Дорога в Никуда. Гл 2. Цирк-шапито - 13

Николай Аба-Канский
XIII
28/VIII – 1967
АБАКАН
Майе Доманской

                Май, милый Май, здравствуй!

Если до того, как вскрыть конверт, ты обратила внимание на штемпель и обратный адрес (в чем глубоко и обоснованно сомневаюсь), то сразу должна сообразить – с твоим беспутным адресантом опять что-то стряслось. Да, стряслось, и пропади оно все пропадом – сколько можно?! «Затаскала меня, измызгала» жизнь окаянная: снова в бегах, Вечный Жид.

«Мудрый Сид Ахмет Бен-инхали рассказывает», что писать либретто для оперетт – не его жанр, что он не на то учился. Куда б ты думала занесла Очарованного Странника его цыганская Звезда? Всего-навсего – в цирк. В передвижной цирк-шапито. Приехал в Абакан неделю назад, во вторник уже играл на репетиции оркестра, в среду была еще одна репетиция и вечером состоялось открытие цирка. На следующий день карьера новоявленного циркача чуть было не рухнула, но все же устояла, сначала как явление временное, а вчера… Голова кругом! Но надо вернуться в Ермаковское, хоть возвращение – нож по сердцу.

Чуть ли не месяц никому не писал, не до того было, да еще думал, что скоро увижусь с вами всеми. Когда получаю от Валерки письмо, как всегда отменно изящное и, как всегда, отменно краткое. Но краткость в данном случае оказалась сестрой большого таланта: узнаю, что ты перевелась в Красноярское училище искусств. Сначала пришел в ужас, но потом уже сообразил и обрадовался: ведь теперь с тобой скоро увидимся, так как собрался ехать в ансамбль Годенко, а под шапито, как полагал, застрял временно – карманная чахотка в последней стадии. Думал: поплачусь тебе… чуть не брякнул – в жилетку! ну, скажем так, – в рукав сарафана, если ты, конечно, замуж не вышла. Не вышла?..

Не знаю, с чего и начать… Так был счастлив, так всем доволен и вдруг налетает вихрь, все рушит, ломает и вышвыривает тебя на Дорогу: иди! Опять поломалась судьба. Но только нет на мне вины: сейчас напишу все, а ты реши – может ли случиться такая цепочка случайностей, или это предопределение. Уверен: не случайность, а чужая и злая воля.

Первый гром грянул средь бела дня, с ясного голубого неба. Как тебе известно, сельскохозяйственные работы очень полезны для пианистов, скрипачей и прочей дармоядущей шушеры. Ермаковская не исключение, здесь, как и везде, работников культуры приобщают к физическому труду, чтоб не жирели, и вот нас отправили метать сено. Сказать по секрету, то очень рад этим двум дням жизни, что там думали остальные – не знаю. Катя тоже трудилась рядышком. На людях мы не афишировали дружбу, хотя все о ней знали, проявляли целомудренную сдержанность. А вечером, конечно… Ладно, это к делу не относится.

То ли сибирская краса природы подействовала, то ли физическая радость работы в сказочном краю, но только именно в эти два дня окончательно решил остаться с милой, спокойной, рассудительной девушкой.

Ах, Майя, сердце колотилось, в мыслях – хаос, и долго не мог выговорить того, что хотел сказать. Но вот, ближе к полночи, сидим на скамеечке у Катиного дома, любуемся ярким звездным небом и причудливыми черными силуэтами крон тополей, поцеловал ее и прошептал о своем желании быть суженым на веки вечные… Майка, она отодвинулась и спокойно ответила: «Ты что? Я не хочу замуж».

Честно – не ожидал! Понятно, мы знакомы чуть менее полутора месяцев, но ведь практически ни на день не разлучались! Все о себе рассказывал, в то, что я специалист высокого класса безоговорочно уверовала вся культурная сельская элита, на лесоповале (извините – на сенокосе) всем деревенским показал, что не хуже их могу орудовать трезубыми вилами. Ну и скажи: ты мне нравишься, но давай получше друг друга узнаем!
 
Разволновался, не знаю как, но вовремя опомнился и всячески себя изругал. Что же – девчонка должна по одному слову завизжать от счастья (сомнительного, кстати) и повиснуть на твоей шее, поджав коленки?! Приободрился и снова завел старую, но все такую вечно юную пластинку. В ответ – три слова, но увы – не те, не те, а все те же!.. Снова завожу и снова – ноль. Чувствую, что у патефона вот-вот лопнет пружина – ловлю Катерину в клубе и умыкаю в свой музкабинет.

Передать подробно наш разговор – дело безнадежное. Она лепетала, что очень нравлюсь ей, что поразил чем-то необыкновенным, что не хочет терять меня в будущем, но: «замуж не хочу»! Именно «не хочу», а не «давай не будем торопиться»! Как вам это нравится? Мне – не очень.

Но тут снова почудилось, что понял, в чем дело. Действительно, далась тебе свадьба! Без нее, что ли, нельзя жить и радоваться? Май, милый Май, надеюсь, ты сообразила, что сообразил я, но не очень-то легко вести зыбкую дипломатию с девушкой, к которой питаешь самые рыцарские чувства, а они таковы и были, о чем и повелась речь:
«За время нашей дружбы довольно многое позволялось (при ее более чем благосклонном попустительстве, между прочим), но никогда не звал погулять в сосновых зарослях, никогда не предлагал остаться на ночь в клубе и, уж тем более, не просился к ней ночевать. Даже никогда не замыкал изнутри свой кабинет, пока втихомолку целовались и прислушивались, не несет ли кого нелегкая. Потому что имел серьезные намерения и ни за что не хотел обижать милую.

А что теперь? Замуж ты не собираешься, но и терять любимого не хочешь, пусть так, но не очень-то светит вегетарианская любовь меж красивой девятнадцатилетней девушкой и симпатичным двадцатитрехлетним мужчиной. Далматов, в конце концов, не сопрано церковного хора, по всем признакам у него неплохой баритон. И если теперь предлагаю некоторые рискованные… как бы это сказать… короче, ясно, о чем речь! то ведь поначалу честь по чести попросил руки».

Очень было тяжело облечь эти мысли в подходящую форму, но Катя поняла их справедливость, надо отдать должное – девочка она неглупая. И каков результат?! Девочка грустно взглянула и еще более грустно промолвила: «Я не хочу этого!..» У меня язык отсох от стыда, растерянности и злости. Чего ты тогда вообще хочешь, корова ты комолая?! Чуть не плакал от обиды.

Если бы на этом и кончилось, то как-нибудь стерпел бы, но только дальше все покатилось как по нотам, как по писаному – партита Баха, а не жизнь и бедствия Вадима Далматова.

Злой и задерганный, затеял жестокую ругачку с возлюбленным кочегар-директором: подлец так и не позаботился вернуть неправедно вычтенные из зарплаты деньги. Не вспоминал уже о них, но из-за Катерины захотелось сорвать злость, вот и сорвал. «Бросай, – говорю, – лопату, бери кларнет! На танцах будешь играть сам!» Впрочем, на этом мешком прибитом охламоне злость срывать бесполезно: шкура у него толстая, как у матерого носорога.

Далее. Иду на почту, а там письмо из… Красноярска! И думать забыл об ансамбле Годенко, так как вовсе не улыбалось бренчать на балалайке-секунде всю оставшуюся жизнь, но… Ведь толком не знал, на практику послали Катю в Ермаковское, или любовь моя останется здесь работать, да еще и директором, так как более некому. Опять увязнуть, как с Людмилой Янко, если не похуже?! Ради душевного здоровья пострадать, конечно, можно и даже нужно, но не в таких же дозах. Для разнообразия немного и порадоваться хочется. Ладно, думаю, поживем – увидим, в Красноярск надо прибыть в начале сентября, а до того времени или ишак сдохнет, или хан помрет; может, Катя уедет, или все же сговоримся с нею. А взяться за пилигримский посох всегда успеется.

…Придурок о чем-то рассуждает, какие-то планы строит. А зачем? Все решено и подписано, не топорщи перышки, петушок: повар уже положил на тебя глаз и приближается, задумчиво помахивая сверкающим кухонным ножом.

В субботу, в самом мизерабельном настроении, ощетинившись, как еж, только что подравшийся из-за ежихи, в антракте между оркестровыми заездами забиваюсь в свой угол у двери, как раз за нашими инструментами и грохочущей радиолой, и предаюсь скорби. Мировой, естественно. Не на Ермаковскую же размениваться. Как вдруг, сквозь джунгли пюпитров, контрабасов, гитар и саксофонов бесстрашно пробирается весьма приятная во всех отношениях стройная белокурая женщина лет тридцати пяти. Обличье злого и черного, как чеченец, зигомора ее ни капельки не устрашило – дама весьма непринужденно пригласила его на танец.

Я опешил. Это, знаете ли, дерзость. Еще никто не осмеливался нарушить мой вселенский сплин, даже на дамский вальс никто никогда не приглашал. Кроме, как с Катей, – ни с кем не танцевал. В негодовании поднимаюсь со стула и… иду танцевать. Катьке назло. И все танцы под радиолу танцевал с белокурой, ее Риммой зовут. И домой проводить напросился. И на крылечке музыкальной школы до четырех утра проторчал с ней. Ну, а в ситуации «на крылечке вдвоем»… Гм. Ты сейчас скептически прищурилась: есть у тебя такая противная привычка, знаю! Ну – подлец. Все мужики – кобели, одни более, другие менее; я – менее, но все равно кобель, потому что – мужик.

Шутки шутками, а на другой день ужаснулся своей глупой выходки и с безумных глаз побежал искать Катю. Боже мой, как отчаянно не хотелось ее терять! Так уверовал, что будет мне милой женой, что у нас будут славные детки!.. Встретил ее в клубе после обеда и со смущенной улыбкой, словно подтрунивая, давай рассказывать, как некая самозванка пыталась окрутить некоего саксофониста. Самой сладкой лаской было бы, залепи Катерина оплеуху этому «некоему» саксофонисту! Бьет – значит любит.

Куда там: ничего не залепила. Мало того – всем своим видом и взглядом покорно соглашалась с притязаниями самозванки. В глазах красные облака поплыли…
Не нужен я ей. Нужного человека так просто не отдают. А сидеть на скамье запасных, неизвестно, какое время пилить вторую скрипку и питаться химерическими надеждами, – облезете! не желаю! Кстати, взглядом своим Катя словно бы и извинялась за намерение посадить своего милого на эту скамеечку.

Ты, может быть, спросишь: раз бесталанной головушке полагалось прибыть пред ваши кари очи в начале сентября, так чего сорвался-то ни свет ни заря? Вот то-то и оно. Дорога не только позвала (иначе до сих пор скитался бы по Ермаковским лесам), но и дату указала. Это уже закономерность, темная и жестокая. Можно в нее верить, можно не верить. Но не верить трудно.

В пятницу, восемнадцатого, иду по улице и вижу на дороге заглохший мотоцикл, около него возятся двое парней. Оглядываюсь – батюшки светы! Витя Лихницкий со своим двоюродным братом. То есть, событие само по себе исчезающе маловероятное: зачем ему сдалось жечь бензин и катить на прогулку за сто пятьдесят километров от Абакана? А они именно кататься поехали! И почему мотоцикл заглох не километром до центра Ермаковского и не километром после? И не десятью минутами позже, не десятью раньше? Почему он затарахтел, как ни в чем не бывало, через пять минут после нашего разговора? А Витька рассказал, что двадцать третьего в Абакане открывается цирк и что дирижер бегает по городу и не может найти саксофониста. Возможность работать в цирке представлялась такой же фантасмагоричной, как поездка в цыганской кибитке из Ермаковского в Новую Зеландию, но поразило одно вещее совпадение: год рождения матери – двадцать третий, мне сейчас – двадцать три, день рождения Люды Янко – двадцать третье декабря, открытие цирка – двадцать третьего августа… Много ли мозгам, которые набекрень, надо!
Как плотину прорвало: бегом в клуб, забрал саксофон, кларнет, альт, гитару, тишком унес на квартиру. В субботу после обеда малодушно сбежал в лес, и чтоб ни с кем не встречаться, и попрощаться с соснами, зарослями крушины, травой и дорогими моими кукушкиными слезками.

Но в воскресенье не выдержал, все таки пришел вечером в клуб. В последний раз хотелось посмотреть на родные стены, постоять на сцене, тронуть клавиши пианино. Сентиментальный бред, конечно. Танцующая публика, второй вечер изнывающая без полюбившегося всем оркестра, косилась сердито и недоуменно: что это за забастовка, объявленная профсоюзом играющих на саксофоне?! Ключ от кабинета выдали беспрекословно: никто ж не подозревал, что через несколько часов скроюсь из Ермаковского в туманную даль. (Если учесть оживленность трассы Абакан – Кызыл, то даль, пожалуй, бензиновая). Думали, покуражусь – да снова вернусь на танцы, которые, пока что, проходили под заунывные баян и радиолу.

И отчаянно хотелось увидеть Катю. Никак не успокоиться, что больше никогда не буду гулять с ней под Ермаковскими тополями, никогда не обниму за прохладные плечи, никогда не поцелую и даже никогда больше не встречу! Но не увидел, к худшему ли, к лучшему – кто скажет?.. Все обрушилось, сгинуло в прошлом. «Все прошло и – навсегда…» и должно собираться в путь. И в понедельник раным рано уже трясся в автобусе, а в полдень приехал в Абакан.

Цирк? Ах да, цирк. Цирк сделал свое дело, цирк может катиться в тартарары. Хочешь верь, хочешь нет: но не только никого не спросил о нем, а вообще забыл о встрече с Витей Лихницким. Преспокойно отправился на нашу с Валеркой Хорунжим старую квартиру и попросился у Ивана (хозяин) пожить недельку. Единственно, что беспокоило – где раздобыть денег на дальнейшую дорогу.

Поутру, прозавтракавши из имеющихся трех рублей ровно половину (то есть – один рубль пятьдесят копеек), в унынии опустил голову и обнаружил на тротуаре слова белой краской: «цирк-шапито». Слово «шапито» посчитал за фамилию либо директора, либо главного клоуна, либо еще какого-нибудь мистера икса, но теперь уже знаю, что «шапито» не фамилия, а брезент. Вот и подумалось: а где ж он, той цирк? С этим вопросом и отправился к Прохору, это саксофонист, играет в кинотеатре, уж его-то теребили в первую очередь, не понятно, почему не пошел.

Военного человека сразу видать: он, едва поздоровавшись, выкатил «Яву», впихнул меня в коляску и помчал через центр по нашему бродвею, в конце его за чахлым сквериком начинаются спальные микрорайоны. Вот у торца сквера и красовался цирковой шатер. А шатер гигантский! Аж дух захватило при виде полотняной громады.

Прохор сдал пленника с рук на руки дирижеру и тот вцепился в него, как голодный кот в свежую сосиску. Ситуация такова: завтра открытие, а на сегодня в оркестре группа саксофонов укомплектована из альта и баритона. Партию тенора, одну из основных, играть некому, а когда явится вызванный из Ленинграда саксофонист – неизвестно.

У меня мандраж, душа в пятки. Поиграть в оркестре, когда тянешься за сильным партнером – одно удовольствие, но тащить самому ответственную партию!.. Пихнул Прохора в бок и шиплю: «А вы-то почему не соглашаетесь у них играть?!» А он в ответ шипит: «Тут серьезные вещи! Московский цирк!» Разутешил, как говорится. Он зарабатывал на хлеб дудкой, когда меня еще на свете не было, и забоялся, а мне каково?!
 
Делаю дирижеру заявление: саксофонист я никудышный и едва ли сгожусь для циркового оркестра. Ну и… Сама понимаешь, играть на моем саксофоне в черте города Абакана по меньшей мере неосторожно, а по большей – изрядный риск. Меня ведь запросто можно взять за жабры и даже отправить на некоторое время на казенные харчи. Иди докажи, что «купил» его, а не свистнул! Помялся, повздыхал, и сугубо конфиденциально объяснил, что саксофон мой не то, чтобы краденый, но «утерянный», за каковую утерю было честно уплачено сто девяносто восемь рублей. Минин чертыхнулся (очевидно, его поразило зрелище подобной шизофрении), плюнул и приказал к двенадцати дня явиться на репетицию. Я так и сделал, впервые в жизни ступив под сень шапито. Что «шапито» не фамилия главного клоуна, а брезент, мне уже деликатно сообщили, вернее – поправили, так как имел глупость задать вопрос: а кто он такой, этот «шапито»?

Естественно, даже понятия не имел, что такое есть цирк и с чем его едят, и поэтому преисполнился трепета при виде зеленого купола и кипящей сутолоки вокруг него и под ним. Со мной пришел и Витька Лихницкий, сидел на скамейке в амфитеатре, слушал оркестр. Завидки берут: папаша купил ему бешено дорогой баян и саксофон-альт за четыреста пятьдесят рублей, на котором он, кстати, и играть-то толком не умеет, «импровизирует», так сказать. И ведь это я заставил его купить кларнет: он все жалел тридцать рублей, я же его и играть научил и на кларнете, и на саксофоне. И вот хлопец, как говорится, на коне… Мои благоверные, поливая друг дружку дерьмом, все же солидарны, почитая своего сынулю за дурачка – занялся музыкой.

Впечатление на музыкантов произвел хоть и не блестящее, но не такое уж и плохое. Равиль (первый трубач) так даже с некоторым энтузиазмом воскликнул: «А что, парень с листа хватает!» С листа действительно хватаю порядочно, может потому, что пацаненком сначала сел в оркестр, а только потом научился играть.

На оркестровке настоящий интернационал, не знаю, какой по счету: дирижер, судя по фамилии, твой тезка, еврей, но внешне не похож, четверо татар, кореец, ну и не без русской шантрапы, вроде пьяницы-барабанщика Филимонова (нос у него не просто сизый, а уже местами чернеть начинает), божьего одуванчика Миши, несчастного Вовы Штана (о них чуть после) и вашего беспутного друга.

Фамилия Вовы наводит, конечно, на размышления, но пробитая по пьяне голова неопровержимо свидетельствует: это из русских русский. К тому же лично слышал, как он катил бочку с дустом на все ваше племя. А если попристальнее разобраться с Далматовым, то русский он только по языку: бабушка по матери – полутатарка, по отцу – щира украинка, дед по матери – русский, по отцу – донской казак, то есть расово неопределенное существо. Достаточно пестрый птичник!
 
Еще новость: на пианино играет наша Симка Феоктистова. Ты ее знаешь: выпускница, толстомордая и толсто… Гм. С нею какие-то проблемы, она должна была ехать работать по распределению, а циркачи норовят утащить эту кобылицу с собой. Вроде даже судебные дрязги маячат в перспективе.

Дирижер – дядька хороший, мне нравится. Окончил консерваторию как трубач и дирижер-хоровик. Говорят, что трубач был в молодости блестящий.

Первый альт – татарин Габдулхак, пожилой, щуплый и недоброжелательный. У него одна нога в гипсе, ходит с костылем. Жадность фрайера сгубила: мало ему ставки первого альта (сто двадцать, плюс шестьдесят, плюс тридцать, итого – двести десять), так он подписался еще подрабатывать на разборке и сборке цирка во время переезда из города в город, ну и навернулся с верхотуры и сломал ногу. Не надо быть таким загребистым. Мне он елейно улыбается, но не верю: на дне глаз хроническая и неизлечимая злоба.

У саксофониста баритониста редкая корейская фамилия – Ким, со мной он подчеркнуто холоден, ну да видели мы его в гробу. Если уж я плохой саксофонист, так он вообще никакой. Что-то там выдудукивает на баритоне, не разберешь что, а еще туда же, с гонором, хвост задирает выше всякой нормы.

Порепетировали, Витька Лихницкий похвалил оркестр в общем и меня в частности, за то, что не посрамил чести города Абакана и доказал столичным виртуозам, что провинциальные саксофонисты тоже не лаптем щи хлебают. (Какие они столичные – сброд, с бору по сосенке). Выпросил несколько трудных партий с собой (хотя беднягу дирижера и перекорежило) и часа два учил их на нашей с Валеркой квартире у Ивана, во времянке. Потом, «накинув плащ, с гитарой под полою», отправился к Вере Филатовне. Арина Родионовна до двух ночи пилила бродягу и требовала, чтоб этот обормот в последний раз покаялся и закончил бы училище. «Нет, нянюшка! – вопил в ответ который с Сахалина. – Нет! Больше нигде и никогда учиться не буду! Был единственный педагог – Вадим Романович Далматов, он им и останется. Всего дороже мне свобода и любовь!»
(Что касается свободы, то дела с ней обстоят более чем благополучно, не мешало бы избавиться от некоторых излишков, но насчет второй… Как там у нашего любимого Бодлера: «глядя на небо проваливаюсь в ров!» Все бока болят от бесчисленных падений).

В перерывах между сеансами перепиливания бренчал Вере Филатовне на гитаре, перегорланил все свои романсы, да еще мы с ней ужинали. Ночевал у нее, на полу игрушечной общежитской комнатенки. Утром Вера Филатовна выделила на мою бедность пятерку, чтоб с голода будущий мистер икс не помер.

Рокового двадцать третьего состоялась еще одна репетиция, а вечером – открытие цирка. Знаешь, не так трудны оркестровые партии, но почти все произведения играются в полтора-два раза быстрее, чем надо и делаются иногда неисполнимыми. Галоп, например, в резаном ключе разгоняется, если по метроному, где-то до ста восьмидесяти! А там у кларнетов арпеджио восьмыми с восьмыми же триолями! Я даже не пытался делать вид, что пытаюсь их сыграть. Габдулхак раскричался с Мининым из-за невозможного темпа. А еще удручает бешеный темп уже не в игре, а в смене произведений: не успеваю переворачивать нотные листы и если бы не любезность дирижера (он терпеливо помогал не перепутать страницы), не знаю, что бы там наиграл.

От циркового представления впечатление сказочное. Никогда не видел ни клоунов, ни жонглеров, ни акробатов, а тут – целая феерия. Разумеется, вида не подаю, что восхищен искусством артистов, надо быть осторожным, а то примут за деревенщину. Уже вежливо просмеяли, когда сел в лужу с фамилией «шапито»! Лицо мое бесстрастно (как в Ермаковском!) и никогда не улыбается (как в Ермаковском!), черный старый свитер под черным старым пиджаком и черный плащ. Борода черная. Держу маскарадную марку Ларры, Манфреда и Господина Четыреста Двадцать. Все – как в Ермаковском!
 
Не знаю, как другие люди, но твой Вадик Далматов – тополиная пушинка. Такая белая, блестящая, нежная и красивая, вот только веса не имеет: жирная зеленая муха прожужжит в метре – а ее закачает и закружит. Куда ни шло, если жизнь переламывается благодаря паре красивых глаз, но почему она меняет русло из-за пробитой головы трижды тридцать раз ненужного тебе босяка и охламона? (Успокойся, ради бога: не я пробивал голову. А то еще подумаешь, что пишу письмо из тюремной камеры).

В начале письма говорил, что цирковая карьера чуть было не закончилась еще толком не начавшись, причиной этому послужило прибытие мельком вышеупомянутых трубача Миши и саксофониста Вовы Штана из Северной Пальмиры. Им дали вызов на работу, но на открытие они опоздали. Собственно, приехали они в день открытия, но очень поздно, после представления, и спали в оркестровом вагончике, так что явление Вовы Штана цирковому народу, и Далматову в его числе, произошло на другое утро после открытия.

Вылез Вова из вагончика встрепанным, заспанным, с прежестокого бодуна, в куцем пиджачишке и в куцых же брючонках. Волосы кучерявые, каштановые, чрезвычайно густые от резкой границы со лбом и до самой шеи. Лицо несколько обезьянье. Едва продравши глазенапа, Вова понес на дирекцию, которая не выплатила ему среди ночи денег за билет, не предоставила (в то же время суток) номера в гостинице, и вообще – гнать надо ту дирекцию в шею. Потом ошарашил окружающих такой вот ценной информацией: «Мы пьем часто, но – помногу!» Аттическая соль циркового помола. Это восхитительное «но»! Захихикал и добавил: «Мы – дворяне!» Гм. А вообще-то – молодец. Невзирая на ободранный вид, сразу же и спесиво поставил себя на пьедестал незаменимости и даже пригрозил: «Как приехали, так и обратно уехать можем!»

Подумал, что интересно было бы послушать, как поют пальмирские соловьи и уяснить, чего им не поется на прекрасной родине, чего поперлись на край света. Но теперь какая мне печаль-то? Беру под мышку завернутый в тряпье саксофон и протягиваю Минину руку. «В чем дело?» – спрашивает. «Да так и так, поеду дальше, музыкант у вас есть…»
Но дирижер, как выяснилось, весьма пристально и кисло наблюдал Вовины антраша и ужимки и, возможно, решил, что соль юмора этого клоуна в жизни и алкаша на сцене ведет свое происхождение не из благословенной Эллады, а из туманного Альбиона, так нелюбимого моим любимым Байроном, что эта соль – Английская, а у него, у дирижера, слабый желудок.

«Куда торопишься? – это мне. – Все равно ставка свободная, поработаешь пару недель и поезжай в свой Красноярск, тебе что, помешает лишняя сотня?» И то – уже третий день тянусь впроголодь на занятые под будущие цирковые гонорары гроши. А билет до Красноярска – восемь рублей, да еще жить на что-то, пока устроюсь в ансамбле и получу первое жалованье, исполняя должность балалаечника секундиста. До чего же не хочется опять связываться с этой треугольной дровенякой…

Мигом уцепился за предложенный якорь спасения, поблагодарил, помялся и… попросил взаймы. А что делать прикажете? Минин молча сунул десятку.

Он мне явно симпатизирует: выручил на открытии гастролей, к тому же его угораздило побывать в училище, там, как водится, наплели с три короба, какой Далматов замечательный виртуоз, хоть и сбившийся с пути. Когда уже перестану быть балалаечной притчей во языцех!.. Надоело.

Дирижер как на три аршина сквозь землю видел. Столичные соловьи более менее внятно чирикали только в четверг – денег не было, в поезде пропились в лоскуты. Вова Штан, несмотря на шкодную физиономию, показался хорошим парнем (вообще-то ему под сорок), и играет неплохо, и саксофон у него хороший, и нос не драл перед провинциальным коллегой, глазами меня не мерял, хотя работал даже в стационарном Ленинградском цирке.

Но еще как сказать – хорошо играет. Цирковые партии очень трудные (из-за бешеного темпа), так вот – Далматов, как проклятый, будет их учить от альфы до омеги, а если не выучит, то и играть не станет, Вова же чешет с листа и на арапа – порет дичь, но ни за что не остановится. Делать вид, что занят кипучей деятельностью – перманентная придурь социализма.

В пятницу приезжим виртуозам оплатили стоимость билетов и они, образно выражаясь, начали гудеть. Уже вечером сидели на оркестровке еле можаху, а уже на трехчасовом представлении в субботу Минин щурился на них еле терпляху, словно муху проглотил. Миша вообще ни шил, ни порол, только вякал слезливо: «Перестань сказать!.. Перестань сказать!..» Не иначе, как Людоедку Эллочку обокрал. А Вова так даже и развыступался. Минин злобно ему процедил сквозь зубы: «Еще раз нажрешься – сам пиши заявление!» В ответ на угрозу Вова мигом присмирел и чуть-чуть, как показалось, протрезвел: «Все, маэстро, все! Цимус! Больше ни капли! Мы – дворяне!»

А вчера прихожу на двенадцатичасовое представление и узнаю новость: Вова в реанимации. Дворянину проломили затылок. В субботу после работы поддал где-то еще, показалось мало, тогда сиятельный граф вломился в ресторан, тынялся там «промеж столов, как меж стволов», неприлично верещал, скандировал лозунг: «Ложись, девка, большая и маленькая!», к кому-то приставал, сопровождая приставание восторженным воплем: «Ах ты, мой рыжий стрептоцид!!!» и предлагал тушить свет, так как следовало начинать знакомиться. В ресторане сидело много цирковых, расписали все в стихах и красках.

Непосредственно после вышеописанных бесчинств Вову Штана нашли на каменном крыльце гостиницы с пробитым черепом. Жив остался чудом. Большому кораблю – большая торпеда.

Вся эта история рикошетом ударила по моей угрюмой персоне. Кому теперь играть партию тенора (одну из ведущих) в цирковом оркестре? Вчера на мою бедную черную голову излилось столько благожелательности, комплиментов и чуть ли не подобострастия, что даже неловко стало. Непривычно, знаете ли. Привычно, что по этой бедной голове всю жизнь бьют, а тут мед и елей. Аж по усам и бороде текло.

Никто, конечно, не обманывался в природе неожиданного благолепия – саксофонист я уровня Абаканско-Ермаковского, но партию все же тяну, на работу являюсь аккуратно, выпивать с музыкантами после представления категорически отказываюсь. Последнее обстоятельство, думаю, более всего привлекательно: надежная посредственность иногда ценнее пьяного таланта, да еще пробитоголового.

Но вот что делать? Если останусь в Абакане до окончания гастролей (это весь сентябрь), то в Красноярск ехать уже незачем – кто там будет ждать мою провинциальную особу без рода без племени и даже без прописки? (Паспорт имею истрепанный и давным-давно просроченный. Когда вижу идущего навстречу милиционера, ноги вздрагивают и почти неудержимо стремятся боком-боком-боком перебраться на другую сторону улицы. Ну скажи, Майя, можно за такого человека выходить замуж? Это Катю вспомнил…)
 
Разъяснил ситуацию дирижеру и добавил, что не знаю, какими моральными и материальными дивидендами угрожает цирк в обмен на потерю ансамбля Годенко. Что тут началось! Насел весь оркестр и даже примкнувшие к нему двое-трое артистов. Только что ланиты не облобызали. «Да на кой тебе тот ансамбль?! Тьфу! Да ты знаешь, что такое цирк?! Да вот мы в Среднюю Азию едем, а какие там яблоки – с телячью голову! Да как тебе повезло – из четырнадцати передвижек всего две круглогодичных и ты как раз в такую и попал! Не сезонная работа, а постоянная! А деньги! Деньги!! Сто рублей ставка, плюс пятьдесят – пропивочные… пардон! суточные! за разъездной характер работы, плюс тридцать за игру на втором инструменте! Ты что, враг сам себе?!» Сволочи, сплели такую сказку про белого бычка – куда там сказкам Шехеразады.

Май, милый Май! Слаб человек. Особенно такой человек, как Вадим Далматов. Цирк – вот он, музыка, акробаты, жонглеры, все в охапку тебя берут, а до танцоров надо еще ехать, надо еще устраиваться, да вдруг приеду, а что-нибудь не так, да и разница: играть на саксофоне или на балалайке-секунде?! Ну и деньги, деньги-то более всего и пришибли. Не помню, когда вообще держал в руках сто рублей, а тут нате вам: почти двести!..

Я согласился, Майя, и если завтра Нефедов (директор цирка) не затрясется в падучей при виде моего паспорта и при наличии отсутствия трудовой книжки (сроду ее не имел, хоть и работаю с шестнадцати лет) и примет на постоянную работу, то покачусь по своей Дороге под цыганским шатром цирка. Не примет – поеду в ансамбль. Там не возьмут – поеду на Байкал, давно мечтал. Найду уголок, вроде Ермаковского, и спрячусь на веки вечные.

Ни в жизнь не угадаешь, кто против того, чтоб я сорвался с цирком! Директор училища! Он знает, что мне обещано место в ансамбле Годенко, а ведь ансамбль знаменитый, и вдруг Московский цирк вцепился в мою шкуру руками, ногами и даже зубами. Сегодня утром состоялся псевдосветский разговор, он вежливо внушал, что гораздо лучше объездить полмира с ансамблем, чем скитаться с цирком. Хотелось спросить, почему Далматову есть место и в ансамбле и в цирке, почему ему нет места в единственно любимом городе – Абакане?.. А если правду – то плевать и на цирк, и на ансамбль, и на все красоты и экзотику мира. Лучше жить с Катей в Ермаковском, работать на танцах и в музыкальной школе и бродить по лесу с дочкой, искать грибы, ягоды и кукушкины слезки.

Кого побаиваюсь, так это директора цирка: человек крайне угрюмого, тяжелого нрава; видел раз, как он чуть не с пеной у рта вышвыривал из цирка какого-то безбилетника.

Есть тут еще один тип, которого не перевариваю. До сих пор не могу понять, что это за шишка в цирке, но шишка весьма дерзко шляется по залу или стоит в проходе во время представления и потряхивает своей листовской шевелюрой. По-моему, он не старше меня.

А какая тут чудная девчонка работает! Лет ей двенадцать, не больше, глазищи огромные и голубые, как у куклы, даже на улице один раз слышал разговор о ее глазах. Она выступает с отцом и двумя старшими братьями, номер называется «акробаты-вольтижеры». И как не боится! Мужики перебрасывают ее друг дружке, как мячик, то за руки ловят, то за ноги, а то вообще скрещенными руками подбрасывают вверх, а она вертит в воздухе разные сальто, смотреть страшно. Глядя на акробатку, вспоминаю Галочку Ярославцеву, хотя Галочку ни с кем нельзя сравнить, наверное, никогда в жизни не забуду ее.

Над клоунами сдохнуть можно со смеха: Рудольф Изатулин и Александр Басов! Басов вылезает, например, с маленьким саксофончиком, становится на барьер и объявляет: «Опера!» Подумал, подумал, – пошарашился через манеж на другую сторону. Опять объявляет: «Оперетта!» Снова подумал и поперся обратно. На этот раз окончательный вариант: «Операция!» Начинает что-то вышивать на саксофончике, а оркестр сопровождает, да так, что до сих пор не могу понять, что он там вышивает. И пьяница добрый, по роже видно. Очевидно, по причине злоупотребления высокоградусными напитками спал с голоса и вчера изъяснялся в манеже мимикой и жестами. Пытался продать мне зимнюю шапку, пришлось намекнуть, что не достоин такой чести.

На Изатулина смотреть и вовсе дух захватывает: залезет на проволоку и такое выделывает! Между прочим, он музыкант: играет, стоя на проволоке, и на балалайке, и на гармошке, на дудке и на окарине. Это толстая и странная глиняная свистулька с несколькими дырками, звук походит на флейтовый – такой же прозрачный и мертвенный. К Изатулину сразу потянулся душой, но, конечно, даже и не посмел набиваться в друзья. Человек замкнутый и молчаливый и жена у него очень сердитая, на вид во всяком случае. Когда они жонглируют – не могу глаз оторвать. Мне бы так!

Вспомнил своего бывшего педагога по специальности, он меня поносил нехорошими словами за юродскую способность играть на всех инструментах и самыми нехорошими были: «В цирк тебе надо идти!» И вот я в цирке.

Все пока. Зачем ты перевелась в Красноярск!.. Так соскучился по твоим черным глазам! Если бы ты училась и дальше в Абакане, может, влюбился в тебя и никуда бы не поехал, ни в какие ансамбли и цирки! Шучу.


До встречи.


Твой верный Вадим.


P.S.

Отчаянно тоскую по Кате. Закрою глаза и вижу неведомую тихую и сумеречную комнату, я крепко обнимаю Катю, целую ей плечи, шею… А за большущим окном бесшумно качаются огромные тополя и почему-то виден клуб…

P.P.S.

Валерий Николаевич официально принимают (о чем уведомили) поздравления по случаю торжественного их оставления на второй год. Достукался, дубина. А впрочем: «Говорит Чугунку Сковородка: «Пошел вон, черномазый!»» Это две трети его письма, а в последней он обрушивает охапку восторженных поздравлений, можешь себе вообразить, как был рад им…