Цветы на обоях

Валерий Клячин
рассказ



           Она узнала его сразу. Ещё не видя ни лица его, ни фигуры, а только - стоптанные каблуки и скользящие по ним штанины джин­сов, она вздрогнула и... не отважилась вскинуть ресницы.

           Он поднимался из подземного перехода, и штанины метались над каблуками, и каблуки разбегались в разные стороны (он всегда ходил по земле, как по пулубе штормующего парохода),так что На­талья Павловна смотрела, смотрела и не могла отвести взгляда от этих ног, а их хозяин, ещё не видимый ей, а лишь угаданный, уже воскрес в её памяти, и такая тоска опустилась вдруг на грудь На­тальи Павловны, что и бежать (прочь, куда-нибудь, ещё на десять и еще на десять лет) не было сил.

           Он поднимался из подземного перехода, и Наталья Павловна видела, как он стоит возле её калитки в том (существующем ли?) городе, где были окна маленького домика у колодца, две лаптички для "чижика" и тихий плач за забором, над которым сирень цвела так буйно (только этот эпитет - иначе не назвать её ту, девичью, любовь), что маленькая Наташа даже сквозь слезы улыбалась. Всю жизнь потом она мучилась от беспомщщных попыток улыбнуться так, но получалось лишь плакать во время улыбки или сначала улыбать­ся, улыбаться и вдруг заплакать, вскипеть, подобно чайнику, за­ливающему весёлый и уютный огонь конфорки. А тогда, в тот вечер, она улыбалась, наблюдая за бесчинством сирени над забором, выра­жавшемся в своевольном вмешательстве её в Наташину жизнь до та­кой наглости, что даже идущий по забору кот выгибал спину и мяу­кал, как/будто душа мальчика Лидина тонула в омуте этой сирени, в соцветиях которой пять лепестков встречались много чаще, чем три и даже четыре, и были бесподобно сладки, словно в каждом из них - по пять пчелиных ульев с мёдом, собранным со всех девчоночьих бантиков-.

Мальчик Лидин... Голубоглазый и задумчивый мальчик Лидин, соседский домик, во дворе которого дядя Вася (его отец) постро­ил крохотную избушку с окошечком в сад и посадил перед ним ряби­ну, а потом приказал долго жить - и в прямом и в переносном смы­слах, потому что перед тем как повеситься (устал быть ничем, ды­шать каким-то ему одному данным воздухом и сознавать, что маль­чик Лидин уже тогда готов был заявить о своём презрении к суете рабочей жизни и требовал смысла - непременно смысла - от жизни вообще и от отцовской обязательно), вечером постучался в Наташину калитку и сказал всего три слова:"Береги моего мальчика", -которые не только заполнили всю Наташу со всей её дальнейшей жи­знью, но и Лидина превратили в человека-облако, неуловимого и необъяснимого, потому что невозможно объяснить вот это его появ­ление в центре Москвы, в подземном перехода, когда Наталья Пав­ловна думала о том, что  бы ещё купить его сыну, что  бы купить такое, с чем он поменьше бы думал о своей безотцовщине.

 - Наташа?!.

           Он уже стоял перед ней, повернувшись, и виновато улыбался, как двенадцать лет назад, когда объявил о своём решении поступить в институт на дневное, как улыбалась она в детстве - сквозь слёзы, но всё же больше улыбался, нежели винился, а потом, ночью рассказывал свой страшный сон и плакал уже без улыбки. Приснилось же ему (глупости, сон и больше ничего, не стоит и внимания)  что Наташа изменила, и он ясно видел её в объятиях любовника и слышал громкие слова, якобы признания в этой измене, оправдываемой тем, что уехал, начал свою особенную жизнь, и страшной была их ссора, и не было конца взаимным оскорблениям, а под ногами их ползал маленький мальчик, их. сын, но они его не замечали и даже наступали на его детские ручки, топтали его ангельское те­льце, но он не плакал, а только ползал и что-то будто бы искал на полу, какую-то копеечку, которая нашлась перед самым пробуждением в кармане лидинских джинсов, быть может, вот этих, пото­му что уж больно много сидело на них заплат,

- Наташа... А я иду и чувствую, что кто-то смотрит мне в спину... кто-то родной...

- Родной?

- Н-ну, понимаешь: кто-то не посторонний. Биополе, должно быть...

- Биополе?

- Ну, пойдем! Пойдем на свет Божий! Сто лет ведь не виделись! Какая ты стала...

 

          "Вот так и живу, Наташа. Сначала мучился, думал: всё, уже предел, конец, а я ничего не сделал, никому не принёс добра, и всё в моей жизни бессмысленно. Закончил институт и не смог работать, служить, потому что... бессмысленно. А поглядишь вокруг - всё угрюмые такие лица или, напротив, слишком довольные, и тош­но, понимаешь, смотреть на них. Думал: институт испортил, внушил что "не для житейского волненья..." Потом привык. Ничего. Друга жизнь. Своя - и на том спасибо. И счастье своё, маленькое, серенькое, а всё же счастье. Вам не понять, когда просыпаешься после бессонной ночи и вспоминаешь, что вчера ничего не ел, и позавчера съел булку с чаем, а сегодня ни чая, ни булки не предвидится, и денег ни рубля. И вдруг: как же ни рубля, если соседка дала целую сумку бутылок! И идёшь ты с этими бутылками по улице, стесняешься: только бы не гремели-не звенели, и только бы приёмный пункт работал. И вот он работает! Сдаёшь, а потом вы­ходишь с целой пятнашкой в кармане - и такой дивный мир вокруг, так листочки блестят на солнце, так жить хорошо, и знаешь, что будешь жить хорошо, купишь чего-нибудь, колбаски какой-нибудь, сигарет хороших... Я не к тому Наташа, чтобы разжалобить тебя. Я,правда-правда, не жалуюсь, а - о счастье своём... И оно не в том, что бутылки сдаю и не служу, а вот когда сидишь ночью за столом и пишешь, пишешь, и понимаешь, что хорошо пишешь..."

 

Лидин... Вот он сидит перед ней, крутит в пальцах бокал с коктейлем, старается не смотреть на дымящийся в тарелочке гам­бургер, как старался не смотреть на метрдотеля у входа в бар, презрительно сморщившегося при виде его заплатанных джинсов и заплатанного на локтях убогого свитера, когда Наталья Павловна расплачивалась за заказ и потом вела его (она вела, его, а он неуклюже запнулся за край ковровой дорожки и задел плечом курившую в вестибюле посетительницу) к столику, как водила когда-то в садик сына, только не за руку, потому что за руку было бы совсем уж ни в какие ворота...

Вот он сидит и говорит, а зачем? Что нового сможет сообщить он ей? Всё она знает; вернее, всё это уже слышала десять лет назад и когда вспоминала его, то иначе и не представляла, как только с пустыми бутылками в сумке или сидящим за столом с взлохмаченной шевелюрой и сгорбленной спиной.

          Но почему же теперь так больно смотреть на него? И ведь не жалость, не память, не тоска по прошлому - а только вот эти глаза, ввалившиеся, почти невидимые, но живые, необыкновенно живые, как шевелящиеся в кроватке близнецы, от которых такой свет по комнате, что хочется плакать...

Они смотрели на нее ото всюду, словно Лидин растворился в своей избушке и стал её стенами, заклеенными зелёными обоями с пожухлыми от времени немыслимыми цветами (то ли розами, то ли ромашками), её крышей без потолка, уходящей вверх так, словно конца ей не было, словно это небо накрывало кровать, сооруженную из чурбаков и досок, широкую и скрипучую. Лидин смотрел из угла в изголовье взглядом Николая Угодника, смотрел с книжной полки, из сундука, заменяющего скамью, с большого портрета Блока над столом, даже из зеркала, когда Наташа заглянула в него, надеясь увидеть там лицо соседки-девчонки, безрассудной в этот вечер, влюблённой этим летом; из зеркала смотрели на нее глаза Лидина. Значит, она стала им? Она стала им, и мир теперь - вес мир, все его пространства, жизни, идеи - Лидин? "Береги моего мальчика..." Может быть, он хотел сказать "берегись", но в пос­ледний момент испугался, ибо это действительно страшно, страшно как во сне, когда за тобою гонятся люди с рожами вампиров, а ты не можешь бежать, еле-еле шевелишь ногами, тяжело поднимаешься над землей и просыпаешься в этом неопределённом состоянии - между - и всё не понимаешь, где явь, а где другая сторона жизни. Страшно, потому что и "беречь" и "беречься" - всё легло на её худенькие плечи в тот вечер, когда дядя Вася сказал, и потом, когда она поняла, что Лидин - не просто мальчик Лидин, что Лидин - это она сама; поняла ночью и утром, при взгляде в зеркало, и пошла навстречу зеркалу со сжатыми кулаками - защищаться-беречь, и шла так, пока не стукнулась о холодную поверхность и не разбила её и... себя.

 

«…и вот тут начинается самое интересное, Наташа! Мой ге­рой, имея этот смертоносный для всей вселенной микроб... Ты по­нимаешь, что это значит! От него одного зависит вся жизнь на земле, жизнь всех людей. Он уже мнит себя Богом, и вот ходит по городу, встречает старых знакомых, врагов и друзей, встречает любимую, живущую с другим - с его другом, всё видит, и все эти жизни, вся эта суета кажутся ему ничтожными, и он смеется над ними, смеется и всё никак не решается: открыть или не открыть пробирку. Ему скучно жить, скучно было жить до выведения микроба и еще скучнее сейчас. Открыть - не открыть? "To be or not to be?" А они не подозревают о его страшной силе, они продолжают оставаться друзьями и врагами, и изменившей любимой тоже. Это стра­шно, Наташа... Но роман будет сильный. К тому же мой новый стиль! Я уже набросал несколько глав..."

- Всё это интересно, Лидии. Но неужели ты не хочешь спросить о своём сыне?

- Я хочу спросить о своём сыне, но не хочу услышать в ответ о твоём муже.

- Причём здесь мой муж?

- Ты же о нём сейчас думала…

- Нет... Я думала... Я вспоминала нашу первую ночь в твоей избушке, ещё в детстве...

- Да, это была чудесная ночь! Но... как давно это было. И с нами ли?

- С нами, Лидин, с нами. Я любила тогда тебя.

- И я любил... Господи, как это грустно, Наташа: признавать­ся теперь в любви, которая была пятнадцать лет назад. Ты расскажи о ней Васе, сыну расскажи.

- Почему ты не хочешь его увидеть?

- Всему своё время, Наташа. Всему – своё… А пока - он ещё не поймёт меня. Ещё я не приготовил для него... весь мир.

- Мир? Боже, да ты пьян, Лидин!

- Я не пью, Наташа, уже третий год. Вообще не пью, ничего... И пойдём отсюда. Мне тошно здесь...

- Я знаю, помню: тебе везде тошно.

Они вышли из бара и направились вдоль по Суворовскому, по­том - до памятника Гоголю и дальше - к Кремлю. Лидин продолжал рассказывать о своём ненаписанном романе, читал какие-то стихи, злился на кого-то и чем-то восхищался, а Наталья Павловна слуша­ла его и не слушала. Ей стало скучно, так скучно, как десять лет назад, когда Лидин, приезжая домой из Москвы и наскоро поиграв с Васей, садился где-нибудь в углу комнаты и замыкался в себе на весь вечер, на весь следующий день- до отъезда. Приходили друзья - те друзья, которые когда-то были их общими друзьями, с которыми их связывали какие-то общие интересы, частые пирушки, турпоходы и ещё что-то веселое, чего Лидин всегда остерегался, но всё же ломал себя и даже временами становился душой этой ком­пании, состоявшей из продавщиц Наташиной секции "чулки-носки" и инженеров-энергетиков, не устававших уговаривать Лидина и после его поступления в институт бросить всё и прийти работать к ним на ТЭЦ. Появлялись друзья, ставили на стол бутылки, открывали консервы и коробки с конфетами, расспрашивали Лидина о его учё­бе и жизни в столице, а он хмурил брови, выпивал стакан-другой вина и вдруг без всякого перехода начинал читать стихи. Он читал о России и о Пушкине, о Прекрасной Даме и о гробе, опущенном в могилу, над которым выступал с проповедью какой-то па­стор и реяли птицы, а Наташе становилось скучно и стыдно за не­го.

- Ладно, ладно, Лидин, успокойся! Мы знаем, что ты умный! - обычно, стараясь придать своим словам шутливости, говорила она, и тогда Лидин выпивал ещё один стакан и принимался нести всякую чепуху, смысла которой не удавалось уловить ни Наташе, ни даже самым заинтересованным в лидийской судьбе друзьям.

Но ведь было, было когда-то время, память о котором Наталья Павловна сохраняла в своей душе, как святыню, и даже мужу (тепе­решнему своему мужу, доброму и трудолюбивому человеку, начитан­ному и умному не менее Лидина) не рассказывала ничего о той по­ре, когда они жили с Лидиным счастливо, и тем более о тех первых ночах, когда они были еще так юны, что Наташа и в темноте видела его глаза, чистые и восторженные.

И стихи его тогда нравились, всё произнесённое им нравило­сь, а теперь он идёт рядом ней, говорит о себе, о своём "творчестве", как называл он всегда занятия литературой, и Наталья Павловна видит краем взгляда его глаза - может быть, так же восторженные, но - скучные.

Он начал седеть, она заметила его неброскую седину, когда они сидели в баре. Его лицо уже раскалывают трещины морщин, а Наталья Павловна не забывает о себе, делает маски и ходит в кос­метический кабинет, где у неё знакомый врач - один из тех, ста­рых и верных, друзей. Удивительно все же, как смог Лидин забыть друзей? Как смог столь скоро обменять их на каких-то сомнительных столичных поэтов, похожих на тех алкашей, каких в их городе пруд пруди и которые никогда ему друзьями не будут - Наталья Павловна сразу же, при первом знакомстве с ними это поняла.

- Слушай, Лидин, это всё интересно, но скажи мне честно: у тебя есть друзья?

Он остановился и непонимающе, удивлённо посмотрел на неё.

- Я говорю, друзья у тебя сейчас есть, настоящие, верные?

- Да... Да, конечно! - громко вздохнул он и зашагал дальше, увлекая её как бы невидимой бечевой, так что Наталья Павловна почувствовала натяжение этой бечевы, но воспротивиться ему не смогла.

- Конечно, есть, Наташа, только я редко вижу их. Все сидят по своим норам, пишут, страдают. Когда встречаемся - это празд­ник. Недавно приезжал один из Питера. И что ты думаешь! Трое детей, еле концы с концами сводит, чуть жив, но... такие стихи! Чудесные вирши! Это белые ночи, это, Наташа, узоры чугунных питерских оград! В Москве тяжелее. Народ, народ... Казёнщина, коммерция и тоска. Вырваться бы отсюда, куда-нибудь в деревню, на простор. Да где! Время, понимаешь, времени нет...

Они подошли к высокому некрасивому дому странной архитектуры, с выпуклыми стеклами окон по углам и обнаженной шахтой лифта.

- Зачем, Лидин? Я не хочу к тебе, - говорила Наталья Павлов­на, ступая по широким ступеням подъезда...

У двери квартиры он остановился, извлёк откуда-то из заплат своих штанов маленький ключик и долго тыкал им в замочную сква­жину, что-то невнятное бубня себе под нос.

            - Ну вот, кажется, Оля дома, - обернулся он к ней, и во взг­ляде его Наталья Павловна прочитала мольбу. Иногда и прежде он смотрел на неё так, когда чувствовал свою вину и не знал, как оправдаться. Так было, когда однажды Наташа нашла в его общежитском столе письмо, в котором Лидин, признаваясь в любви к какой-то Инге, писал, что жить без этой Инги не может, забыть её тело и ласки не может и покончит с собой, если она не придет к нему ночью. Тогда Наташа протягивала ему это письмо, а он смотрел на неё и только молил взглядом о пощаде...

- Оля дома, Наташа, - повторил он, как будто это Наталья Паловна привела его сюда, помимо его воли. – Ну, ничего, ничего. Это не страшно. Она нормальная баба...

- Жена? - спросила Наталья Павловна, улыбаясь. Ей стало интересно, захотелось взглянуть на его жену, сравнить её с собой - девчоночье такое желанье, или бабье.

- Нет, не жена - хозяйка. У меня нет жены, Наташа.

Дверь отворила высокая блондинка в коротком халате, застёгнутом на одну верхнюю пуговицу. Видимо, она только что проснулась (несмотря на то, что день клонился к вечеру): волосы не приглаженно торчали вверх и в стороны, глаза смотрели раскосо и безжизненно. Но она была красива, и это Наталья Павловна отметила сразу. Она была красива, и, наверное, всю жизнь о своей красоте знала и вела себя соответственно, то есть независимо, свысока взирая на окружающих. Она отворила дверь и встала в ней, подперев одни бок тонкой и загорелой рукой и прислонившись плечом к косяку. " Почему же она не кормит и не одевает его?" - только и смогла подумать Наталья Павловна.

- Проходи, проходи, Наташа, - топтался Лидин у порога, став каким-то маленьким рядом с этой красавицей, каким-то бесцветным и пожухлым, как цветы на обоях его избушки.

- Нет, спасибо! - засмеялась Наталья Павловна. - Я не пойду, мне некогда! - Она хотела и не могла не смеяться. - Спасибо, Ли­дин! Прощай! - Она сбежала по лестнице, легко-легко сбежала, со­всем как в тот предновогодний вечер, когда он приехал к матери с какой-то девушкой, и Наташа привела туда же Васю, и увидела, и. поняла всё, и, сунув Васю бабушке, побежала по улице, на углу которой её ждал нынешний муж. – Прощай, Лидин! Спасибо за приятный разговор! - крикнула она с нижней площадки, и эхо её звонкого голоса пьяно закачалось в подъезде, обтирая стены, а потом скатилось к её ногам, обезмолвленное молчанием Лидина.

 

На вокзале Наталья Павловна наняла носильщика, он вёз по немноголюдному перрону ее сумки и кричал: "Посторонись! Посторо­нись!", - хотя никто ему не мешал, а Наталья Павловна едва поспе­вала за ним и всё думала о Лидине; так вот, впопыхах, лучше ду­малось о нём; впрочем, и в покое, когда она сидела перед вагонным окном и смотрела на придорожные ели и деревни, получалось думать о нём впопыхах.

Наталья Павловна снова и снова вспоминала минувшую встречу которая, как ей казалось, была словно не после десяти лет разлуки, не сейчас - а давно, или напротив, словно не было этих десяти лет, словно они уплотнились, и она прямо из юности за один день пролетела расстояние в пятьсот километров, как в десять лет и встретила своего Лидина, так скоро постаревшего. Ей и впрямь не верилось, что были эти годы. Лидин, хотя и постаревший, всё тот же; всё тот же Лидин, и она - Наталья Павловна - еще не Наталья Павловна, а просто Наташа, глупая, взбалмошная Наташа, иначе зачем было нужно  так расстаться с ним, когда он молил.

"Ну, Господи! Ну, что же это такое!" - сокрушалась она и уже не могла усидеть на месте, вышла в тамбур, закурила, но столпившиеся там мужики-земляки при её появлении умножили свои ругательства, подчеркивая тем их превосходство над ней, и она вернулась в вагон, встала напротив своего купе, но ноги подкашивались, и почему-то не мыслилось конца этой ночи, и почему-то всюду, куда бы она ни обратила взгляд, ей виделись глаза Лидина, восторженные, но и виноватые.

 

Домой она приехала на рассвете и вошла в квартиру, когда ещё все спали; все - Вася и муж - каждый в своей кровати, вернее муж в своей, а Вася - в её.

Не разувшись, она подошла к сыну и склонилась над его ещё хрупким, еще мальчишеским тельцем. Он лежал, поджав ноги под одеялом, и голова его чернела на подушке, чуть освеченная светом наступающего дня. Наталья Павловна смотрела на него, и вдруг ей сделалось страшно. Черты Лидина, оставленного в Москве, на пороге чужой квартиры, беспомощного и маленького Лидина, просту­пали на фоне подушки, и Наталья Павловна едва не закричала... Но нет, это был Вася, это был её Вася, маленький Вася, однако в окно вместе с рассветом струился дух сирени, и мальчик Лидин, откинув одеяло со своего смуглого обнаженного тела, тянул к ней руки, ласковые и сильные, беззащитные руки, и говорил, тихо, так тихо, чтобы его слова могла услышать только она: " Береги моего мальчика..."

Наталья Павловна опустилась на колени перед спящим сыном, уткнулась лицом в одеяло и заплакала...