Каприз на тему неисполненного желания

Наташа Корецкая
Годы разлетались с осенних деревьев желтыми, красными и рыжими листьями, а не выстраивались за спиной так, чтобы на них можно было оглянуться, получить урок, набраться опыта или почерпнуть мудрость. Как только все листья опадали, их куда-то уносил ветер, и с неба начинал падать ясный свет. Небо становилось чистой бумагой, на которой можно было записать еще один каприз, несмотря на то, что капризы, как известно, всем надоедают еще до того, как появляются.

Каждая осень была для Маруси новым рожденьем, а когда в году всего 365 дней и только иногда на один день больше, не так-то просто избавиться от капризов.

В одежде цвета теплого топленого молока, в рыжих ботинках и с рюкзаком Маруся отошла от троллейбусной остановки, услышав в ответ на свое жалобное "скажи мне что-нибудь" – "не положено".

Маруся отвернулась, надувшись про себя, потому что уже почти научилась не выдавать своих капризов в некоторых ситуациях. За спиной оставалось то время, которому, пока в нем находишься, нет конца и края. В том времени, к которому она повернулась лицом, были другие края, но их конца тоже не было видно даже за горизонтом, потому что место горизонта занимали дома, машины и прохожие.

Она знала, что за ее спиной лица уже нет, а смотреть на спину она не хотела. Если бы лицо еще оставалось, то глаза смотрели бы не на нее и не ей вслед, а куда-нибудь еще, может быть, в себя. Она не оборачивалась, потому что взгляд в себя ее расстраивал.
Взгляд в себя появился в тот самый миг, когда она услышала "не положено". Почему "не положено", ей еще предстояло понять, может быть, спустя год, когда какие-нибудь слова или молчания прояснятся. Наверное, пока было еще рано.

Последние слова, хотя и сказаны были тихо, в ушах звучали громко. Уши не выпускали их из себя, закрывшись от шума улицы и шелеста листьев, от звона солнечных бликов, шлепающихся в лужи, и от частого дыхания ветра, носящегося между шляпами, ветвями и окнами.

Она быстро шла по мостовой, а рюкзак прыгал с плеча на плечо. Маруся тоже перепрыгнула – через лужу и, пока над ней летела, заметила, как в воде отражается солнце. Она приземлилась так, чтобы на него не наступить. Неожиданно слова, звучащие в ушах, исчезли. Маруся решила не придумывать этому объяснения, оправдываясь тем, что не всегда требует объяснения внезапное исчезновение.

Перед глазами маячил отраженный в луже солнечный круг. Она перевела взгляд на соседнюю лужу – там плавал такой же. Если бы она умела смотреть в обе лужи одновременно, солнечных кругов стало бы два. Лужи находились поодаль друг от друга, так что смотреть разом в обе не получалось. Пока она придумывала, как сделать то, что не получается, и посмотреть разом на то, что нельзя, солнце укрылось облаком. На ветер рассчитывать не приходилось – он занимался сдуванием осенних листьев с деревьев, забыв, что облака требуют того же.

Нужно было преодолеть расстояние, чтобы издалека увидеть сразу два отраженных солнца. Маруся помчалась вперед, то и дело оглядываясь и уже не опасаясь натолкнуться на взгляд в себя. Нога угодила в лужу, потом еще в одну. Когда расстояние стало достаточным и из нескольких далеких луж отразилось несколько солнечных кругов, ноги оказались насквозь промокшими.

– Это ничего не значит, – подумала она, – промокшие ноги и одновременные солнечные круги несопоставимы, одно не заменяет другое.

Она знала, что нельзя получить что-то, ничего не отдав взамен, но не понимала, что нужно отдать. Одной готовности, как оказалось, было недостаточно – то, что она хотела получить, не соглашалось меняться на все равно что. Оно соглашалось меняться только по собственному выбору, и об этом выборе следовало догадаться. Хорошо, что метод пальца, устремленного в разные точки неба, иногда давал результат, и обмен в конце концов осуществлялся. К сожалению, совершенство мыслительных способностей не играло в играх с небом ровно никакой роли.

Дорога уперлась в поток машин, лестница – в собственную дверь. Разглядывание луж, отражений и облака заняло ровно столько времени, чтобы то, что "не положено", прочно отложилось в памяти.

Комната пахла розами, подаренными ко дню рождения. Несмотря на сумерки, они пестро и весело глядели в разные стороны. Она откинула крышку пианино, пальцы пробежали по клавишам, взяли несколько аккордов. Звуки оказались жалобными. Треснувшую деку даже мастер исправить не взялся. Предприняв временные меры, он порекомендовал инструмент выбросить.

Маруся уселась на подоконник, обхватив руками ноги, положила щеку на колени и посмотрела на фонарь. Он кивнул стеклянной головой и, сдвинув шляпу набекрень, заглянул ей в глаза. Пустотой в своей душе она делиться с ним не стала, потому что не знала, как ее разделить, и подняла телефонную трубку – на всякий случай, не поняв, то ли в трубке раздался голос, то ли в ушах. Такое необычное явление с ее-то увлечениями – перепутать два абсолютно разных звучания!

В ритме вальса в ушах зазвучала история чьей-то любви. Она звучала без помарок, словно десять страниц текста выучили наизусть.

Маруся наблюдала, как ветер безуспешно пытается сбросить с фонаря жестяную шляпу. Она грохотала литаврами в тишине двора. На грохот отозвалась дворняга, потом еще одна, и вскоре целая стая дворняг собралась вокруг фонаря, чтобы полаять на ветер. Как будто это могло выявить хоть какую-нибудь связь между ветром и шляпой.

Маруся пропустила середину истории, но не стала просить повторить ее, подумав, что следующий раз для нее никуда не денется, а следующая середина только порадуется еще одному пересказу. Она спросила только, как же это так логично все получается, что и в жизни не бывает, тем более в сказке. Ей объяснили, что логичной история может стать в том случае, если много думать. Маруся удивилась, но возражать не стала.

Кажется, что она тоже думала, но логики в ее раздумьях не появлялось. То, что случается, решила она, не зависит от того, что думаешь. Или наоборот.

Фонарь, развеселившись от громкого внимания дворняг, задорно ей подмигнул, и вальс прервался, не успев завершить свою мысль.

В уши ворвался немного опьяненный тенор, возможно, исходивший из телефонной трубки, и зазвучал маршем:

– Привет! Это ты? Как хорошо! Как это тебя никто не любит? Наверняка тебя тоже кто-нибудь да любит! Это, может быть, проявляется как-то так, что ты не понимаешь? Подумай! Приезжай к нам, мы тут все вместе, здесь столько любви, что можно нырять! У нас тут дети большие и маленькие, а когда дети любят, как об этом догадываются? Без слов!

От высоты и тембра голоса зависело настроение:

– Разговаривать некогда, поговорим потом.
Не поговорим, передразнила про себя Маруся, не помолчим, а подумаем. Мысли будут своими, потому что чужими пользоваться глупо, если полно своих. Только времени все равно ни на что не хватит, а подарить его не удастся, поскольку свое время в другое не превращается.

Голос стал громче:
– Я не могу говорить это по заказу. И вообще я не в том состоянии, чтобы говорить. Тут судьбы решаются, жизнь корежится, у всех серьезные проблемы, а ты все о своем. Ну, причем тут любовь? Любовь тебе подавай! Не могу! Потом, утром, в другой раз.

– Бу-бу-бу, – ласково проворчала Маруся в ответ то ли на гудок в трубке, то ли на тишину в ушах. – Некоторых жизнь ничем не обделяет, потому некоторые ей себя ни за что дарят. Иногда ни за что дарят любовь. Если дар потом отдавать, кто-нибудь примет?

Фонарь распевал дуэт с ветром на четыре четверти, но в разных тональностях. Дворняги лежали на траве поблизости и в такт размахивали хвостами. Луна пряталась в облаках, ночь только начиналась.

В темноте Маруся иногда вела себя совсем глупо, нелогично и так, что поведение противоречило всем ее убеждениям. Так случилось и теперь, когда каприз продолжался, и она была вынуждена выполнять законы его жанра.

Баритональный бас не только звучал, но и отражал многое, стоило ему только захотеть. По интонации других голосов он узнавал о снах, раздавался в тот самый миг, когда сны рассказывали про интересное, и спрашивал, не ошибся ли. Ему каждый раз говорили неправду – что ошибся, и он швырял трубку. Он точно также швырял ее, если задавали глупые вопросы, исчезал на месяцы и тем больше любил, чем сильнее этого хотел. Многим было все равно, потому что мало кто умел любить того, кто любит всех сразу.

В своей любви он расставлял свои акценты, лишь догадываясь, что существуют затакты и синкопы. Высоты плача он не слышал, а дыхание определял только по частоте, не интересуясь его глубиной.

У многих находилась какая-нибудь причина, чтобы с самого начала все было поздно – то синяк на коленке, то ссадина на руке, то статья, то театр, то бессонница, то сон. И все было правдой, потому что даже если причины нет, то она все равно найдется, если поискать.
В чем-то другом, может быть, и нет, но в упрямстве посоперничать с ним Маруся могла. Он не соглашался с тем, что следует раздавать душу, а она полагала, что последнее дело – это раздевать тело. Тогда он говорил, что тело, действительно, раздевать не стоит, смотреть все равно не на что и незачем – делом заниматься надо. А она думала, что душа только для того и нужна, чтобы ее раздавать.

Они оба считали, что каждый ничего не понимает в этой жизни. Но, судя по всему, достиг он большего, чем она. Почему-то многие научились с ним соглашаться. Неужели с телом согласиться легче, чем с душой?

В голосе прозвучало несколько свежих интонаций:
– Я могу помочь завтра, теперь ночь, – а потом появились известные. – Ты в который раз хочешь душу получить? Жизнь тебя ничему не учит? Души тебе не отдаст никто. Любовь – это другое, к душе она не имеет никакого отношения, она имеет отношение к телу. Я чем-нибудь могу помочь? Нет? Ну, смотри. Да любят тебя, любят, не плачь.

Она не плакала. Сквозь линзу дождевых слез Маруся вместо одного фонаря увидела два. Фонари были оранжевого цвета. Она не могла объяснить, почему их два. Если бы их было три, она бы вспомнила про любовь к трем апельсинам. Про два апельсина она ничего глупого придумать не могла. Маруся взяла со стола апельсин, отрезала дольку и надкусила. Капля апельсинового сока попала на роговицу, и тогда Маруся, действительно, расплакалась.

– Любовь трех апельсинов не равна любви к трем апельсинам, – подвела она итог и собралась разобраться в причине этого явления. Однако, потерев кулаком глаз и, почувствовав, что слезы высохли, разбираться не стала.

Фонарь одиноко стоял под окном и грустно взирал на луну. Луна кокетливо поглядывала на него из-за облака, а когда ловила его взгляд, смущенно за облако пряталась. Что-то нежное между ними происходило, и это не имело отношения ни к душе, ни к телу. То, что между ними происходило, имело отношение к нежности.

Они не могли разговаривать и думать, их тела были далеки друг от друга. Казалось, что они одинакового размера, и несопоставимость их величин никого не беспокоила.

– Если бы они оказались рядом, длилась бы между ними нежность? – подумала Маруся и не ответила на свой вопрос, решив, что пусть все останется, как есть, видимостью – чтобы нежность не исчезала.

– Любят тебя, успокойся, – она снова сосредоточилась на голосе в трубке или, может быть, в ушах. – К тебе все волшебно относятся – мы с моей женой, брат твой со своей женой. Почему тебя любят по двое? А ты хочешь по трое? Я тебе и больше могу устроить. Я, например, люблю, когда нас много. Тебе слова нужны? Чтобы еще и слова говорили? Не капризничай, не маленькая.

Маруся согласилась, что, действительно, не маленькая, но капризничать не передумала.
Голос зазвучал в верхнем регистре:

– Ой, это ты! А завтра на день рождения ты идешь? Чей? Твоего племянника. Год ему, ты что, забыла? Ох, Бог мой, ты все о том же! Твое настроение, как погода – то солнце, то дождь. Ты же мне сама три дня назад рассказывала... Ах, это дружба? И еще ты говорила... Ах, он молчит? А помнишь... Ах, это из раннего? Ну, тогда слушай:

– Я тебя люблю! – и они обе расхохотались. Смеяться долго, до коликов в животе и почти до икоты иногда приятнее, чем думать, догадываться или решать.

Потом Марусе стало не смешно. Ее каприз длился не так долго – всего только вечер и часть ночи, но почему-то казалось, что всю жизнь. Слова были те, но все в них было не то – не шепот, не тайна, просто веселые слова.

Все знали, что из Марусиной головы невозможно выбить то, что она туда вбила. Некоторые не обращали на ее капризы никакого внимания, смирившись с тем, что никуда от этого не деться, и так, как мирятся, например, с длинным носом или торчащими ушами – не использовать же хирургические методы. Некоторые ее баловали и капризы удовлетворяли, так что иногда видимое удавалось выдать за явное.

Никто не знал, сколько последний каприз длился в действительности, потому что время в ее комнате двигалось с разной скоростью и в разных направлениях. Иногда полминуты занимали целый день, иногда ночь проходила за полчаса. Маруся полагала, что длительность времени зависит не только от наполненности звуками и зрительными образами, но и от его насыщенности мыслями и словами.

Иногда ей приходило в голову структурировать время с помощью темы, чтобы, например, с наступлением сумерек одна тема сменяла другую, а к концу ночи, появлялась еще и третья.
Но когда оказалось, что первая же попытка увенчалась успехом, ей стало обидно за время, которое так легко поддалось уловке. Регламентированное время не представляло для нее никакого интереса. Тем более, что в продольном направлении оно бежало и так, само по себе, было ли наполнено какой-нибудь темой или нет.

Тогда, чтобы появился интерес, она стала наполнять время не вдоль, а поперек. Нечего было и думать о том, чтобы забыть о своем увлечении и не использовать для этого аккорды. До крови разбивая пальцы, она заставляла последовательность аккордов переплетаться со временем. Изредка ей удавалось выстроить звуки таким образом, что средние, нижние и верхние, продолжая друг друга или переходя один в другой, слагались в одновременность нескольких мелодических фраз. Она не называла то, что у нее получалось, полифонией, трепетно относясь к прелюдиям и сюитам Баха, но радовалась тому, что время, раздобревшее от собственной насыщенности, наконец-то начинало смотреть веселыми глазами не только по сторонам и назад, но и вперед тоже.

Вот только пианино было настроено на короткое время – слишком короткое для неисполненного желания и исполнения каприза. Аккорды еще продолжали строить. Максимальные усилия мастера все же увенчались некоторым успехом, и треснувшая дека с надрывом, но до сих пор, удерживала высоту всех струн одновременно. Жалко, но уже стало понятно – продолжаться это будет недолго.

Маруся погрузила пальцы в клавиатуру. У нее оставалось всего несколько часов, чтобы добиться чего-нибудь приличного. Никакие эксперименты со временем помочь ей в этом не могли, потому что протесты неисправной деки сделали время неумолимым, и оно требовало только одного – таланта.

Собственный талант Марусю не беспокоил, ее тревожила правая рука, как обычно не поспевавшая за левой. По-видимому, что-то в латерализации мозговых функций было в ней по-особенному устроено. Она вполне отдавала себе отчет в том, что существуют определенные преимущества в странной ловкости левой кисти и не поспевавшей за ней правой, но могло ли это проявиться в чем-либо приемлемом, например, в необычности воспроизведения некоторых ритмов?

Ей захотелось вовсе отвлечься от программности, и поначалу она полностью отказалась от зрительных образов. Однако, отметив ненасыщенность звучания, сделала паузу. Звуки не могли полностью заполниться одними только мыслями. В них оставались пробелы и пустоты, требующие цвета, граней и форм.

Тогда Маруся освободилась от искусственных ограничений, схем и запретов, раскрыла глаза и, несмотря на полную темноту, разглядела лица тех, чьи голоса только что звучали и которым она только что внимала.

И тут пальцы, не сумевшие отразить в звуках одни только мысли, извлекли из глубин пианино шепот и смех, покой и тревогу. Этому не могли помешать логичные или алогичные соображения и Марусины выдумки. Казалось, они сами выражали ее каприз, каким бы глупым он некоторым ни показался и каким бы неположенным в действительности ни был.

Пальцы, сделавшись продолжением ее настроения, разметали мысли по музыкальной ткани, вплели их в плач, ожидание, в радость и покой. Они, то легко скользя по полосатой клавиатуре, то глубоко в нее погружаясь, выдумывали немыслимые сочетания звуков, необычайные последовательности аккордов и неожиданные мелодии.

Они не заметили, что к концу какого-то часа после полуночи фонарь с изумлением уставился на вспыхнувшие окна на этажах сверху и снизу, что дворняги снова залаяли – теперь уже не на ветер, а луна окончательно спряталась за другое облако.

Пальцы остановились только в тот миг, когда трепетная дека издала последний восхитительный вздох и беспомощно позволила прозвучать увеличенной квинте фальшиво.
– Ничего себе каприз получился, – удивилась Маруся. – Что-то в нем такое было, с чем еще придется разбираться, – и мгновенно уснула, положив голову на крышку пианино.

Когда соседние окна погасли, дворняги успокоились, а фонарь, обидевшись на исчезнувшую луну, надвинул жестяную шляпу на глаза, чтобы совершенно не обращать на нее внимания, пальцы разболелись. Но даже это не смогло разбудить Марусю. Наверное, воплощенное желание настолько углубляет сон, что в нем останавливается время.

Вполне может почудиться, что в этом безвременье всякие слова не вполне отдают себе отчет в том, за какие мысли они отвечают. И всякие мысли могут быть выражены не только словами. И что выразительные средства сами способны проделывать разные штуки со временем.
Ну, вот хотя бы вспять его повернуть и побежать по одной из его нитей, разматывая клубок до самого первого витка. А там, в самом начале, изобразив перед предстоящим недоумение, одним лишь словом "нет" это предстоящее отменить – не токмо удовольствия для, но и пользы дела ради.

Понятно же, что не все желания исполняются. Хотя только для неисполненных пишутся капризы.

14 октября-11 декабря 2000