Дорога в Никуда. Гл 3. В чужие края - 25

Николай Аба-Канский
XXV
10/XI – 1967
ДЖАМБУЛ
Валерию Хорунжему

                Здравствуйте, Валерий Николаевич!

Позвольте вас поздравить с прошедшим юбилеем Великой Октябрьской Социалистической Революции. Учти, что поздравляю абсолютно искренне и сам вот уже три дня испытываю чувства радости и облегчения, ибо окончилось наконец-то трехсотшести-десятипятидневное круглосуточное засевание мозгов напоминаниями об этом самом юбилее. В слове «засевание» можете заменить одну букву. Я хоть и гениальный писатель, и каждая запятая моих текстов священна и неприкосновенна, но в данном конкретном случае даю полный карт-бланш. Дерзай.

А кроме шуток – слышал раз, что один директор крупного завода кувырком летел из своего кресла, у бедняги нервы не выдержали денно и нощно читать и слушать: «50 лет… 50 лет… 50 лет…» Видимо, чем-то не тем опохмелился, карьерный инстинкт не сработал, ну и простонал сквозь зубы: «Да когда же это кончится?..» Рядом оказалось длинное партийное ухо, дальше – дело техники.

У меня юбилейный день прошел весьма насыщенно и интересно, даже лучше бы пожиже и поскучнее, мать его за ногу… Но об этом чуть позже, пока преамбула.

Если б знал, в какую помойку влечу, записавшись в цирковой табор, то скорее в Абакане двор бы мести нанялся. Кроме меня и местного саксофониста, парня казаха, остальных музыкантов оркестра поразила вторая птичья болезнь – «перепел» (первая – «три пера»), болезнь приняла хронический характер, у пациентов явные признаки церебрального паралича (при ходьбе одна нога цепляется за другую и приходится в той или иной степени употреблять при передвижении верхние конечности).

Равиль, например, допился до такой степени, что в твисте не выбирает восьмые ноты, дудит четвертями. Надо было видеть его го-лубые, бесконечно невинные, непорочные глаза, когда на этих чет-вертях барабанщик Филимонов, исполняющий обязанности дириже-ра, обернулся к нему, буквально сжирая ненавидящим взглядом. Ра-виль лишь скулил в ответ: «Не могу, Леша! Хоть убей, не могу!» Впрочем, у Леши рыльце тоже в пушку, то есть, в спирту, шнобель у него – кусок вареной почищенной свеклы. Горе-жену свою Равиль давно выпер и отправил домой, и добегался по бабам до того, что подцепив неких букашек, смертельно боящихся ртутной мази, излавливал их на собственном пузе во время представления, задрав рубашку.

Пробитоголовый бабуин, Вова Штан, тягаться с двоюродным родственником Сухэ-Батора не может, но старается изо всех слабых силенок. Но даже это, жалкое блудливое трио, вынуждает Вову изворачиваться, аки ужу на сковородке. Вове, видите ли, стал часто звонить из Ленинграда брат, поэтому сегодня он не мог встретиться с Анькой, вчера – с Любкой, третьего дня Вову Голоштана не могла отыскать Шурка.

Однажды ночью я его даже пожалел: он завел, как обычно, бесконечную тарабарщину о святости своих чувств, пал перед валяющейся на кровати Шуркой на одно колено, имея при этом на теле всего лишь куцую майку и возопил: «Я люблю одну только Аню!» Возопивши, сообразил – сморозил глупость, начал бормотать: «Любаша… Любаша…» Наконец, вспомнил: «Шурочка!!!» Драный кот. И кошки у него драные.

Понедельник у нас законный выходной и шестого Вова потащил меня на пьянку к Любке, прозрачно намекая «опчеству», что ежели у Вовы Штана такой адъютант (Далматов), то каков, стало быть, сам генерал?! На пьянке познакомился с очень симпатичной девушкой, та была польщена знакомством с артистом оркестра Государственного Московского передвижного цирка (господи! ну до чего же толпа дурная: это Вова-то Штан да Вадик Далматов – представители столичного актерского бомонда!.. Две ощипанные вороны, воткнувшие себе под хвост по огрызку павлиньего пера!..) «Это в тебя влюблено пол-Джамбула? – подбросила дива комплимент, когда мы вышли с ней на балкон. Я, однако, мало интересовался и этой, конечно же лучшей, половиной города и всем городом в целом, мысли занимало другое, о чем именно – в данном письме говорить никак не хочется. Не тот жанр.

Пил сдержанно, так как завтрашний день грозил быть тяжелым и угрозу исполнил; Вова же распоясался вовсю и развил такую хлестаковщину, что уши горели, ежились и вяли. Не у него, естественно. Кое-как утащил дурака домой, по дороге он нес жуткую белиберду, пару раз бросался меня обнимать, восторженно при этом вопя: «Ах ты, мой рыжий стрептоцид!!!»
Местный саксофонист-казах попросил столичных музыкантов оказать городу честь: в день планетарного юбилея поиграть в оркестре организации, где он руководил духовым оркестром. Виртуозы милостиво согласились. Виртуоз Штан должен был дуть в духовой тенор, виртуоз Далматов – колотить в большой барабан, концертмейстер группы саксофонов Государственного Московского передвижного цирка тов. Габдулхак свистеть в кларнет, Юсуф – реветь в духовой баритон.

Вставать пришлось (о, мука!) в шесть утра. Но встал, потому что хотя и диссидент по призванию, но музыкант по профессии, а музыкант – что проститутка, играет, где ни скажут, лишь бы платили, а за игру на демонстрации всегда платят. Везли нас на открытой машине, было сыро и холодно и меня жестоко просвистало. Только часам к восьми выбрались мы на стартовые позиции.

Банда наша набрала водки, опохмелилась, Вова тоже изволили выкушать полный граненый стакан шнапса и закусили его какой-то собачьей радостью – вывалянным в хлебных и табачных крошках огрызком колбасы и занюханным луковым хвостом, наверное, давно потерявшим надежду, что его кто-нибудь, когда-нибудь съест. Лучше бы они (Вова) не выкушивали упомянутого стаканчика, потому что после выкушивания они были уже не Вова, а какое-то чудное явление природы, стихийное бедствие в форме всеобщего юбилейного поноса. Он вымотал всем душу за время демонстрации: верещал, кривлялся, паясничал, пытался плясать трепака и нес на своей дудке невообразимую чушь. Во время торжественного шествия музыканты каким-то непостижимым чудом достали вермута, на ходу его выпили и Вова осатанел окончательно.

Наконец парад закончился, наступил волнительный миг дележа добычи. На Вову, эту язву сибирскую в человеческом образе, смотрели злобно и денег предполагали не дать, но держите карман шире! Дурак-то дурак, да только до известных пределов. Вова попер на грабителей отборнейшей бранью и ему, от греха подальше, сунули семь рублей.

Не описать, хоть бы вкратце, как тащил Вову к Любке, где нас ожидала вчерашняя компашка, значит обокрасть грядущие поколения читателей «Полного собрания сочинений» Вадима Далматова, в последнем томе коего перед «Примечаниями», «Основными датами жизни и творчества» и «Содержанием» будут помещены «Письма» 19.. – 20.. годов. Вова стянул у демонстрантов небольшой транспа-рант с пятиконечным пугалом мирового капитализма и упрямо тащил с собой, гнуся лозунги и задирая прохожих. Пару раз наши дикие хари стояли на грани побития, но более всего я боялся милиции. Но милиция, очевидно, получила указивку: в красный день календаря на пьянь и дураков не обращать внимания, поэтому нас и не замели. Так, с транспарантом и лозунгами, мы и ввалились в Любкину квартиру.

Я съел кусочек хлеба и блюдце винегрета, не хотел наедаться за чужой, да еще бабский, счет, а пить совсем не пил: в три часа представление, а Вова уже не вязал никакого лыка, ни в строку, ни между строк. Пытался вразумить идиота, что пора и на работу, но он чхать хотел на все вразумления. Начал отливать надоевшие до смерти пули о святости своих чувств и время от времени прерывал заунывные вариации бодрым ором: «Любушка! Ах ты, мой рыжий стрептоцид!»
 
Последнее, что видел: Вова, с ловкостью иллюзиониста, принялся хватать подряд рюмки, полные и недопитые, мигом проглатывал содержимое и ставил обратно. И до этого глаза почтенной компании, взиравшей на артистов, представляли из себя политнники, теперь же они обратились в юбилейные рубли.

Дольше валандаться с Вовой не мог: служебный долг превысил дружеский, я плюнул на последний и, сломя голову, помчался в цирк. Было два тридцать, за десять минут добежал. Единственный ключ от вагончика с нашими инструментами хранился у Габдулхака, но, поскольку тот отсутствовал, отсутствовал и ключ. А до начала представления пятнадцать минут.

До начала представления десять минут.

Артисты выстраиваются для выхода в парад.

Габдулхака нет.

Вовы нет.

Симки нет, Миши, второго трубача, нет, вагончик закрыт.

Пять минут. Никто в ус не дует.

Барабанщик Филимонов тупо и косноязыко матерится, тромбонист Юсуф томно и надменно его слушает, Равиль мечется, как мыльный пузырь на сквозняке, контрабасист-тубист Макс тяжко вздыхает, словно соображая: а куда это я, люди добрые, попал? местный саксофонист в сторонке, молча, на лице его горькая обида и разочарование.

«И пошел титулярный советник…» пошел Далматов по вагончикам, выпрашивать ножовку по металлу; у клоунов таковая нашлась. Перепилил дужку замка и спас цирк. Директор примчался на конюшню, на губах у него клубилась пена, в глазах – молнии, в голосе… Голос пропал – рычащее, угрожающее заикание. Мы торопливо вскарабкались на наш насест, врезали увертюру (можешь себе представить, что за звуки усладили изысканный слух джамбульской публики), а Нефедов, разъяренным цербером, метался в форганге, поджидая жертву.

И надо же – именно в этот момент черт принес Вову Штана! Вся директорская ярость обрушилась на его пробитую голову, Вова был схвачен, засунут в вагончик и не допущен к работе. Через десять минут появился Габдулхак, еле живой, но грозное директорское око, занятое Вовой, миновал и на четвереньках заполз на оркестровку. Дольше всех вскарабкивалась Симка Феоктистова. К середине первого отделения она достигла цели, но потеряла в пути туфель. Так и играла в одном, вернее, пыталась играть. Сильно мешало лицо: оно то и дело обрушивалось на клавиши.

Как мы звучали, господи, как мы звучали!.. Если бы не одно обстоятельство, из-за которого ни на минуту раньше не хочу покинуть Джамбул, то бросил бы все и уехал. Вот только куда?.. Зачем, ну зачем не перетерпел и не остался в Ермаковском?! Чует сердце, что расплачусь за опрометчивость монетой Агасфера…

Я играл партию первого тенора, Габдулхак изменил себе и позволял коллеге играть свои партии, Макс держался, Равиль выкручивался, как мог, играя все, что возможно, на октаву ниже – губы не держали. Миша, поросенок, не появился ни в этот день ни на два представления следующего.

Восьмого, минут за тридцать до начала двенадцатичасового представления, директор истребовал оркестр в свой вагончик и закатил нам гомерическую нахлобучку. Я в «нам», разумеется, не входил, так как вел себя накануне геройски: явился на работу трезвый, пилил замок, играл первого тенора, но, как все, стоял с понурой головой. Вове Штану объявили, что он уволен. Вова угрюмо поблагодарил, ушел и натрескался водки. Туда ему и дорога, но… Кошки заскребли мое сердце.

И, отыграв утреннее представление, я уже единолично и конспиративно пробрался в кабинет Нефедова, где и поквитался с Габдулхаком. Будешь помнить двойное стаккато, злобная козявка! По моему доносу, он был еще пьянее Вовы, на работу приполз гораздо позже, а он первый альт и концертмейстер оркестра, из-за него пришлось пилить замок и представление началось с опозданием. Вдобавок, они с Юсуфом нарочно подпоили Вову, так как Габдулхак ненавидит его за то, что тот лучше играет на саксофоне, и выпил-то Вова всего ничего: много ли надо человеку с пробитой головой?! Хватило и наперстка. Короче, выставил Вову сиротой казанской, кудрявым агнцем, которого злые волки сгубили Седьмого ноября.

Ну, подлец, подлец. Но надо же и национальный вопрос, как тре-бовал Ленин, учитывать. Из двух свиней заступился за родную по крови. Хотя, грех так говорить: восьмушка татарской крови во мне течет.

Фискальство имело ужасные последствия: директор вызвал Габдулхака. О чем говорили – неизвестно, но Габдулхак прибежал трясущийся, брызгая слюной, ругаясь, почем зря, начал укладывать саксофон в футляр, но все никак не мог уложить и уйти – ждал, очевидно, что попросят остаться, не подводить оркестр. Никто не попросил. Габдулхак ушел, прокляв цирк, оркестр, артистов и весь белый свет впридачу. Уходя пригрозил, что устроится на родине в уличную сапожную будку и поимеет, в смысле денег, куда как поболее жалкого циркового жалованья. Ушел, и получил статью 47 пункт «Г», за невыход на работу. Катись колбаской по Малой Спасской!
 
Я же, после трехчасового представления, бросился домой, растолкал дрыхнувшего Вову, впихнул его в белую рубашку, нацепил на шею галстук, вдолбил, что ему требуется всего лишь не орать «Ах ты, мой рыжий стрептоцид», смирно сидеть и при глупой роже делать умное лицо. Во время этих физкультурных процедур Вова растроганно хныкал и развешивал роскошную бахрому сизых соплей на предмет того, какой Вадик настоящий друг и как он того Вадика любит и уважает. Привел чучело в цирк, посадил за пульт и сунул ему в руки саксофон. Играл один, а когда он пытался что-то там выдудеть, давал ему в бок локтем.

На вечернем представлении погорел сгинувший со вчерашнего парада Миша. Рысий взор директора давно зарегистрировал, что его место на оркестровке заполнено отнюдь не бальзамической атмосферой и более ничем и приказал Филимонову к работе Мишу не допущать, а чуть только появится – отправить в кабинет на предмет выяснения, почем нынче фунт лиха. Миша заявился, когда оркестр, со слегка поредевшими рядами, сидел на своем рабочем месте. Филимонов обернулся и на «вы»: «Пожалуйста, покиньте оркестровку». Миша – ноль внимания. «Покиньте оркестровку, или я не начну увертюру!» В ответ: «Филимонов, ВЫ – кретин!» «Покиньте оркестровку!» «Филимонов, ВЫ – подонок!» И понеслась душа в рай!.. Наконец Миша на fortissimo обложил Филимонова необыкновенно замысловатым трехметровым ругательством, сунул трубу под мышку и с достоинством удалился.

…Немного схлынула душевная лихорадка, но пожаловался – и легче стало. Так тоскуешь здесь по своей стихии, стихии музыки: гул фортепиано в классах АМУ, звуки скрипичных концертов, гаммы баянистов, чириканье балалаек и домр, пение хора; куда исчезла вся эта атмосфера? Там было тепло, уютно и радостно, вот только поменьше б рядиться в перья страдальца и непризнанного гения… А теперь – на кой прах весь этот смрад и лихоманка, все это дешевое переиздание «Сатирикона»?
Э, что теперь канючить:

«…истые пловцы – те, что плывут без цели:
Плывущие – чтоб плыть!»

Одна отрада – появился друг, ты его должен помнить, он в Абакане все представление работал клоуном. Сейчас клоуны другие (их, почему-то, называют коверными, мне не нравится), а Рудольф работает только свои два номера – свободную проволоку и парный жонгляж. Он мне подарил три шарика и учит жонглировать, мы с ним раза три-четыре выпивали в вагончике, винцом баловались. Без конца слушал бы его рассказы о цирке, а он бы слушал не переслушал гитару и романсы. Я его обожаю, как институтка. А вот жены его боюсь смертельно.

Между прочим, жонглировать тремя шарами сложнейшее дело. И страшно увлекательное. У меня на этой почве сдвиг по фазе: каждую свободную минуту репетирую, роняю шары, бегаю за ними. Точно так же сходил с ума по настольному теннису, но у тенниса есть крупный дефект – обязательное наличие партнера, а он то есть, то его нет, то он слишком плохой, то наоборот: вышибает тебя в полторы минуты. Помню, еще в Черногорске, стащил ночью на стройке деревянные щиты, сколотил из них теннисный стол и поставил в своей комнате. Каждый день, почитай, дулись с одноклассником, играть приходилось почти не двигаясь – тесно, зато и реакция вырабатывалась аховая.

А три шарика – благодать! Удовольствие еще большее, чем теннис, и ни от кого не зависишь. Выучился просто перебрасывать шарики, потом научился выбрасывать один шарик высоко вверх, ловить и продолжать жонглировать, научился вот так: один шар подбрасываешь по центру, потом два одновременно по сторонам, опять один по центру и так далее. Еще могу бросать полукаскады и уже немного получается каскад. Окреп пресс и мышцы ног, в спине и пояснице прибавилось гибкости: хочешь не хочешь, а перед занятиями надо разминаться, вот и купил спортивное трико и чешки. Пробовал балансировать на лбу грабли, но не получается.

На альте совсем не занимаюсь, забыл, за какой конец держать смычок, занимаюсь на саксе, кларнете и гитаре. Среди артистов гитарная моя слава растет и ширится. Даже Костя Рубан (исключительный жонглер!) поумерил свою фанаберию – видел бы ты, как презрительно обливал он меня своими взглядами, когда я неумело подбрасывал шарики! Но здесь зависть чисто мужская, в чем в чем – а в этом никогда не ошибусь, почитай, с детства страдаю. Костя артист великолепный, но ряшка у него самая ординарная, к тому же с ярко выраженным национальным колоритом.

Не подумай – я против этого колорита ничего не имею: помани Майка пальцем и аж бегом бы за ней! Впрочем, сейчас – нет… Увидишь ее в Канске – поцелуй за меня в щечку. Вере Филатовне привет не передавай – завтра сяду за письмо. А это можешь ей перечитать вслух и с выражением – пусть помолится за пропащую душу своего любимейшего (после тебя, конечно) внука.


Пока. Амба.   Мистер  Х.


P.S.

Только попробуй к благороднейшей латинской литере «икс» пририсовать две российских! Приеду и будет, как в романсе Алексея Константиновича:

                «Средь шумного бала
                В мусало
                Попало большим кирпичом…»

P.P.S.

Будешь читать Вере Филатовне письмо – фразу о Майке Доманской умолчи. Понял?