Биение небесных сфер

Жамин Алексей
Ударило по глазам, по ушам, по лицу. Музыка будто ослепила. Будто сдвинула маслянистый свет от газовых ламп прямо в лицо. Пена дней, бездарных и суровых в простоте. Стол, ещё часа три назад накрытый крахмальной скатёркой, - прихоть Артамонова, богатого студента, который, тем не менее, скуп был на траты, когда дело касалось товарищей, - сейчас превратился в склад приборов, тарелок, кружек, пустых фарфоровых чайников и пепельниц, утыканных папиросными окурками. Характер и привычки одно, а раскрутили всё же, чего не сделаешь ради престижа да в день собственных именин. Сёма, встрепенулся, решил прийти в себя, хоть чем-то отвлечься от прорех в образе мыслей. Он вытащил свой хронометр «Павел Буре», то была единственная ценная вещь среди нехитрого его имущества. Вещь отозвалась репетицией. Восемь. Ровно восемь, не сомневайтесь.

Расписные своды подвала «Питейный Дом Сухорукого», где гуляли студенты, приспустились, вздрогнули, словно занавес, неуклюже управляемый рабочими сцены, стало невообразимо жарко; воздух сгустился и приобрёл способность дрожать как дворовая псина. В вечно голодном, привыкшем к пустоте брюхе, неугомонно журчало вино, оно перекатывалось в наспех проглоченных кусках буженины, неразжёванного калача, бёдрышка утки, лишь слегка смазанного её же жирком из-под хвоста – отменный был кусочек! Сёма поплыл, после Carruades de Lafite (чудо оно – да как привыкать? три с полтиной бутылка!), пива и трёх рюмок водки его охватило такое уже им узнаваемое острейшее чувство «одиночества в толпе». Да так прищучило, что начало покалывать то место, где у людей – уже не студентов и давно расставшихся с всепрощением молодого организма – было сердце.
- Ах, други мои, - грустно произнёс Сёма, да никто его не слушал.
- Ирен Захерман, сегодня бенефис даёт…
- Врёшь! Я бы знал! – Артамонов подпрыгнул на стуле. Стул затрещал. Половой обернулся. Через локоть крутанул рушником. Облил презрением во взгляде, но так чтобы не заметили – платили славно сегодня.

Сёма отчаялся. Как обратить внимание товарищей на себя? Ведь тоска зелёная! Показалось на миг, когда неистово вскрикнул, обратил - сейчас будут слушать. Да слушать внимательно, так как слушают докладчика на сходке в Аде, но нет – водки налили и даже шикнули: «Молчи». Вот радость-то – оборотил! Артамонов так резко повернулся в его сторону, что обшлагом рукава с тяжёлыми латунными пуговицами хрястнул Сёму по носу.
- Извини, брат, инерция, - а сам ничуть не сконфузился. Продолжил речь.
Он рассказывал, как в прошлом сезоне ухитрился пробиться к Ирен, как вручил ей букетик фиалок, как она поблагодарила его и умильно глянула, а он голову склонил, да в ручку ткнуться губами таки успел.
- …а ручка у неё, доложу вам, господа, как медовая, благоухает парижским ароматом, да так тонка, что и страшно держать в лапе своей, - Артамонов показал всем лапу. Даже пошевелил жирными своими пальцами…
- Я тоже, господа, сейчас, вот сию минуту, побегу и облобызаю ручку Ирен, да букет вручу… букет от «Букеты и дивно обустроенные кадушки - на празднества, юбилеи и дни скорби».

Смех всеобщий и, конечно, водка «в штраф». Но не остановить, невозможно, упрямая мысль засела в горячую голову. Где же взять денег? Отложено ведь одиннадцать целковых на комнату, да и те за прошлый месяц, а чем далее жить? Певчим, в хор, на Малую Бронную, в церковь Воскресения Словущего? Выгонят, всенощную загубил, кашель напал тогда, не приведи Господи. Да не беда, в другой храм подамся, большая Москва, не везде ещё знают.
- Вадим, - молчание в ответ, Вадим курит сигару за полтину, вспоминает Ирен, - Вадим, купи за две красненьких мой Буре. Купи!

Город кружился сквозь вальс снежинок. Синяя ночь зрела не ко времени Рождественскому тяжёлой сливой вокруг светящихся жёлтыми точками фонарей. Наугад. Иду наугад. Хоть бы одна улица знакома. Вот заводила этот Вадим (горб бы ему от Михаила Юрьевича) – утащил на трёх извозчиках всю братию за десять вёрст, а как назад теперь? Как найти своё пристанище в четвёртом этаже, который и не этаж вовсе, а уж под крышей, мезонин. Как  же в нём холодно. На улице в мороз теплее, да после водки – улыбнулся Сёма.

Ему стало хорошо, но делу это никак не могло помочь. Достать цветов, червонцы, хрустящие ассигнации, жгли карман, да только не знал Сёма ни одного места, где в вечер цветы продать могут. Ни одного, кроме... Как раз в его доме была цветочная лавка, именно с тем названием, которое так развеселило его приятелей. Там его знали, он иногда помогал торговать или сгружать во дворе кадушки с розвальней, а дворник мог лавку и ночью открыть – приносил иногда ему пива, в витой высокой бутылке, не откажет, земляк ведь к тому ж. Не кстати пришло в голову из лекций: «по принципу наблюдаемости». К чему бы это?

Когда надо, так ни одного, ну ни одного шельмы не «наблюдается». Извозчики, которые так его раздражали, когда он в дырявых штиблетах бежал в Университет, которые и пройти мимо своих «экипажей» бывало, не давали, всё орали: «Барин-студент, подвезу, садись, с ветерком домчим!», - какой тут ветерок, когда в прошлом годе по очерёдности боты надевали, а то и дома отсиживались… Но это давно было – Сёма уже забыл, как жил на 18 рублей в месяц; сейчас было легче, научился прирабатывать, да и книг накупил в этом году аж на целых 15 рублей. Сёма подумал – нет, не на пятнадцать, на пятнадцать рублёв восемьдесят копеек. Почему запомнил? А потому как почти месяц без сахара цикорий потом заваривал – обычно-то 5 фунтов его потреблял (как раз на восемьдесят копеек). Говорили, для мозгов очень этот продукт ценен, а Сёма и так его любил, безо всякой ценности. Мозги же свои ценил не ахти – слабо они, по его мнению, варили…

Окончательно заплутал. Сухаревка что ли недалече? Река рядом, никак Яуза. Он опять свернул в переулок, показалось: так ближе будет. Дроболитейный? Графский? Темень вокруг была уже страшная, фонари давно уж не мелькали, а светились как луна – по одиночке. Ночного же светила вообще не было видно – снегопад, хоть и не метель, но тучи стояли низко, плотно укрыло небо. Однако то тут то там, словно звёзды на небе, вспыхивали маленькие точки – в домах жгли огоньки, правда, и они попадались всё реже, пока темень не объяла Сёму всего, целиком, с форменной фуражкой и коротковатым для его долговязой фигуры шинелью.

Сёма протянул вперёд руки, припал к какой-то громаде, рухнул вдоль неё, скатился вниз, больно приложился к леденящей мостовой… Как ни странно, но встать он не захотел, - вдруг стало тепло, ноги сами поджались к груди, полы шинели прикрыли тощие ноги в протёртых до зеркального лоска на коленях и бёдрах панталонах, снежок приятно защекотал голые под коротким исподним щиколотки. Зря он ругал свою голову, только она его и спаса от неминуемой смерти в глухой подворотне от замерзания. Невероятным усилием воли Сёма заставил себя встать, осмотреться и тут же сообразить, что прямо перед ним единственное его спасение. Рядом, по левую руку, горело слабым светом решётчатое окно. Монастырь? Келья? Раздумывать было некогда.
- Who is it? That’s question…

Паролем прозвучало едва слышно из-за туманного окна, в ответ на робкий стук Сёмы, с трудом удерживавшегося за свинцовый подоконник. Тень за окном метнулась. Сёма разглядел только чёрный парик, будто птица крылом взмахнула – он слетел с окна прямо в подоспевший кстати сугроб. Сквозь его пушистое одеяло он услышал, как скрипнула тяжёлая железная дверца, и какой-то человек выкрикнул, уже по-русски:
- Эй, болезный, вставай, можно подхватить тяжёлую лихорадку – в неделю не встанешь, а то и помрёшь горячкой к весне…
- Уважаемый, великодушно прошу простить, не подскажете, где я нахожусь, да где мне найти лихача до Никитских ворот? Студент я, загуляли малость на именинах товарища, да вот… заплутал…

И не сообразил Сёма, как оказался в низкой комнате, уставленной полками с книгами, как уселся подле камина, в котором тлели, едва перемигиваясь нестойкими уже огоньками уголья; как при свете единственной свечи, правда, снабжённой зеркальным отражателем на подставке – вовек такой не видал – принялся рассматривать угрюмого старого человека. А тот разглядывал Сёму в свою очередь. Хозяин кабинета легонько покачивал головой и тихо шептал, на чистейшем английском языке. Это студента не смущало, Сёма понимал его безо всякого труда, ведь сам успешно по данному предмету репетиторствовал, когда в греческом и латыни у современных гимназистов надобность стала постепенно отпадать.

- Младая кровь бурлит и не даёт покоя ногам, - будто сам себе сказал старик.
- Не бурлит уже, застыл совсем. Мне бы успеть к окончанию спектакля в Малом, но сначала на Никитскую бы… Цветов надо, букет, а может быть даже и кадушку…
- А говорите, не бурлит. Ещё как бурлит – как ртуть в реторте! Цветы же даме, актрисе, как догадываюсь…
- Ей… Несравненной Ирен, она - мой кумир, гений чистой красоты. Да и товарищи засмеют, коли Буре на проживание пущу, а не на романтическое приключение… не поймут меня, будут дразнить, - Сёма тяжело вздохнул, - да и так дразнят…
- И как же дразнят. Вот меня в молодости дразнили Fool on the hill, я тогда в Оксфорде один на горе жил, никто там и не думал селиться. Далеко было ходить в масонскую ложу.
- Так вы тоже каменщик! У нас некоторые увлекаются, да я больше к нечаевцам хожу, террор более актуален сейчас, чем тайные знания храмовников…
- Сказал же, молодой мой друг, бурление крови, бурление, а надобно в покое быть или уж, на худой конец, в равномерном движении…

Сёмён опять же не заметил, как отхлебнул знатную порции тёмного эля из тяжеленной кружки, с которой хоть и на раз справился, а всё ж губу себе чуть крышкой не прихлопнул. В голове значительно посветлело. Он с большим интересом уставился на несколько блестящих шаров, которые в задумчивости катал по столу солидный господин. Видать маркёр.
- А скажи-ка мне молодец, как объём корабельного трюма сочтёшь, коли чертёж у тебя с габаритами имеется, а борта у сего судна неправильно округлые?
- Пустое дело, уважаемый господин, интеграл возьму, простой интеграл, а то и по таблице счислю, ерунда; помню, на третий семестр задачу нам с вливанием и выливанием труб в бассейне предоставила профессор Ковалевская – вот был казус, никто из всего курса испытание не выдержал, кто ж шестой класс гимназии помнит из нормальных-то людей?
- Вот как! – Господин тряхнул париком так, что он съехал набок, а из-под него выпростался клок седых волос.

Глаза его, маленькие, но въедливые как буравчики, так и пронзили Сёму насквозь. Шары раскатились по столу от неверного движения старческой руки, а один бухнулся на пол. Сёма дёрнулся было его подымать, но старик оказался ловчее, видно эль не так заборист, как водка после вина, и сам подхватил шар с пола. Но тут случилась беда, ещё шарик, а веса он был точно не малого, подкатился к краю стола и спрыгнул с него, как живой, да с яичным звуком щёлкнул старика по тому неудачному месту, где сполз его парик. Сёме даже смотреть стало на это больно, он усадил господина в кресло и приложил, к начинавшей расти на учёной голове шишке, массивную холодную кружку.
- Thank’s, my young friend, - слабым голосом произнёс старик, Сёма очень его пожалел.

Да так пожалел, что напрочь забыл английский. Старик что-то лопотал, лопотал, всё подливал Сёме в кружку эля из огромного кувшина, а Сёма ни бельмеса не понимал уже. Мелькали в голове какие-то отрывки из словаря: небесные сферы какие-то, всеобщее тяготение… Зато когда разобрал слово «тяготение», то немедленно вспомнил Ирен и сорвался со своего места как сокол с перчатки витязя. Попытался поблагодарить господина за гостеприимство, особливо за вкусный и полезный с мороза эль, да куда там… старик уже уткнулся в конторку и, ломая одно за другим гусиные перья, бросился заполнять аккуратным, но неразборчивым почерком желтоватые листы толстенной тетради в кожаной обложке. Не оторвать было его от этого занятия. Сёма едва нашёл выход, справился с тяжёлой задвижкой и вывалился в тот же сугроб, из которого его вызволил давеча старый, добрый, учёный господин. Он едва не пропустил стук копыт, раздававшийся откуда-то снизу, предположительно, от набережной Яузы.

Прошло немного, по меркам серьёзно подвыпившего человека, времени, и Сёма уже стоял в толпе около служебного входа в Малый театр. Толкался локтями, не думая даже извиняться, да и никто тут об извинениях даже не помышлял. Дух жесточайшей конкуренции был тут истинным царём. Толпа оставила чины и приличия где-то совершенно в другом мире, а здесь надо было прорваться вперёд, вручить подношение, шепнуть заветное слово в ушко, схватить за ручку и может быть, может быть, maybe…

За тяжёлыми дверями, сквозь матовые толстые стекла, слабо, совсем чуть-чуть виднелся золотистый, театральный свет. Два огромных швейцара, охранявших вход, отбрасывали на снежную толпу единую, длинную тень. Снег продолжал падать и падать. Он укрывал чёрные мужские спины, белил каракулевые воротники и шапки, налипал на стёкла фонарей причудливыми ватными подушками и заставлял освещение синеть, превращая его в подобие полёта ночных облаков. Вдруг толпа вздохнула и словно осела, потом откачнулась назад, но лишь для того, чтобы ринуться вперёд, сбрасывая дюжих швейцаров с лестницы. Завязалась потасовка, и не шуточная!

Уж какие тут шутки, когда как спички в воздух летели трости, как блины со сковородок на тарелки в блинной в Охотном ряду в масленицу съезжали котелки, треухи и цилиндры; когда рассыпались по сугробам цветы, когда-то составлявшие букеты, чтобы составить чьё-то призрачное счастье; когда толстые фигуры швейцаров в широченных пелеринах потерялись в чёрноголовом водовороте толпы, а жёлтые их лампасы уже мелькали где-то индейскими стрелами в недобрых джунглях. Нет, точно не до шуток. Но Семён, пребывавший в какой-то сказочной эйфории, существуя будто бы в неуловимом эфире, которому неподвластны всемирные законы природы, вдруг очутился прямо на опустевшей лестнице, в непосредственной близи к своему воздушному сокровищу. Он подхватил его, закружил будто бы в вальсе или в ином, дикарском танце и увлёк это кружевное небесное создание, под вполне земной беличьей шубкой в расписные сани, по счастливому случаю, – и по мановению когда-то шуршавших купюр в кармане Сёмы, - стоявшие рядом с тротуаром.
- Гони, шельма! Рупь на водку! – И рванули, понеслись, со скрежетом сметая снег с мостовой, подравнивая его к брустверу.
Дали круг по Театральной и свернули в Театральный переулок, а там… Затерялись в тверских-ямских переплетениях.

Семён, со снежными слезами на разгорячённых щеках, склонился к ручке Ирен, припал к нежной белой полоске между перчаткой и бархатным рукавом платья, и почувствовал как меховая шапочка Ирен, с по-английски вывернутыми вверх полями, щекочет его голую шею, которая так вовремя выползла из распахнутого ворота его суконного бушлата.
- Ирен, ваша кожа пахнет, словно липовый мёд… Ваши духи, словно опиум окутывают мой разум, разрешите выразить вам моё невыразимое восхищение…
- Вы так милы, мой юный друг, у вас будет время всё, всё-всё высказать, что вы обо мне думаете…
- Меня несёт инерция, магическая инерция, - думал Семён, сползая со стула в дворницкой, у ног его стояла кадушка с геранью.
-… инерция всеобщего тяготения…