Чехов В ссылке

Науменко
Аскеза и аскетический герой в рассказе "В ссылке" 

Мне хотелось бы обсудить здесь только одну тему (по-моему, очень актуальную в связи с сегодняшними представлениями о реальности) из книги А. С. Собенникова “Между «есть Бог» и «нет Бога» … О религиозно-философских традициях в творчестве А. П. Чехова” (Иркутск: Изд-во ИГУ, 1997. 223 с.) - тему христианской аскезы в рассказе Чехова “В ссылке.” В главе III “Аскеза и аскетический герой в произведениях А.П. Чехова” Собенников обращается к трём рассказам: “Без заглавия” (1888), “Пари” (1889) и “В ссылке” (1892). Автор рассматривает отношение Чехова к “аскетическому герою” и устанавливает, что только в рассказе “В ссылке” Чехов относится к “аскетическому герою” (Толковому) не насмешливо-травестийно. Почему, задаётся вопросом автор и приходит к выводу, что впечатления от поездки на Сахалин заставили писателя пересмотреть своё отношение к христианской аскезе и увидеть в ней способ, необходимый для усечения желаний в условиях ссылки, который помогает человеку стоически выжить. Собенников видит много положительного в Толковом: его правоту знания жизни, родственную мудрости Чехова, его отказ от всех радостей и превращение в стоика. Автор не считает, что молодой герой рассказа татарин выражает мнение Чехова о Толковом, как это решалось раньше, и предлагает рассмотреть этот вопрос в связи с рассказом “Пари.”
 
Обратившись к рассказу “В ссылке” я получила настолько противоположное впечатление от Толкового и двух других главных героев, от  выраженного в рассказе смысла, что несмотря на то, что книга Собенникова чрезвычайно содержательна, деликатна в подходах к проблемам, компетентна в их научной постановке, мне захотелось рассмотреть этот же вопрос (о христианской аскезе, философском равнодушии и стоицизизме) в диалоге с автором и с чеховским текстом. 
 
Семён Толковый в рассказе “В ссылке” убил в себе всё живое – и это обсуждается в книге о чеховском христианстве как мудрость старости, стоицизм, бесстрастие и принятие христианской аскезы, необходимых для выживания в страшных условиях Сибирской ссылки, и утверждается, что “правота Семена Толкового доказывается всеми событиями сюжета":

 (Цитата)"Дело, очевидно, в том, что на Сахалине Чехов стал свидетелем усечения жизни, безмерного страдания, безмерного унижения человека. И одним из способов его адаптации к не-жизни был осознанный аскетизм, добровольный отказ от обычных радостей, удобств, изживание в себе страстей. Бесстрастие — непременное условие христианской аскезы. … По словам Симеона Нового Богослова, задача христианина состоит в том, чтобы «терпеливо и благодушно преносить всякое находящее искушение, в печалях, в скорбях и неприятных случайностях».
Правота Семена Толкового доказывается всеми событиями сюжета." 

Исследователь сравнивает Семёна Толкового с  узниками ГУЛАГа: “Если судьба привела человека на каторгу, то нужно отказаться от всей прежней жизни и начинать «жить сызнова». К этой истине придет не только герой Чехова, но и герои А.И.Солженицына. Лишь те узники «Архипелага ГУЛАГ» сохранили человеческое достоинство, кто отказался от жизни, внутренне был готов принять смерть.” 

Между тем у Чехова в образе Толкового показан результат отказа от прежней жизни как человеческая деградация: отказ от памяти отца, матери, жены, дома,  лишил героя сострадания ближнему, а "аскеза" в быту уподобила скоту, который “жрёт траву” и ничего ему больше не надо. Внутренне Толковый не только не “готов принять смерть” – он о ней  не думает, не жалеет тех, кто умирает и радуется, что ухитрился так приспособиться, чтобы ничего не чувствовать, но при этом всё знать. Собенников пишет, что отказ от всего и аскеза – вынужденная мера для Толкового, так как он знает, что в его возрасте счастья уже ждать нельзя (герой попал в ссылку 22 года назад, когда ему было около 38 лет) и объективно умён, заранее понимая, чем могут кончиться любые жизненные колизии, и предупреждает об этом других, но они не слушаются: “Мудрость Толкового не помогла молодому Василию Сергеевичу, когда тот попал в ссылку, не поможет она и молодому татарину.” Автор не ставит слово мудрость в кавычки, потому что считает, что Чехов наделил Толкового мудростью. Поэтому хочется выяснить, а точно ли это мудрость в мире чеховского рассказа, если мы согласны, что с Толковым происходит человеческая деградация, и можно ли говорить о философии Толкового как о некой истине, которая сближает его с чеховским пониманием жизни после Сахалина (рассказ напесчатан в 1892 г.).
 
В главе “Аскеза и аскетический герой в произведениях А. П. Чехова” Собенников пишет, что в рассказе “В ссылке” противопоставляется мудрость старости и стоицизм гедонизму молодости: “у Чехова происходит невольная самоидентификация с «общими правилами», выработанными человечеством: гедонизмом и стоицизмом.” Поэтому “И в Сибири люди живут!” – расценивается как выражение объективно данного желания счастья в молодости, признак неизжитых страстей. “Я с первого же дня уперся: ничего не хочу!” – объективно мудро для “старости” при вынужденной адаптации к “враждебному миру.”

(Цитата)"...до сахалинского путешествия преобладает иронически-травестийное отношение к аскетическому герою, после Сахалина аскеза дана как один из способов адаптации человека к враждебному миру. Но и в 80-е, и в 90-е гг. она исследуется в связи с циклами человеческой жизни, аскеза – это мудрость, но мудрость старческая. Поэтому, естественно, философия Толкового не может считаться истинной, выражающей точку зрения автора. Автор дистанцирован и от Толкового, и от татарина, и от Василия Сергеевича. Никто не может никого научить в мире Чехова, единственный учитель — жизнь…"
 
Но “аскеза” у Чехова, хоть и помогла  Толковому адаптироваться. никак не мудрая в том понимании, чтобы сравнивать её с мировоззрением Чехова, и не чеховская “нестарость,” не возрастное “дистанцирование,” по-моему, причина того, что “философия Толкового не может считаться истинной, выражающей точку зрения автора.” Если говорить в христианских терминах (раз Чехов показывает “аскетического героя”), то знание Толкового не обладает духовной зрелостью и основано на самомнении человека, решившего больше не барахтаться в мире отпавшем от Бога, а устроиться в нём прочно.
 
Чтение рассказа оставляет впечатление, что Чехов представляет психологию разных человеческих уровней (которые можно назвать по-чеховски “рабов и господ”), а не только противопоставляет старость молодости. На одном уровне духовного развития христианская аскеза понимается как практическое умение выжить физически и ничего не хотеть, перестать чувствовать что-либо – освободиться от всех человеческих свойств, включая память и чувство красоты, так что “мудрость” стоит на выхолощенном каркасе прагматического знания о жизни. Таков вариант “спасения.” На другом уровне духовного развития вместо зримых форм христианской аскезы –  необходимость выжить духовно в данных условиях, что влечёт за собой страсти – христианские грехи (против чего предупреждает Толковый): страдание, отчаяние, непокой. Каждый выбирает по себе, и не столько из-за возраста, по-моему, сколько из-за опыта духовной культуры, и выбор “барина или князя” Василия Сергеевича, меньше напоминая по содержанию христианскую аскезу, больше соответствует её цели, чем выбор Толкового. Василий Сергеевич духовно поднимается всё выше, чтобы выстоять в страдании и любви (через муку и стойкость невольно движется к постижению заповедованных христианских истин), а Толковый духовно опускается всё ниже и черствеет, потому  что духовно не живёт.
 
Несколько всем знакомых христианских заповедей, на которые опирается реальный аскетический герой и, на мой взгляд, чеховский текст: Цель христианской аскезы и бесстрастия – в духовном подвижничестве, во “взятии своего Креста” и своего пути в жизни; “жизнь во грехе отрицает смысл Креста.” Шестая заповедь: “Не убий” – запрещает убийство, не только прямое, но и действия, приводящие к духовному убийству, и христиане больше всех грехов опасались гордыни тайной и явной (тщеславия). Гордыней пропитан Толковый, но  он этого не знает,  думая, что спасся от беса: “Я с первого же дня уперся: ничего не  хочу! Бес мне и про жену, и про родню, и про волю, а я ему: ничего мне не надо!” В отличие от него, Василий Сергеевич,  не забывший про жену и родню, на 15-ом году ссылки, превратившись в старика, “ещё пуще бьётся.” “С первого же дня” он решил вести жизнь подобную христианскому подвижнику: отказывается от титула, покупает землю (“Хочу своим трудом жить, в поте лица, потому что, я теперь не господин, а поселенец”), обрабатывает её, 3 года живёт с женой, выстаивает духовно после её побега с любовником, хоть и “бьётся головой о доски” парома, а потом один воспитывает дочь, любит её, не может “надышаться” на её красоту и даже счастлив, пока дочь не заболела чахоткой, но Толковый, рассказывает это таким образом, что складывается впечатление, что он на самом деле не знает, как все эти человеческие дела – любовь, отчаяние, воспитание, душевная борьба внутри себя – экзистенциально проживаются и соприкасаются с христианскими правилами. Он “посторонний” в живой жизни – вот его трагедия, в незнании о которой его сила. Он никогда, вероятно, не знал (или начисто забыл) протекание внутренней духовной жизни в любви (не “жил” по существу в этом понимании), ведя свою трудовую жизнь до ссылки и не отличая любовь от блуда и “баловства”, жену от “бабы” (слова Толкового). Поэтому он со сравнительной лёгкостью и с гордостью отрил всё личное, как грех, отрил и все привязанности – скорее всего они не были ему так уж дороги и “чти отца твоего и матерь твою, да благо ти будет,” вероятно, тоже прошло мимо его сердца, затронув только формальную поведенческую сторону. Такое предположение подтверждают слова Толкового татарину:

(Цитата)"… на что тебе мать и жена? — спросил Толковый. — Одна глупость, брат.  Это тебя бес смущает, язви его душу. Ты его не слушай, проклятого. Не давай ему воли. Он тебе насчет бабы, а ты ему назло: не желаю! Он тебе насчет воли, а ты упрись и — не желаю! Ничего не надо! Нету ни отца, ни матери, ни жены, ни воли, ни двора, ни кола! Ничего не надо, язви их душу!"

Семён Толковый никому не сочувствует – произошла та очерствелость в старости, против которой взывал Гоголь. И здесь встаёт проблема бесстрастия, обсуждаемая Собенниковым.   
Что значит бесстрастие христианских подвижников? Как отличить внешний покой христианского аскета при постоянном духовном напряжении от спокойствия при духовной расслабленности? Мне кажется, что сцена на пароме, в которой Толковый разговаривает с Василием Сергеевичем и которую слышит татарин, даёт чеховский пример покоя при духовном напряжении страстного устремления к спасению дочери (как устремления подвижника к Богу), и духовной расслабленности при лукавом и почти явном устремлении к собственному торжеству над “князем.” (Интересно, что татарин называет Толкового не только камнем, но и глиной – думаю, что это как раз о расслабленности).
 
(Цитата)"….всё время, пока плыли, [Василий Сергеич] стоял неподвижно, крепко сжав свои толстые губы и глядя в одну точку; когда ямщик попросил у него позволения покурить в его присутствии, он ничего не ответил, точно не слышал.
А Семен, лежа животом на руле, насмешливо глядел на него и говорил:
— И в Сибири люди живут. Живу-ут!               
На лице у Толкового было торжествующее выражение, как будто он что-то доказал и будто радовался, что вышло именно так, как он предполагал. Несчастный, беспомощный вид человека в полушубке на лисьем меху, по-видимому, доставлял ему большое удовольствие. […]
Василий Сергеич молча дал на водку, сел в тарантас и поехал дальше."
 
Христианская жизнь – это подвиг, который требует работы души по сохранению целостности своей личности, который не может исключить (как бы ни толковать христианское отношение к миру) способности проникать чувствами в  мир другого человека, так как избавиться от эгоизма можно только через живое  взаимоотношение с людьми, и осуществление заповеди любви к ближнему тоже иначе невозможно. И здесь у Чехова, если говорить о христианском подтексте, тот ключ, которым можно открыть секрет образа Толкового, Василия Сергеевича и татарина и степени “дистанцирования” каждого из них от автора. Толковый – не “Спаситель” и не мудрец: он “знает,” о многом не зная, и потому при взаимоотношении с ним происходит проникновение грубо “усеченного” (Собенников) знания о жизни, очень формальной её стороны. Знание даже самых низких истин передается и воспринимается как мудрость через положительную личность, сквозь которую (на основе её авторитера или интуитивно) прозревают стремление к идеалу или образу Спасителя, а Толковый, не желая того, в силу своих возможностей, предлагает любоваться собой, и проявленным бесчувствием к другому оказывает сильнейшее отрицательное влияние на чувствующего. Вместо передачи “мудрости” происходит проникновение отрицательной личности, которая внедряет в подсознание нежить (он расслаблен духовно, остановился в движении и ему ничего не надо) и татарин интуитивно чувствует угрозу своей душе, идущую от Толкового, опасность проникновения в него чуждых ему отрицательных свойств.
 
Если сказать, что да, Собенников абсолютно справедлив и молодые герои не могут воспринять мудрость старости, то проблематика чеховского рассказа теряет смысл и превращается в иллюстрацию “общих правил.” Чехов может Толкового не принять, но понять и “дистанцироваться,” даже сочувствуя ему как человеку, но этот процесс доступен далеко не всем, и татарину в его положении это не по силам (в отличие от Василия Сергеевича, который духовно самостоятелен и может быть бесстрастным), и потому татарин испытывает прилив ненависти к Толковому и называет его зверем. Толковому его замерзшая “мудрость” дана для собственного физического выживания, и она поддерживает в нём веру в свою исключительную правоту. А Василий Сергеевич показан в движении к мудрости через “страсти,” которые, при его желании нести добро ближнему (Сравните представление Толкового: “Страсть сколько денег на докторов ушло, а уж по-моему лучше пропить эти деньги... Всё равно помрет”), не являются “грешными страстями,” а наоборот, единственным способом, дающим возможность достичь результатов христианского подвига. И вообще, возможно ли служение вне страсти, по мнению Чехова? Апостольское, пророческое или миссионерское? А писательское? “Объективный” тон Чехова отвечает на этот вопрос,  казалось  бы, положительно (и даёт возможность подозревать в Чехове Толкового), но это только литературный стиль бесстрастия, достигнутый Чеховым художественный эквилибризм.
 
Чехов вовсе не так добр и снисходителен к Толковому в рассказе, как сам исследователь чеховского христианства. Он совсем не изменил “иронически-травестийное отношение к аскетическому герою” и, может быть, именно потому, что (как пишет Собенников) “на Сахалине стал свидетелем безмерного страдания, безмерного унижения человека” – Чехов изобразил “аскетического героя” опять иронически. Именно здесь, среди “безмерного страдания и унижения” Толковый почувствовал, наконец, свою силу и превосходство. Если бы Чехов хотел показать не травистийного стоика, он бы не подчёркивал так явно торжество над ближним, наслаждение водкой, намеренную медлительность хозяина жизни на пароме (“Ладно, успеешь! — проговорил Толковый тоном человека, убежденного, что на этом свете нет надобности спешить — всё равно, мол, толку не выйдет.”), снятие шапки перед барином, а потом зубоскальство ему в лицо и за глаза, и при этом получение денег на водку, смягчил бы лексикон: “жрать траву,” “язви их душу” [отца, матери, жены]. Чехов показал, как подобный “аскетический герой,” приспособившись, становится сам частью мира, враждебного и духовной сути христианской веры и живой жизни, и живому человеку. Толковый никого не может чувствовать: перестав быть “рабом Божьим” и став “рабом” усвоенных знаний о жизни, он полагает, что раз он не страдает, то он стал господином. Но господином по-прежнему оказывается “барин или князь” Василий, что в перводе с греческого означает “царь, царский.” Василий Сергеевич (Сергиус, Сергий – высокочтимый, почтенный, имя человека, связанного со всеми уровнями бытия) и есть у Чехова “стоик;” “гедонизм и стоицизм” (о котором говорит Собенников) сливаются в единую деятельность человеческого духа. А Толкового Чехов изображает не “стоиком,” достигшим “философского равнодушия” (Собенников), а самодовольным пьяницей, которому нечего делать, когда кончается водка, “глиной,” как справедливо, по-моему, чувствует татарин. При этом Толковый не уважает “низкое” сословие – он называет татарина “глупым мужиком,” гордясь, что он сам “не мужик простой, не из хамского звания, а дьячковский сын.” Толковому неведома духовная сторона христианской религии; он “довел себя до такой точки, что может голый на земле спать и траву жрать” – в этом суть его стоицизма. “И дай бог всякому такой жизни,” – говорит он. “Ничего мне не надо и никого я не боюсь, и так себя понимаю, что богаче и вольнее меня человека нет.”

Собенников очень благородно относится к Толковому, но у Чехова (который в жизни  наверняка тоже не обидел бы "толкового") в рассказе уже само имя “толковый” травестирует “аскетического героя” и, возможно, что имя Семён (“услышанный Богом”), хоть и травестирует факт, что сам Семён не услышал Бога, выражает согласие Чехова, что уверенность Толкового в своей правоте даёт ему род “спасения.” Если “князь” Василий, имея желания и страсти, духовно растёт к “царскому” величию духа и стоическому спокойствию, то Толковый, перестав хотеть, но не перстав стращать бесом, духовно окаменевает в бессодержательности своей не божественной толковости. Например, он ждёт с внутренним торжеством, когда что-нибудь случится с выросшей дочерью, на которую князь  “не надышится”: “А сам про себя думаю: Ужо погоди...”; [у ж о -  чеховский гротеск, цитата: "Ужо тебе!" - кричит сошедший с ума пушкинский Евгений царю]; Толковый не без злорадства ждёт, когда “князя в петлю затянет.” У него нет любви к ближнему, завещанной христианской эстетикой; он как будто всё время камень держит за пазухой против всего живого. И слово “камень” звучит в словах татарина о Толковом (“ты не живой, а камень, глина! ... Ты камень — и бог тебя не любит, а барина любит!”). Забить камнями насмерть грешника предписывалось в Ветхом Завете (имя Семён отсылает к иудейскому закону), так что слово "камень" не случайно произносится татарином; в нем слышится аллюзия на “кто без греха, пусть бросит первым камень” – т.е. на неправедность знания Толкового, а не на его мудрость. Семён  по характеру не “камень” (т.е не тверд, как Пётр), возможно поэтому к камню Чехов добавляет слово “глина.”   
 
В своей адаптации чеховский герой невольно травестировал христианские идеалы стремления к душевному целомудрию и смирению, и говорить о христианской стороне его аскезы и его духовном бесстрастии всерьёз нельзя, cкорее о способности быть невосприимчивым: когда от ветра открывается дверь в холодную избушку, где все спят на ледяном полу на соломе, и сыплет снег, Толковый, как и другие перевозчики, не встаёт, чтобы закрыть дверь; все жалуются, что холодно, но никто не закрывает. “Лень”- поясняет Чехов. “А мне хорошо!” – говорит Толковый.
 
Поэтому хочется возразить автору книги о чеховском христианстве в его видении, что “Василий Сергеевич и татарин следуют древнему правилу — carpe diem, ибо молоды и хотят жить, а Семен Толковый противопоставляет страданиям философское равнодушие.” Всё-таки появление слова старик (“невысокого роста старик в полушубке”) по отношению к Василию Сергеевичу, который в ссылке уже 15 лет предлагает акцентировать не только его молодость, но и весь путь ссылки, противопоставленный неподвижному пути Толкового, за плечами которого, вероятно, было мало чего хорошего, кроме запретов и унижений, испытанных сполна ещё на свободе. Поэтому “философское равнодушие” и христианская аскеза “стоика” оборачиваются в нём жаждой быть, наконец, себе господином и знать как бог наперёд судьбы других. А человек, не отказавшийся от желания быть живым в ссылке, выстоявший и набравший духовную высоту, бесстрастно возвышаясь над низостью ожиданий  Толкового, который рад бы уничтожить все его надежды – и Василий Сергеевич, конечно, это чувствует – такой человек не учит мудрости и несёт свой крест.  И молодой чуткий татарин, который на распутье и ещё не потерял любви и восприимчивости, впитывает то, что видит и слышит. А это слишком принципиально важно для Чехова, по-моему, чтобы он мог с философской бесстрастностью “исследовать аскезу в связи с циклами человеческой жизни” в данном рассказе. И неправильно, что “никто не может никого научить в мире Чехова,” так как именно в этом рассказе Василий Сергеевич несомненно даёт собой татарину пример духовной стойкости и выживания, невольно шлёт чувства собрата по духу и по несчастью тому, кто “жив.” Знаменательно, что татарин – “мужик” – значит выбор между психологией раба (не божьего раба) и господина (раб божий) всё-таки есть, по мнению Чехова, у человека любого сословия. Поэтому всё же неверно, что слова татарина в рассказе (“Ты камень — и бог тебя не любит, а барина любит!” и т.д.) на такой же дистанции от Чехова, как и “мудрость” Толкового. Характер Толкового, обрисованный Чеховым, весьма верно угадан татарином (“камень” и “глина”). Ведь Чехов не бесстрастный описатель, а создатель образов и контекста собственного рассказа и имеет определённую цель и message, адресуемый жизни и читателям. Он так или иначе поддерживает одних героев и не поддерживает других. Толковому не нужна поддержка, он устроился. А вот татарин живёт во взвешенном состоянии, и его чувства верно, хоть и безжалостно, угадывают основное в Толковом. Чехов конструирует звучание рассказа и направляет наши симпатии, и они отданы тем, кто чувствует и страдает, потому что сочувствовать тому, кто живёт 22 года самодовольством и который всё видит бездуховными глазами и ждёт несчастья другого, чтобы доказать свою правоту – крайне трудно (Чехов по крайней мере не помогает).
 
Собенников в своей книге пишет, что прототипом Толкового был каторжник по прозвищу Красивый, с которым Чехов познакомился при перевозе через реку Дуйку.

 (Цитата)“Красивый за все двадцать два года на Сахалине «ни разу не был сечен и ни разу не сидел в карцере». «Потому что посылают лес пилить — иду, дают вот эту палку в руки — беру, велят печи в канцелярии топить — топлю. Повиноваться надо. Жизнь, нечего бога гневить, хорошая, слава тебе господи!» И Красивый, и его литературный двойник Толковый смирились с судьбой, они повинуются ей. Оба внутренне, для себя, приняли состояние ссылки за жизнь …  «Дай бог всякому такой жизни», — говорит Толковый.

Мне кажется, что несмотря на сходство в 22 года пребывания в ссылке между впечатлением от Красивого в записи Чехова и образом Толкового, созданного в контексте рассказа, нельзя не видеть разницы (как, например, в пушкинском Пугачёве в историческом труде и в романе “Капитанская дочка”). Вернее, сначала хочется решить в чём их “двойничество”? По крайней мере запись не производит такого же впечатления о Красивом, как чеховский рассказ о Толковом. Имя изменено, “некрасивые” детали введены, смысл аскезы обрисован – вместо “не убий” – у Толкового вольно или невольно получается “убий”, он не показан повинующимся, не топит печь и не пилит лес. Как относился Красивый к товарищам в ссылке – неизвестно, но как относится Толковый и что составляет его содержание – более-менее ясно. Толковый наполнен гордостью за своё состояние, вероятно, он слишком долго был унижен на свободе – в ссылке, среди страдающих, он, наконец, свободен. Собенников пишет: “И Красивый, и его литературный двойник Толковый смирились с судьбой, они повинуются ей. Оба внутренне, для себя, приняли состояние ссылки за жизнь.” Однако чеховский Толковый говорит слова прямо противоположные этому утверждению. Он говорит, что нельзя смиряться, а надо смеяться над судьбой, которая обидела, и тогда будешь чувствовать себя свободным и счастливым назло судьбе. То есть чеховский Толковый, наоборот, горд, что поборол судьбу, поборол смехом и бесчувствием и в бесчувствии  ко всему человеческому обрёл как раз истинную жизнь хозяина жизни.
 
(Цитата)"Уж ежели, говорю ему, нас с вами судьба обидела горько, то нечего у ней милости просить и кланяться ей в ножки, а надо пренебрегать и смеяться над ней. А то она сама насмеётся."

Поэтому Чехов поднимает вопрос в рассказе, на который Собенников и Красивый в выше-приведённой цитате не отвечают, “раб” или “господин”? Красивый, избравший “повиновение,” ещё не значит раб, так же как считающий себя господином своей судьбы Толковый, совсем не есть господин. Красивый, возможно, приспособил чувства к смирению, а Толковый отказался от чувств – потому он не “красивый,” и даже не “умный,” а насмешлливо - “толковый.” В то время как татарин может плакать и сопереживать другому, “cмирение” Толкового липовое. Оно служит тому, чтобы “встать над,” и он может только подтолкнуть к духовному слому, чтобы живущий надругался над с в о е й  судьбой и стал “как все,” а значит рабом. Да, Татарину 25, а Толковому, когда он был сослан  было (60 – 22 года) около сорока. Но это у Чехова не означает, по-моему, большего снисхождения, а может быть даже значит большее порицание, так как Толковый должен был уже “пожить” и знать, что свою судьбу каждому надо преодолеть, а не отречься от неё. Вообще, мне кажется, у Чехова в  творчестве нет снисходительно-господского или нейтрально-научного взгляда на людей сверху вниз как на объекты изучения или как на что-то несоразмерно меньшее, и это человеческое равенство (то, на что надеялся Достоевский в “Дневнике писателя” в последний год жизни: не будет ни рабов, ни господ, все будут морально равны перед Богом) позволяет ему быть порой жестоким и даже “объективно” (c научной точки зрения) несправедливым. Образом Толкового Чехов, по-моему, отмежёвывается в первую очередь от своих собственных умственных представлений о человеке (и Собенников, может быть, из-за этого приписал чеховский ум Толковому). Чехов, конечно, “дистанцирован от Толкового,” но вряд ли он сильно “дистанцирован” от слов татарина: 

(Цитата)"“Бог создал человека, чтоб живой был, чтоб и радость была, и тоска была, и горе было, а ты хочешь ничего, значит, ты не живой, а камень, глина! Камню надо ничего и тебе ничего... Ты камень — и бог тебя не любит, а барина любит!

И прежняя точка зрения, в частности К. Чуковского, что слова татарина выражают чеховскую позицию в рассказе, кажется мне очень актуальной. Это не значит, что “автор говорит устами татарина” (формулировка Собенникова). Несмотря на то, что идентифицировать Чехова и татарина не стоит, через слова татарина выражена, по-моему, Чеховым мысль о том, что даже плохо говорящий по-русски татарин понимает прекрасно, для чего дана жизнь и где правда жизни. И он, татарин, похоже уже выбрал свой путь между тем, что предлагал ему Толковый и тем, что он понял про “князя.” Татарин испытал к Толковому “ненависть и отвращение.” Вопрос стоит, сможет ли татарин, как “князь,” принять свою судьбу со всеми предстоящими ему горестями, а если примет, выдержит ли, как смог ”князь,” “бьясь головой о доски.” Поэтому жизнь оказывается не “единственным учителем в рассказе” Чехова и поэтому татарин плачет в конце рассказа, предчувствуя свою судьбу, а Толковый, но не Чехов, говорит “Привы-ыкнет!” Мы не знаем, что будет с татарином, вопрос Чеховым открыт, закрыт он только для Толкового, потому что Толковый вовсе не “всегда прав,” как пишет Собенников, не “привык” же Василий Сергеевич.  Толковый прав только в том, что татарин будет страдать, и жена, если приедет, возможно, скоро сбежит, и ребёнок, если родится, возможно, заболеет, и татарин, может быть, "полезет в петлю" от горя. Но это всё, что знает Толковый, и это всё наружнее, именно “от беса"(ум, отрекшийся от чувств, от их развития, с духовным знанием справится не может) и потому к истинному знанию о жизни людей не относится. Как оно будет, может быть, жена татарина окажется способной на подвиг милосердия – не знает пока никто, потому что у татарина своя судьба и, если ему удастся не быть сломленным “враждебным окружением,” которое включает прежде всего знатока жизни Толкового, если он сможет поверить, что "выдавливанием из себя раба" можно пережить свою судьбу, усечённую, но не навязанную толковыми, то татарин её проживёт.

Надеюсь, что примерно в этом направлении думает Чехов в рассказе. В самом деле, ведь cтрашный чеховский рассказ “В ссылке” всё же не так безнадёжен, как в трактовке стоицизм – гедонизм, потому что Чехов – не Толковый (и не доктор Рагин из “Палаты № 6”, созданной также в 1892 году), и ему претит “философское равнодушие.” Чехову небезразлично, утверждает ли его рассказ и герой жизнь или не-жизнь во “враждебном окружении,” становится ли герой частью "враждебного окружения" или с ним борется, потому что рассказ обращён к живущим людям и молодёжи. Именно сочетание видимого бесстрастия (бесстрастие в данном случае не оттягивает внимание на чувства автора) с возмутительной уродливостью жизни людей, неразрешённой никакой мажорной кодой в тексте, создаёт (должен создать, как мне кажется, в скрытой аторской надежде) феномен болельщика, т.е. эффект отчаянного небезразличия читателя. Благодаря "брошенности," читатель должен выстоять сам духовно, не пасть нравственно, обрести личностную позицию и иммунитет против толковости и, если сможет, даже понять и пожалеть “аскетического героя,” потому что столкнувшись с ним в жизни без подготовки можно оказаться биологически неустойчивым. Это, по-моему, чеховский метод диагностики, описания инфекционного вируса и врачевания через скрытую энергетику (о которой модно теперь говорить) художественного текста.
    
Чехов, по моим сегодняшним представлениям о его творчестве и личности, рано уловил в подтесте жизни суровую правду жестокой бесчеловечной борьбы за выживание между людьми – абсурдную и омерзительную для тех, кто живёт в мире взаимной любви и благополучия, отстранившись от пошлой жизни (в любом возрасте) и будничную для тех, кто оказался вовлечённым в самую её гущу и выработал защитные реакции прежде, чем смог понять интеллектуально и эмоцианально её содержание. Чехов принадлежал скорее ко второй группе и этим во многом, на мой взгляд, определилось направление его творчества. Он любил тех, в ком прозревал духовную целостность и жалел их человеческую сущность при столкновении с рутиной жизни и пошлой ничтожностью. Он не любил тех, кто, принадлежа к первой группе, считал себя вправе сверху вниз смотреть на людей, вовлечённых в тяжёлый или рутинный труд и распоряжаться по-хозяйски их жизнью. Он не любил ни “рабов”, ни “господ,” а любил в человеке действующую личность и “не раба.” Он считал, что от жизни, несмотря на её пошлость, нельзя отстраниться, и жизнь человека – это процесс, постоянное движение, в котором каждый преодолевает свою часть огромного поля “между есть Бог” и “нет Бога,” а без этого преодоления ничего нельзя понять ни о себе, ни о другом, ни о мире.