Гусев

Валерий Клячин
рассказ               



              Он пришел на судно в день отхода, рано утром. В руках его был огромный кожаный чемодан, перетянутый ремнями с золотистыми пряжками, и дорожная сумка, тоже почтенных размеров. Вместо приветствия он протянул направление отдела кадров, и пока я вписывал его в судовую роль, стоял низко опустив голову, как нашко­дивший и покорно ожидающий наказания пятиклассник.

              - Шеф? - отчего-то спросил я, хотя уже написал напротив его фамилии: «Повар».

              - Угу,— подтвердил он тихим голосом и добавил: - Гусев.

              Я проводил его в каюту, где суждено ему было жить по соседству с камбузником, и про себя посочувствовал: камбузник был лихой, шумный малый, ни минуту не умеющий помолчать или спокойно посидеть на месте. «Тяжко тебе придется, Гусев»,— подумал я уходя и еще раз взгля­нув на него.

              Он сидел на чемодане посредине просторной каюты, сидел, по-женски сомкнув колени и глядя на запачканные весенней грязью носки своих стареньких, потрепанных ботинок. Это был маленький, немолодой уже человек. Он казался очень усталым: согнутая спина под вздувшимся болоньевым плащом, слипшиеся над ушами, уже наполо­вину седые волосы, широкий, в глубоких морщинах лоб. Короткие руки его неподвижно лежали на коленях. Он тер­пеливо ждал моего ухода.

              «Чем-то он нас попотчует в этом рейсе? Что-то мало в нем того домашнего, уютно-теплого, что сразу бросается в глаза при взгляде на всякого судового повара»,— так размышлял я, поднимаясь по трапу в рубку, но скоро предотходные хлопоты: погрузка, прибытие портнадзора оформление регистровых документов - замотали меня, и я забыл о Гусеве.

              И только в полдень, когда вся команда, от матроса до капитана, едва не валилась с ног от усталости и голода, старпом попросил меня: «Сходи, голубчик, на камбуз. Готов ли обед?»

              Камбуз был закрыт, и не пахло возле него ни зелеными щами, ни жареными котлетами. Рассерженный, поспешил я в поварскую каюту, и... Каково было мое удивление, когда я увидел Гусева все так же сидящим на чемодане!

              - Гусев! Ты что, дурак, что ли?!— закричал я, не в силах сдержать свой гнев.— Люди же есть хотят! Устали! Проголодались!

              Он посмотрел на меня тем своим невидящим, отрешенным взглядом, каким только и мог смотреть потом, в продолжении всего рейса. Он даже не испугался моего начальственного крика, не вздрогнул, не смутился. Кивнул только, как бы желая отвязаться, и проговорил: «Да, да... Я сейчас иду».

              - Какое «да, да»!— вопил я, все более выходя из себя. - Уж подавать пора! Горячее! Людям!

              - Да, да,— повторил он, нехотя поднимаясь.— Подадим горячее. Как же: без горячего нельзя...

              - Ну, Гусев!— только и смог вымолвить я в ответ на такое заявление.

              - Да, Гусев,— покачал головой капитан, привлеченный к порогу поварской каюты моими воплями, и безнадежно махнул рукой.

              Однако удивление мое было совершенно уж безмерно, когда через полчаса потная голова Гусева просунулась в дверь штурманской рубки и чуть слышно произнесла:

              - Готово... Обедать-то. Подите уже...

              Этот случай долго вспоминала потом команда, и Гусев на долгое время сделался чем-то вроде притчи во языцех. И хотя потом, как и в этот первый раз, готовил он скверно, часто пересоливал, недожаривал, вместо соуса поливал мясо какой-то вонючей, отвратительного цвета подливой — судовой народ говорил о нем с восхищением, и слава Гусева как ловкого повара, все не прохо­дила.

              Впрочем, его самого эта слава не радовала, не огорча­ла. Он оставался неразговорчивым, замкнутым человеком. Приходил на камбуз за час-полтора до обеда (завтраки готовил камбузник), тихо колдовал там над говяжьей ляжкой или кроличьими тушками, побрякивал кастрюлями. Затем, во время обеда, мы видели лишь его худые волосатые руки, ползающие в раздаточном окошке, слышали иногда его короткие ответы камбузнику — и все. Обед кончался, камбуз закрывался до ужина, и Гусева как не бывало. В ужин повторялось то же, что в обед, и только позд­но вечером, когда команда, ожидая аврал, закручивала в салоне кино, он появлялся, хмурый, ни на кого не смотрящий, и садился в уголок возле хлебного шкафа.

              Таким он, в конце концов всем наскучил, и о нем перестали говорить. Только стармех, парень веселого, даже ехидного нрава, осмеливался порой поддеть его и спра­шивал что-нибудь, например: «А что это ты, Гусев, суп сегодня пересолил? Влюбился, что ли?» или : «А что это ты, Гусев, все молчишь? Рассказал бы об чем... Про баб, хотя бы. У тебя были бабы, Гусев?» На это Гусев обычно отмалчивался или издавал звук, более похожий на удар топором по мясной туше, нежели на человеческий голос или хотя бы кашель.

              Здесь надо заметить, что все мы были, в основном, народ молодой, еще не переболели романтикой, не устали восхищаться величественными грозами штормов, густо раскрашенными мавританскими закатами, детской игрой дельфинов возле самого борта... Для Гусева, казалось, вовсе, не существовали ни штормы, ни закаты, ни дель­фины. В первый после отхода шторм, в Скагерраке, когда половина команды, выворачиваясь наизнанку, травила за борт длиннющие смычки, а другая половина ползала по извивавшемуся в качке коридору нашего СРТ подобно вышедшим из могил покойникам, Гусев все так же побрякивал на камбузе и сидел в уголке шкафа. Так же лениво шевелились его руки в раздаточном окошке и в буйные дни прохождения адского Биская, когда миску со щами, чтобы не облиться, приходилось поворачивать в руках едва не вверх дном, а компот сам выплескивался в рот из стакана. Гусев оставался безразличным.

              «Уж не дебил ли он? - предполагал я, вспоминая о Гусеве вдруг в скучные часы ночной вахты, когда судно потерянно рыскало взад-вперед по району промысла в по­исках стаи, и когда вспоминать было уже решительно не о чем. - Да это, видать, просто недалекий, ограниченный человек». Но нет. Тот же камбузник, который, как я думал, сживет своего невеселого повара со свету, а тут отчего-то ставший спокойным и совсем не слышным в каюте, сообщил мне, что Гусев - книголюб.

              - Все читает, - пожимая плечами говорил камбузник. - Взял с собой целый чемоданище книжек и читает их дни и ночи напролет. Даже страшно.

              Однако камбузник и сам, как оказалось, всего о Гусеве не знал. Не знал, что Гусев был не только книголюбом, но еще и... мечтателем. Об этом мы догадались несколько позже, после одного небезинтересного происшествия.

              Это случилось в одну из тех проклятых ночей, которые нет-нет да и выпадают на долю всякого рыболовного судна. Рыба перестала идти в невод. Не то чтобы ее не было - другие, соседи, ловили по сто тонн - а в наш невод не шла, хоть тресни. Матросы озлобились: не очень-то приятно, вместо спокойного здорового сна таскать дохлые «пусты­ри», работать, не жалея сил, мокнуть в потоках льющейся с направляющих блоков соленой воды, путаться в скольз­кой дели, укладывая невод на площадку, - и все понапрасну. Метали обычно под утро, в вахту старпома. Но вот однажды капитан решил перехитрить судьбу и вызвал команду на замет в полночь.

              Черной, по-настоящему южной, была эта ночь. Я сме­нился с вахты и, выйдя на корму, смог разглядеть лишь высокие-высокие звезды и редкие искры, вылетающие время от времени из нашей фальштрубы. Гудела машина, судно мелко дрожало, взбираясь на гребни волн, настроение было невеселое, даже спать не хотелось. Я закурил и задумался, глядя на едва различимый в ночи горизонт и нависшую над ним, маленькую и бледненькую Полярную Звезду.

              Но вот раздались прерывистые звонки аврала, и, спустя пять минут, на корму явился помощник тралмастера. Он неторопливо, ругая ночь и начальство, отвязал висевший у кормовой мачты буй и приготовился по команде зашвырнуть его в темноту океана. Я представил, как тут же этот буй потащит за собой невод, расплывчатой массой возвышающийся теперь на площадке, как заревет машина, закричит капитан, и полтора десятка людей впрягутся в тяжелую рыбацкую лямку, матерясь, успевая глотать сигаретный дым и исподволь надеясь на удачу.

              Судно накренилось на правый борт, заходя на видимую одному капитану стаю, и над палубой пронеслось командно-тревожное «Пошел буй!». Я еще раз взглянул на невод, мысленно благословляя его в дорогу, и вдруг обмер... Над неводом выросла человеческая фигура. Выросла в то время, когда буй уже плюхнулся в воду где-то далеко за кормой, и машина взревела на полном ходу.

              Остановить невод было невозможно. Он привычно и верно уползал за борт, извиваясь на площадке, подобно огромной змее, и злобно гремя о стальной валик борта кухтылями и грузом.

              - Прыгай! Прыгай, мать твою!.. - закричали мы с помощником тралмастера в один голос, но этим только и могла ограничиться наша помощь заметавшемуся на неводе человеку...

              Что помогло ему: случайность ли, жажда ли жизни - не понятно. Скоро он сполз на палубу и стал перед нами совершенным истуканом, видимо, с трудом веря в свое спасение.

              - Гусев?! - воскликнул я, признав в бедолаге нашего угрюмого повара.

              - Да, я вот... - промямлил он.

              - Ну, Гусев!.. Это черт знает что!

              В необычайном волнении я опять закурил и вдруг понял, что на этот раз Гусев не пережил даже страха смерти. Он был как всегда, спокойным и даже не оглянулся на вмиг опустевшую площадку. Стоял, склонив голову, будто вышел на палубу подышать свежим воздухом и замер в задумчивости.

              - Да что ты там делал?— спросил я, успокаиваясь.

              - Ничего... Так, - пожал плечами, и, не взглянув на меня направился к трапу..

              Его согнутая спина печально окунулась в свет траповой лампочки, и мне сделалось жалко его. «Он несчастен, - подумал я. - Ну конечно, несчастен! И как я раньше не догадался?» Само собой возникло желание хоть чем-нибудь помочь ему, сказать что-нибудь дружеское, доброе, и я поспешил за ним.

              Когда мы вошли в каюту, камбузник уже храпел во всю глотку на верхней койке, не внемля ни реву двигателя, ни качке, ни раздающимся время от времени в динамике трансляции капитанским командам. Над столом горела лампа, освещая немытую чайную кружку и раскрытую кни­гу. Я взял ее в руки и прочитал на обложке: «Валентин Распутин. Повести.»

              Гусев сидел на кровати не глядя на меня, и вид его оставался отрешенным.

              - Про деревню читаешь?— спросил я, не зная как завязать разговор, содержание которого тоже весьма смутно строилось в моей голове.

              - Да... вот,— вздохнул он.

              - Послушай, Гусев, - начал я, садясь рядом с ним и тщетно силясь вспомнить его имя-отчество. - Ты по­нимаешь, что несколько минут назад мог погибнуть? За­путался бы в дели - и привет. Тебя спасла чистая случайность.

              - Судьба, - после некоторого молчания произнес он.

              - Так ты что ж это: испытывал судьбу?

              - Да нет... это я так.

              - Что же ты там делал? Ночью! На неводе!

              - Ничего... Думал, мечтал...

              Видимо, участливость моя была ему неприятна. Он отвечал неохотно, равнодушно.

              - Послушай, Гусев, тебе плохо. Вижу, вижу! Что-то не сложилось в твоей жизни, что-то поломалось. Я пони­маю. Но поэтому-то и нельзя... не нужно жить так... одиноко. А ты все один, слова человеческого товарищи от тебя не слышали. Это же море, Гусев. Нельзя так.

              Он молчал, и запас моих добрых слов скоро иссяк. Так я и ушел в ту ночь от него ни с чем, а сам он стал для меня еще более загадочным. «Читает деревенщиков, - размышлял я, засыпая.- Может, по маленькой своей ро­дине тоскует? Но так! Грустить по родине, сидя на уходящем за борт неводе! Смешно и глупо. Зачем тогда и ходить в море...»

              Последствия этого происшествия были следующими: старпом влепил Гусеву строгий выговор, прочитав на судовом собрании лекцию по технике безопасности, команда посмеялась над Гусевым, причем стармех заметил, что, наверное, Гусев, не удовлетворяясь бабами земными, хотел отведать русалок, сам Гусев остался таким же тихим и одиноким.

              Но вот однажды, уже в конце рейса, в нем внезапно произошла заметная перемена. Он стал неспокойным, как-то уж сразу чрезмерно разговорчивым, если не сказать болтливым. А во время одного из обедов мы ясно услы­шали вылетающие из камбузного окошка куплеты песни и не поверили своим ушам. Гусев пел. Кажется, песня его была не ахти как весела, и голос певца был явно лишен каких-либо вокальных данных, но Гусев пел!

              - Приход почувствовал, каналья!— догадался стармех и, подойдя к окошку, крикнул:— Эй, Гусев! Включи погромче! Может аппетит улучшится, а то твой плов в горло не пролезает!

                Все засмеялись, а песня умолкла.

              - Застеснялся, - сказал капитан. - Вот ведь, чего не бывает с людьми: жил-жил себе тихо, никто его не видел, не слышал, и вдруг запел. Артист!

              - Все равно в порту спишем, - с улыбкой заметил старпом. - На черта нам такой повар! Песнями сыт не будешь.

              Переменился Гусев и внешне. Если прежде его можно было видеть одетым в поварской халат непомерной длины и ширины, из-под которого торчал никогда не стиран­ный мятый ворот затасканного свитера, то теперь он стал ходить в рубашке с чистым, хотя и не глаженым воротничком. А однажды утром мы обомлели от неожиданности, увидев Гусева в коротком, плотно облегающем его небогатую фигуру, белоснежном халатике. Он сразу как будто вырос, помолодел. Одним словом, уже по всему было видно, что произошло в жизни Гусева какое-то крайне важное, великое событие, словно он узнал о получении новой квартиры, покупке автомобиля или собирался жениться. Жениться... Признаться, мы не знали: женат он в свои сорок лет или холост, есть у него дети, родствен­ники, хоть кто-нибудь, к кому бы благоговейно тянулась истосковавшаяся по родной земле душа. Ни писем, ни радиограмм Гусев не получал.

              Что послужило поводом к такой перемене в нашем поваре - никто не знал. Строились разные предположения. Одни говорили, что Гусев собирается удивить нас новым блюдом и ждет лишь момента, когда нам его приподнести, другие думали о его именинах, третьи объясняли все скорым окончанием рейса. Сам я принадлежал какое-то время к последним, памятуя о своем визите в поварскую каюту и повестях Распутина, но настал день, когда все объяснилось, вышло совсем по-другому, и Гусев предстал перед нами совершенно иным. Причиной тому была прибывшая в район промысла новая плавбаза «Комсомоль­ская Слава».

 

II

 

              - Пойдем, Иван Петрович. Ну пойдем, пожалуйста...

              - Да что ты пристал, Гусев? Продуктов нам не надо: позавчера затарились на «Балтийской Славе» - сам знаешь. Чего там делать?

              - Нужно мне, нужно... Пойдем, Иван Петрович... Гусев буквально не давал проходу второму штурману, уговаривая его подняться за продуктами на «Комсомоль­скую Славу». База лежала в дрейфе в нескольких кабельтовых от нас, обрабатывая два прилепившихся к ее бортам суденышка. Погода стояла ясная, и хорошо было видно не только блестевшие свежей краской ее роскошные надстройки, рубку, стрелы, но и людей, одни из которых, несуетливо размахивая руками, занимались приемом рыбы, другие прохаживались по верхней палубе, подставляя солнцу свои обнаженные животы. Там была другая жизнь, другие люди виделись нам каждый раз, когда подходила наша очередь сдавать рыбу, и мы швартовались к высоченному, как стена неприступной крепости, борту. Люди эти смотрели на нас сверху и, казалось, проникали взглядами в самые затаенные уголки нашего судна и наших вымотавшихся в жестокой работе душ. Иногда к борту подходила женщина - и что это была за женщина! Таких женщин можно увидеть лишь во сне или в самом замечательном, самом красивом кино...

              Теперь мы стояли с полным неводом кишащей в его ковше сардины, ждали очереди на «Комсомольскую Славу», привезенных ею писем, устаревших газет, новостей, а Гусев неотступно преследовал второго штурмана, дожи­даясь его даже у двери гальюна, и все упрашивая, то глу­по улыбаясь, то едва не плача.

              - Слушай, Гусев. Ну если тебе так необходимо схо­дить на базу, то попроси капитана - может разрешит поднять тебя туда на время сдачи, - посоветовал ему акустик, человек очень рассудительный, хотя и самый молодой среди нас - Чего ты, я не знаю?!

              - Он не пустит, - в отчаянии махнул рукой Гусев и с тяжелым вздохом опустился на крышку трюма. - Обед скоро. Да и вообще... он не любит меня.

              - А ты больным притворись, - подсказал подошед­ший стармех. - Скажи, что зуб болит, так что жить невмоготу. - И не удержался от шутки: - У тебя там что, баба есть! Ох хитер ты, Гусев! Ну хитер!

              Кажется, Гусев принял совет стармеха всерьез, настроился на больной лад, схватился рукой за щеку, но вышло у него непохоже, нелепо, так что мы засмеялись - он не умел притворяться.

              Между тем правый борт «Комсомольской Славы» осво­бодился, она качнулась из стороны в сторону, выпустила из своей огромной фальштрубы порцию черного дыма и стала приближаться к нам. Прозвенел сигнал аврала, по палубе забегали матросы, готовя лебедки, стрелы, каплер, стали подсушивать невод, и скоро все были заняты своим привычным делом. Гусев же все сидел на трюме один, опустив голову, и я видел из рубки, как он несколько раз поднимал взгляд на вырастающее перед нами тело базы, но тут же робко опускал его и чертил носком ботинка на стальном листе промысловой площадки ему одному понятные фигуры. Красивая розовая рубашка, надетая им в это утро, непривлекательно выехала из его брюк и казалась сильно помятой и грязной. Посвежевший ветер вздувал его редкие седины, матросы натыкались на него и громко материли, но он не замечал ничего.

              Грандиозное зрелище представляет собой швартовка двух судов в океане. Вот они сближаются, словно не замечая друг друга, как два случайных прохожих в людной городской толпе, потом вдруг замирают на минуту, будто приглядываясь, вспоминают что-то, а затем бросаются одно к другому, раскрывая объятия своих швартовых концов, перемигиваясь стеклами рубок, и кажется никакая сила уже не может разлучить их вовек. Мечется, бурлит в тесном коридоре межбортного пространства непокорная волна, скрипят кранцевые цепи, трепещутся на флагшто­ках два флага...

              Уже борт базы навис над нами, заслонив собой солнце, уже отзвучали в дрожащем от грохота машин воздухе веселые приветствия, и динозавровая шея грузовой стрелы протянулась с базы над нашей палубой, Гусев все сидел и все не решался поднять голову. Но вот наконец он встрепенулся, недоуменно посмотрел по сторонам, как бы соображая, где он и что происходит вокруг него, и вдруг резко вскочил на ноги, вспрыгнул на крышу трюма и закричал:

              - Катя-а!.. Мужики-и! Там у вас есть Катя Гусева-а! Знаете?! Гусева Катя-а!

              Он бегал по трюму, как клоун по цирковой арене, путался в складках брошенного на крышку брезента, размахивал руками, кричал. Но, то ли его крик не достигал слуха вахтенного стропольщика, занятого в эти минуты майнанием на наш борт грузовой сетки, то ли сам стропольщик не хотел замечать юродствующего внизу человечка - слова Гусева оставались без ответа.

              - Гусев!— позвал я по селектору. - Гусев, да поднимись ты хоть на мостик: оттуда же лучше услышат! Гусев! Вот чудак!

              - Да что же он раньше-то не сказал? - удивился вошедший в рубку капитан. - К жене-то подняли бы.

              Наши матросы застыли в нерешительности, не зная: продолжать ли работу или сначала убрать с трюма зло­получного повара? Я кинулся к рации, намереваясь выз­вать вахтенного штурмана «Комсомольской Славы», и попросить его позвать Катю Гусеву к борту, но тут с Гусевым случилось нечто совершенно уж странное. Он замолчал, оборвав свой крик на полуслове, и стоял теперь на трюме, подняв обе руки вверх, высоко вскинув голову и открыв рот. Крупные слезы текли по его щекам - может быть от ветра, может от волнения - искрились, подобно рыбьим чешуйкам на матросских касках. Я проследил за его оцепеневшим взглядом и увидел высоко-высоко, на са­мом верхнем мостике базы, тонкую женскую фигуру.

              Она стояла, положив прозрачные руки на леер мостика, голубое платье ее развевалось в порывах ветра, длинные золотистые волосы блестели на солнце, и вся она была похожа на мираж, неожиданно возникший в голубом мавританском небе. Непонятно было: куда смотрели черные точки ее глаз, видела ли она Гусева, замечала ли вообще нашу жалкую посудину? - Вряд ли. Но страшнее было то, что сам Гусев хорошо видел ее, однако не мог ни перенестись теперь на этот сказочный мостик, ни закричать так громко, чтобы заставить стихнуть шум судовых машин и океана, ни даже провалиться сквозь палубу от отчаяния... К женщине на мостике подошел мужчина в черной морской форме, со сверкнувшими на рукавах галунами, обнял ее за талию, и долго еще стояли они, разговаривая о чем-то глядя куда-то вдаль, на серый берег Африки, на редкие облака у горизонта...

              Я с трудом оторвал взгляд от этой счастливой, словно приснившейся мне, парочки и, стараясь не встретиться со взглядом капитана, посмотрел вниз. Гусева на трюме не было.

              - Гусев! Шеф-повар! - позвал капитан по трансляции. - Зайди в рубку, Гусев. Мы поднимаем тебя на базу.

              Но Гусев не пришел.

              Когда после сдачи улова мы отошли от борта «Комсомольской Славы» и команда, приготовив невод к следующему замету, отправилась обедать, повара на камбузе не оказалось. Обед был приготовлен, но подавал нам его камбузник. На вопрос: «А где же шеф?» - он ответил, что не знает, что Гусев, закончив стряпать, ушел, и теперь надо вкалывать за него.

              Пообедав, я спустился в поварскую каюту, и моему взору открылось непривлекательное, печальное зрелище. Гусев сидел за столом, откинув голову к переборке и гля­дя невидящими, полными слез глазами на меня. Перед ним стоял грязный стакан, пустой флакон из-под «Шипра», валялись куски сахара и сала. Каюта благоухала одеко­лонным духом.

              Я в смущении остановился у порога, а Гусев, узнав меня, вдруг засопел, захрипел, морщинистый лоб его побагровел, и он проговорил не своим, каким-то страшным голосом:

              - Люди вы или нет? Люди или... Имею я право выпить со своей женой? Мы не виделись два года! Имею я право или нет?!

              Он явно был не в своем уме. Оставлять его одного в такую минуту было бы преступлением, и я несмело шагнул в каюту, сел на кровать.

              - Хочешь с нами выпить?!— удивился Гусев.— Раз­делить нашу радость хочешь?.. Ну что ж, давай!

              Тут он вскочил, засуетился, извлек из рундука новый, полный флакон и, трясущимися руками отвинтив пробку, набулькал мне полстакана.

              - Пей, штурманец! Давай за наше здоровье! Кстати, познакомься: ее зовут Катя!

              - Я уже знаю,— ответил я, сам не ожидая от себя этих слов, непроизвольно включаясь в столь необычную игру.

              - Ах, вы знакомы!— обрадовался Гусев.— Ну, конечно! Кто же, какой моряк на флоте не знает Катьку Гусеву, буфетчицу с «Комсомольской Славы»?! Это даже смешно и постыдно: не знать Катьку Гусеву!

              - Я узнал о ней только сегодня.

              - Тогда пей за знакомство! Я поздравляю тебя! Пей! - И он протянул мне стакан.

              Нужно было как-то выкручиваться - отказать Гусеву значило сильно обидеть его и навсегда оставить в оди­ночестве - и я взял стакан.

              - Послушай, Гусев...

              - Миша я, Михаил Александрович, - заметил он с улыбкой, но решительно и зло. - А это - Катя. И не говори ничего, я знаю, что ты скажешь. Не надо тостов.

              - Но почему ты не сообщил о ней вовремя? Тебя бы подняли, и ты встретился...

              - Зачем?! - грубо оборвал меня Гусев. - Чтобы лишний раз убедиться воочию?..

              - Но она же, чтобы там ни было, жена тебе. Дети-то у вас есть?

              - Жена! - Гусев усмехнулся и, не ответив на мой вопрос, опять откинул голову к переборке, проговорил полушепотом, словно самому себе: - Мы лучше встретимся на берегу, и все будет хорошо. А сегодня я не видел ее...

              Внезапно он начал хохотать. Это не был смех сумасшедшего или пьяного человека. Так смеются в минуты большого горя, например, на похоронах, когда изуродо­ванный скорбью хозяин выходит из покойницкой и вдруг слышит рассказываемый в толпе родственников или сердобольных друзей какой-нибудь глупый и пошлый анекдот; никто не смеется, блюдя приличие, а сам хозяин неожидан­но начинает хохотать, приводя гостей в жуткое недоумение. Так же смеялся теперь и Гусев. Смеялся долго, потом вырвал у меня стакан и залпом вылил в себя его отвратительное содержимое, сунул в рот кусок сахару.

              Я не знал что делать, как вести себя, совершенно сбитый с толку и смехом Гусева, и его словами, и этим отчаянным глотком. А он вдруг громко всхлипнул, выдох­нул из себя перегоревший аромат и затрясся в рыданиях, уже пьяных и неестественных, ткнувшись лбом в облитую одеколоном крышку стола, и шепча сквозь слезы:

              - И такую женщину я полюбил!.. Боже мой... Такую женщину... Дрянь!.. Сука.. Все бросить, обо всем позабыть... Море! Знаем мы это море...

              Слушать его бред было неприятно. Я уже жалел, что пришел к нему, втерся в его душу в эти минуты ее сла­бости и боли. Зачем? Хотел помочь? Как? Стыдом вспыхнули мои щеки, и я тихо вышел, плотно прикрыв за со­бой дверь каюты...

              На следующий день Гусев пришел на камбуз как обычно, за два часа до обеда, как всегда хмурый и молчаливый, и потом уже до самого порта не произнес ни слова, ни разу не улыбнулся, не посмотрел на окружающих приветливым взглядом.

 

III

 

              Говорят, вся прелесть рыбацкой жизни - в приходах с моря. Приход - это больше, чем праздник, это событие поистине величайшее, счастливейшее, с ним связаны все рыбацкие надежды и мечты, он знаменует собой начало какой-то новой жизни, которую ждет и предчувствует каждый моряк; жизни, обещающей так много, что неволь­но теряешься и в конце концов - уже дома - понимаешь, что ни одно из этих обещаний не может быть выполнено. Однако долго потом не угасают в памяти все большие и маленькие события этого чудесного дня. Можно забыть все: все происшествия рейса, трудности работы, волнение, обиды, ссоры с женой перед отходом - приход не забывается никогда...

              Наше возвращение пришлось на самые ненастные и невеселые дни осени - середину ноября. К празднику мы не успели: задержали ураганы Северного моря, встречные ветры проливов, подлые балтийские штормы. Люди болтались по судну бесцельно, не находя себе места, не разговаривая с уже порядком поднадоевшими товарищами. Ругали капитана, называли его трусом, «салабоном» и перестраховщиком за то, что он вместо уверенного курса домой держал вдруг носом на волну, совсем в другом направлении. И волнение-то было каких-нибудь десять баллов, что представлялось нам сущим пустяком, несмотря на частые приемы радистом сигналов бедствия. Но вот с грехом пополам мы подошли-таки к желанному берегу, и наступило, наконец, это незабываемое утро.

              Моросил мелкий дождь, вдоль пляжа чернели вымокшие голые деревья, вода в канале была тиха и холодна до стального блеска: она даже не разлеталась перед нашим форштевнем, а раздвигалась лениво и медленно, комкая поверхность канала широкими складками. Неприят­ным гудком поприветствовал нас встречный черный и без­людный буксир. Надрывным гулом поплыл к берегу наш ответный гудок и запутался в дождевом тумане, не отозвавшись нигде радостным эхом. Но мы не замечали ни дождя, ни тумана, ни самой осени с ее беспросветны­ми тучами и толпились всей командой на палубе и шка­футах, не выпуская из насквозь прокуренных пальцев сигареты. Один Гусев не вышел из своей каюты, и я не видел его даже в минуту нападения на нас встречающих.

              Они возникли из тумана неожиданно - тесная, промокшая толпа, сгрудившаяся на причале и разукрашенная лишь неброскими букетами цветов.

              Ошвартовались удачно и быстро, и не успели береговые матросы завести концы на причальные кнехты - на палубе уже раздавались веселые детские голоса, заплаканный смех женщин, хлопки дружеских рукопожатий.

              Гусева не встречали никто.

              Скоро судно наполнилось гостями. В каждой каюте, в каждом матросском кубрике слышались радостные голоса, крики, звучали тосты. К камбузнику пришел целый табор друзей и родственников, им не хватало места в каюте, и они запрудили коридор, обливая шампанским наши многострадальные переборки. Наверно, и Гусеву немало перепало на этом пире - спустя полчаса после швартовки он вышел на палубу нетвердой, шатающейся походкой, держа в руках чемодан и сумку, постоял в задумчивости у трапа и, сосредоточившись, сошел по нему на причал. Широкий плащ мешал, запутывался в коротких ногах, сбивался в сторону, но Гусев упорно шел вперед, сгибаясь под тяжестью своего нелегкого груза.

              - Что это за мрачный тип у вас? - спросила моя жена, наблюдая за Гусевым сквозь забрызганное дождем стекло рубки.

              - Это наш повар, - ответил я. - Гусев. Странный человек... Потом как-нибудь расскажу тебе о нем...

              - Гусев?! - вскрикнула вдруг она и тотчас погрустнела. - Так вот он какой...

            - Откуда ты его знаешь? - удивился я, почувствовав недоброе и приготовившись  остановить ее рассказ о чем-то, как подумалось мне, мерзком и непристойном, как кусок сахару во рту выпившего одеколона забулдыги.

              - Нет, я его впервые вижу, - сказала жена, почему-то перейдя на шепот, но не отрывая взгляда от идущей за мутным стеклом сквозь дождь фигуры. - Но у нас в радиоцентре только и говорят сейчас о Кате Гусевой.  Бедная... Затравили, говорят, бабенку - вот она и прыгнула за борт. И ведь мало того, что приставали постоянно - еще и сплетни стали распускать, и не один год она так терпела. Говорят, очень красивая была, но твердая. Никого к себе не подпускала. Мужа любила... Вот этого вашего повара. Наверно, он очень хороший человек?..

             

 

1985 г.