, благоволения, на худой конец. Но я-то знаю, что они просто боятся меня. Козлы! Интригуя с безумием утопающих, лишь преследуют какие-то свои цели, и никто не живёт настоящими своими душами. Ни эта вот кураторша в четвёртом ряду, что для удобства надзирать за подопечными посадила их всех впереди себя и сейчас глядит не на сцену, а на пацана с овечкой-одноклассницей (или сокурсницей?) — заблудших (от слова «блуд»), которые и здесь рады бы уже заняться делом повеселее, будь поменьше света, как в кино, например. В кино меньше света, чем в театре, даже если в театре его вырубить полностью, а в кинотеатре будет ослепительно белый экран в результате обрыва плёнки. Ни Горохова Валечка, помреж, шлюха по всем видимым и скрываемым человеческим повадкам. Она утверждает, что жить не может без театра. Если б она знала, что значит любить театр! Любить его так, как люблю его я! Только два у меня возможных актёра: Голимый и Вальцева. Но, если разобраться, и те лишь компенсируют несложившиеся судьбы слишком высоко некогда замахнувшихся провинциалов. Чего ей ещё от меня-то надо? Прима. Да и в родную дроботорскую прессишку частенько попадает, иногда — на первые полосы. Вокруг утверждают, что обожают её. Флаг им в руки! Врут, конечно. Но хорошо врут, должно признать. В жизни все они почему-то гораздо лучшие и бо;льшие актёры, чем когда выходят сюда… Любви, говорят, моей хочет она. Не верю! Я ведь из всего провинциального быдла здесь — единственный настоящий актёр, даже с соответствующей полученному образованию бумажкой на руках, и учился-то не где попало! Вот и объясняется её так плохо скрываемое желание завладеть… что ж это такое, а?! Опять я, как шлюха подзаборная позорная-базарная, только ругаюсь, только плююсь словами и ничего, как всегда, не делаю. Пора за дело! Начинаю казнить: всех к чёртовой матери! Именем Бога!!! Во славу Христа-Спасителя. Возможно, я останусь совсем-совсем один, но, начав, не имею права остановиться. Расправлюсь со всем тщеславием, что столпилось вокруг, желая поработить, животно и незаметно с моей помощью самоутвердиться. Как же, как же! Под ручку с самим Виталием Дробторским! Имея права на владение, закреплённые печатями и законами, закандаленные семейными уже разговорами на кухне под аккомпанемент очередного внеочередного президентского обращения к народу, заскандаленные постелью и бдением у телевизора, коварно утешающе забетонированные единственным пониманием — в смысле профессии, отягощённые долгом деторождения и их же воспитания… Моя любовь, думается, именно потому и моя, что сама не отделима от меня. Значит, эта женщина пытается разрушить меня, присвоив себе часть мою. Да что там… Рвут на части, а она — самая хищная. Можно, наверное, предположить, что она искренна, но именно такой искренностью легче всего скрыть все самые жуткие намерения. Пусть подсознательные у неё, зато вполне осознанные и рассчитанные — у тех, кто ею манипулирует. Особенно сейчас, когда я уже почти окончательно добился, чтобы студию сделали профессиональным муниципальным театром. «Ты сейчас уходи, а мы с осчастливленным папашей посмотрим сами и решим, кто кого тут водит за нос». — послышалась сигнальная реплика, и Дроботорский, оторвавшись от дум и погружений, поднялся, хлопнув откидным сиденьем как бы невзначай, и вышел из директорской ложи, снял пиджак, одел колет и ринулся под сцену — на исходную. Механик на месте, как всегда… попробовал бы он не быть, подумалось ехидновато, когда, кивнув ему, занял место на платформе катапульты. Едва Лавренин закончил в наигранно-трагической манере многозначительно и громогласно, раздался взрыв, и как чёрт из табакерки откуда-то из-за могильной ограды на сцену взлетел Виталий, увидев и услышав то, что до;лжно: с визгливо-испуганным криком «Прочь!» разбежавшихся мужиков в средневековой не менее, чем его, одежде. Тех самых, что манипулируют этой дурой, и её саму, наивно полагающую себя центром Вселенной, хотя ей-то отведено какое-то глупое периферийное понятие о счастье. Так как стояла спиной, она не видела явления героя, но от грохота упавшего довольно неуклюже тела вздрогнула и, обернувшись, чуть было не убежала! Не тут-то было: в мгновение ока вскочив на ноги, Виталий преградил путь. Едва успела опередить его приветствием-вопросом, брошенным почти случайно или найденным заранее, неведомо. «Привет, как твои дела? — и чуть было не проскользнула у него под рукой, но плащ принца задержал, а рука его едва не накрыла её сверху. Испугавшись постыдности возможной тогда позы, Вальцева отпрянула и отвернулась. — Давно не виделись, где ты пропадал? Ты ведь уже пожалел о том, что наговорил мне тогда? В прошлый раз? Пожалел, да? Я же вижу, что тебе уже неудобно за те слова, да ведь? Ведь всё — ну… это неправда? Да?! Что ты молчишь?» Сцена прошла великолепно: он растерзал ангелоподобность этого посягнувшего на него чудища. Развеял порубленное в клочья кровавое мясо её чёрной души по замку, наполнившемуся запахом смерти. По сцене, заледеневшей тонким ароматом грядущего ужаса. По залу, утонувшему в кайфе эмоциональных самоанализирований, если этого удалось добиться, конечно, подумалось по-доброму злобно. А маленький лёгкий предмет, сшитый из того, что трудно назвать тканью, неведомо откуда вновь явившийся на сцене, пропитан был жирно, и заметно парило от него вонючей красной гадостью, когда раскачивался он на кончике шпаги Дробторского перед глазами Лавренина и Фарфазова-младшего. «О! Я, действительно, спрыгнул с ума! Как хорошо! Это упоение!» — подумал он, аккуратно возложив газовый платок на лысину побледневшего короля, как бы невидимого ему сейчас, и глядя, как вонючая красная гадость поползла по презренному лицу. Не скрываясь более ни от кого и ни для кого, принц перелез через барьер своей ложи — напротив той, в которой вытянулись по струнке упреждённые жертвы, и снова уселся на своё директорское место. После того, как два идиота напротив обменялись своими психиатрическими познаниями и наблюдениями и испарились, на авансцену вытолкали пёстрошёрстную толпу, похожую больше на нищих бродяг, чем на актёров. А впрочем, это всё равно одно и то же! — подумалось почти вслух больно. Как же ненавистно всё то, что называется жизнью! Лицемерие и ложь — вот ваша жизнь, господа-товарищи актёры и зрители! Ведь никто из вас, дегенератов, не доверяет тому единственному, чему только и можно доверять, тому, что даёт возможность наслаждаться! Никто не доверяет своим чувствам. А вот и рожа. Ах, как она похожа именно на то свинство, как она подходит для того, чтоб ей в глаза и в уши трахнуть тот самый… тот самый страшный, самый чудесный… до жути в сердечных клапанах и вполне физиологического тоскливого восторга в желудке — страстный монолог. Ах, что это за образина! Как жалко, что не на каждом спектакле можно увидеть такое в третьем с конца ряду и в центре… Ой, что-то ты зашевелился, прокурорская харя? Неуютно стало под сводами храма? А?! Дроботорский вдруг испугался, неприятным предчувствием наполнило его присутствие этого тихого гражданина… «Но как мы часто видим, пред грозой — молчанье в небе, тучи недвижимы, безгласны ветры, и земля внизу тиха, как смерть…» — неслось со цены пророчество. Не успели вдохновенные слова замолкнуть паузой-вдохом, как серая тихая сапа в зале перестал быть сапёрным окопом, приложил ко рту сухонькую ладошку и отнюдь нетеатральным, наоборот — нескромно-громким, кашлем наэлектризовал эфир. Будто прочистил горло для выступления. Пальцы Виталия с хрустом впились в плюшевую обивку парапета — до хруста, разлившийся в зале озон разразившегося скандала прогнал по телу пошленькую дрожь школьника-правдолюбца, потому что он видел и не мог поверить глазам, как эта сырость-серость, кашлянув ещё громче, встала в полный рост и, выйдя в проход, простёрла длань к сцене и раскрыла пасть! «Остановите представление! Сейчас же!! Хватит надругательств над произведением мировой классики!!!» Оторопью замерли и зал, и сцена. Но! Выполняя строжайший и естественный закон существования в мире, переполненном воинствующей гопотой, актёры незаметно отработали заминку, и великие слова мирового классика вновь зазвучали. Ха! Это даже невообразимо как-то! Дроботорский попытался вспомнить, рассказывали ли ему когда-нибудь коллеги о чём-либо подобном, не в легендах происшедшем, не в анекдотах, а в реальной жизни? Но происходящее уже становилось издевательством, безобразие не закончилось! Отнюдь: глаза зрителей вновь обратились на командующий голос. «Остановите спектакль! Все присутствующие задержаны до мотивов выяснения… до выяснения мотивов их пребывания в этом здании!» Он ещё не договорил, а двери распахнулись, растерянно впустили вооружённых солдат в полевых униформах. С автоматами наперевес, лица их были непроницаемы, кто-то включил полный свет. Из ложи звукооператора донеслась грубая ругань, и музыка смолкла, оставив в тишине приближающиеся неторопливо-ровные шаги командира в штатском. Заполняя собой жуткую тишь, Дроботорский взорвался, как не взрывался давно. Неожиданно, пожалуй, для себя самого, настолько всё это не могло быть реальностью, он заорал: «Во-он! Во-о-он отсюда!!! Как вы смеете?!!» — и, разбившись о пустоту — о, чёрт! — о смеющуюся ему в глаза пустоту взгляда гражданина начальника, замолчал. За спиной вдруг выстрелом щёлкнул замок, заставив вздрогнуть, и в директорскую худруковскую режиссёрскую ложу вошли два совершенно тупые на вид сержанта. Даже просто на вид — тупые. Экая почесть! — подумал злобно Виталий и сглотнул. Пересохшее горло отозвалось громко и больно, и, чтоб это не прозвучало трусостью, он заговорил официально-спокойным тоном. Как смог: страсть, казалось, вот-вот вырвется. «Извольте объяснить мне, что здесь происходит?» Но тот, что наконец достиг сцены, лишь приподнял бровь, окончательно обнажив презрительность усмешки. «Вот именно с этого момента, господин (пауза) Дроботорский, я советую вам избегать театральных эффектов. Аналогичный вашему вопрос хотел задать вам и я. Но, в отличие от вас, я буду получать ответы, а вы будете давать объяснения. — он обернулся к офицеру, следовавшему по пятам. — Займитесь проверкой, лейтенант!» «Есть! — щёлкнули каблуки, и все услышали дальнейшие распоряжения. — Приготовьте документы. Педагогам — составить списки присутствующих учеников!» Нельзя сказать, что откуда-то вдруг взялось понимание. Совсем нет, просто растерянность одних даёт другим возможность действовать активно, рационально и эффективно. Тихо и недоумённо подчинились все: и зрители, и актёры, в кои-то веки объединившиеся. Или объединённые? Кроме одной пожилой женщины, которая очень любила театр и играла сегодня роль королевы. Ксения Николаевна Трефнёва вызывающе громко резанула уши присутствующих молчаливых горьким сарказмом. «Виталий Андреевич! Алексашка! — второе имя принадлежало её сыну, звукооператору. — Да что же это? Урежьте марш! Эй, флейты! Раз королю не нравятся спектакли, то, значит, он не любит их, не так ли? Тот, чьё оружие черно, расцвечен кровью мужчин и женщин, сыновей и дочерей…»
        — Ма-алча-ать! — резким фальцетом взвился командир, но тут же успокоился и равнодушно отдал приказ. — Сержант Юрковский!
        Так, словно смирился уже с тем, что рано или поздно это всё равно должно было произойти.
        — Я! — щёлкнули невидимые в дальнем углу сцены каблуки.
        — Увести со сцены!
        — Есть, товарищ капитан! — снова щёлкнули каблуки. Дальнейшее произошло быстрее быстрого, двое солдат помогли сержанту, из хозяйственного кармана за сценой раздался выстрел, другой. Через пару секунд — третий. В зале истошно закричала женщина, несколько человек вскочили с мест. Вразнобой очень громко и очень быстро и решительно прозвучали команды, щёлкнули предохранители, клацнули затворы автоматов в руках у солдат и сержантов. Тишина вновь овладела пространством. Виталий вспотел, потом сразу едва сдержал тело от дрожи. «Всем сесть! Если не хотите вслед за госпожой Трефнёвой. Эй, там, на сцене! Сесть на пол, руки — за голову! Уберите у них эти мечи, и шпаги тоже. И эти, как их… копья…
        — Алебарды. — поправил кто-то со сцены.
        Да, алебарды, незачем это. И чтоб ни одного больше лишнего слова! Это касается и вас, господин Дроботорский, сядьте! Такое может и не повториться, если, конечно, кто-нибудь в добровольном, так сказать, порядке…» — палачу надоело говорить на этот раз, он и не стал заканчивать. Как оглушённый, Виталий с облегчением опустился в кресло. Очень тихо и сверхосторожно попросил: «Не могли бы вы, пожалуйста, представиться? Чтоб знать хотя бы, как к вам обращаться». За спиной хмыкнули. «Всему своё время, Дроботорский. — прозвучал ответ. — Узнаете, когда будет необходимо. Вы читали? Вы, конечно, читали пьесу?» «Да!» — удивлённо ответил постановщик. «И вы знаете её содержание?!» Допрашиваемый кивнул. «Отвечать вслух!»
        Да, я знаю содержание пьесы. «И вы считаете, что в ней нет ничего предосудительного?» Виталий никак не понимал, куда клонит этот могущественный постановщик нового фарса.
        Ровно ничего, товарищ капитан. Вы ведь и сами считаете её… ну, это ведь классика? «Да, но не на вашей сцене. Кто дал вам право развращать неподготовленные юные души? — Виталий открыл было рот, но ответа от него и не ждали. — Молчать! Я знаю, кто, и рад сообщить, что те отравители нашей жизни уже понесли заслуженное наказание за свои злодеяния. Пришла пора прополоть и культурную ниву и с корнями вырвать все сорняки вроде вас и ваших покровителей. Сейчас подниметесь в кабинет и напишете объяснительную вот по этому плану, заполните вот эту анкету. Создаётся вполне определённое впечатление, что вы достаточно умны, чтобы не испортить то, что ещё осталось». Подойдя меж тем к ложе, он положил на барьер пачку машинописных листов и пачку чистых, взявшихся как будто ниоткуда; уставное щегольство, с которым он развернулся, по меньшей мере, выглядело странно для гражданского костюмчика, но в дальнейшем таких проколов, слава Богу, уже не случилось, когда товарищ капитан неторопливо пошёл прочь, продолжая вещать спокойно и прямо, как радио времён настойчивого патриотизма: «Я не испытываю, честно говоря, никакой жалости к негодяям и лучше бы расстрелял вас, но вы слишком уж хорошо сегодня себя вели. К моему великому сожалению. Сержант Гатчин!» «Я!» — на этот раз каблуки щёлкнули за спиной Дроботорского. «Доставить после того, как напишет, а сейчас сопроводите в кабинет. Отвечаете головой. Исполнять!» «Есть, товарищ капитан! Руки за спину!» — рыкнули наручники на запястьях режиссёра, сержанты раздвинулись, выпуская его, арестованного то есть, в дверь. Мысленно он начал прощаться: возможно, что и не с жизнью пока, но с привычным и спокойным её порядком — точно. И со свободой, конечно… Кулуар, тоскливо-нафталинный такой, как само слово. Трефнёва уже сняла грим и, по всему видно, с нетерпением ожидала его. Дверь артистической уборной захлопнулась, Гатчин снял браслеты, и Ксюша, пожилая женщина, почему-то всё-таки настоявшая на том, чтобы он звал её Ксюшей вместо Ксении Николаевны, попросила тихим голосом: «Виталий Андреевич, можно мне сегодня не оставаться? Во как нужно успеть в дежурный на Карлухе!» «Да, конечно. Только поторопитесь, — Виталий взглянул на часы. — чтобы вас в фойе не застали». «Спасибо! — она накинула приготовленное пальто и, на ходу застёгиваясь, вышла. — До свидания, Виталик! Всем да свидания!» «До скорого. — шепнул ей вслед и улыбнулся худрук, обернулся к ребятам. — Кури;те». Положил перед ними пачку «Аэрофлота» и забыл о них, убогих, о сцене, о зале, о фойе, о Дворце культуры Зоотехников и обо всём. Уставился в зеркало и просидел так минуты две, кажется, пока затлевший фильтр не прервал процесса самосозерцания. Раздавив в пепельнице окурок, он стал медленно стирать с лица отработанную на сегодня маску… необходимо в небытиё отвергнуть ту предрасположенность к явлению, определяемому словом «миф», что, бытуя привычно, издевательски характеризует его как неполноценное или неравноценное перед реальностью, как вторичное после неё. Качественно этот шаг возможен только как констатация аксиомы, ведь взаимовлияние реальности и мифа недоказуемо так же, как и невозможно к опровержению. Анно Домини это выразилось в невозможности доказать или опровергнуть Бога на более сухом, методически оснащённом и объективно научном уровне многовековых философских словопрений, хотя проблема Бога — лишь часть вопроса о мифе. Итак, с точки зрения материализма — изначальное допущение, экспериментально принятое за данность, и аксиома, если принять идеалистическое мировосприятие, заключаются в том, что реальность и миф — суть составляющие мира: взаимозависимые, взаимопроникающие, равноправные… Когда в двери звякнули ключи, пощёлкав замком, когда открылась дверь и вошла Ирина, Виталий привычно даже не поднял головы, боясь потерять мысль или не найти для её выражения слов, боясь отвлечься от процесса адекватизации мира, как он это называл, ставя слушателей своего фундаментального бреда в последний — фатальнейший — из тупиков. Нельзя упускать эту сложно возникающую сложными предложениями мыслительную структуру из внимания, ибо вдохновение просто доказывало, что сейчас он является единственным без исключения воспроизводящим её устройством на Земле. Двухнедельный простой в капитально-ремонтном ангаре разрешился неожиданно и необъяснимо именно сегодня, именно сейчас; возможно, и теперь совсем уже не хочется отрицать такой возможности, что — благодаря тому, как этот неотвратимый
        Ветер С Юга заполнил не только пространство физическое, но — и пространство мыслительное. Дроботорский, доверив разбор полётов Голимому, сразу покинул Дворец культуры Зоотехников и, елозя в мозгах первую фразу нового абзаца, поспешил домой… Опыт последнего столетия многократно подтвердил относительно мифа немудрёную мудрость: всё возвращается на круги своя. Современное искусство опирается на мифы, это натурально так же, как крылья нужны птице для полёта, а человеку для ходьбы — ноги. В данном произведении автор не ставит перед собой задачи изучения так называемой реальности, потому что Человечество, обуреваемое желанием получить картинку мира попроще, и без моего вмешательства преуспело в разработке и эксплуатации методов познания именно реальности, задвинув в пыльный угол то, с чем работать, что изучить, безусловно, несравнимо труднее — миф… Ирина прошла на кухню и, привычно набросив на себя фартук, принялась, привычно выкладывая купленные продукты, привычно делать кухню ещё более тесной, теснее, чем привычно, когда работаешь, нет, конечно, она не надеялась, что он заговорит первым, но необходимо ведь было узнать, что ж играть будем в пятницу, субботу и воскресенье? — и позвонить ребятам и девчонкам, чтобы знали и по цепочке передали остальным, чтобы Вера проработала публику, организовала её на эти выходные, чтоб, кому нужно, взяли отгулы. А сейчас подступиться к упёртому в писанину Виталию — значит, вызвать, по меньшей мере, раздражение, по большей — безудержный гнев, в результате разгула которого может последовать изгнание — несмотря даже на ожидание гостей. Боясь в тесноте кухни хоть чем-то помешать ему, Вальцева взялась за готовку, надеясь всё-таки, пусть не скоро, но улучить удобный момент… не изобретая велосипеда, то есть не пытаясь доказать уже доказанное, а именно то, что количество сюжетов крайне ограничено, сведённое — не помню, кем — предположительно, Борхесом к четырём, многочисленными шекспироведами, многочисленностью сведёнными уже в безымянье, приблизительно, к трём десяткам, а Фрейдом, если посмотреть нарочито юмористически, к одному — сублимация, трижды сублимация, то возможно проследить параллелизм (или «трансформацию») древнего мифа и современности: как уже олитературенно-авторизованного, так и принадлежащего массовому сознанию.
        Боги, например, и инопланетяне. Создатель, например, и учёный-исследователь-экспериментатор. Мессия тот ещё, и — н-ну, скажем… уже эти два Джона Смита: хайнлайновский и кинговский; «незнакомец» Камю и князь Мышкин Достоевского… Зевс и современные диктаторы, при жизни зарастающие бородами, усами и бровями тиранических мифологий, вроде того: жестоки, но — справедливы… Закуривая, Дроботорский, потому как находился в благостном настроении творческого опьянения, позволил себе мимоходом поинтересоваться:
        — Сегодня будут гости? — Отвечая, она сменила лишь интонацию, повторив за ним дословно:
        — Сегодня будут гости. — Он спросил:
        — Лавренин и Голимые? — Она подтвердила:
        — Лавренин и Голимые. — Тогда он заострил, не получив полного ответа:
        — И Валя — тоже?
        — И Валя — тоже. — подтвердила неприятное Ирина. Вновь склонясь к столу, он бросил, едва ли придавая хоть сколько-нибудь важности:
        — Обзвони ребят. В пятницу и субботу играем Хармса, а в воскресенье — прощального «Гамлета». — Она даже остановилась, так это было неожиданно:
        — Прощального «Гамлета»?!
        — Да-да, ты не ослышалась, прощального. Хватит уже людей тиранить, скоро итак весь город уже узнает, как мы там извращаемся, неинтересно будет. Никто на такой спектакль не пойдёт. Я кое-кого пригласил. Как ты думаешь, кого? — Он вряд ли разговаривал с ней, даже вроде бы как обратившись, только извещал, но она всё же спросила, автоматически соблюдая правила диалога:
        — Кого? — Оставив на потом составление схемы-цитатника: «Черешнева!» — он перелистнул страницу, где закончил вводную часть, и вывел красиво поверху следующей едва ли не торжественно: «Оправдание Нарцисса», — пропустил пару строчек и, движимый сладостно-мощной энергией созидательства, жадно рванул дальше… Из вышеприведённой схемы видно, что наш сюжет, как, возможно, и любой другой непосредственный мифологический сюжет, не является замкнутым, включая в себя более или менее глубоко генеалогию главных героев или, как в случае с бедняжкой Эхо, справку о предшествовавших событиях, объясняющих те или иные обстоятельства конкретного сюжета, но — запрятанных в глубинных дебрях совершенно другого мифа. Девица Эхо наказана немотою за болтливость, вернее сказать, за умение заговаривать зубы некоторым верховным богиням. Порой имя «неглавного» действующего лица становится указанием на другой частный сюжет: Тиресий, например, награждённый Юпитером даром предвидения.
        — Появление его очень важно. Любое пророчество, должное сбыться, никогда не понятно, не датировано, не подробно, иначе потеряло бы смысл. Но миф — это судьба, и разъяснение пророчества невозможно получить иначе, чем прожив предсказанное. Эту мысль следует отложить на будущее в качестве довода в пользу соображения о несвободе Нарцисса ввиду его предназначенности.
        — Черешнева? Он, что же, из Москвы специально…
        — Да, специально из Москвы. Почему нет? — оборвал Ирину Виталий. — Так. Это мы обозначим «номером один» на будущее. Лебединая песня, с позволения сказать, глупышки Эхо — это участие в сюжете с Нарциссом, но, так как ни люди, ни герои, ни полубоги, ни боги сами не являются из ничего и в ничего не пропадают, то история с наказанием легкомысленной нимфы, обоснованная как характером и характерными поступками Геры-Юноны и Зевса-Юпитера, так и самой природой, в которой существует сложное физическое явление под названием «эхо», придумана, похоже, именно для обслуживания истории с Нарциссом. Эхо тоже предназначена. — не успевая записывать за произнесением вслух, хоть и подчинил темп речи, как мог, скорости написания, Виталий вскоре снова умолк, вновь с головой до полного отсутствия здесь погружаясь в свою работу. Вальцевой пришлось опять отложить получение разъяснений странно-фантастических обещаний Дроботорского… Речной бог Кефис и нимфа Лавриона-Лириопея, наверное, всего лишь одни из возможных родителей чудо-ребёнка, но, как и с Эхо, невозможно уже и здесь определить, кто изначален: Нарцисс, у которого, как у любого другого, должны быть родители, или родители, у которых естественным порядком народился прекрасный ребёнок, с коим ну просто не могло чего-нибудь да не произойти такого, этакого нехорошего. И сюжет их любви, в интересующем нас мифе изложенный кратко, безусловно, имеет массу мелодраматических извивов и подробностей в том закутке мифологической системы, который отведён именно им. Интересно будет рассмотреть участие верховных богов в судьбе не менее, чем Эхо, несчастного Нарцисса. Юпитер, наградив Тиресия предвидением, становится участником многих и многих фатальных сюжетов. Да и наказание Эхо — результат его семейных и внесемейных похождений. В русской поговорке про лес почему-то щепки летят, а конфликтами олимпийцев формируются судьбы малых мира сего древнегреческо-древнеримского. Чисто женское — с точки зрения ревнительницы домашнего очага и семейных уз, охранительницы материнства — участие Юноны в сюжете рассмотрено не полностью, пока не учтён факт, что не кто-нибудь, а именно она, посылает потомство супругам. Кефис же с Лириопеей таковыми не являлись. Отсюда и проистекает столь неудачный генезис Нарцисса: он не должен был быть столь прекрасен, что в описании его внешности допустимы сравнения с самими Аполлоном и Вакхом. Совершенство, на которое не имеет права никто, кроме богов, и которое, кстати, они и сами постоянно друг в друге оспаривают на чём свет стоит. До неприличия сварливо и мелочно, не по-божественному. Обозначим это «номером вторым». Далее: даром любви распоряжается прекрасная Афродита. По греческой версии она и наказала Нарцисса за то, что не принял он её дара. Овидий в «Метаморфозах» роль эту отдаёт Немесиде. Что же? Ей тоже к лицу смертельные игры изощрёнными наказаниями… Что же настораживает в описании места казни, ведь что-то, определённо, в нём настораживает?
        — Ну, хоть чуть-чуть посмотри на меня, Виталий. Я почти в лепёшку расшиблась, а ты даже головы не поднимешь! — Про лепёшку сомнительно, и он спросил:
        — А зачем? — так и не подняв глаз. Ирина вздохнула:
        — Скоро гости придут. Ты всё равно ведь не успеешь оправдать своего Нарцисса.
        — Успею. А если не успею, то чуть-чуть и подождать ведь можно. В конце концов, сегодня я даже на это право имею!
        — Подождать-то, конечно, можно, но неприлично так вот или иначе заставлять ждать тебя, ты же сам пригласил…
        — Когда они придут, — нахмурил брови Дроботорский. — в восемь, да?
        — В восемь, да. — делать больше было нечего, только ждать, Ирина развела руками. — У нас с тобой ещё есть время. А?! — Надеясь и на этот раз выглядеть, как всегда, недогадливым равнодушным, Виталий согласился, что — безусловно, не переставая писать… Красота ручья, его свежесть, именно нетронутость, так и напрашивается — девственность. Параллель? Красота, предназначенная красоте и отданная красоте? Обозначим «третьим номером». Зеркало? Да, среда идеальная и не иначе, потому что вряд ли Нарцисс полюбил бы искажённое изображение. Любящие Нарцисса и несчастные неисполнением эгоистического ритуала, предусмотренного природой и богами, юноши и девушки — полубожественное население одного с ним иерархического порядка — в отчаянии и обиде просят о погублении идеальной красоты. Почему? Наверное, за то, что любит Нарцисс не как они, а как-то по-другому. Или нечто другое? Или за то, что просто не принадлежит им, а им безумно и природно нормально хочется обладать беднягой? Вдруг или невдруг, неважно, понимаешь теперь, что миф о Нарциссе — один из самых философски глубоких и драматически изысканных сюжетов в нашем ограниченном по части сюжетов мире. На всех возможных уровнях касательства до людей: I. История цивилизации, идеал обречён на гибель; II. История культуры, идеал обречён на гибель; III. История искусства, идеал обречён на гибель; IV. История личности, прошедшей эстетически этапы самосозерцания, самосозидания и саморазрушения, диагноз — тот же. Тогда-то на месте иссохшего от безответной любви к самому себе, как к воплощению идеала, Нарцисса, достойного, кстати, не только любви окружающих, но — и собственной, прорастает очередным напоминанием о Смерти, как невозможности достижения Гармонии, прекрасный цветок. Пришла пора употребить те накопленные нами ранее доказательства, что были обозначены номерами и оставлены до удобного случая, ибо случай этот не просто удобно подвернулся, но — естественно и закономерно требует объединения под флагами не только мифа, но и исторической реальности. Итак… Виталий поймал зубами кончик ручки, жевнул, словно распробовав, и вновь заговорил вслух, сообразуясь со скоростью письма, на слух проверяя строй и ясность записываемых фраз:
        — …пути развития: а) цивилизации, б) культуры, в) искусства, г) личности — предопределены в мире, где всё имеет гнусную привычку гнусно возвращаться на гнусные круги своя. И это обусловлено циклическими ритмами Вселенной. Так, цифру «один» не забыть поставить! Второе…
        — Ты шизофреник, Дроботорский! Шизофреник, по тебе шестой корпус областной больницы плачет, и все тамошние гении, которые тебе, пожалуй, и в подмётки не годятся, просто обалдеют от счастья, что наконец-то появишься ты среди них, тихих и не таких многозначительных…
        — Да. Второе. Идеал не просто вдруг обнаруживает, он обречён на констатацию факта своей идеальности, и его рас-со-е-ди-не-ние с неидеальной окружа… кх-гм… ющей средой, где даже силы, управляющие миром — основополагающие его, далеки от совершенства… так, тире… явление вполне закономерное и снова — предопределённое… — Виталий судорожно бросил взгляд на часы. — О, время ещё есть… Третье. Номер три. Разум, идеальное орудие самосозерцания и самосозидания, предназначен по достижении той грани, за которой ничего более нет и быть не может, для самоуничтожения. Кажется, для того, чтобы что-то всё-таки ещё было и после неё, роковой, в случаях философских…
        — Виталька, я прошу тебя, заканчивай. Надо стол накрыть. Опять будешь, как всегда, гостей эксплуатировать?
        — Ирочка, на парочку минут ещё отстань, ладно? Тут совсем немного осталось. В случаях философских: как то история гибели цивилизаций, культур, искусства — это исторически достигнутый врасплох уровень познания. В случае психологическом: как то история гибели личности — соответствие отсутствию перспектив развития. Я ясно выражаюсь?
        — Не очень. — пожала плечами Вальцева. — Я, наверно, всего лишь глупая женщина, но мне всё это кажется тяжеловато.
        — Не кокетничай, из всех знакомых всего лишь глупых женщин ты только да, пожалуй, Валя способны понять меня.
        — Тем не менее… — попыталась возразить Ирина.
        — Просто тебе не хватило времени вникнуть во все нюансы моей нынешней концепции, но это временно… Итак.
        — Виталий!
        — Впрочем, это так же справедливо и для философии. Параллельно возникающий вопрос «Что такое искусствоведение?» встаёт в связи с вышесказанным только потому уже, что искусство, на каждой технологической границе мирового развития достигнув совершенства, перестаёт любить окружающий его мир и безумно влюбляется само в себя, то есть — в совершенство, обречённое вновь превратиться в прекрасный цветок смерти. Так чем же ещё занимается определяемое искусствоведение, как не изучением мифологических систем? — Невыразимо простым языком, как удачно получилось, что именно сейчас, не раньше и не позже, задребезжал дверной звонок. — Пришли злодеи! — всего лишь весело подумал Дроботорский вслух и сказал, что, кажется, сам готов встретить их. — Во всеоружии и лицом к лицу!!! — Все они, как оказалось, словно сговорились, встретились заранее и пришли вместе, наверно, боятся чего-то, или кого-то. Нахлынули, и тем же лучше, в прихожей ненадолго стало тесно, но — ненадолго, сразу же Виталий  поделил присутствующих по половому признаку.
        — Прошу прощения! Девочки, проходите в комнату и ждите, а мальчики — налево, в кухню. С минуты на минуту мы организуем внесение торжественного стола и триумфальных яств. А ещё, мужики, у нас есть время перекурить, пока девочки окончательно доведут себя до кондиция визуального благолепия. Игорь, — обратился худрук муниципального в ближайшем будущем театра к своему ближайшему актёру. — как прошло обсуждение? Всем ли сёстрам раздал мои серьги?
        — Раздал. Капитан, правда, вполне серьёзно обижался, что ни разу ещё не видел всего спектакля полностью, но очень хочет, да и солдатам бы, мол, не помешало бы. Представляете, Виталий Андреевич? — видимо, Игорь хотел произвести таким сообщением какое-то особенное впечатление, но не произвёл, потому что почти сразу же постановщик ответил:
        — Почему бы и нет, Игорь?  Отчества отменяются на сегодняшней вечерине, в конце концов, ты ведь старше меня, идёт?
        — Идёт.— улыбнулся всё же, удивившись непонятному равнодушию прописного фаната, Голимый. — А почему бы не да? Я давно перестал верить в армию…
        — Напрасно, наша армия себя ещё покажет, помяни чреватое слово! Несмотря на некоторую жёсткость существования между воинской дисциплиной и человеческими чувствами, экстремальные условия вынуждают даже самого порой обесчеловеченного человека становиться человечным.
        — Ты утопист, Виталий. — вздохнул актёр. — В общем, я ему пообещал когда-нибудь самый что ни на есть полный вариант. Когда-нибудь в порядке шефского спектакля для всего личного состава части. А ещё я ему комплимент подкинул, мол, скоро уже они настолько поднатореют, что смогут, и он сам — в их числе, войти в личный состав нашего театра актёрами.
        — И что он сказал на это? — необъяснимо посерьёзнел Дроботорский. — Он же умный человек?
        — Он? Он будто даже испугался, притом, достаточно серьёзно испугался, что называется органично.
        — Кстати, — некстати подключился Лавренин. — на мой взгляд, сегодня они были неподражаемы, просто великолепны. Складывается такое ощущение, что лицедейство начинает им нравиться. Они будто сроднились со своими ролями.
        — Думаешь, это хорошо?! — переключился было на него Голимый.
        — Подожди. — остановил его Виталий. — А чего он испугался-то?
        — Да не знаю я, — немного растерянно ответил тот, видимо, утомясь уже подзатянувшейся хохмой. — просто как-то так испугался и быстро так попрощался и ушёл.
        — Прекрасно. — задумчиво хмыкнул Дроботорский. — Вот то-то и оно, действительное приобщение к подлинному искусству. Вот что, Саша, я созвал вас сюда, дабы сообщить преприятнейшее известие, господа, снова начинаем тренироваться и репетировать «Гамлета» Вилья;ма, так сказать, нашего Шекспира. И с тобой, Игорь, тоже. С вами двоими — особо, сами понимаете, в качестве дворцового заговора пока, потому что с остальными займёмся позже, когда вы у меня будете уже готовы паровозами, так сказать. — сигареты были уже на исходах, но Дроботорский, будучи по крови ещё и актёром, автоматически затянул длиннющую паузу, посмотрев по очереди проникновенно в глаза своих преданных почти великовозрастных учеников, убеждаясь в неподдельном бурлении внутренних их монологов, и окончательно самодовольно пояснил — растерянным. — Раз обещал полного «Гамлета», значит, надо выполнять! В пятницу и в субботу, как обычно, работаем Хармса, а в воскресенье — прощального «Гамлета» бета-версию.
        — Как прощального?! — оторопели едва ли не в голос Лавренин и Голимый.
        — А так — прощального. В этом виде — прощального, а дальше будем играть полного, шекспировского, а не дроботорского, полного и самого настоящего, страшного «Гамлета». Роли, слава Богу, вы у меня выучили полные, так что…

        Что-то не заладилось как бы, как уже сразу же начало что-то проистекать не так, как думалось, не так бы, как предвиделось, если бы на кухню не вошла Вальцева:
        — Мальчики, вы что-то долго обсуждаете.
        — Да тут малость подумать надо. — рассеянно ответил Лавренин. — А нужно ли? Настоящего-то?
        Она его будто и не расслышала до конца, а может быть, и впрямь не расслышала:
        — Нужно, мальчики! — подтолкнула стоящего ближе всех к ней Голимого к столу. — Что тут думать-то? Берёшь в руки и тащишь в комнату.
        — Да, конечно, батьке видней, но мне кажется почему-то, что страшнее, чем сейчас, уже не будет. — машинально берясь за край стола, Голимый произнёс вряд ли для Ирины понятное. — Сколько было уже традиционных постановок!
        — Вот ты меня напугал, Игорёк! Вы здесь опять про театр, не можете, что ли, хотя бы на время забыть о нём?
        — Почему не можем?! — Дроботорский принял решение. — Можем, ещё как можем! Да, ребята?!
        — Можем, наверное, но почему именно сейчас? — Саша Лавренин взялся за другой край стола, а Дроботорский ответил недемократично:
        — Потому что сегодня — день моего рождения. С чем я вас всех и поздравляю. И давайте сегодня поменьше говорить о театре вообще, и о нашем — в частности! Лады;?
        Наблюдаемый сколько-нибудь серьёзными исследователями мифа как мирового общекультурного явления параллелизм мифологических систем — этнически и религиозно разграниченных, что не удивительно, но — взаимосвязанных происхождением (правильнее будет сказать, существованием, потому что «происхождение» — категория двигающегося к истоку исследователя, а не конструирующего факт существования целиком), наталкивает на мысль о цельности первоначальной Идеи, ставшей в научных прениях таковой — первоначальной — потому лишь, что нет умения постичь её целиком, всего лишь включив, собрав воедино и совместив недостающие одним системам части с частями из других… нет и не будет. Никогда…
        Дроботорский проснулся ужасно поздно и, взглянув на часы, убедился, что уже два часа пополудни. Значит, всё получилось именно так, как хотелось, подумалось было ему приятно и самодовольно, но не приятным, а прямо противоположным было то, что его трясло и трясло всё сильнее. Лёжа на спине, он, медленно открыв глаза, оторвал голову от влажной подушки, напряжение мускулов шеи отозвалось тяжёлой и, как ни странно, привычной почему-то болью в висках и в затылке. Облизнув сами собой открывшиеся губы, он уронил голову обратно, но боль тогда не просто вдруг усилилась, а просто вдруг даже ударила в те же места — кувалдой. Почему — чугунной? Непонятно, но объяснимо, чугун тяжёл, вспомнил Дроботорский, тяжелее, хоть и хрупче, стали. Дрянная водка была, оправдал себя он и тут же с досадой подумал, а зачем же это мне оправдываться, ведь водка была нормальная — не лучшая, но и не швах?! Совсем незачем! Ведь он так и хотел вчера: напиться до зелёных-зеленущих соплей, чтобы поутру колотил озноб, чтобы многострадальный калган раскалывался на части и гудел Царь-колоколом, чтобы ничего не помнить…
        Но последнее не удалось, он всё помнил отлично: как старательно демонстрировал влюблённость в Валю, как образцово и элегантно её поил, старательно и молниеносно напиваясь сам, и как не менее старательно игнорировал Вальцеву. Когда закрываешь глаза, строчки так прямо и снятся — уже отпечатанными, с западающими «у» и «п», правильно сочинённые, и даже — будто здесь же и правленые.
        Для этого Разуму необходимо отказаться от материальной стороны существования своего: потерять столь разнообразные в материальном мире физические оболочки и, обретя и обратив свой «новый взгляд» на структурный минимум: молекулу, атом, частицу, — суметь постичь этим же супервзглядом структурный максимум: бесконечное множество бесконечно множащихся бесконечных вселенных; притом, действие это, непостижимое уже человеческому разуму, должно быть как одномоментно, так и вечно во всех временных координатах и независяще от направлений временных векторов.
        Так, чтобы после того, как опохмелишься, тело и душу твою разморила сладкая усталость, приятно ломающая как инициативы личности, так и телесные возможности что-либо предпринять. Много и часто курили, потом он пел под гитару, нисколько не заботясь о том, не зазевали ли гости от его песен, надо признаться, нудноватых для застолья и веселья, ни о том, слушает ли вообще кто-нибудь его или не слушает. Потом, когда пальцы окончательно и безнадёжно заблудились в шести струнах, а язык перестал поспевать за темпом самых даже медленных песен, он отложил гитару и включил магнитофон.

        Это обозначает полный триумф и абсолютную смерть, глобально всеобъемлющее построение и совершенное разложение Мира… нет, Мироздания, если это слово более соответствует обозначению всего, что есть, и всего, чего нет, всего, что не есть, и всего, чего не нет.
        Мышление категориями абсолютной мифологии, как и пользование материей… Танцевали и курили часто и много, разговаривали хрен знает о чём, но — как славно-то! — только не о театре! И слава Богу, подумал он, что этим воспоминания его о вчерашнем празднестве нежданно всё-таки оборвались. Значит, всё-таки удалось — до беспамятства.
        Осторожно перевалив себя набок, Виталий оглядел комнату: в ней, как всегда сейчас, когда заботу о нём постоянно взяла в свои недремлющие руки Ирина, царил угрожающе-неизменный порядок. Даже тошно, только сейчас он понял, что голоса, невнятно доносящиеся с кухни, принятые им поначалу за радиопостановку, таковой не являются. Там были двое, мужчина и Вальцева. Неужто Голимый вернулся? Так нет же, не может быть, он говорил, ему с утра на работу, поэтому старался и пить-то поменьше. Наверное, он и проводил Валю. Обидно. Лавренина жена утащила домой, это точно так же, как и то, что она поутру ни за что на свете не выпустила бы его из дому… мифологии, как и пользование материей абсолютной реальности, невозможны одно без другого, ведь невозможно же, в конце-то концов, разделить кусок сыра надвое, выделив, скажем, каждый первый атом налево, а каждый второй… нет, лучше и красивее будет сказать: каждую дырку налево, а массу — направо!
        Таким положением дел во Вселенной и обусловлено то вечно конфликтное существование каждого одного из её миров, будь то Цивилизация Тау-Кита или Земли, Культура Древнего Рима или Современного, пусть будет, Безымянного Африканского Племени, Искусства эпохи Возрождения или Масскультуры Нью-Йоркского гетто, Иисуса Христа или китайского кули, затерявшегося в водах рисового поля.
        
        _   _   _   _   _   _   _   _   _   _   _
        
        Перед тем, как окончательно, казалось бы, отдалившись от Нарцисса и Эхо, Юноны и Юпитера, Кефиса и Лириопеи, Немесиды и Афродиты и прочих персонажей взятой за повод порассуждать на мировые темы греко-римской мифологической системы, сделать окончательный сумасшествием своим вывод, не вредно будет нам обратиться к теме «Современная мифология», найди мы и там… то есть, здесь и сейчас, эхо истории о Нарциссе и Эхо.
        Валары (Айнуры) не равны друг другу по мощи и по тому творческому дару, которыми наделил каждого из них Илуватар. С подобных этому обстоятельств начинается не одна только эта история. Как правило, самый талантливый ученик, возможно, любимый ученик, первым остро осознаёт своё превосходство; и это осознание, и само превосходство над равными по статусу гения своего подвергают испытанию.
        Но для Единого он молод, чтобы стать соперником. Илуватар готов простить многое и кому угодно, даже самонадеянный, безоглядный эксперимент, видимо, считая его правом младшего; но чего он не может простить, так это — замаха на деяние, непосильное Айнуру, превосходящее возможности такового, и возможное только для него самого, для Эру. Кесарю, конечно, кесарево, но Богово-то — Богу! Против этого есть, конечно,  и контрдовод: если Ты можешь всё, то зачем тогда Тебе помощники? И почему, собственно, Вальцева, а не Валя? Неужто не удалось, или, совсем наоборот, удалось ей?
        Нет, Господи, только не это, прошу тебя! Я боюсь и бегу этого, как самого последнего катаклизма, ты же знаешь это лучше меня самого! Я покажу вам, что сотворили вы своей музыкой. И ты, Мелькор, поймёшь что нет темы вне меня, и нет силы превыше моей, но источник всего — Я. И ты, Мелькор, постигнешь тайное тайн своего разума и тогда поймёшь, что он лишь часть целого.

        Нет, Господи, я — изначально несвободный гений, предусмотренный или непредусмотренный в качестве ложки дёгтя в бочку Твоего божественного мёду. Ты сам поставил мне оценку за школьное сочинение на тему «Если бы я был Создателем. Тактика и стратегия». А я там честно отписал Тебе: необходимо предусмотреть варианты созидания, лишь косвенно зависящие от моего вкуса и моей воли — это во-первых; персонифицируя возможности созидания, не стоит придерживаться «уравниловки», дабы вновь не запереть процесс в рамки собственной моей гармонии — это во-вторых; в-третьих же, необходимо выделить из творческих начал лидирующее и подчеркнуть его превосходство над ними, если им вдруг вздумается объединиться. А уж это-то рано или поздно взбредёт им в соответствующе светлые и неглупые головы, и тогда держись, гений! Всё остальное произойдёт само собой, ибо это вам уже не фухры-мухры, а самая что ни на есть обыкновенная и классическая ДИАЛЕКТИКА.

        Для того, кто живёт в нашем мире и в нашем же мифе, модель «Нарцисс против Олимпийских богов, Мелькор против Илуватара, Сатана против Бога» будет выглядеть именно так: «Гениальность или Превосходство, или Самосознание, выражаемые гордыней, не предусмотренные, наказанные и… заслуживающие, как ни странно, если не на последнем (Нарцисс), то хотя бы — на первом этапе падения (Мелькор), сочувствия и сожаления той части масс, которая только и только которая своим образом мышления, образом чувствования и образом жизни обеспечивает прогресс цивилизации — авангарду».
        Дроботорский подошёл к окну, он старался всё делать так, чтобы те, кто сейчас находятся на кухне, как хорошо-то, что они там так увлеклись своей беседой! — чтобы они не расслышали случайно, что он уже проснулся, что он открыл окно, что он вдохнул полным объёмом лёгких, сколько мог, конечно, мартовский воздух, ощутив всей грудью удар влажного тепла и влажного же холода и чуть не завалившись назад, потом он выставился по-пояс на улицу, но этого ему показалось мало, он встал на подоконник, едва вместившись в невысокое окно и держась за верхнюю перекладину рамы.
        Черешневу засквозило по ногам, удивительно, что собеседница или не почувствовала этого, или сделала вид, что не почувствовала, но ему, человеку с очень давних студенческих пор привычному и болезненно чуткому ко всяческого рода сквознякам, показалось, что открыли либо дверь, либо в соседней комнате — окно. Вальцева продолжала…Теперь же, когда совершенно случайно и при необъяснимо таинственных обстоятельствах попавший в мои кровожадные руки текст исчерпал себя окончательно, представив из себя на суд публики и критики незаконченный рассказ безымянного автора, излишне агрессивно считающего себя не меньше, чем гением, я склонен рассмотреть его в качестве показательного образчика постмодернистского, с позволения сказать, искусства, изначально, как вы скоро убедитесь, уже даже в идее своего зачатия, а не только существования — порочного и, что особенно нестерпимо трагично, бесперспективного, так как на это уходят лучшие силы, таланты и годы, о которых нельзя будет потом вспоминать без стыда, если будет вообще, кому вспоминать, в чём лично я не без оснований конкретно сомневаюсь.
        Внимательному читателю, опытному в вопросах раскрытия сокрытой социально-идеологической подоплёки в искусстве, сразу же налицо несколько конкретных коренных отличительных черт миропонимания автора, благодаря которым, собственно, и возможно профессионалу сметь заверить многоуважаемую мною публику, что тот художник, что в порыве разрушительной для самого себя гордыни не думает о ней, для которой только и обязан трудиться уважающий себя истинный творец, обречён не только на творческий крах, не только на общественно-справедливое забвение, но и, очевидно, на крах жизненный, чреватый для данного индивидуума либо самоуничтожением ввиду результата одного из резко и бесповоротно развившихся рецидивов суицидального синдрома, либо — уничтожением в результате конфликтного взаимодействия с объективно существующей реальностью — самой этой реальностью:
        первое — автор рассказа «Балет — не Север, он не любит солнца, или Нарцисс и Эхо, подлинная история» настолько хорошо и подробно знает представленный материал, настолько, как об этом говорят актёры, органичен в обрисованной ситуации, что больше даже и не способен на истинно-творческое переосмысление её, замкнутый в рамки собственных оценочных категорий и отождествления с героем;
        второе — не в силах и не при таланте сегодня создать нечто подлинно оригинальное произведение, он привлекает в качестве — как ему кажется, всего лишь — опорного, материал, неотъемлемо составляющий собою настоящую сокровищницу мировых искусства, культуры и науки, проверенный веками и годами времён и, значит, способный прикрыть нищету духа и кризис собственного мышления: здесь и древнегреческая мифология, и Овидий с поэтическим переосмыслением её глобальных сюжетов, рядом — бессмертный шекспировский «Гамлет» и, раз уж речь зашла о теории театра, Станиславский, частные высказывания которого, кстати, рядовой благословенный читатель не знать вполне вправе, недалеко и булгаковское знаменитое ёрнически-вызывающее «Урежьте марш!», тут как тут и фамилии расстреливающего Трефнёву и конвоирующего главного, с позволения сказать, героя, обе они прямо-таки навязчиво исторически ассоциативны; продолжая ряд нещадно заэксплуатированных автором и обнаруженных мною в рассказе цитат и реминисценций, я воздержусь далее от сопроводительных комментариев, ибо эти имена говорят сами за себя: Фрейд, Борхес, Хармс, И. Бах, Хармс, Платон, Р. Бах, Гегель, Пётр Первый, По, Гоголь, Гофман, М. Чехов,  М. Горький; такое постыдное и, к великому моему сожалению, типическое явление в постмодернизме, как стирание собственного авторского начала и подмена его комбинированием состоявшихся элементов культурного, художественного и научного содержания человеческой цивилизации, делает рассказ не имеющим цены;
        третье — принцип возведения так называемого «художественного текста» в категорию не больше и не меньше, а — самой жизни, обособленной от реально существующей объективной реальности настолько, что впору даже дебильно-извращенческую галиматью типа «никатые подопригы подзвездячивши фанфагу» объявить суверенным параллельным миром, имеющим, к тому же, какие-то совершенно странные и необъяснимые с точки зрения здравого смысла права на существование, окончательно высвобождает автора от ответственности за содеянные им произведения искусства, что не может нормальным психически здоровым читателем восприниматься иначе, чем нанесённое ему личное оскорбление.
        Перед тем, как предложить читателю несколько типически возможных вариантов развития в кульминацию и развязки данного вымороченного сюжета, а такая задача встаёт передо мной, как перед решившимся честно и до конца пройти путь анализа кризисного явления исследователем, в связи с публикацией в серьёзном журнале, я должен оговориться, что рассказ бесперспективен как с точки зрения формалистического искусствоведения, так как полностью исчерпал найденный безымянным автором художественный приём, как и с точки зрения социально-идеологического искусствоведения, ибо не содержит ни одной идеи, сколько-нибудь достойной внимания социума, притом — вне зависимости от политических или религиозных пристрастий критики, так и со стороны психопатологического искусствоведения, потому что, кроме бесконтрольного отождествления автора со своим главным героем, содержит ещё и материал отождествления автора с остальными персонажами, что означает только лишь одно — налицо явная авторская спекуляция своим умением псевдопогружения в глубины «чужого сознания», следовательно, он держит весь этот процесс под контролем, хотя и пытается продемонстрировать обратное.
        Я склонен считать, что в определённый момент, исчерпав возможности комбинирования ассоциативных узлов и встав, таким образом, перед неразрешимой для него задачей действительно оригинального созидания, автор просто бросил писать рассказ, скорее всего, разочаровавшись в своём таланте и убедившись окончательно в собственной творческой импотенции.
        Итак, пора рассмотреть, как я уже сказал, несколько возможных к реализации финалов повествования.
        Вариант I-ый. Суицидальный.
        Так и не узнав, кто беседует на кухне с Ириной Вальцевой, Дроботорский выбрасывается из окна, совершив, таким образом, вместо греха всеотрицания и всеуничтожения грех самоубийства. И слава Богу! — перекрестился бы я, прочитав такое окончание рассказа. — Стоит ли отягощать сей мир и угрожать окружающим своим опасным существованием ещё одному маньяку с ярко выраженной агрессивной направленностью личности на разрушение, движимой только лишь гипертрофированно-индивидуалистическим чувством собственного достоинства?
        Вариант II-й. Безвыходный.
        Вовремя внесённые сквозным форточным ветром в комнату Черешнев (а это, видимо, всё-таки он) и Вальцева останавливают самоубийцу, и выясняется, что инкогнито заранее приехавший Черешнев был на вчерашнем представлении и остался от него в полном восторге, досмотрев спектакль до конца, он, естественно, не смог встретиться со своим во студенчестве приятелем Дроботорским и достиг его квартиры тогда только, когда тот был уже невменяем для общения, но главной проблемой для них обоих станет то, что заснятый на плёнку «Гамлет» Дроботорского теряет остроту эффекта, производимого в зрительном зале — по отношению к зрителям у экранов телевизоров.
        Вариант III-й. Мелодраматический.
        Стоя на карнизе окна, Виталий Дроботорский всё же узнаёт голос Черешнева, доносящийся из кухни, и, начисто забыв глупые суицидальные идеи, случайно иногда забредающие в некоторые непутёвые головёшки, бежит на встречу с другом. Тут же почти сразу выясняется и сугубо положительная развязка любовных перипетий героев: разглядев в Ирине Вальцевой недюжинные актёрские способности и женски-привлекательные человеческие качества, московский гость естественным образом завязывает с нею роман, который иначе, чем взаимностью, окончиться-то и не может. Дроботорский свободен и получает ещё один совершенно нежданный посторонний аргумент в пользу возможности телесъёмки своего спектакля.
        Вариант IV-й. Социально-трагический.
        Дроботорский не предупреждает Черешнева и даёт через две недели перед телекамерами премьеру «полного», то есть настоящего, шекспировского «Гамлета», Черешнев разочарован и уезжает из города, разругавшись с Виталием и пообещав, что из-за того, что такая постановка ему просто не нужна: этого дерьма, говорит он, полно и в драных столицах, и в не менее драных провинциях, и во всём мире — так что, извини, приятель, ты, как был Дроботорским, так дроботорским и останешься, тоже мне, провинциальный, мол, гений и так далее.
        Вариант V-й. Нарочито-фантасмагорический.
        Во время съёмки «настоящего» «Гамлета» в зал врывается всё то же подразделение внутренних войск, но на этот раз — с настоящим приказом. Трефнёву расстреливают всамделишно, Дроботорского и Черешнева арестовывают, а всем остальным присутствующим в зале гарантируют следственные неприятности.
        Возможны ещё варианты, наверное, их легко может придумать любой, даже неискушённый в вопросах теории драматургии, читатель, возможно даже несколько вариантов комбинирования уже тех поверхностно обозначенных мною в качестве возможных вариантов, и это только в лишний раз подтверждает, что рассказ безымянного автора, непонятно, по каким причинам, подписавшегося моим именем над бездарным заглавием своей бездарно-графоманской пачкотни, не состоялся как произведение литературного искусства.