Капканы Софии

Валерий Клячин
(Главы деревенской хроники)




«А внешний двор храма  исключи
 и не измеряй его,
 ибо он дан язычникам:
 они будут попирать святый город…»

Откровение Иоанна (11:2)






ПРОЛОГ,

из которого читатель почерпнет немало важных сведений, касающихся как настоящего,
так и прошлого Деревни, какие доселе еще ни в одной хронике
не всплывали




1


            

  Рассказывая новому владельцу его наследственного дома о Деревне, Василий Петрович заметил: «Теперь здесь и поглядеть не на что, будто смерч пронесся и умыкнул всех вместе с избами неведомо куда...» По его словам, Деревня еще в начале семидесятых считалась селом и состояла из семидесяти с лишним дворов, так что одна улица располагалась двумя порядками вдоль реки, да еще три спускались к ней с холма, а уж пятая вела особым вывертом вокруг колхозных ферм прямо к лесу. Вот только о монастыре, уснувшем на другом берегу, он не смог молвить ничего вразумительного, ибо родился в то время, когда в лишенных куполов двух храмах его уже были устроены склады и риги, а из узких окошек иноческих келий выглядывали конские головы, а то и хвосты, сметавшие с подоконников сенную труху и опавшие с высоченных разлапистых ветел листья. Когда же миновала надобность и в ригах, и в конюшнях, стены обители начали растаскивать по кирпичику в свои дворы рачительные к собственному добру колхозники, и, может быть, к началу нового века о монастыре не сохранилось бы и помину, - однако, по воле Божией, прежде того как-то незаметно от самой Деревни осталось всего лишь семь дворов, а от колхозников - одна бабка Лизавета, ведущая долгими зимами столь отшельническую жизнь, что не видать было и тропки, проторенной от ее заснеженного крыльца к колодцу.
           Сам Василий Петрович от солдатской юности остался жить где-то в Запорожье и теперь приехал продавать родительский дом после смерти старика отца, горюя, что не попал на похороны, но и радуясь, что успел хоть десять российских «лимонов» за избу выручить: иначе к следующему лету в   ней   не оказалось бы ни дверей, ни окон, ни полов, а к осени исчезли бы и нижние, недавно замененные бревна. При этом радость его невольно умножалась и от сознания того, что дом достается не какому-то дачнику-сезоннику, а настоящему хозяину, который твердо вознамерился жить в нем безвылазно и еще при первом осмотре повел учет всякой лежащей у двора дощечке и всякому приставленному к сараю колышку; даже ветхие отцовские ульи и магазины к ним были проверены в соответствии с нанесенными на них номерами; даже старое сено под дырявой крышей обмерено хозяйским взглядом, а уж о дровах в поленнице под навесом и говорить нечего. Вышагал он и землю в огороде и на усаде, не ленясь выдергивать из нее попадавшиеся на глаза прошлогодние плевелы, и несколько раз сердечно вздохнул о русском народе, утратившем не только веру в Бога, но и сыновнее отношение к земле.
            - Но ничего, - успокоил он все же Василия Петровича. - Воротим. Все утраченное воротим. Приезжайте сюда через два-три года, да не забудьте запастись валидолом: нето сердце захолынет от вида обновленной-то и цветущей вашей Деревни!..
      Хотел было Василий Петрович намекнуть ему о том, что в обновление здесь не верят даже военные, целый полк которых вымирает от безделья и пьянства невдалеке от Деревни в бывшем еще недавно образцово-показательным лесу, но смолчал, боясь отпугнуть покупателя. Между тем в доме не было, пожалуй, ни одной вещи, не имеющей своего происхождения из воинской части. Кровати, столы, умывальники, кастрюли, миски, кружки, валенки и сапоги, бушлаты и полушубки, прорезиненные коврики на полу, даже круглое зеркальце на стене - все пришло оттуда: из таинственного урочища под названием Полк. Бабка Лизавета поведала Васятке  (как называли его в Деревне сызмалу), что отец его грешил самогонкой до самой смерти, и потому от солдат не было отбою во всякую ночь,  однако выходило, что только натуральным обменом с ними и жили здесь два старика, а в последний год - еще двое   вернувшихся из города пенсионеров, свозивших армейское барахло в райцентр на базар.
        - Пенсии-то рази дождешься, - вздыхала бабка Лизавета, сидя на широченной лавке подле покосившейся своей избушки (некогда лавка эта была длинным бортом армейской радиостанции, на что красноречиво указывали множество отверстий и торчащих тут и там болтов). - А за вино-то оне нам и хлебушка когда принесут, и крупы какой. Петр-то и не ленился - гнал. Теперь вот, видать, с голоду помирать время: нешто я осилю такой труд! А    с этими, возвращенцами, у меня языка нету.
        - Теперь, тетка, у вас хозяин будет! - напомнил ей блудный Петров наследник.  - Говорит, фермером тут заделается, и уже всю землю за рекой у совхоза в аренду взял. Тракторов, поди, понакупит и всяких там копалок-сеялок.
       - Видать, деньги девать некуда,  - махнула похожей на заржавленную мотыгу рукой старуха и пояснила: - Наша земля тепереча ничего не родит, сена путного и того не накосишь: то сгниет, то иссохнет на корню. Глянь, вон, какие телки-то дохлые в загоне стоят.  Какея теперь, такея и к зиме останутся.
        - Ну, это уж зависит от пастуха, - возразил Василий Петрович.
        - Тот-то, что от пастуха, да кабы ему платили как бывалоче. А наш - вишь какой! Да еще невесту с собой привел. Кой день пьют, и скотина не выгнана. Скоро тащить начнут что плохо лежит, а там и телок – только считай сколь осталось. Ровно зверь какой на Деревню нападет.
         - Да он, поди-ко, давно напал и не на одну нашу Деревню, а на всю страну, -    глубокомысленно произнес вспомнивший себя вынужденным эмигрантом Лизаветин собеседник и в тот же день   устроил на полученные за дом деньги пир для всей Деревни.



2

       
      Невестой жену Юрки-пастуха бабка Лизавета называла в шутку. На самом деле,  они жили вместе уже десятый год и имели общего сына, который у нареченной этой Невесты был пятым дитем от четвертого отца. Впрочем, двое из этих отцов оказались солдатами и вовсе ей не знакомыми, а первого ее как-то угораздило прибить по пьянке топором, за что она честно отсидела от звонка до звонка шесть лет. К счастью, Юрка тюрьмы еще не отведал, и девятилетнему Ванюшке выпало жить хотя и в запойной, но в семье, кое-как содержащей его в совхозной школе. Когда же родителям случалось быть трезвыми - они щедро одаривали мальчика ласками и даже баловали обновками, а то и деньгами. Жили они в центральной усадьбе у Галькиной матери, однако в Деревне Юрка имел отчий дом и летами, нанимаясь пасти убогое, но стоглавое совхозное стадо,   восселялся в своих пенатах, расположенных так, что из кухонного окна хорошо был виден освещенный тусклым прожектором телячий загон, а с крыльца - если заорать во всю мочь - можно было насмерть перепугать не только ночных воров, но и весь Полк, ибо и из него иной раз докатывался до Деревни грозный топот сапог по строевому плацу, снабженный удалой солдатской песней про батяню-комбата. Вот только орать-то, в силу своей природной  застенчивости, Юрка не умел, да и спал, набегавшись за день по полям и лесным опушкам, так, что его самого можно было предлагать в нагрузку к украденной скотине. Таким образом, не проходило и месяца без того, чтобы стадо не лишалось хотя бы одной телки, и смысла в Юркиной пастьбе не виделось никакого, он оставался больше должен, чем получал, но так как кроме него за работу эту не брался никто - он и пас, безропотно снося удары судьбы по стаду и своей горемычной головушке.
      И вот Гальке-Невесте пришла-таки на ум счастливая мысль поселиться вместе с ним, и она даже приобрела где-то допотопную деревянную колотушку, намереваясь ходить с нею все ночи напролет (благо они летом короткие) и не давать ворам своей колотьбой ни малейшей поблажки. Ко двору тут пришелся и Ванюшка, которому было поручено ежедневно налавливать в заросшем деревенском пруду ратанов на обед и ужин и ездить на старом Лизаветином велосипеде в совхоз за хлебом и маслом, выдаваемыми им,  как немногим честным труженикам, за так. Помимо того, грядущее лето, благодаря грозовому дождю на Николу, сулило быть урожайным на грибы, и наконец-то они увидели в безнадежном своем будущем некоторый просвет, названный шустрой на язык Галькой «лучом света в темном царстве». Когда же изба была для житья   подготовлена, крючки к Ванюшкиным удочкам привязаны, прорехи в загоне заколочены и даже полудохлые телята с совхозных ферм притащены - Юрка во время накачивания велосипедных шин услышал некий голос, сказавший, что технику эту нужно проверить как следует: то есть не бестолково попетлять по деревенским ухабам, но уехать куда-нибудь в даль, с ветерком и ясной целью во  взгляде. А так как за сорок лет своей жизни в Деревне он привык знать таковою целью лишь совхозный магазин - он и устремился к нему с неосторожно выданным ему "на обустройство" авансом...
       - Ничего, - говорил он под вечер другого дня вспомнившей о голодной скотине жене, - пущай пообвыкнут: чтобы, значит, место свое знали. Да и нам надо передохнуть перед серьезным делом. Вот Васятку проводим, тогда уж и - с Богом, потащим свой крест.
Про этот «крест» он впервые услышал от молодого сельского батюшки, угодив как-то раз с похмелья во вновь открытую в селе церквушку, и идея умудренного саном бывшего учителя рисования настолько Юрке приглянулась, так справедливо оправдывала всю его казавшуюся дотоле никчемною жизнь, что он со слезами объял ее непрочными стенками своего   доверчивого сердца и выдавал потом по крохам лишь самым близким для него людям, какими, конечно же, являлись Галька с Ванюшкой да всегда жалевшая его бабка Лизавета.
         - Ты думаешь, меня покрестила в пеленках кока Зина - и все? – внушал он развалившейся с "приминой" в зубах на лавке супруге.  - Не-ет. Маленький-то крестик вот этот - это так, для напоминания. А главный Крест мой - вишь, какой: паси, сказано, Юрик,  своих  говяд и не рыпайся. Оно и верно.  Ну, что бы я захотел, к примеру, председателем совхоза заделаться? Ничего. Помахал бы кулаками, поорал, и все равно, в конце концов, за пастуший кнут взялся. Или, вот  все  советуют пить бросить. А толку? Я бросал, и на то же выходило. Крест это мой, и никуда не денешься.
         - Да, да! От сумы и от тюрьмы не зарекайся, - подтвердила Галька.
         - Ну, тута ты дура, - возразил он. - Тюрьму-то за преступление дают: если кого обидишь или на воровстве попадешься.  Это уже не Крест и к жизни не относится...
         -  Как же не относится? Что ж я там, спала что ли?
         - Не спала, но и не жила. За тебя начальники думали. Только уж не ихнего ума дело было, что твой Крест со мной был сойтись и Ванюшку нам родить. Тут дурость твоя, конечно, помешала, а то бы Иван-то уже, может, новым русским вырос и нас с тобой в хоромах на полном содержании хранил.
        - А куда бы я тогда Вовку дела?
        - Куда? - задумался Юрка, мучительно напрягая трезвеющий в таких случаях лоб и собираясь откупорить вторую бутылку. - Куда?.. Да никуда - сам бы помер. Коли Богу понадобился Иван - Вовку он и без тебя бы ухоркал.
        - А солдатки? С ними как?
        - Не знаю, - пригорюнился Юрка и начал печально вглядываться в свою беспалую правую ладонь, даже и о бутылке на время забыв.
        - Вот видишь, - вздохнул он погодя. - Для чего я пальцев-то лишился? А затем, чтобы только пасти и мог. Так и солдатки твои - в детдоме, и их будто нету. Жалко, но ничего не попишешь:  они в наш Крест не входят. Это как царь в Россию: не вошел, и даже Бог ему не помог. Теперь, слышь, пришла пора его захоронить, и тут же косточки-то отыскали...
          Пальцев Юрка лишился совершенно неправдоподобным образом. Случилось  это еще в  ту пору, когда он  жил с матерью в Деревне, а  вся округа была закрытой военной зоной, так что от Деревни до села нужно было пройти не один шлагбаум. Однако он знал старую, еще довоенную дорогу вдоль реки, и однажды, сильно соскучившись среди  зимы, решил отправиться на Крещенье в гости к своим двоюродным братьям. Лежавшая в хворой слабости мать взялась было его не отпускать, но он уверил ее, что вернется засветло или, в крайнем случае, по утру, и был таков.
         Само собой, братья угостили его на славу, и он пробыл в селе не один, а целых три дня, а когда собрался в обратный путь - ноги его никак не пожелали привязываться к лыжам. Мучился-мучился он с этими ногами и лыжами, да так и плюнул, сообразив, что сможет пройти восемь-то километров и без снегоходов, к тому же день выдался морозный и солнечный, а братья, покручинившись по поводу его дурости, поделились с ним полчетвертью браги. Увы,  он забыл, что брага-то как раз тем и славна, что, едва касаясь рассудка, пленяет лукавою негой лишь человеческие суставы, так что не только ноги или руки, но и позвоночник делается теплым и мягким, как протухший огурец, а весь центр телесной тяжести перемещается в голову. Душа же при этом подпадает столь добролюбивому прельщению, что доверчивому ее хозяину  редко удается сдержать слезы при виде чего угодно и целования со всяким творением Божьим, будь то бесхозная собака, встречная старуха либо даже трухлявый пень в лесу, печально выглядывающий из-под занесенной снегом молоденькой елочки. Впрочем, сейчас он уже не смог бы с уверенностью сказать, что целовался со всяким пнем, встреченным им по дороге, вряд ли под всякой елочкой и присаживался-то он ради двух-трех глотков того бесовского зелья, однако как-то все-таки умудрился именно под елочкой и в обнимку с пнем заснуть, да так счастливо, что, не вспомни о нем Господь еще полчаса - сон этот мог бы обернуться для него вечным.
         Между тем он и впрямь, невзирая на его ничтожность в сравнении с прочими двуногими созданиями, сподобился сновидения возвышенного и хотя имевшего корни в тленной действительности нашей, но ветвями помахавшего  где-то у пределов вечности. Тут, наряду с опухшими красными рожами двоюродных братьев, привиделось ему, что сам он вдруг сделался птицей, правда, тяжело сидящей на каком-то бревне, но вот-вот готовой взвиться и скрыться в дымах печных сельских труб. И Юрка, может быть, взвился бы и скрылся, однако перед глазами его явился вдруг невиданный, лохматый и страшный зверь, один лишь вид которого похлеще браги сковал все его члены, включая и не расправленные крылья, так что он стал подобен статуе того белолицего пионера с воображаемым горном во рту, чей обрубок до сих пор торчит из клумбы на вокзале в райцентре. Когда же зверюга эта приблизилась к бедному Юрке почти вплотную, он и во сне закрыл глаза, тотчас услыхав и звук трубы, и крики всполошенных его страхом ангелов.
         - Ей богу, - клялся он потом, осеняя себя крестным знаменем, - все это я видел сперва во сне, где он меня и за руку схватил зубищами-то. А как проснулся – гляжу: кабан этот возле самой моей морды стоит, только пальцы-то не он, а мороз прихватил. Никак не пойму: спас он меня или нет, потому как они случаем меня не пристрелили…
          "Они" - были невесть откуда набежавшие в лес охотники, которые в азартном пылу не сразу и догадались, что гонимый собаками секач остолбенел не перед корягой какой, а в виду лежавшего возле пня Юрки. И только когда двадцатипудовый тот вепрь рухнул, сраженный сразу полусотней пуль, на отмороженную Юркину кисть с зажатой в ней четвертью, а сам Юрка заверезжал, как оскопляемый поросенок, - волосы повскакивали дыбом не только у   егерей, но у самого комдива, выгуливавшего в тот день по заповедным местам своей части еще крепкого Леонида Ильича, который до скончания скучных дней   его    искал отрады в здешних местах, под надежным прикрытием зарытых в замшелый песок боеголовок. Видел ли Ильича Юрка - он и сам не знал, так как от нежданного зрелища множества собак,  офицеров, коней и генералов очумел окончательно и не оправился ни в полковой санчасти, где ему, как своему, ампутировали скрюченные пальцы,  ни на похоронах так и не дождавшейся его матери, ни даже в сошествии с Галькой. Лишь появление на свет Ванюшки вернуло ему некоторое ощущение    принадлежности к этому миру, но все равно остался он на вид как бы пришибленным и даже улыбался, как плакал, а уж смеяться и вовсе не решался.




3

         

  Слуха о том, что после смерти старого Петра в его доме  поселится настоящий хозяин, никто не пускал и даже в самом селе узнали об этом лишь после того, как Василий Петрович сговорился со своим покупателем о цене. Между тем еще за год до появления в Деревне этого молодого, но задумчивого мужчины души оставшихся в живых    владельцев  последних деревенских домов начала грызть доселе не ведомая им тоска. Так, смолоду живший в городе и всего три года назад приспособивший свою наследственную берлогу под дачу Натоха Иванов, извелся в тоске этой до того, что, едва выйдя на пенсию, написал объявление в газету о поиске «любящей хозяйство и согласной проживать на селе спутницы», а когда таковая откликнулась, соблазнил ее Деревней так, как не соблазнял и первую жену (умершую после гибели в Афганистане единственного их сына) молодеческой силою. К счастью, Валентина и впрямь оказалась "любящей" и "согласной", и сразу изъявила желание сдать свою квартиру в наем и остаться в Деревне до гробовой доски. Надо сказать, что "медовое гнездышко" их, бывшее прежде просто последним домом на ведшей к лесу улице, теперь получилось как бы и вовсе  Деревне не принадлежащим, и Натоха взялся устраивать из него некое подобие крепости, обзаведясь презлющей псиной и мечтая о ружьях, водяной скважине, вездеходе и корове - на случай полного затвора здесь зимою.
      То же беспокойство одолело и тех пенсионеров, кого бабка Лизавета окрестила "возвращенцами": тоже уроженец Деревни Алексей Петров (в просторечии дядя Леша) однажды, вдоволь наглядевшись телевизора и начитавшись газет, вдруг понял, что будущее России принадлежит не прозападному ее правительству и даже не Думе, а таким вот деревням, как родная его Деревня, которую он уже и во сне-то видеть перестал.  И хотя до смерти старшего его соседа и угрюмого недруга оставался еще целый год - дядя Леша принялся думать о нем   как об умершем и даже мысленно прошествовал за его гробом на расположенное в монастырской рощице кладбище. И вот тут-то, возле замшелых стен разоренной обители, оглядев с береговой кручи жалкие останки некогда богатого селения и бескрайние просторы с детства нелюбимой им земли,  он внезапно обомлел,  осененный мыслию о том, что вот теперь-то, на старости его лет ,  земля эта может сослужить его семейству полезную службу.
             - Слышь, Шура? - толкнул он бессонным локтем храпевшую у стенки супругу. - А ведь монастырь-то наш не ровен час возрождать примутся.
            - Какой еще монастырь? - беззубо пробурчала тетка Шура.  - Приснилось что ли тебе чего?
      - В Деревне, - напомнил он.  - Чай, помнишь монастырь-то?
      - А тебе что за радость? - все еще не понимала его жена.  - Или в монахи решил записаться, чтобы блудство  свое замолить?
            - Да ладно тебе!  - обиделся он, действительно, погулявший на своем веку, как никто в его и Шуриной родне.  - Чего старое-то все ворошишь? Я же тебе дело говорю. Видишь, чай, по телевизору, как они за церкви взялись? А какие у всех рожи счастливые да сытые? Теперь уж и в продавцах таких не сыщешь. Стало быть, ныне там оказалось золотое-то дно: возле церквов-то ни голодных, ни угрюмых нет. Да и с чего им угрюмиться: батюшки и сами жрут, и помощников своих не забывают. Опять же, от криминала туда денежек многонько поступает...
             - Не-ет, Шура, - заключил он.  - Надо нам перебираться в Деревню. В квартиру Андрюшку с  Ольгой пустим - нечего ему под тещей-то пластаться, а там - обзаведемся хозяйством,  наладим жизнь - и скоро, глядишь, монахи понаедут, строительство развернут...  А мы им - и   молочко, и яички, и в ночлеге по первости не откажем. Вот и станем у них в благодетелях. А строят они сейчас быстро - так что скоро доброта наша оплатится сторицей.
           - Да с чего ты взял, что твой монастырь начнут восстанавливать? - осторожно возразила тетка Шура.  - Кто-то шепнул тебе?
           -  Никто не шепнул, - признался дядя Леша.  - Я чувствую. Да и место  у нас, видала, чай, какое красивое да тихое. Военные-то,  хотя и изрыли всю землю, но природу не испоганили: и дичь, и рыбка, и грибы-ягоды - все целехонько.
          -  Так, может, намекнуть монахам-то, чтобы торопились?
          -  А что?!  - обрадовался дядя Леша.  - И намекнем, поторопим! Только сперва надо нам хозяйство устроить, вложить денежки-то...  Это тебе не "Селенга" твоя - тут святое дело!..
          Однако он не был бы дядей Лешей, если бы смотрел только на свой нос - нет, он умел мыслить в  крупном политическом масштабе и видел здесь далеко  вперед. По его расчетам выходило, что коли земля сейчас не нужна стала ни властям, ни военным, а молодые силы ее устремились либо в бизнес, либо в Церковь, то близок день, когда хозяином   полей и лесов сделается кто-то главный над объединенными Церковью и бизнесом, и тогда... Даже страшно и представить было ему, что будет тогда и как обогатится всякий, живущий в деревне, если, конечно,  он не пьяница и не лентяй. Вот поэтому-то он, приехав в Деревню и не жалел песку и дрожжей:  «Пусть пьют, - говорил по ночам тетке Шуре.  - Быстрее сдохнут, раз уж толку от них никакого». Поэтому-то и к бабке Лизавете, чьи дети и внуки в селе спились и обленились до того, что и хлеб-то себе покупали на жалкую старушечью пенсию,  относился с презрением, а уж Юрку с Галькой и вовсе за людей не считал.
  Между тем одна из Лизаветиных дочерей ежегодно вызывала восторг всего района. Выйдя в двадцать лет замуж за проезжего по их местам чеченца,  она за десять лет нарожала восьмерых пацанов и, по-видимому, успокаиваться не собиралась. За ее подвиг  совхоз выделил им в селе щитовой домик, позволил пускать трех приобретенных Ромкой (так звали чеченца по-русски) коров в свое стадо, нередко выдавая   и хлебушек  задарма, хотя от вечно пребывающей в декрете Аннушки ему не было никакой пользы, а Ромка только тем и занимался, что доил своих коров и возил молоко на рынок в райцентр на стареньком "Москвичишке".  На их счастье, в совхозе не было особых незадач с сеном, и за две бутылки водки можно было тайно купить у трактористов целый полутонный рулон драгоценного корма или, в худшем случае,  собрать по осени неубранное сено с лугов.  Однако денег, вырученных за молоко, на водку эту едва хватало, к тому же ее требовалось много: на вспашку усада,  на окучивание и уборку картошки, на заготовку дров, даже на подержанную одежонку детворе, которую изредка притаскивали Аннушке сердобольные совхозные мужики. Помимо того, и куры нуждались в овсе, и телята - в комбикорме,  несмотря на то, что Ромка сдавал их живьем, едва они вставали на ноги: ибо "Москвичишко" требовал обновления  деталей чаще, чем коровы - быка.
       Но одно дело счастье и совсем другое беда, и в то время как "возвращенцы", нагрянув в Деревню, ухватились цепкими руками за хозяйство и покатились к новой жизни с улыбочками, как два колобка, единственный в округе бык тот начал приближаться к его последней черте. Нет,  он не был стар, как уверяла потом председатель  совхоза - баба хотя и крупная, и мужеподобная, но не смыслившая в животноводстве ни бельмеса и умевшая лишь отвечать на робкие жалобы скотины громоподобным матом. Бугай - если так можно выразиться в отношение пусть и имевшего рога, кольцо в ноздрях и свирепость в очах, но едва стоявшего на тощих загаженных ножках обормота - сознал свою трагедию после того, как в совхозном стаде не осталось ни единой способной выдержать тяжесть его передних копыт коровы. И тогда как самому ему стоило не малого труда подняться на копыта задние - у главного зоотехника и подавно не было решительно никаких сил заставить коровенок сохранять в виду их насупившегося  ухажера  вертикальное положение. В итоге более семидесяти процентов стада оставалось к осени не огуленными,  а бык, чувствуя всю меру своей ответственности, становился все более угрюмым и, наконец, впал в такое уныние, что целое лето на  печальных спутниц своей жизни  даже и не смотрел. А на самом кануне водворения кое-как дотянувшего до белых мух поголовья обратно на совхозные фермы он вдруг пропал.  Не ушел из загона, подобно человеческим мужьям, не сложил свою рогатую голову,  в предчувствии искусственного осеменения коров, в смертельной битве с зоотехниками, а просто исчез с глаз долой в ту ненастную, беспросветную ночь, когда пастух Юрка добровольно вступил в самый тяжелый свой запой, убитый предъявленным ему счетом за пять украденных телок.  Наутро Юрка пытался убедить председательшу,  что слышал ровно в ноль часов тринадцать минут какой-то могучий и жуткий рык со стороны леса, но думал, что это ему померещилось. Между тем всем было известно, что часов у него отродясь не бывало и вообще он никогда не беспокоился: полночь на дворе или полдень.
          Слух об этом загадочном происшествии скоро достиг и границ соседних совхозов, и даже самого райцентра, и многие, знавшие о Деревне не по наслышке, вздохнули с облегчением:  теперь бояться в ней было уже некого. Оставался, правда, еще лесник Егорыч, заезжавший иногда к бабке Лизавете по дороге в свой лес на велосипеде и стрелявший после угощения сохраненной для него самогоночкой по окнам Васяткиного дома из допотопной заржавленной двустволки,  однако страху он наводил разве что на двух деревенских собачек,  не разумевших, что вместо дроби патроны лесничего были заряжены пыжами.  Окна же были ненавистны ему с тех пор, как старший брат Васятки  принялся домогаться деревенской красавицы Танюшки, с которой Егорыч  был уже тайно обвенчан в приходской сельской церквушке.
         - Безбожники! - кричал он теперь всякий раз перед тем, как нажать на курки.  - Сперва Бога забыли, а потом по заграницам разбежались! Ужо  ж  я  вам!..
         Как правило,  ответом на его "ужо ж" был выход из дома старого Петра, умевшего,  несмотря на старость, производить на буяна устрашающее впечатление. Когда же Петра не стало - не стало и смысла в Егорычевой пальбе, так что о возвращении в Деревню из райцентра стал подумывать любящий надежный покой родной брат упомянутой Танюшки – дядя Саша Сидоров, прозванный за его молчаливость "агрономчиком". Дом его, издревле стоявший на берегу пруда, в лунные ночи так кособоко отражался в подернутых ряской водах, что казалось, будто хозяин его давно утопился; но два-три раза в году дядя Саша в него приезжал, и тогда всем думалось, что утопился    не он, а сама луна: при виде его тоскливой фигурки, застывшей в не завешенном окошке пред одинокой бутылкой и свечным огарком на подоконнике.



4
      

      И все же если после пропажи быка и смерти Петра бояться в Деревне стало некого, то нельзя было сказать, что и нечего. Ибо оставался в самой середке ее, между огородами бабки Лизаветы и «возвращенцев» еще один ожидающий кого-то дом. Вот только кого - не знал здесь никто. Конечно, старожилы помнили, что некогда в доме этом проживал первый и до конца бессменный председатель деревенского колхоза Андрей Петрович, а после его смерти в начале семидесятых - одинокая тетка Евдокия, бывшая приведенной из соседней деревни поздней женой его, но и Евдокия умерла более десяти лет назад, а дом их, своенравно отступивший с деревенской улицы и затихший в глубине густого вишневого сада, все стоял, не тронутый ни временем, ни людьми, и даже сверкал в особо солнечные дни целехонькими стеклами заколоченных досками окон. Уже и от Евдокииной  родины остались лишь одичавшие деревья некогда богатых яблоками садов, и сама Деревня не значилась на новой карте области и вот-вот могла превратиться в ничто, а Андрей Петровичев дом, построенный еще в тридцатые годы, как будто дал зарок пережить и следующий, и еще не один век.
      Казалось, ну что стоило пьяным совхозным трактористам раскатать его по бревнышку во время очередной посевной, или солдатам сорвать с гнилых накладок заржавелые замки и устроить в нем гнездышко для свиданий с сельскими девками, а потом поджечь        неосторожно воткнутым между половицами или сухими, как порох, бревнами окурком; казалось, и городские любители природы и зеленых грядок могли бы давно присмотреть его и договориться с сельсоветом о праве хотя бы на летнее проживание в нем, - однако ни трактористы, ни солдаты, ни поклонники лука с морковью его словно не замечали, а в сельсовете лишь помнили, что у него до сих пор есть какой-то хозяин, но кто он, где и зачем - ни в каких бумагах не значилось. Впрочем, был на свете один человек, который как будто знал эту тайну и даже следил за домом и  садом, убирая в нем обломанные бурями сучья и старательно выкашивая по осени одолевающий его бурьян, но о человеке этом витала в здешнем эфире столь жуткая слава, что при одном только упоминаний имени его даже не посещавшие церковь старухи принимались спешно креститься, а уж посещавшим и крестного знамения казалось мало, и они присовокупляли к нему какое-то бессмысленное бормотание, похожее на безумный ропот кур после несвоевременного крика петуха.
         ...В детстве он был послушником и прислуживал самому монастырскому наместнику, чье имя теперь   никто бы не смог прочесть на вывороченной из земли и оббитой тупым, но разудалым заступом плите, валяющейся на заросшей высоченной крапивой свалке таких же бесприютных гранитных плит. Правда, поговаривали, что мальчик и без надгробных указаний точно знал, где и какого монаха покоятся кости, и якобы даже стройбатовцы по просьбе уже состарившегося его прокладывали телефонный кабель, петляя между сгнивших гробов. Вот только каким образом мог договориться с ними этот от рождения горбатенький, а  после избиения и разгона монахов ставший еще и юродивым детина - Бог весть.  Ни денег,  ни какого-то имущества он никогда не имел и если во времена колхоза жил при конюшне и кой-что за это получал, то с началом совхозной эпохи, совпавшим с его собственной старостью, началась для убогого Никиты та полная загадок и  таинственных отсутствий жизнь, которая и создала ему упомянутую славу.
      Наипервейшей  загадкой для многих чуждых лености умов являлась его давнишняя (еще с царских времен) дружба с Евдокией, которая, если верить злым языкам, и замуж-то за деревенского председателя вышла после гибели на Отечественной войне ее первого мужа   для того, чтобы оказаться рядом с Никитой. К счастью, Андрей Петрович диким ревнивцем не был и если поколотил однажды средь бела дня и при всем честном народе новую жену свою, то вовсе не за Никиту, а за ночной покос на колхозном лугу, хотя сено она припасала для их же родной коровенки. Между тем после столь сурового проявления председательской мужественности Никита, наблюдавший за происходившим с монастырской  молчаливой колокольни, как бы весь в одночасье переродился и сделался в глазах односельчан совершенным дураком, взявшим моду ходить по Деревне туда-сюда в замызганном своем подряснике и плевать в сторону колхозного правления, над которым болтался хотя и похожий на истрепанную мочалку, но все же вроде бы красный флаг. Друзья  партейцы советовали Андрею Петровичу заявить на бывшего монаха куда следует, но тот почему-то все не решался, а потом вдруг ни с того ни с сего записал дурачка в... лучшие свои друзья.
      Тут уж даже и самым равнодушным к этой истории труженикам полей стало ясно, что Евдокия не так проста, как представляется, и живое участие ее в прополке свекольных угодий,  увязке льняных снопов и махании лопатами на току ни мало не извиняло ее соучастия в Никитином колдовстве. Более того, именно ей, по общему шепотливому мнению, было отведено самое  наиглавнейшее  место в этом таинственном сговоре.
           - Никитка-то чё! - говорила тогда еще довольно молодая бабка Лизавета, сидя на пеньке возле бывшей в те времена необычайно высокой своей завалинки, - Он сызмалу был послушлив и делал все как монахи скажут. А вот Дунька - эта да! Я сама маленькая была, а помню, как у ейной свекровушки в Плешкове богомольцы-то собирались, покуда их не накрыли да по сибирям не рассовали. И Васька у нее не как у добрых людей на фронте погибнул, а, вишь, без вестей пропал. А куда пропал - никто не знает…
      Когда же и Никита в первый раз пропал вдруг однажды на целое лето, после чего Андрей Петрович так захворал, что не мог и в поле выехать на своей председательской кобыле, а все только охал да промывал  нутро  зеленым вином (белых бутылок тогда еще не было), - сомнений в содружестве дурака и его покровительницы с нечистой силой не осталось уже ни у кого. К тому же, кто-то вспомнил невзначай, что при рубке председателем нового дома упихнуть этот дом в самую глубь огорода и насадить перед ним вишни присоветовал ему ни кто иной, как самый тот бывший Евдокиин муж Василий, бригадирствовавший над плотниками до самой войны.
           - А ведь Никитка-то им тогда много пособлял, - присовокупил к этому воспоминанию дряхлый деревенский печник Прохор Иваныч, сам всю жизнь состоявший под подозрением в ревности к церковным печам, за что и удостоился могилы не на простом деревенском кладбище,  а на проклятом комитетчиками монастырском погосте.
          - Да-да! - поддержал его так же случившийся в тот день у крылечка  кооперации  колхозный счетовод Серега Петров - старший брат дяди Леши, бывший таким же умным и наблюдательным. - А вы обратили внимание, чем всегда воняло от этого Никитки?.. Не пыжьтесь - все равно не вспомните, потому как от него никогда ничем не вошло. Он же в баню не хаживал, ни хламиду свою не стирывал, оброс весь как дикобраз, спал вместе с лошадями, а не то, что вони – вши  завалящей я на его харе ни разу не видывал!..
          И это была сущая правда: и то, что Никита, несмотря на его скотскую жизнь, оставался всегда чистым и свежим, и то, что Евдокиина свекровь привечала странных богомольцев, и то, что муж ее пропал без вести где-то на Брянщине, и даже то, что сама она была не так проста, как представлялась. Все было правдой; мало того, всякий слух, возникавший на крылечке кооперации или у околицы  в час ожидания вечернего стада, а то и зимой на чьей-нибудь раскаленной, как паровоз, печи, был правдой, если он хоть как-то касался Никиты и Евдокии. Одно лишь вызывало и до сих пор вызывает в немногих оставшихся в живых от тех пор головах сомнение:  это их тайная полюбовная связь. Впрочем, вслух о ней никто никогда не выражался, и если у кого-то готова была сорваться с губ столь интересная предложина - тот все же не мог ее произнести, ибо, прежде чем открывался нечистый рот его, вдруг начинали лезть на лоб глаза, словно от удара обухом по макушке, или, хуже того, проглатывался вместе с не дожеванной семечкой либо прикусывался одеревеневшими зубами язык, что так же походило на следствие того же удара тем же роковым для многих деревенских судеб предметом, от которого восприял безвременную кончину не только первый Галькин муж. Таким образом, получалось, что и в этом случае чесных людей пленяла какая-то невидимая и дикая сила, тягаться с которой охотников не находилось. Но самым удивительным было то, что и после смерти Евдокии, а затем и Никиты, похороненных почему-то, как и Прохор Иваныч, на монастырском погосте и едва ли ни в одной могиле, сила эта никуда не девалась, чему доказательством и стоял охраняемый ею председателев дом, которым интересоваться могли разве что совершенные недотепы, коих,  однако, несметно расплодилось в русской земле с тех пор, как из деревенских колхозов стали создаваться совхозы. Вот только и у этих недотеп так же начинали вылупляться глаза, когда бабка Лизавета сообщала им, что за порядком в саду и возле дома следит Никита.
        - И где же живет этот сторож? - обыкновенно принимались они пытать ее,
        - Живет? - недоумевала старуха.  - Да нигде не живет, а на кладбище  уж  кой  год отдыхает.
        - Так как же он траву-то косит? Из могилы, что ли подымается?
        -  А это ты у него, милок, спроси, - советовала Лизавета, крестясь, и на этом  допрос  заканчивался, ибо спрашивать что-либо у зарытого в землю покойника никому не хотелось.


5


      Здесь следует заметить, что в ведении Никиты была охрана не одного лишь этого дома, но и самого монастыря, и нередко в особенно  безлунные ночи, когда казалось, что луне-то этой неоткуда было и взяться, тонкий серпик ее величиною с гороховый стручок вдруг вспыхивал на короткую секунду то в пустой глазнице колокольни, то среди недвижных куполов летнего храма, то в каком-нибудь из окошечек келейного барака (то есть, теперь уже бывшей конюшни), а то и прямо над погостом, в той его части, где были свалены  замшелые могильные плиты. Два года назад трое изрядно подвыпивших и оставшихся ночевать у старого Петра трактористов дерзнули все же устроить на таинственную эту вспышку облаву и, вооружившись монтажками, потихоньку поползли к реке, дружно решив преодолеть ее не по мосточку, а вплавь, но облава их закончилась трагедией.  До сих пор, вспоминая ту роковую августовскую ночь, порвавший после нее с механизаторским своим прошлым и поступивший  в Полк обыкновенным прапорщиком Колька Сизов впадал в слабоумие, начинал издавать нечленораздельные звуки, и как ни пытались сердобольные сослуживцы снять с него этот  стресс  водкой,  отказывался наотрез, взяв привычкой пить, по примеру своего дяди - Агрономчика,  в одиночку и исключительно после полуночи, когда в полковой проходной смолкал гвалт вернувшихся из самоволки воинов, а дежурный лейтенант удалялся на проверку дежурной же медсестры. Должно быть, под действием этого стресса он и оказался на похоронах Петра, могилу которому копали, а, по перенесении в нее из дома тяжеленного гроба, закапывали пятеро  особо  чтивших старика дембелей.  Проведший ночь перед этим в небывало горькой тоске, Колька хотел даже воздать свежему холмику воинские почести, однако   гранату у него отобрали, и лишь после этого, сподобившись в недолгий час сопротивления двух здоровенных фингалов под одним и тем же глазом, он, наконец-то, расплакался и поведал собравшимся в осиротевшем доме на поминки друзьям и родственнице покойного, как все тогда было на самом деле.
      По его словам, приехавшей на место происшествия вечером следующего дня милиции он не просто наврал,  но не мог не наврать, потому что иначе получилось бы, что он сошел с ума. Между тем в ту ночь он единственный раз в жизни едва не взошел на него, и тогда как Санька с Ванькой увлеклись непрестанным нырянием, стараясь достать с речного дна «эти золотульки»» (так называл он во множестве рассыпанные круг них отражения тех загадочных лунных серпиков), он, Колька Сизов, только посмеялся их глупости, поняв, что настоящие-то сокровища находятся там - в монастыре, как это и было видать из Деревни. И вовсе он не думал спасать тонущих друзей своих и даже не думал, что они могут утонуть в этой луже, какою представлялась всем пьяным быстроструйная и богатая бочагами река, а упрямо лез и лез по скользкой росистой траве на откос, пока не ткнулся лбом в какую-то твердость,  отчего «золотульки» посыпались уже из его собственных глаз.  Но и тут он не бросился подбирать их среди лопухов и одуванчиков, а  нашел в себе силы переместиться с четверенек на коленки, и…
      То, что он увидел, проморгавшись, не поддавалось никакому описанию, и Колька так и объявил завороженным его рассказом слушателям:
      - Нету, люди, у вас таких слов, которыми можно наречь все это.
            - А у тебя-то, что, тоже нету? - попытался подколоть его дядя Леша Петров.
            - И у меня - нету, - не смутившись, ответил Колька. - Вот когда сижу на вахте один, вспоминаю - кажется, что есть. Даже сам себе шепотом так и рассказываю. А как представлю перед собой живого человека – из слов моих тарабарщина одна получается.
           - Это как у Ельцына! - обрадовался "возвращенец", но шутку его никто не оценил.
           - Но все-таки, Коля, - взмолилась заведующая совхозным клубом, командированная на похороны для произнесения речи от лица администрации, но почему-то так ничего и не произнесшая, - хоть приблизительно обрисуй: на что  э т о  похоже?
           - Да ни на что не похоже, - был его беспощадный ответ,  однако он все же проговорился: - Даже Никита с Евдокией ни на что не похожи, а уж монахи все, так просто свет один и больше не выскажешь,
            - Я так и знала! - всплеснула обеими руками бабка Лизавета, перепугав всех нежданной звонкостью своего голоса.  - И оне тебя, конечно, отпихнули?
            - Не оне, а только Никита, - выдохнул Колька и, дико оглянувшись по сторонам, хватил одним махом недопитый дяди Лешин стакан.
            - А Александра с Иваном...  среди них не было? - простодушно осведомилась завклубом, поправляя встопорщившиеся от страха очки.
            - Нет! – моргнул подбитым глазом Колька и заплакал.  – Они в то время уже утопли…
      Конечно, немало повидала на своем веку Деревня человеческих слез, но так, как в тот день из Кольки, они не лились ни из кого.  Это были и не слезы даже, а нечто похожее на мед или сосновую смолу, разбавленную спиртом до состояния робкой прозрачности, и Колька, сгребая их широкими пригоршнями с побагровевшего лица своего, долго недоумевал, что с ними делать, пока не догадался ухватить  со своего угла клеенчатую скатерть и хотя бы в ней, за неимением бортины, схоронить драгоценный тот нектар для потомков. При этом, несмотря на болящие синяки, лицо его приобрело сходство с подрумяненным   на сковородке сморчком, и даже мутные звездочки на оторванных от пуговиц погонах дрожали, подобно небесным светилам в грозовом зените.
         - Ну, че я им не пришелся-то? - то и дело вопрошал он, всхлипывая и обводя избяное пространство потерянным, как молния в камышах, взглядом помилованного дембелями глаза, и все понимали, что пеняет он вовсе не дембелям, а тем - нездешним - монастырским стражам, вынесшим ему еще при жизни окончательный и вечный приговор,  - Че, даже и поглядеть издаля не могу?.. Совсем, значит, никудышный Колька-то Сизов, и токмо в прапорщиках его судьбина?.. Ну, скажите, люди, не вышел я рылом, да? Обидел хоть одну муху, да?..
        Однако люди скоро перестали обращать на него внимание, да и не диво: вдруг языкам их приспела нужда высказать все, что знала их память об охранении монастырских развалин незримым и суровым их часовым. И  тут, предварительно оглушив друг друга, все сошлись в примете, что посуровел Никита уже после своей смерти, что как только его там схоронили, так и не стало дороги в обитель, а кто отваживался проникнуть в заросший крапивным бурьяном и непроходимой лещиной дворик ее - здоровым оттуда уже не выбирался. Только детишкам дозволялось собирать там орехи, да и то без выноса за обросшую кирпичным березняком щербатую во многих местах стену. Еще вот могилки можно было навестить; правда, покойный Петр с Лизаветой, возвращаясь в минувшую Пасху с деревенского кладбища, хотели было и Никитино с Евдокииным да Прохора лежбища  почтить и почистить слегка бугорочки, но, к ужасу их, оказалось, что бугорочки-то уже прибраны и даже цветы-подснежники меж ними будто кем-то посажены.
         - Он, Петя-то, от тех пор и закондратился, - говорила бабка Лизавета, уже пия чай из алюминиевой солдатской кружки.  - Как воротился домой, так и скрючился, ровно его по хребтине  чем огрело...
         - А председатель-то, Марья-то Ивановна!  - вставила завклубом, покраснев от интереса.  - Хотела ведь под дачу себе монастырь ваш приспособить, да вдруг и поминать его запретила!
         - То-то, что наш, а не ее, - недобро прошипел дядя Леша.  - Да и пошто ей, дурище такой, дача, если уже есть одни хоромы в селе. А вот приедут монахи из епархии...
         Но тут тетка Шура ущипнула его незаметно за ляжку, и он, взвизгнув, замолчал. К счастью, в избу в это время ввалился Натоха Иванов, ходивший прятать в своем дому отобранную у Кольки дембелями  и выкупленную им гранату  и захвативший с собой из дома же пять бутылок кустарной водки. Поставив  две из них  на стол и тотчас сообразив, о чем речь, Натоха повел свой разговор, но так, будто он здесь и не отсутствовал.
         - Приметил я, - начал он,  садясь рядом с закосневшим в рыданиях Колькой, - что  лисьи  ходы в самом монастыре и нарыты: прямо в том пригорке, что возле летней церкви возвышается. Раньше его отрубями засыпали, а после он ельничком оброс: вот, думаю, для них и самое жилищное место. Взял для пробы пару капканов волчьих, подкрался, нашел, и правда, нору, а утречком пораньше пошел на проверку. И что бы вы думали?..  Не-е,  тут без стакана не расскажешь!
           Налил ему дядя Леша стакан, выпил Натоха, не глядя, и, понюхав пласт соленой капусты, изрек, как отрыгнул:
           - Нет моих ловушечек!..
           Даже Колька прекратил после этих слов свои   причитания, и в воцарившейся в доме гробовой тишине все ощутили присутствие чего-то потустороннего,  словно вот-вот из-за печки должен был выглянуть только что погребенный ими хозяин. Возможно, он бы и выглянул, но поминками заправляла вызванная из города бессловесная и мрачная младшая его сестра Софья, которая уже поняла, что хлопоты ее здесь совершенно безвыгодны, и не любила брата в эти минуты больше, чем во всю их недружную жизнь.
          - Нет ловушечек! - повторил Натоха и окончательно добил воображение слушателей:  - А цепи на месте! То есть не украл их кто-то человеческий, а будто срезал, перерубил, разгрыз посередке самой зверь какой!..
          - Но это не все!  - возгласил он, торжественно помолчав.  - Оттуда я к дяде Петру сюда заглянул - а его уж и след простыл: помер! В ту самую ночь и помер! Вот тут, возле печки и скрючился. Я подумал сначала, что он просто так сидит или молится, а как тыкнул в затылок-то, так он и рухнул, аж дом весь задрожал!
  И хотя о странном положении Петрова тела во время смерти знали уже не только в Деревне, но и в селе, и в районной милиции, куда возили его для разгибания, повесть Натохи вновь потрясла всех настолько, что и бабка Лизавета, уже напившись чаю, не отказалась от еще одной поминальной стопочки. Когда же страсть в душах закусывающих начала улегаться, на пороге восстала вдруг незаметно выходившая в сени Софья. Еще более мрачным явился теперь тихий облик ее, и в тот же миг звездочки Колькиной погоны захрустели в ладони Натохи Иванова:  в обеих руках Софья держала по капкану.  Но не капканы потрясли присутствовавших, а свисающие с их сомкнутых клыков...  нет, не клочья лисьего меха, но лоскутья самой настоящей монашеской рясы.


6

 
       - Нет, я не понимаю, - говорил Натоха Иванов, придя с тех поминок домой и поведав Валентине о случившемся. Она ждала его возле собачей конуры, едва не уснув в объятиях грозного Кучума, и очень обрадовалась, что был он почти трезв и даже, показалось ей, более трезв, чем когда бывал трезвым по-настоящему. Вообще,  она уже второй месяц благодарила судьбу за этот нечаянный и бесценный подарок: мужик ей сыскался такой, какого и в кино-то не во всяком увидишь, а уж в жизни - и говорить смешно. Веселый, крепкий, работящий, он не взял лишнего в рот не только на их шумной свадьбе в городе, но и ни разу при встречах с  сельскими своими друзьями, что выглядело бы совсем уж неприличным, если бы при этом присутствовали ее фабричные подруги. Правда, Натоха, в виду его титанического сложения, для того, чтобы опьянеть в полную меру, нуждался в таком количестве вина, какого обыкновенному человеку достало бы на целую беспробудную неделю, и все же Валентине действительно повезло, как не везло еще никому в нашей стране в конце двадцатого века.
      Забегая назад, любой интересующийся найдет, что Ивановы в Деревне издревле славились такой вот покладистостью, но и хозяйской хваткой, так что у них всегда довольно было и хлеба-соли, и всякого добра, включая и то, которым были забиты два их огромных сарая. Едет, бывало, Натохин прадед Николай из уезда домой и вроде бы дремлет в  надежной телеге своей, ан нет: только какая-нибудь  никудышина  обозначится вдалеке или в сторонке - он уж тут как тут, тотчас подымет ее и без рассмотрения, запихнет под солому. Так за всю дорогу собиралась немалая добыча, и редко выходило, чтобы найденное совсем уж никуда не годилось: ось ли поломанная, обороть ли рваненький, а то и просто кушачок какой или пуговка, не говоря уж про грошик медный, каких он за всю свою жизнь понаходил целый сундук, - все шло в дело, все обретало в сараях свое место. Между тем когда на него указали в раскулачивание - ничего не нашли такого, за что бы можно было подвести Ивановых под высылку.
           Натохе посчастливилось убедительней прочих родных и разноюродных братьев унаследовать прадедовы черты, и он еще в молодости не мог спокойно пройти мимо какой-нибудь угодившей в придорожную пыль гайки. Многим из его сверстников до сих пор видится, как склоняется он, большой и сильный, посередь городской окраины, как решительно ухватывает широченной ладонью горсть земной пыли или просто мусора, а потом выпрямляется во всю свою величину, раскорячивает поднесенные к   покрасневшему от благолепия лицу чуть дрожащие пальцы и трубно сдувает с ладони окурки, сгоревшие спички, бутылочные пробки или просто засохшие плевки, являя, как средневековый алхимик, взорам несказанно удивленных очевидцев некий  этакий заржавленный, но весело лоснящийся в свете дня шуруп. Благодаря таковой способности, у него в городе - в шкафах, в столах, в ванной, в туалете, на балконе - сумел скопиться почтенный запасец  этих  на первый взгляд поганых, но могущих всегда сгодиться в продуманном хозяйстве приблудочек. Вот только гроши он никогда не подбирал, а чаще сам потеривал, - потому, наверно, и не пьянел никогда в полную силу, и не мог похвастать, как прадед Николай,  обильным хлебосольством.
           Приехав в Деревню,  он присовокупил привезенное с собой добро к накопленному предками и принялся создавать из него свой особый мир, не похожий ни на какой другой хотя бы по той причине, что ни в каком другом мире невозможно было встретить,  например, изгородь, сплетенную при помощи всяческих пружинок и скобочек из болтов и гаек, или собачью конуру, хитроумно собранную из ржавых замков и воротных петель. Возможно, кому-то представлялось это простою дуростью, тем более, что Натохин дом помещался почти в самом лесу, и недостатка в строительном сырье там не ощущалось,  однако знавшим Ивановых ведомо было, что ничего у них по дурости не делалось, иначе дураком прослыл бы и прадед Николай, и Николаев прадед, и тот затаившийся в дебрях истории детина,  от которого-то и быть пошел весь ивановский род, и который, позволив княжить над ним варягам, желал лишь, чтобы ему не мешали рождать в тоске о потомках его сугубо благоустроительную  мечту.
      Конечно, умом измерить все это Натохе было не по силам,  но всею своею статью с чувствовал и свято верил он, что ни одна безделица в его приданом не была никчемной, и пусть хотя бы весь мир посмеялся над ним или даже Ангел с неба стал вещать не то, что вещало настырное бурление в его жилах пращуровой крови, - он бы от своего не отстал. Вот только потеря сына, с которым и род их прекращался, ввергла на какое-то время Натоху в недоброе уныние,  но скоро из смятенной груди его исторгнулись такие слова, смысла которых он и сам не вполне сознал.  «Так, видно, тому и быть»,  - клокотнуло  в самом горле его, но тут же клокот этот, подобно ветерку-тайноструйцу, разнесся по отеческим далям, быв услышанным и всякой дольней лозинкой, и всяким подводным гадом, и, надо думать, горним Ангелом тож. Во всяком случае, бывший в той горности на особой примете монастырский отшельник Никита глухим в ту минуту не остался и, с облегчением и молитвой последний раз вздохнув,  отдал Богу свою смиренную душу. И в том, что никто ни в Деревне,  ни в городе, ни в столице о таком чудесном стечении не узнал, так же присутствовал какой-то вразумительный умысел, ибо узнавшему пришлось бы вспомнить, что и Никита был Ивановым по рождению, и не просто Ивановым, но младшим братом самого прадеда Николая, а значит, и  в какой-то мере сосказателем тех Натохиных слов. Вряд ли это избежало бы и еще чьего-то внимания, за которым последовала бы такая огласка, что, может, и до столицы мало-помалу дошло, и что бы тогда началось, как бы помутились умы всевозможных академиков, писак и даже государственных мужей - и представить страшно, ибо, конечно же, сыскался бы среди них хотя бы один ясновидец,  узревший бы в происшедшем не простое совпадение,  но, быть может, и долгожданный ответ на множество неразрешимых вопросов.
       Между  тем не знавшая покоя душа самого Натохи уже устремилась, миновав препоны судьбы, к новым высотам, и если бы не случай с капканами, Валентине навряд ли удалось бы угнаться за нею. Так уже во время сооружения Натохой конуры приземленные воззрения его супруги чуть было не оставили ее что называется у разбитого корыта: в смысле отсутствия возвышенного воображения; и тогда как для него от конуры этой предлегла прямехонькая   тропочка едва ли ни к райским кущам, где, по его уму, не только собачьи будки и изгороди, но и дворцы, и хижины воздвигались исключительно из найденных в пыли земного праха скоб, - Валентине лишь чудом удалось избежать  проторенной адом стези запоя. Оно и верно: что бы она была, найди Натоха в ней непонимание? Простой домохозяйкой? Прачкой и чистильщицей железяк? И ведь не мало русских женщин,  оказавшись в ее положении, начинали прикладываться к бутылочке именно потому, что им претило быть ничем вблизи их погруженных в заботы о вечном мужей. Натохина жена превозмогла эту бабью слабость, заставила себя рассмотреть открывающиеся во всяком новом деле мужа необозримые просторы, и вот судьба не замедлила вознаградить ее соучастием в тайне, разгадка которой сулила им обоим нечто небывалое,
      - Не понимаю, как могли мои капканы оказаться у дяди Пети? - мучительно внимал струям своей души Натоха, и струи эти сообщали его словам шекспировской тоски.  – Ну, не сам же он их у меня украл!  Зачем ему они нужны-то были, когда он помирать собирался?
           - А может быть,  он от того и помер, что украл, не зная для чего? - предположила   Валентина, прижав его мятущуюся коротко постриженную голову к своей животрепещущей груди.
          - Нет, Валя! - решительно восстал Натоха.  - Ему цепей ни в жисть бы не перекусить! Да и пошто…  зачем он стал бы их грызть?!.
            - Но если не он,  то кто же? Ты третий день не спишь:  неужели так ни до чего и не додумался?
            Здесь в голосе ее он услышал столь много горячего сочувствия,  что дрожь пробрала все его могучее нутро, и звезды в небе задрожали, едва не ввергнув в тряску и луну, уже взобравшуюся по черной монастырской стене к самому высокому куполу.
            - Додуматься-то не проблема, - вздохнул Натоха,  поприжав женины плечи. - Если бы не эта Софья. И чего ее высунуло? Не принесла бы она эти ловушки - я бы так и понял, что кто-то чужой там побывал. А теперь... Не в сказки же про Никиту нам поверить!
      - А ведь поверить-то придется, - пророчески молвил он, помолчав, - Я ведь тебе самого главного еще не сказал: в них, в ловушках-то, одёжа осталась. Прямо как будто на них кто валялся и ладно задницу не ущемил, а то бы был нам с тобою завтрак.
           - Ой, что это ты говоришь, Толя! - воскликнула в страхе Валентина и хотела еще всплеснуть руками, но вспомнила, что Натоха не любил такие «сантименты», как называл он редкие проявления бабства в ней.
           - То и говорю, - хмуро продолжал он, - что одёжа та монашеская. И если ее каким-то макаром дядя Петр использовал, то, значит, он-то и был тем привидением Никитиным. Значит, он и травку в председателевом садике косил, и людей по ночам стращал,
           - А что, разве так не бывает? - ухватилась Валентина за эту мудрую рассудительность, начав уважать мужа сильнее прежнего.
           - Бывает-то бывает, - охладил ее Натоха, - только вот Колька Сизов показывает, что, когда огни-то в монастыре мелькали, дядя Петя вместе с ними был и сам удивлялся. Да и пинка он ему в ту ночь на берегу дать не мог, потому что дома сидеть остался. И вообще, не тот был человек покойник, чтобы шутки такие шутковать.
          - Господи, прямо жуть какая-то получается! - все же не удержалась от стона слабая женщина. - Я боюсь, Толя!..
          - Нечего бояться! - прикрикнул на нее Натоха и добавил уже ласково: - У нас теперь хорошая защита есть, понадежнее Кучума-то. Теперь к нам - только сунься! Хоть привидение, хоть лихач  какой - мигом на воздух-то взлетят!
      И тут, как бы в подтверждение правоты его слов, двор и лесную опушку за огородом огласил вдруг протяжный, как гудок тепловоза или уходящего в моря парохода, вой сидевшего около своей райской будки пса.  Но трудно было понять: обида ли на хозяина за такое принижение его собачей доблести, или, напротив, радость от сознания нежданного послабления в службе, или - что всего вероятнее - опасение за свою, могущую случайно разделить незадачливую судьбу привидений и лихачей, шкуру прозвучали в этом  вое.



7

    
 
      Похожий разговор случился в ту же ночь и в доме Петровых.  Вот только в Деревне дядя Леша с супругой спали поврозь: он - на железной кровати в кухне, чтобы сподручнее было открывать стучавшимся в двери допоздна солдатам, она - на печи, откуда ей полюбилось наблюдать, как солдаты эти выкладывают на скамью доставленные из Полка предметы их строгой мены, а муж ее, точно фокусник в цирке, извлекает из-под стола бутыль и разливает пахучую жидкость по  поллитрам, ловко придерживая воронку одним мизинцем.
          - А что если и наши монахи в монастырь не допустятся? - полушепотом предположила тетка Шура впотьмах.
        -  Как это не допустятся? - удивился дядя Леша. - Да ты что, веришь всем этим бредням про дурака Никитку?
        -  Я-то не верю, а вот монахи, может, и поверят. И не допустятся.
        - Это только здешние идиоты не допускаются, - услышала она успокоительный ответ. - Потому как еще вера в них, точно брага в кадушке, колобродит. А попы нынче без предрассудков.
        - Да, нынче, слава Богу, другой поп пошел, - повторил он, скрипуче перевернувшись с занемевшего бока на спину.  - А народец все думает, что бывалошнее  время вертается. Что как только все церквы восстановят - тут и рай к нам нагрянет, так что все такие вот Никитки из земли повылазят и начнут чудеса чудить: навроде того, что с ивановскими капканами. Тоже  экологиста нашли - Никитку покойного! А вот нынешний поп – тот знает, что делать надо. И не даст… Он, может, на то и плодится сейчас в таком числе, чтобы как раз всяким таким преграду поставить, встать над ними, как на часах, и только те удумают вылазить - тут их и придавить, как кротов, чтобы уж никто нам новую жизнь реорганизовать не мешал…
        -  Так, стало,  он всеж-таки есть, Никита-то? - прервала его пылкую речь тетка Шура.  - Вон, ты и сам говоришь…
        - Больно уж ловка, я смотрю, на слове-то караулить! - еще более вспылил в полуночном мраке дядя Леша, но вдруг голос его попритух, и избу потрясли никогда даже не предполагавшиеся в ней предлоги.
       - Нет, Шура, никакого такого, - были они, - Если и был, то уже нету. Разве ты не поняла... Хотя, никто не понял,  окромя меня. А ведь это Никитку Натоха-то и изловил. Да! Угодил наш шатун в его капканы, как лис во  щи, а Петр его освободил. Зато вместе с ним и отправился на веки вечные. Да.  На веки! И теперь уж нам тут никто не насолит: что хошь делай!
       - Так, может, ты теперь и в монастырь наведаешься? - на радостях додумалась вдруг спросить тетка Шура, но уже, вдруг же,  ответа не дождалась и долго не имела представления: уснул ли ее тайнознай  невпопад посреди беседы или занялся собиранием в един кулак всего своего растраченного в походах по чужим женам мужества.
        Между тем дядя Леша не спал и ничего собирать не собирался, а невзначай, как если бы он был посещен сердечным ударом, предался с рождения чуждому ему невинному занятию, когда бы можно было назвать невинными его воспоминания, касательные давно минувшей молодости. Впрочем, он, сам того не ведая, постарался приукрасить в них себя, как будто от рожденья же впитав в свою кровь народную мудрость про ту историю, которую нельзя рассказать без вранья. И слава Богу, что история Деревни была писана не им одним, иначе всякий читающий ее не только не извлек бы никакого полезного для себя урока, но и все время, потраченное им когда-то на изучение букваря, сознал бы напрасным. В самом деле, нужно ли было бы всю жизнь слагать из букв слоги, а из слогов слова, чтобы узнавать о вещах неправдоподобных? Не достаточно ли было бы просто отвести, например, несколько часов в день на радио, в которые никто   бы не работал, а лежал на диване или сидел, сложив руки по школьному, за столом и слушал, слушал, слушал неспешное повествование дяди Леши о нашем прошлом, настоящем и будущем, ни мало не огорчаясь вопиющим враньем, но, напротив, с удовольствием кошачей сытости принимая все за чистую монету, как это делал в течение всей своей судьбы сам дядя Леша, не прочитавший ни одной книжки, но, тем не менее, знавший о нашей жизни все? Насколько легче и проще было бы внушать такому народу идеи добра и счастья, коими с избытком полны закрома любой из заслуженных им властей! Какой бы спокойной сделалась наша жизнь, в которой и в церковь отпала бы нужда ходить, и на демонстрациях нечего было бы делать!..  Но, увы, веря иному - не дяди Лешиному - писанию, всякий любопытствующий мог бы в ту ночь без труда уличить дядю Лешу и даже посмеяться над ним: если бы таковой уличитель и насмешник оказался сидящим на краешке его скрипучей кровати и имеющим дар беспрепятственного проникновения в его лукавую душу.
         Однако, должно быть, что-то такое, чего тетка Шура, по причине полночной темени и отсутствия у нее склонности к ясновидению, рассмотреть не сподобилась, все же произошло: иначе неугомонный муж ее не притаился бы при звуках привычного стука в дверь и окна и, уж конечно, не вскочил бы потом в потной его постели, рвя на себе и без того похожую на индюшье оперение рубаху.
      Может быть, кому-то показалось бы, что встревожившее его память событие вовсе и не заслуживало такого от него впечатления, но тот, кто хоть однажды испытал чувство неподдельной любви к ближнему, не мог бы остаться глух и к самой незначительной толике человеческих страданий, хотя бы переживающий их человек и был отъявленным негодяем. Дядя же Леша Петров отъявленным негодяем не числился, и значит, все происходившее с ним достойно тщательнейшего и справедливейшего рассмотрения.
      …То, что явилось теперь пред закрытыми очами его, имело место быть ровно сорок лет назад и как будто нарочно оказалось тесно связанным со всеми участниками и героями случившихся на Петровых поминках пересудов. Сам дядя Леша, бывший в ту пору еще просто Ленькой Петровым, только что воротился из армии и как раз угодил к свадьбе Андрея Петровича и Евдокии, о тетке Шуре не то что не помышляя, но и не зная вовсе, есть ли таковая на свете. В подобном же состоянии пребывал и Натоха Иванов, уже, однако, сумевший зацепиться в городе за какой-то заводишко и ежедневно прощавшийся со своими деревенскими товарищами. Васятка же в службу еще только собирался, но зато двое его старших братьев, не в пример хилому счетоводу Сереге, ходили по Деревне гоголями, рвали гармони и принуждали молодого лесника   Егорыча, как жителя всегда враждебного деревенским парням села, прятаться у Танюшки на дворе едва ли ни до самого рассвета.  Не был еще Агрономчиком  и Санька Сидоров, не была бабкой Лизавета, а многоплодная ее Аннушка, выйдя последышем, вызывала у всех видевших ее в люльке серьезные сомнения в будущем ее существовании… Только Юрка-пастух, несмотря на его вопиющее малолетство, уже тогда примерял к себе свой Крест, гуляя по деревенским улицам с маленьким кнутиком на перевес. Кстати, на Петровых похоронах, а после и на поминках он потому и не проронил ни слова, что с детства знал Никиту своим заступником перед коровами и кобылами, из-под копыт которых старый монах не однажды выхватывал его.
      Таким образом, все   были на своих местах, и если в то время в Деревне не наблюдались бывший тракторист, а ныне прапорщик Российской Армии Колька Сизов с утопшими его товарищами и заведующая сельским клубом, то это обстоятельство объясняется как их полным отсутствием на земле в то время, так и сомнительным присутствием в это. Тут особенно наблюдательный и пытливый ум мог бы обнаружить некую несправедливость в распределении человеческих мест под солнцем и луною, при которой часто выходит, что умершие оказываются живее живущих; так, например, та добрая тысяча деревенских жителей, которых имена и не на всяком кладбище-то теперь сыщешь, вдруг в одно прекрасное время берет и затмевает собою едва ли ни все население современной России, - но на то уж, как видно, имеется совершенно особая воля Божия. И совсем подчас предстает она несообразной, когда на первое место выступают те из деревенских, которые - вот они! - еще и живы, и здоровы, но вся их нынешняя жизнь не имеет ровно никакой ценности в сравнении с минувшей, в коей они образуют пусть и кратковременные, но яркие вспышечки. Именно таким человеком стала к концу двадцатого века младшая сестра покойного Петра Софья, которая-то и явилась причиной полночной отчужденности дяди Леши Петрова от всех даже и самых насущнейших его дел  в миру.
            В год председателева жениховства она была в самом расцвете всех своих девических сил, ибо тридцать восемь годочков для не знавшей замужества и материнства красавицы - все равно, что восемнадцать для памяти ее ставших бабушками и давно лишенных какой бы то ни было привлекательности сверстниц. Демобилизованным же парням и в наше время (а уж в то и подавно) они кажутся сущими богинями, особенно если переселяются на целое лето из родительских изб  в прохладные амбары, образуя из них капища любовных воздыханий и восставляя жрецами там   вихрастых гармонистов. Софья же была славна на всю округу, помимо всего прочего, еще и тем, что сама умела обращаться с гармонными мехами и кнопками ловчее любого из местных певунов, так что Васяткиным братьям оставалось либо состоять в пожизненных теткиных учениках, либо стараться как-нибудь поскорее приспособить ее к мужнему двору и детской люльке. Да и самому Петру от присутствия в доме хотя и работящей, но чрезмерно игривой сестры предстояли одни лишь неудобства, а то и сущие страхи: когда чья-либо взбесившаяся жена, обнаружив поутру пропажу из постели своего родного мужика, принималась ломиться в непрочные двери Софьиной опочивальни и грозить петухом и амбару, и иным надворным постройкам.  Однако, на их беду, Софья с детских лет обречена была на безответную любовь, и заставить ее от этой любви отречься не по силам было даже и ее виновнику, которым являлся... увы, сам деревенский председатель Андрей Петрович.
          За что любила его она - первейшая в районе, а может быть и во всей области, красавица, могшая составить достойную партию не то что любому другому из соседних председателей, но и какому-нибудь районному начальнику, если не забирать куда и повыше, - остается лишь догадываться. Он был старше ее на целых двадцать лет, и как раз в день ее рождения лихая казацкая сабля проложила под Шепетовкой роковой  след по его красноармейскому телу, и в Деревню он вернулся сплошь исполосованным инвалидом. Правда, впоследствии Софья не уставала напоминать, что чудесным и скорым своим выздоровлением  Андрей Петрович был обязан именно ей: как-то, мол, так смогла она, когда он взял ее на руки, обходить его раны, что они оказались омоченными как бы живой водою. При этом чуду сему имелись и серьезные свидетели, помнившие, как и сам молодой боец после того вскинул окончательно поникшую было голову и радостно возвестил, отдавая девочку матери, что его окропила Божья роса. Вот только случившийся при этом монастырский старец   Иоанн сумел некстати вмешаться и мало того, что сам впал в глубокое уныние, но и будущего председателя обвинил в богохульстве, положив начало великой вражде между обителью и властями и между Софьей и Богом, которого место позднее заступила Евдокия. Конечно, теперь дяде Леше не хотелось признаваться, что во время той свадьбы он вышел просто орудием в бесовских Софьиных руках, и ему казалось, что главной фигурой во всем происшедшем был Ленька Петров, но Деревня давно знала истинную правду и не открывала ее лишь самому дяде Леше. Еще вот тетку Шуру как-то обошло это знание, но тут уж много постарался сам ее хмурый супруг, всего лишь раз привозивший ее в Деревню  и не отходивший в тот раз от нее ни на шаг. Даже и воспоминанием своим он с нею никогда не делился, и оно так и оставалось принадлежащим лишь ему одному, а значит и никому, - из чего следует, что представление дела в истинном свете требует особой, независимой от дяди Лешиных впечатлений главы.

















ГЛАВА  ПЕРВАЯ,

проливающая  истинный свет на свадьбу
Евдокии  и Андрея Петровича



1


      Всякий, кому хоть раз в жизни случалось погулять на деревенской свадьбе, до конца дней своих не извергнет из души впечатление о ней, хотя бы его ежедневно раскорячивали на дыбе либо заставляли петь "Варшавянку". Ибо ни в тесных рабочих "хрущобах", ни на лишенных древесной зелени стройплощадках новых русских буржуев, ни даже в надсадно украшенных разноцветными фонарями ресторанах  такого пира учинить невозможно, сколько бы ни старались самые патриотичные их устроители выставить на столы бутылок и пригласить разряженных гармонистов и мастеров кулачного боя.  Нет, не годится городской воздух для истинного свадебного охмеления, жалка гармонь без звонкого бревенчатого эха, смешна и драка, когда негде выворотить сучковатый березовый кол, дабы от всей русской души протянуть им по хребтине засмотревшегося на чужую девку сородича, а то и вовсе никому не знакомого плясуна, один лишь смутный лик которого родит воспоминание о татарине, сарынской кичке и построении рыцарей "свиньей". Не потому ли и так непрочны наспех спрыснутые винцом хилых городских пирушек браки. Не потому ли и появляется на свет все больше и больше схожих с бесцветными зимами и жухлыми летами недоносков. Не потому ли и сами эти зимы и лета все чаще уподобляются недовольным своею свадьбой молодоженам, подспудно тоскующим по их деревенским прототипам, которых до самой смертушки оберегает от развода вспоминание о брачной ночи, едва не прерванной пожаром, обвалом потолка или просто проломом дверей под натиском преждевременно заоравших похабные частушки гостей.  "Помнишь ли ты, Ваня, - шелестнет иногда за чьим-нибудь прикрытым пестрой ситцевой занавесочкой окошком, - как тетя Маня-то тебя на свадьбе за чуб таскала? Словно знала, какой из тебя гаденыш выйдет!" "А ты, Зина, - восстанет в ответ на фоне этой занавески взлохмаченная тень и тут же опадет, как крона осеннего дуба, - не забыла, за что дядя Гена свою Степаниду-то колошматил, так что вся свадьба разнимала?"...  "А дарил ли этот Ваня, - быть может, спросит какой-нибудь прельщенный ересью Карнеги психолог, - Зиночке своей на свадьбе розы?";  "А слепило ли, - лукаво прищурится пожизненная ресторанная плясавица, - ее платье глаза всех этих дядь и теть?"; "А внимали ли они, - вздохнет измученный борьбою с простолюдным невежеством филармонический вахтер, - хотя бы соловью, за неимением рояля и солиста?" - "А то не дарил!" - воскликнет, вытирая слезы, давно седеющая Зина, хотя навряд ли сам Иван вообразит себя  и с васильком-то в петлице. "Еще как слепило-то!" - прохрипит, откашлявшись и Ваня, забывший, что это просто солнце мешало ему тогда смотреть на Зину, не мигая.  "Соловей?! - слаженным хором удивятся они. - Да их тогда свистело столько, что всем нашим внукам сейчас не удалось бы их перекричать!" - "Да врут они все!" - непременно решит умудренное чрезмерной образованностью мненье, и не ошибется: врут; но так врут, что от зависти их вранью всякий уважающий себя новомодный жених запихнул бы свой букет в урну и застрелился, всякая лишенная девичества с пеленок, но никогда не могущая стать настоящей женщиной невеста сорвала бы с себя все кружева и утопилась, а уж про обученного  хотя бы и в десяти миланах содомите и говорить жалко:  спился бы, как пить дать спился бы и умер под забором в обнимку с гармонью, так и не привыкнув совмещать ряды с басами.
           Впрочем, молодежным свадьбам в Деревне не всегда   стремились вторить схождения пар пожилых. Да и уморительно было бы видеть,  например, как седовласый дурень грызет хлеб-соль у порога собственной избы из рук согбенной в три погибели тещи, или как крадут у него уж боле никому не нужную невесту, а он нешуточно боится не столько суммы назначенного за нее выкупа, сколько вероятности обнаружить молодую уж слишком молодой, что иногда случается и в наши дни, когда какая-нибудь престарелая вдова впадает вдруг в романтику и мнит себя Еленой, тогда как за ее косу могут разодраться разве что приласканные ею же коты. К счастью, Евдокия Гомера не читала и такою дурой не была, а Андрей Петрович, если и закатил тот пир на всю Деревню, то исключительно из любви к народу, чего теперь, уж точно, ни один председатель не имеет. В самом деле, кому из нынешних народоправцев пришло бы в голову целый год копить, не доедая, деньги, а потом корпеть три ночи кряду над списком всех своих избирателей, призванных им все накопленное в три дня пропить, причем так, чтобы не был обижен ни только что народившийся в его округе младенец, ни завалявшийся на печи столетний дед? При этом ни какой-нибудь корысти, ни даже надежды на взаимность Андрей Петрович не лелеял, а просто чувствовал, что по-другому быть не может, как Евдокия чувствовала, что, выходи она даже и за бездомного монаха Никитку - без свадьбы их бракосочетание осталось бы и для нее самой преступным блудом.  И тут было бы отнюдь не важно:  обвенчались ли они в храме Божьем или поставили крестики в учетной книге сельсовета, ибо, в первом случае, они отметились бы для Бога, во втором - для налога, а вот для счастья отметка должна остаться лишь в их сердцах, хотя, конечно же, и Бог, и налог   тоже спросчики серьезные.
               Но тут, коль скоро речь заходила о счастье, отношение к нему Евдокии в Деревне не занимало никого, кроме Никиты, а вот об Андрее Петровиче тут же брались судить люди даже и не любившие пересудов, и нередко начинавшаяся тихою беседа оканчивалась ссорой, а то и мордобитием, как в случае с Натохой Ивановым и Васяткиными братьями.  Замечательно, что случай этот произошел задолго до председателевой свадьбы: еще весной, когда вернувшийся из армии единственный наследник всех ивановских  сокровищ вдруг объявил суровому отцу, что жить в Деревне не намерен и скорее согласится в цирке убирать дерьмо за лошадями, чем пахать на их задрипанных сестрицах здесь.  "Ну, и катись отсель в свой цирк", - спокойно отвечал ему отец и выкинул его солдатскую котомку на дорогу. Расстроенный побрел Натоха на конюшню к дяде и от него-то и узнал об ожидающих Деревню переменах.
      - Мне жалко Дуню, - говорил Никита, присев на камушек у древней монастырской стены и благолепно рассматривая ползущую по рукаву его залатанного на локтях подрясника и бриллиантово посверкивающую на майском солнышке божью коровку. - Она боголюбива, безответна. А этот воевода... Ну, что может быть общего у света с тьмою? Или каково сослужение Ангела с бесами? А он ведь - прости меня, Господи, - бесовский   ставленник, и вот (тут он повел свободной от коровок рукою кругом себя) плоды служения его. Какой был монастырь, сколь много славных верою молитвенников и постников спасалось здесь - и где они? В козьих шкурах и милотях скрываются в ущельях земли, не имея где приклонить главу. И во что обращены святые эти камни?.. Так и Дуня: ну, рази ж позволит ей этот гегемон приклонить колена пред образами, как она с исдетству привыкла? Да коли и позволит, а все насмешничать будет. И мало-помалу утухнет лампадочка; не стерпит ее огонек адских дуновений, вспыхнет она напослед, протрещит от боли своей сердешной  и утухнет.
             - Ну, полно, дядь Никита, - возразил не менее его унылый Натоха и извлек из кармана гимнастерки прихваченную из дому "Сельскую жизнь" с портретами правителей на ней, а из широких галифе - кисет, заботливо проклепанный медными пистонами, стал неторопливо вертеть тугую самокрутку. - Петрович, говорят, мужик хороший...
             - Оно конечно, если маслица побольше подлить, - продолжал, не слушая внучатого, Никита, - да цокольком прикрыть, то и буря будет не страшна.  Однако муж...  Он ведь не то что дунуть - и прибить может. На Церковь-то, вон, тоже поначалу дули только, а потом взяли и пристукнули, как мужик бабу.
            - Да ладно тебе, - вновь попытался успокоить дядю пехотинец и даже приобнял его худые плечи увесистой рукою. – Чай, не силком он ее в Деревню тащит. Значит, договор меж ними есть.
  - Дай Бог, дай Бог, - покивал лохматой головою монах и улыбнулся: - А ты чего же с отцом не сговорился? Не успели повстречаться – тут же в драку,
  - Да ну его, - нахмурился Натоха и попросил: - Заночевать в конюшне пустишь?..
      Между тем внизу - по улицам Деревни стало разбегаться только что пригнанное с пугливых майских пастбищ   стадо, и если б можно было ударить в этот час в колокола - их раздольное гуденье слилось бы с радостным мычаньем коров и блеяньем овец в счастливую мелодию покоя, но теперь скотовая разноголосица, напротив, рождала в душах обоих собеседников неизъяснимую тревогу, и Натоха вдруг понял всю трагедию Никиты, обреченного всю жизнь взирать на жизнь Деревни свысока, беспокоиться о всякой отбившейся от своего двора овце, но оставаться в этой жизни безучастным.  Никита же, как будто проникнув в мысли внучатого своего племянника, перекрестился и стал неспешно подыматься, являя миру нечто богатырское высокой и  горбатой фигурою своей. Должно быть, так же восстал когда-то над Непрядвой Пересвет - и смолкнул вражий гомон на татарском берегу ее, и взвились в поднебесье беспокойно-молчаливые вороны, и даже сам князь Димитрий, как теперь Натоха, проникся жалостью к невольничьей орде.
      С такими чувствами он и спустился с монастырского вала к речке, перешел устеленный конским навозом мосток и скоро приблизился к срубу надумавшего ставить новый дом Петра, подле которого сидели на бревне похожие на двух объевшихся волков братья, ведя недобрую беседу о председателе.
      - Вот ведь бздельник, - услыхал Натоха, - мало ему наших баб-солдаток, так он из Плешкова волочит.  И было бы кого,  а то Дуняшу-богомолку! Ей только с Никитой в навозной куче жить...
  - Ну, видать, и наш Андрей Петрович то еще зубило:  не зря его и бздетелем-то прозвали: все боится, кого бы не обидеть, но и себя не забывает. И чё в нем Сонька, дура,  увидала?
       Непонятно, что больше тут обидело Натоху: прозванье председателя "зубилом" и "бздетелем" или оскорбительный кивок в сторону Никиты, которого Натоха хотя и не понимал, но уважал за честность и доброту, но он вдруг засопел, будто перед ним, и впрямь, сидели волки, и примостился рядом с ними на бревне, руки,  однако, им не протянув.
      - Здорово, солдат,  - недружно приветствовали они его. - Оттяпал? А чё такой гордый: "шрапнели", что ли, объелся?
      - Какой надо, такой и есть, - был его справедливый ответ.  - А вы чё, как бабы, людям косточки молотите? Вам-то какое дело до чужой любови? Или за вековоху свою переживаете?
      Конечно, братья знали, что с Натохой возиться опасно: он и до армии был не сшибаемым, и здесь уже успел намять бока, пока шел от большой дороги до Деревни, поддатым эмтээсовским рабочим, не признавшим в нем их же собственного мальчишку-кузнеца и посмеявшимся над ним, когда он вытащил из грязи потерянную кем-то рессорину.  Однако воинственные слова были сказаны, и бой у сруба тотчас начался. Возможно, скоро от сруба того остались бы одни лишь щепки, а от братних рубах и вовсе ничего, если бы со двора не вышла, кончив дойку, Софья и не заслонила уже стоявших на четвереньках племянников своими роскошными телесами. Увидев ее, Натоха закинул уже поднятое над братьями бревно в их огород, выплюнул случайно выбитый зуб к Софьиным ногам и пошагал обратно к реке, с таким видом, словно затем и спускался от монастыря, чтобы защитить председателеву и Евдокиину честь.
      Однако,  не успел он дойти до мостка - его догнал на лошади отец, до которого позднее всех в Деревне докатилась весть об уже минувшем побоище. Здесь он с лошади спрыгнул, горделиво сына оглядел и... простил   его измену сельскому хозяйству, взяв, правда, с него твердое слово приезжать из города почаще,  особенно в уборочную пору.
               

               

2



      Но если Ивановым происшествие это послужило к примирению, то пострадавшая в нём сторона именно с того вечера вступила в эпоху вечных ссор и разногласий, и даже случившаяся ровно через год нелепая гибель возле ракетной "точки" старших братьев нисколько их семью не примирила. При этом все они винили в чем-то не кого-то одного, но друг друга, так что если сначала ненавидимой всеми была Софья, то с уходом Васятки в армию братья ополчились и на отца,  отец, в свою очередь, на каждого из них, а вместе все  - на бедного младшого, сказавшего на своих проводах, что в новом доме поселились жмурики, и покуда они живы, ноги его в Деревне не будет (и верно: женившись сразу после службы на запорожской казачке, он  приехал сюда только затем, чтобы продать после смерти отца ненавистную ему избу). Само собою, всякий принял его "жмуриков" на свой счет, и никому даже в голову не пришло хотя бы повесить в доме   иконку: взамен исчезнувшего во время той же свадьбы киота покойницы-матери, бездремно оберегавшей его всю жизнь от пионеров-сыновей и взбалмошной золовки, а в час кончины завещавшей ту же бдительность Васятке, данного ей обещания, увы, не исполнившего.
      Так вот иной раз зависит на Руси судьба целого рода от одного лишь сказанного кем-нибудь слова. Зачастую слово это бывает даже и не обидным, и произнесшему его не обязательно быть колдуном или ненавистником: достаточно просто заставить людей хоть на минуту поверить, что сказанное о них верно. К сожалению, история наша знает тому великое множество примеров, и говорят, что даже некоторые фамилии получались у нас    выведенными из прозвищ, а кое-кто из наиболее глубоко проникших в недра нашего прошлого умнодумцев прямо-таки уверен, что было время, когда народ даже и не знал, что такое фамилия, и смело вопрошал друг друга:  "Как ты прозываешься?" И хорошо, если человек не прозывался никак, имея в корне своем предка славного одним лишь именем, никем со времен царя Гороха не запятнанным, но горе тем, чье происхождение опорочено какой-нибудь неблаговидностью: до Страшного Суда будет на нем и потомках его стоять это клеймо, а как уж на самом том Суде предстанут все эти прозванные - лучше и не представлять, чтобы не бередить прежде времени душу.  Ну, как тут не согласиться с индусами, утверждающими, что всякий землянин на то и родится, чтобы очищать себя от наследственной дряни, и будет рождаться до тех пор, пока не перестанет соответствовать своему родовому прозвищу! Правда, с появлением видов на жительство это стало почти не выполнимо, так что иной и очистился бы, но лишь глянет в свой паспорт, увидит, что он не Иванов, не Марфин, а какой-нибудь... не приведи, Господи, - и плюнет на себя в бессилии перед роком. Впрочем, христианам издревле было открыто, что в таком случае вернее всего стать монахом, да и Христос советовал оставить свою родню и переменить порочное прозвище на новое - доброе - имя, но не всякому хватает на это мужества, ибо жажда продолжения рода затмевает рассудок и у верующих, так что они только с виду остаются умными и добрыми, а на самом деле не желают и знать, на какую муку обречены их дети и внуки.
             Вот к таким-то глупцам и принадлежали как сам Петр, так и все его праотцы и наследники, которые испокон веку осуждены были зваться Кабановыми. За что уж удостоился их пращур такового тавра - Бог весть, но сколько ни плодилось от него поколений - никто из мужиков освободиться от него не мог, а только завидовал бабам, которые с вызывающей легкостью выскакивали замуж и становились людьми приличными, рожая и детей хороших, и за внуков не переживая. Но вот ведь человек: со временем воспиталась у мужиков этих великая неприязнь ко всем новорожденным девкам, и до того неприязнь эта стала в них нехороша, что сам Создатель сжалился однажды над Евиною ветвью их, и пошли от Кабановых одни лишь парни, так что наступил для них что называется "золотой век", при котором все более креп и мужал их корень, поставляя Отечеству истинных витязей, прославивших его в ратных делах и в битвах за урожай. Зато и зверство в них при этом умножилось, а при нем какая ж сила? - один запал, потому и одолевали их Ивановы и Петровы, потому и вышел в тот вечер победителем Натоха.
            Между тем была у них и другая пята - Софья, родившаяся вдруг в нарушение обетования, как бы по воле дьявольской, без нужды и на окончательную их погибель, потому как и сама осталась в девках, и Васятке предрекла бесплодие. До председателевой свадьбы Кабановы еще как-то терпели ее и даже рассчитывали, что она собьет Андрея Петровича на свою дорожку, но надежды их не оправдались, а Натохино словцо заставило  их совершенно прозреть и сознать весь ужас их позора. Может быть, не назови он Софью вековухой - как-нибудь все бы у них устроилось: поставили бы дом,  отделили в нем, как хотели, тетке особую светлицу с отдельным выходом, и, глядишь,  она бы образумилась, утихла, перестала любовью своей позорить семью.  Но "вековуха" означало конец надеждам и мечтам, ибо всякий из братьев так и понял, что до скончания века их будут попрекать и высмеивать.  "Как?! - не поленится воскликнуть всякий.  - У вас баба в девках осталась?! Вековуху имеете!  Ну, друзья, все с вами ясно, что вы за кабаны такие!  Не кабаны вы, а поросята с...ные!"  И какая ж дура при такой славе за братьев пошла бы? Кому бы захотелось оказаться в одних стенах с вековухой, будь она хоть семижды разлюбезная?
      Однако еще печальнее вообразить: каково же самой-то этой вековухе жить на белом свете? Ладно, в городе - там, если что, и вдовой прикинуться можно, а то и  просто  разведенкой, но в Деревне,  где все прекрасно знают не то что друг друга,  но и где кто на кладбище лежит и скоро ляжет, не обманешь никого: хоть в городе, хоть за морем сколько хочешь живи - все без толку: и в городе, и за морем ты будешь у Деревни на виду, и если скажешь лукаво:  "Да   нажилась я, спасибо, знаю, что это за штука такая - замужество", - еще хуже себе навредишь, потому что подтвердишь этой ложью полную свою зависимость от деревенского мнения.         
      Увы, Софья это понимала; более того,  она с детства поставила себя так, что ей начхать было на чье-либо мнение,  зато и жизнь ее была сущим адом. А в аду что же иного делать, как только стараться облегчить свои мучения либо беспрестанным воззванием к Богу, либо служением своим истязателям. И Софья, после долгих и страшных колебаний, известных лишь ее подушке да корове, сидя под которой она часто скрежетала зубами, вымещая свое горе на ненавистном ей вымени, выбрала служение,  никого, конечно же, о том не известив.
  Главное отличие нашего родного, русского сатанизма от европейского состоит, как всем известно, в искуснейшей скрытности его, тогда как какие-нибудь немцы или англичане, напротив, как бы кичатся своею связью с нечистой силою, повсюду, где только можно, крича о своей дружбе с нею. А посколько у них там полная свобода и везде все можно, то они и не скромничают, и являют миру с особенным даже щегольством всевозможные знаки их бесовщины, запечатленные и в искусстве, и в науке, и в политике, и даже в религии и экономике, что совсем уж не идет ни в какие ворота. Впрочем, у них и не было никогда настоящих-то ворот: все какие-то калиточки да лазеечки, так что если б и захотелось им навести в отношениях с адом порядок - ничего бы не вышло, ибо тогда им пришлось бы в корне менять все свои привычки и традиции и возводить повсеместно такие заборы, что не видать бы стало ни домов, ни людей. У нас же все по-другому, и мы до сих пор не воспитали у себя ни Фауста, ни маркиза де Сада, ни даже Гулливера, продолжая заимствовать их то тут, то там заграницей и простодушно пугая детей теми же Кащеями да Ягами, которыми и нас стращали наши прабабушки. Между тем и у нас все полно нешуточной бесовщины, однако мы не видим ее не то что в своих соседях, но и в самих себе, и если чувствуем порой, что вот оно - рядом совсем, в той вон старухе или в этой молодухе, то, в лучшем случае, обзываем их старою ведьмой или кикиморой болотной и успокаиваемся, думая, что в наши ворота они не пролезут.
      Вот эту-то уверенность и беспечность своих соплеменников и научилась использовать Софья,  да так ловко, что и собственный брат ее ничего не заметил, не говоря уж о волчатах-племянниках и прочем сельском люде. Одного лишь Леньку Петрова посвятила она в свое чародейство, да и то обставила все так, что он лишь спустя сорок лет стал вдруг о ней догадываться, увидев в иссохших руках восьмидесятилетней карги те самые капканы, которые помогал когда-то ставить цветущей, как белый шиповник в ночи, красавице, и в которых Натоха  Иванов почему-то признал свои - нынешние. Таким образом, дядя Леша Петров один и мог бы поведать последним деревенским старожилам о тайном участии Петровой сестры в происшедшем на свадьбе и после нее непотребстве,  но рассказ его, даже если бы он и не врал, вышел бы однобоким, и никто бы ему не поверил.
           Другое дело - сама София! Вот уж тут поистине вышло бы чудо прозрения, и может быть, Деревня смогла бы спастись без вмешательства в ее жизнь новых жителей. Однако кто бы заставил ее говорить после того, как, погубив здесь почти всех и вся, она посвятила остаток жизни погублению самого города, где жертвы уже выбирала она сама по своему усмотрению, превратившись из вековухи в братнем дому в вековуху областного ранга и достоинства? Никто бы не заставил. Ибо уже самим согласием на рассказ она свершила бы шажочек к покаянию. Поэтому и в ночь после похорон и поминок, оставшись в доме одна, Софья не вспоминала о тех давних и, можно сказать, ученических кознях своих, но как бы творила их вновь, бродя по темным избе, двору и улицам Деревни, подобно привиденьям готских замков. И слава Богу, что приходившие к дяде Леше за самогонкой солдаты с ней не повстречались: иначе поутру весь Полк поднялся б по тревоге на поиски несуществующих боевиков.

               

3

    
 
      Первым, кого увидела она в полночной тихой горнице, был одинокий школьный учитель Павел Соломонович. Он поселился в Деревне еще в начале века и прославился тем, что обучил грамоте всю ее от мала до велика, чего не удалось сделать монахам за семь веков владения ее землей. И хотя в конце тридцатых открылось, что он был английским шпионом и врагом всех народов, в борьбе Андрея Петровича с монастырем его участие бесспорно. Правда, недавно Софья услышала в архиерейском дому, куда ее впускали как свою, что, дескать, именно английские шпионы и внушили нашим   патриотам ненависть к монастырям, но она-то знала правду не по книжкам.   
      - Ну что, Софьюшка? - спрашивал теперь учитель, сидя на краешке табуретки и излучая из пустых глазниц своих так соблазнительно манивший ее всю жизнь к пределам знаний свет. - Так и не досталось тебе ничего от братца-то? Выходит, зря старалась: не поддался он твоей порче.
            - А вот это как сказать! - вспылила Софья, застыв над ним, как месяц над болотом. - Да и не о нем были мои старания...
          - Знаю-знаю! - поспешил согласиться с ней Соломонович. – В  няньках  жила,  о потомстве человеческом  заботилась! Известны нам твои деяния.
          - А Деревня? - напомнила старуха.  - Хотя и одолели меня не надолго  Евдокия-то с Никитой, однако ж, кто здесь нынче правит бал?
          -  И это нам известно - не сомневайся, - был холодный ей ответ. – Но ведь Никита все еще в силе, а кто за ним стоит - ты знаешь. Однако все ведь могло быть как надо. Вспомни-ка, как я тебя учил? Тебе не враждовать, а дружбу надо было с ним водить, да так, чтобы он тебя стал жалеть, а не Евдокию. Но ты, как твой Андрей Петрович: ломай,  круши, строй  на обломках... И много ли он настроил? Пришла Дуняша, приласкала - он и обмяк, и даже перед Никиткой повинился. А ты - София, Премудрость, Вечная Женственность  - вдруг вышла пошлой дурой!..
           Говоря так, Павел Соломонович неслышно встал и даже заходил по горнице туда-сюда,  храня верность своей учительской привычке, и кажется, появись в его руках указка - он обстучал бы ею Софье все пальцы, которыми она вот-вот готова была вцепиться в его безволосый, продырявленный особистской пулей череп.
           - Нет, Софьюшка, плохой ты была ученицей. Я ведь как учил? Коли Христос пленил людей любовью, то и мы должны на нее упирать, а уж из любящего сердца человечьего что хошь лепи: оно все примет и все простит. И сколько было нами прельщено людишек! Весь ад ими кишмя кишит! Две тыщи лет монахи бормотали одно и то же, а мы, без милосердия, без смирения, развивали впику им любовь к земному - нашему - миру, приучая копить сокровища на земле, а не на небе, дорожить лишь этой жизнью и мечтать лишь о земном, а не о небесном, рае. И что же? Весь мир нам подчинился: незаметно, тихо. И подчинилась бы Россия: когда бы не такие дураки, как твой Андрей Петрович. Ведь  и монахи уже почти что были наши, так что их обитель вот-вот могла стать образцовым колхозом. Так нет же! Надо  было их крушить, гонять, мучить... Забыли, что Христос-то как раз мученьем нас едва не победил! Что и Россия-то так долго продержалась лишь потому, что во все века не жила, а мучилась! И еще, благодаря такому дуболомству, могла бы столько же простоять, если бы мы не спохватились и не начали все сначала.
      - Но я-то чем вам не потрафила? - спросила, оскалившись, София, поняв, что Павел Соломонович, как встарь, увлекся. - Я ж тоже думала с любовью к председателю подъехать. - Думала: с любовью, - прохрипел, помолчав, учитель, - а подъехала с капканами волчьими. Конечно, это по-русски, но это и значит, что дура ты, а не София! Впрочем, Хозяин давно уже понял, что русским адские дела доверять нельзя: потому как они лишь на мелкие пакости способны и только метят все в Наполеоны, убить и то боясь, не смотри, что жилы полны татарской крови...
      -  Ну, хватит! - вдруг прорычала Софья и указала мертвецу на дверь. - Иди отсюда, жид вонючий! Судачит тут как у себя дома, учит!..
      - А где же я?! - рассмеялся тот, избу однако покидая. - Наш дом - Россия вот уже целый век! И скоро мы вас всех отсюда погоним, да так, что сами побежите, и ни одной ведьмы русской здесь не останется!..
      После его ухода Софья долго стояла неподвижно у печи, обдумывая учителевы слова, показавшиеся ей не просто обидными, но и знаменующими начало великого скандала. Нет, ей не сделалось страшно: за сорок лет дружбы с нечистью она заслужила себе теплое местечко в аду и знала, что никто ее там не тронет, однако впервые за эти сорок лет в душу ее проникла вдруг тоска по раю. Захотелось хоть одним глазочком взглянуть на спасенного Евдокией и Никитой Андрея Петровича, увидеть его очищенные от озабоченности колхозными делами глаза, услышать простодушный смех, ощутить тепло, исходящее из груди, подобно жару медленно, но верно накаляющейся печной горнушки. Но главное - и это показалось ей безумием - попросить прощения не только за множество причиненных ему мелких пакостей (здесь Павел Соломонович был прав), но и за всю свою любовь (и тут старый бес как в воду глянул!), в которой она теперь не увидела ничего мучительного ни для него, ни для себя самой.
  Это было неприятным открытием, если вообще не бунтом против всего всегда казавшегося ей незыблемым ада: жажда прощения от того, кто с детских лет был твоим врагом... то есть, кого ты всю жизнь безответно любила. При этом Софья знала, что хотя она и служила нечистой силе, как солдат - родине, хотя и слыла средь нее хитрой и непримиримой колдуньей, хотя уже само ее появление на свет вместо человеческого дитеныша мужеского полу было вызовом Небу, - но если бы Андрей Петрович отозвался на ее любовь хоть однажды - теперь бы не было на земле старухи добрее. Более того, нередко она впадала даже в слезливую мечтательность и видела себя то матерью-одиночкой, растящей председателю достойную смену, то вдовою иного мужа, но со сменой того же корня, а то и монахиней, оплакивающей свою девственность, но гордой пред теми из девственниц, какие не имели такой возможности. Самое же невероятное (что удивляло даже ее саму) состояло в том, что ни одной козни своей Софья не устроила без предварительного воздыхания примерно с такими словами: «Эх, Андрей Петрович, Андрей Петрович! Не смог ты приголубить Софьюшку, побрезговал ее любовью огненной - так и гори теперь весь ваш раёк синим пламенем, а я в него вот этак приподдам, да вот так присовокуплю!..» Увы, "приподдавать" и "присовокуплять" она научилась все на той же приснопамятной свадьбе, вернее, сразу после того, как узнала о ней от злорадного по отношению ко всем жителям Деревни Леньки Петрова. И теперь вновь увидела ставшая вдруг молодою старуха, как просунулась в неприкрытую за Павлом Соломоновичем дверь его круглая голова с рыжим чубом над маслеными глазками и произнесла загадочным шепотком:
      - Сонь, а Сань! Подь-ко в сенцы: чё скажу!..
      В другое время Софья и бровью бы не повела, но тут дрогнуло что-то под спудом перезревающей ее груди, и она подалась за Ленькой так, словно он накинул на грудь эту аркан и потащил, потащил к себе Софьюшку, как   необъезженную кобылицу, и боясь бесподковных копыт ее, и зная, что вся она сейчас в его власти. Впрочем, так сложилось меж ними еще до Ленькиной службы: с тех пор, как почувствовал он себя хотя и плюгавеньким, но парнем, способным не только подпевать взрослым парням на гуляньях, но и издать собственный срывающийся на бас голосок. И как почти всем его сверстникам, Леньке казалось, что веселая певунья и языкастая гармонистка Софья при ее застывшей на пределе возможного красоте должна же была уступить, наконец, кому-нибудь, а коль скоро милость ее обошла их отцов и старших братьев, то не детям же, в самом деле, береглась она! Конечно, вся Деревня знала о ее неудачной любви, но знала Деревня и то, что грубая веселость и кураж у Софьи напускные, и слыхивала, как стареющая эта девка нет-нет, да и поплакивала в полночном своем амбаре, мечась по горячей постели, как кошка по чердаку. А раз так, думал всякий подросток, стало быть, наступит же ночка, которую ей не удастся пережить за запором: отомкнется он - и впустит того, кто пошустрее и послаще всех остальных. Вот и крутились возле кабановского амбара от зари до зари несмышленые эти стригунята, терлись о его углы фуфайками и щеками, пели страданья, нарочито матерно шутили, а то и затевали драку, уподобляясь рыцарям из рассказов Павла Соломоновича, - однако ни одного из них Софья не удостоила даже игривым поцелуем, только гладила иногда то  того, то другого смуглой ручкой по кудрявой башке или бритому затылку и вздыхала так глубоко и волнительно, что наутро их находили неузнаваемым и диким, либо просто побитым взбешенными непрестанным стуком в Софьину дверь братьями.
  И только Леньке Петрову посчастливилось подобрать к этой двери единственно подходящий ключик, и ключиком тем были тайные сообщения о всяком дневном и ночном, деревенском и полевом шаге и слове Андрея Петровича, которого Ленька имел, волею судеб, ближайшим соседом, а своего брата Серегу – колхозным счетоводом и чистописальщиком. После того, как он впервые поведал ей о ночных маршрутах председателя по избе, двору и саду, Софья сама затащила испуганного внезапной удачей отрока в амбар и там обняла его так крепко, что он едва ни лишился рассудка и три дня потом плакал, сам не зная от чего. Когда же пришел его черед идти в армию, она позволила ему пошарить по ее груди, а всем остальным обещалась одарить по возвращении. И вот теперь, спустя три года, возмужавший и нахватавшийся в самоволках кой-какого опыта, он вновь попал под ее прельщение, а весть о предстоящей женитьбе Андрея Петровича на Евдокии,  схваченная Ленькой у брата, сулила ему не просто победу над окончательно отвергнутой и как бы опозоренной на весь белый свет Софьей, но блаженство небывалое в разъяренных ревностью и горем объятиях ее.
      Однако она выслушала его на удивление спокойно и даже перехватила скользнувшую по ее бедру Ленькину руку, так что он не на шутку обиделся и хотел уж было обозвать Софью старой дурой или, как Натоха Иванов, вековухой... но вдруг она сама притянула его к себе, ткнула носом в вырез своего тугого сарафана и зашептала, обжигая ухо, столь необычные слова, что Ленька тотчас почувствовал себя как будто уже опустошенным ею.
      - Ленечка! Мальчик мой сладкий! - шипела она в полутьме сеней. - Твоя я тепереча, твоя! Погоди еще чуток! Ты такое получишь, что никому на свете и не снилось! Только... пособи мне еще! Я скажу тебе как, уж нынче ночью скажу! Приходи, как петух прокричит... только не в амбар, а в баню к нам. Я племяшей с братом усыплю: так что не бойся! Но гляди, чтобы кто в Деревне тебя не увидал: нынче луна круглая будет! Ой, круглая!..
      Сказать, что он побрел от нее, будто пьяный, значило бы не сказать ничего, ибо он и не пошел даже, а поплыл, приподнявшись вдруг на аршин от пола и распластавшись над полом этим, как осенний дым, утекающий из угарной избы в открытое пространство. Софья же легонько подтолкнула его босою ногой, вернулась в горницу - и только тут дала волю своему отчаянию.
  Нет, она не заметалась по избе, круша все круг себя, не завыла, ломая руки и раскидывая по углам клочья своих кудрей, и даже не подумала заплакать, как непременно сделала бы на ее месте любая обыкновенная баба, но, напротив, захохотала, беззвучно и страшно, а потом рухнула перед киотом с горящей в нем лампадкой и... неожиданно для нее самой с прокушенной в кровь губы ее сорвались слова не молитвы, а проклятий. Если бы в эти минуты кому-нибудь довелось случайно услышать слова эти, он бы решил, что угодил в центральный штаб воинствующих безбожников, хотя бы и стоял под окном деревенской горницы, но будь таковой свидетель в самой избе - упал бы замертво, ибо человеческому организму не по силам перенести столь дерзкого обращения к Богу, каким бы он ни был самым из самых Его хулителей. Да что люди! Даже домовой с прочей подпечной нечистью в страхе разбежались врассыпную и больше уже не возвращались в кабановскую избу, так что напрасно Васятка сердился потом на каких-то "жмуриков", поселившихся в их новом доме: не было никаких таких уже и в старом, но всех их заменила Софья, оставшаяся с виду прежней красавицей и певуньей, но обретшая невидимые для людского глаза и другую жизнь, и новую личину.
      Впрочем, догадавшись о другой жизни сразу же после рокового Ленькиного доноса, она еще ничего не знала о личине, а лишь была почему-то уверена, что с этого вечера красота ее будет не увядать, как у всех нормальных старых дев после полного отмирания от ствола материнства, а, напротив, цвести все пышней и чуднее: подобно не жухнущей ветви на остове обугленной громом ветлы. Но скоро (когда на улице послышались голоса вернувшихся из лесу с копнами мха за плечами мужиков) Софья увидела, как душа ее, выскочив из груди, прокружила по горнице, точно бешеная зимняя муха, сшибла пламя с лампадки, стерла лицо маленькой девочки на старой настенной карточке, ударилась трижды об оконное стекло в том месте, где стоял за ним над монастырской кручей в свой обычный закатный час горбатый Никита, и вернулась в сердце Софьи, навеки объяв его тяжелым холодом злобы по отношению ко всему сотворенному Богом на этой земле.
      Еще не умея управлять этой новой душою, Софья собрала все силы, чтобы не выдать перемену свою перед Петром и его сыновьями, уже наполнившими усталыми шагами звонкие и скрипучие сени, и поднялась им навстречу хотя и с улыбкой на обескровленных губах, но молчаливая, как лишившаяся тяги печь.    

               


4



      Разумеется, мужикам ее молчаливость не понравилась, а недвижность, причину которой они усмотрели в потрясшем сестру и тетку горе, и подавно. В горе этом, робкий слушок о коем (то есть о сватовстве Андрея Петровича в соседней деревне) дошел до них в тот момент, когда они дорывали в лесу последнюю мшалую поляну, им поначалу открылась веселая сторона, и даже легко ранимый Васятка засмеялся, представив тетку "с носом", как выразился его отец. Однако, по мере продвижения их к Деревне и родной избе, а значит и по мере потяжеления заплечного груза, веселость мало-помалу уступала место досаде и даже родовой обиде, а когда возле своего двора они увидели не загнанную в него, не доенную и печальную их буренку - уже и досады им стало мало, и всяк про себя решил, что любовь русской бабе не просто противопоказана, но совершенно вредна. Ибо как русская баба, подчинившись любови этой, становится круглой дурой, мало чем отличающейся от вошедшей в охоту телки, так и родственники ее начинают терпеть убытки, везде и во всем. В данном случае первой и главной потерей для Кабановых было  отсутствие на столе кринки с вожделенным ими парным молоком, а уж в печь они боялись и заглянуть, сразу поняв, что и там найдут одно лишь разочарование. При этом тихое поведение Софьи возбудило в них еще более справедливую ярость, и Петр обрушил на сестру свой гнев так, как не обрушивал со дня появления девочки-младенца на свет.
  - Ну что, красавица? - рявкнул он, проходя к окну прямо в сапожищах и тяжело опускаясь на скамью в том месте, где недавно сидел прах Павла Соломоновича. - Не вышло по-твоему? Улизнул председатель? Чего же теперь? Топиться пойдешь, аль образумеешь?..
       - И Зорьку подоишь? - заключил его мысль один из старших братьев, стоя вместе с другими в дверях, будто в избу им до времени путь был заказан.
             - Да начхала она уже на корову! - не унимался Петр, принимаясь отчеканивать всякое свое слово стуком огромного кулака по дубовой, но изрезанной не одним поколением ножей крышке стола. - И на нас, робяты, начхала! Вишь, нахлобучилась, ровно мухомор! Будто мы виноватые, что ее никто не берет! Можа, нам твово Андрея Петровича покалечить надо было: чтобы ты за им ходить взялась как санитарка? Так все одно бы тебя богомолка-то уволила: потому, как ты больше о себе печешься...
       Более всего приход мужиков поразил вдруг Софью тем духом, какой внесли они в избу; но если бы другая на ее месте нашла в этом духе, образованном смесью табака, горького пота и лесной сырости, отвращение или напротив, сладость, то Софья, втянув его всею мощью раздувшихся ноздрей, обнаружила в нем какое-то доселе ей неведомое упоение, подобное тому, какое охватывает лису, за версту чующую охотничьи капканы. И как лиса, возбужденная сим вдохновением, начинает подбираться все ближе и ближе к  смертельным засадам, так и Софья, зная опасное место семейных дебрей, распушила хвост годами копившейся в ней ненависти ко всему семейственному и мужичьему и кинулась дразнить свою судьбу все более жесточающими с каждым ее словом выпадами в сторону то одного, то другого  из  ближних  своих.
             - Эх, помолчал бы ты, Петруша! - было первым ее пробованием, оказавшимся весьма успешным, ибо Петр, и впрямь, прикусил побелевший было от накала язык. - Сам то ты и за мухомора не сойдешь, если кто тебя в лесу выглядит! Разве так... свинушкой какой покажешься, которую и пнуть-то противно! То-то и Настька от тебя задохлась: глядела-глядела, думала-думала да и догадалась лучше помереть, чем жить с этаким обглодышем! Вот и деток тебе для компании Бог подсадил, один смешнее другова, хоть штаны снимай, чтобы не пропоносило! То-то и девки от них шарахаются: одно слово "кабанята"! А я, можа, и мухомор, однако краснее его гриба в лесу нету. Опять же и польза... А уж коли решу кого потравить-извести, так и не заметишь!
      - Так что, Петруша, дой-ка поди корову нынче сам, - заключила она свою веселую, но соскучившую всю избу речь, - а то неровён час... Или вон Васятку отправь, чтобы от молока-то твоим свинушеством не воняло: он у вас еще свеженький... грибочек!
      При последнем слове, подойдя к расступившимся у порога братьям, Софья похлопала испуганного младшого по щеке и, зачем-то высоко подобрав подол, танцующей походкой выпорхнула в распахнувшуюся перед нею дверь. Подобно отраженным в полночной  реке из единого корня выросшим осинам сверкнули ноги ее в сенях, и закрывшаяся с долгим скрипом дверь показалась уже заглядывающему в окно с монастырской кручи месяцу тяжелой гробовой доской, какую не удалось бы приподнять и целому сонму небесных ангелов.
      Сперва она просто догадалась, что мужчины не ответят на ее грубую насмешку лишь по причине ошарашенности ею, но уже в сенях поняла вдруг, что они не то что очумели, а испытали нечто им неведомое, что лишило их и сил, и разумения, явив при этом такой же ужас, какой испытывают коровы и быки, когда на двор заходит главный колхозный забойщик скота и немтярь Митек Власов. Любой другой, хотя бы у него в руках был самый страшный на свете тесак, вызывал у обреченной на убой живности, в худшем случае, буйство, долго не дающее таковому лихачу накинуть на ее рога аркан, но при виде Митька скотина, столбенела, точно видела перед собою не человека, а саму коровью смерть, хотя ужасающим в неказистом и желтолицем том Митьке был только его заячий треух, не снимаемый с бессловесной башки его ни зимою, ни летом. И вот теперь то же остолбенение случилось с единокровной Софьиной родней, так что, показалось ей, вернись она теперь в избу - они застынут в тех же телесных положениях, в каких запечатлелись до ее ухода. Но и этого мало: почудилось ей, что она возымела над ними такую власть, при которой может заставить их изменять и самые положения  на любые, какие  она пожелает.
      Конечно, велик был соблазн проверить это чудо на деле, однако Софья уже и без проверки знала, что так оно и будет, да и претило ей теперь видеть их очумелые рожи. Вот если бы она могла сотворить такое с Андреем Петровичем - мелькнуло в ее голове, только и голову свою Софья ощутила будто уже и не своей, а платок на ней - едва ли не Митькиной шапкой, в которой, как поговаривали в Деревне, и заключалась вся его тайная над скотиною власть. Между тем она очень хорошо помнила, что жила весь вечер не повязанной и, даже покидая избу, косок свой с лавки не прихватывала... И вот тут-то, в это самое мгновение, почувствовав, что голова ее и без платка охвачена чем-то тугим и пожизненным, Софья впервые сознала себя косматой. И впервые выдохнула ее доселе всю жизнь стесненная чем-то, а тут начавшая разыматься, подобно земле под лемехом плуга, грудь:   "Эх, Андрей Петрович, Андрей Петрович! Не смог ты приголубить Софьюшку - так вот уж я вам приподдам!..."
      Не чуя ног под собою, выбежала она из сеней во двор, махнула через плетень в огород, потом - меж робко зеленеющих грядок - к бане, а покидающему в эту минуту свой пост у монастырской стены и кинувшему последний взгляд на Деревню Никите показалось, будто большая зловещая птица взвилась над старой кабановской избой и закрыла тенью черных крыл всю низлежащую округу. Защемило душу монаха при этаком нежданном виденье, но, подумал он, когда ее теперь не щемило, и не грех ли надеяться на виденья жданные? Да и черная птица над русской равниной разве невидаль? Сам он повидал на своем веку великое множество их - и черных и белых, как снег на оскверненном погосте, и красных и серых, как френч глядевшегося в деревни и города, ровно в зеркало, Вождя. Вот только розовой не видывал: потому, наверно, что таковых не существует на свете. Не создал Бог розовую птицу для этого мира - чего же пугаться черных?..
         Так думал Никита, уходя вглубь монастырского конюшенного двора, и даже ему было невдомек, что в Деревне в майский этот вечер одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года по Рождеству Христову начала вить гнездо пташка не просто черная и зловещая, но такая, что стоила всех красных, белых и серых вместе взятых: потому как, если не создал Бог розовой, то хотя бы во всякую другую вдохнул озабоченность о ее потомстве; этой же косматой вековухе не полюбились даже и самые законы природы, так что и гнездом-то ее становище грех было бы называть. Однако именно так и никак иначе, решила Софья: что теперь в старой их бане, топившейся когда-то по черному, но с тех пор, как Андрей Петрович построил на берегу реки общую колхозную, сделавшейся белой от плесени, будет ее гнездо. Почему гнездо, а не тайник, например, или, на худой конец, логово - она не задумалась; сказалось ей "гнездо", значит так и надо; значит, в нем и должно стало собирать ей, как вороне, всякую дрянь деревенскую: в надежде, что попадется когда-нибудь что-то если и не блестящее, то стоящее самого блеска. Впрочем, она уже в тот же вечер начала догадываться, какого рожна ей следует искать, и почему рожон этот стоит того, чтобы переть против него всею образовавшейся в ней могучею силой. Да его и искать-то не составляло труда: достаточно было представить, на кого положил свой нестареющий холостяцкий глаз Андрей Петрович. Муторно делалось Софье от такого представления, но  и как-то сладко, словно она ела перезревшую бузину или волчью ягоду, понимая, что может отравиться всмерть либо обезуметь на всю оставшуюся жизнь. Догадалась Софья, что, женись Андрей Петрович на ком-то другом - ей бы и не ума было впадать в такую муторность: ну, поплакала бы сколько-то, покручинилась, да, может, и сама бы скоро выскочила за кого-нибудь из многих ее ухажоров, вовсе позабыв, что была у нее какая-то дурная любовь. Но Евдокия!.. Лишь только Ленька назвал ее имя - Софья тут же сознала, что на Деревню нагрянул какой-то коварный умысел, словно восстали из своих разоренных могил сразу все монахи и пошли переиначивать на свой лад то, что устраивал Андрей Петрович со товарищи ровно столько лет, сколько было теперь Софье. Так что получалось на то, что против нее самой  все это начало устраиваться, и даже подумалось, что и до нее жила в Деревне такая же Софьюшка, но только той-то удалось монахов победить. Но ведь это и значило, что и ей выпало на долю не выть по-бабьи и не простоволоситься, а так сделать, чтобы Евдокии той тошно стало не только в Деревне, но и на всем белом свете от Софьиных косм. Да и так еще, чтобы уже и впредь не выглядывали такие Евдокии из богомольных своих избенок, не сбивали с толку председателей, устрояющих на земле русской коммунистическую жизнь...
      В отличие от Никиты, Софья обо всем этом не думала, а как бы враз охватила эту мудрость, как первую звезду над густо почерневшим лесом своим пронзительным взглядом, и только шея ее лебединая как будто хрустнула в чьих-то невидимых, но жестких пальцах. Однако тотчас она и увидела этого душителя, оказавшегося собственной ее тенью, стоявшей под низкой притолокой бани на фоне ее гнилой и бледной в свете месяца двери. Но прежде чем отворить эту дверь и ступить под бренный, как никчемная жизнь, банный полог, слившись там и со своей, и с вечности тенями, Софья оглянулась и замерла на минуту, очарованная красою подлунной майской ночи.
  Сколько раз, живя в Деревне, она удивлялась этой неизглаголанной поре! И самое удивительное состояло в том, что всегда  ночь являлась в ней внезапно, подобно оконцу с чистой и прозрачной водой среди трухлявых болотных пней и жижистой трясины. Казалось бы, ну что стоило вечеру подзадержаться, как зимой и летом, чтоб люди как-то передохнули, глядя на закат, покачались на волнах его, как дети в люльках, и окунулись в темень, словно в сон, - но нет: Никола майский более суров, чем зимний его двойник, и только-только человек привыкнет жить в вечеру - глядь, а уж бывший робким в нем лунный серп горит во всю свою силищу посредине самой, что ни есть, полуночи. И звезды, что твои глазищи, сверкают круг него и в окнах не успевших осветиться керосинками домов; и майские жуки гудят, как бомбовозы; и  соловьи того и гляди передерутся на нераспущенном калиновом кусте. Не весна, а прямо-таки страх! Однако как только приглядишься к ночи той, безросной, звонкой, светлой, теплой, - так и потянет на гулянку, так и затоскуют руки по гармони. А Деревня... Нет, не зря она еще не спит, и не случайно громок говор во всех ее распахнутых сенях, открытых окнах и дворах: так и жди, что вот-вот где-то запоет еще сопливая девчонка иль промычит насытившийся свежей травкою телок. Когда же ток дадут на провода, и загорятся лампочки по избам да на столбах, и крыши вмиг взметнутся отчетливыми тенями в самое небо - тут уж и вовсе перехватит дух, и острый запашок навозца, навеянный чуть слышным ветерком, покажется милее всех цветочных медоносных ароматов!.. Живи только и радуйся, что жив, обманывайся, сколь душе угодно, своим крестьянским счастьем и моли Бога, чтобы утро не наступало подольше...
      - Вот и я по сию пору все обманывалась так-то, - проговорила, наконец, Софья и вздохнула так тяжело, что притулившаяся к бане старая рябина скрипнула, как колодезный ворот, и Софье померещилось, что и впрямь одна из гибкий ветвей ее нагнулась до земли и вытянула из непрогретых недр подземья похожего на деревянную бадью бесенка. И хотя на самом деле ничего такого не случилось - виденье это захолынуло ее девическую грудь вернее студеной воды, и в баню Софья ввалилась так, будто лишь в давно нетопленном ее нутре могла она теперь согреться.
      
               


5

       

      Кто бы мог подумать в одна тысяча девятьсот двадцатом году по Рождеству Христову, что та же материнская утроба, которая за пять годов перед тем вскормила и извергнула на свет на радость всей Деревне будущего Петра Кабанова, могла с такой же старательностью произвести дитятю, предназначенную к осуществлению деревенской погибели! Даже старец Иоанн, предрекший начало разора монастыря ровно через два года после рождения у Кабановых девки, не мог подумать такого. Правда, во дни изъятия монастырских ценностей, когда в Деревню вошло целое войско красноармейцев (по два на каждого монаха) и, отодрав все до единого оклады от икон, бисеринки от фелоней и позолоту от Царских врат в обоих храмах, победоносно удалилось, провожаемое воем обрюхаченных им коммуниц, старец сей попенял вдруг громко рассмеявшейся в толпе старух и баб девчушке, что, мол, негоже начинать судьбу весельем средь слез и горя, однако следующее за тем пророчество Софьи не коснулось и было непонятно никому.
      - Они еще воротятся, - печально рек он, ковыряя посохом остывающий в пыли солдатский след. - Через много лет вернутся и закопают в эту дорогу клад, который, через сэстоль же годов, найдет здесь нищий басурманин. Тогда и свершится воля Божья над  Расеей,  и  мало  кто спасется  в  ей...
      Должно быть, он и сам не разумел того, что баяли вещавые уста его, и потому от этого реченья остался в памяти народной лишь образ нищего басурмана,  выкапывающего сундуки с припрятанным красноармейскими командирами церковным золотишком. Шли годы, молодой Андрей Петрович, не уставая, строил в Деревне новую жизнь, со знаньем дела искоренял монашескую братию, мечтал впихнуть в обитель не только конюшню, но и целый МТС, но не то, что басурманом - и новым воинским нашествием в колхозном потном воздухе не пахло. Даже во времена войны с фашистом, которая изъяла из колхоза две трети дюжих мужиков, но милостиво возвратила еще в самом своем начале простреленного, но живого его председателя, полона здесь никто не ждал, а татарином пугали только маленьких ребят, да и то не в каждом доме.
  Впрочем, верный старческим заветам горбун Никита нет-нет да и грозил народу Божьей карой, вот только за какие такие грехи - впрямую говорить не смел. Оно и понятно было: война-то вышла вон как люта, и если сам Сталин объявил весь русский и советский люд героем, то разве ж можно копошиться в геройском-то нутре! Даже Евдокиина свекровь в Плешкове после безвестной пропажи в белорусских дебрях единственного сына как будто навсегда затихла, и страннички ее богомольные уже не сверкали глазищами в полутьме, а потихохоньку прокрадывались в их деревню и даже по великим праздникам о Боге помалкивали. Таков ли уж русский человек, или бесам у нас привольней, чем в любых других заморских странах, но поговорка о мужике и громе почему-то люба нам во всю тысячу наших лет. При этом запримечено: гром должен быть всамделешний и укокошить не одного какого-нибудь замечтавшегося под одиноким дубом пастуха, но сразу полдеревни с заходом на второй и третий раскатай. Когда же небо разведрится и церквы затрезвонят тут и там - тропинку к ним торят одни убогие да нищие людишки, которым вслед недавние святые бросают шутки полные презренья.
               Вот так и Софья: хотя в святых она себя не числила ни разу, но, всю войну промолившись вместе с невесткой, в пору восстановления страны почла за благо для себя посмеиваться над Петровой женкой, не говоря уж о Евдокии и ее товарках, и может быть, смеялась бы до сих пор, когда бы не Андрей Петровичева блажь. Но только блажью-то его сватовство она и не сочла, а сумела, благодаря своей любови, проникнуть в самый корень положенья и враз познать, что в тихой вдовой Евдокии всегда таилась мощь страшнее громовой, которая могла заставить закрестится не только русских мужиков, но и весь международный пролетариат. Поэтому, пробравшись в бане к самому котлу, она, прежде чем заглянуть в него, еще раз испытала себя на верность мировой революции, преданной, как думалось ей, Андрей Петровичем, хотя бы он до самой смерти не уставал твердить о ней на  колхозных собраниях. Когда же скорбная душа ее ту верность подтвердила, а рука нащупала в потрескавшемся и закопченном чане остатки той еще водицы, какою мылась перед смертью Настасья, - Софья смело глянула в нее, как глядятся в темный омут решившие утопнуть в нем блудницы. И как блудницам непременно охота увидать, что они прекрасны и в этот смертный час, так и Софье захотелось убедиться, что по сравненью с Евдокией она и краше, и мудрее, и добрее.
      Должно быть, это и была минута преображенья вековухи в ведьму, ибо никакая обыкновенная    молодка не смогла бы разглядеть ни точки в полночный час на дне котла ничем не освещенной бани; ведьмам же приходят на подмогу и месяц, невероятным образом проникающий в низкое и грязное оконце и зависающий над их косматыми головами, и всякая банная нечисть, принимающаяся баламутить воду в чане, и даже ветер, задувающий в трубы, которых,  как известно, в устроенных по-черному банях сроду не бывало. И если вопрос о неизменном пристрастии ведуний к котлам и чанам легко объясняется их местом в адском обществе, то фокус, при помощи которого им удается видеть в этих жалких подобиях святых потиров судьбы не подозревающих о подглядывании жертв, хранится в секрете, пожалуй, и от самих правителей преисподней. Впрочем, навряд ли и сама Софья тот фокус понимала: просто он получился сам собою, а ей довольно было и того, что она угодила в этот час в благопристойную Евдокиину избу и сделалась незримой соглядатайницей   в оной.
             Как она и предполагала, Андрей Петрович сидел у молчаливой своей невесты. Разошедшиеся по ржавой  водной глади после суматошного проплыва в ней большого глазастого паука круги показали, что был он не в обычной своей гимнастерке с заправленными в кирзачи штанами, а в костюме, в котором появлялся лишь на собраньях да в райкоме. В костюме этом он казался таким важным, словно сошел с портрета из газеты, где о нем пропечатали однажды хвалебный рассказ; газетку эту Софья хранила под подушкой и во всякое утро, перед тем, как опустить босые ноги с кровати на холодный пол, костюмчик на картинном божестве своем разглядывала, а потом и разглаживала, ибо и он, и улыбка Андрея Петровича со временем неумолимо морщились. И вот теперь это божество бессовестно сидело, закинув ногу на ногу, в нешибкой Евдокииной избе, и взирать на избу эту Софье было противно. Но не потому, что ее хозяйка вызывала теперь у Софьи соперническую ненависть, и не потому, что все в ней блестело от чистоты и как бы вопияло о лукавой вдовьей непорочности, а потому, что все в ней было пропитано особым богомольным духом, от которого даже видавший виды паучище скукожился в укрытии проржавленной щербинки котла. Сохранению этого духа даже в присутствии такого безбожника и гонителя монахов, как Андрей Петрович, служило множество икон, уставленных от пола до потолка по всем стенам покосившейся от ветхости горницы и развешенных вперемешку с желтыми фотокарточками  в тесной кухоньке, и беспрестанно горящие тут и там, подобно звездам средь ясного неба, лампадки, но более всего - сама Евдокия, облаченная в глухо застегнутое под подбородком платьице, но с белым фартучком на впалой груди и сухоньких бедрышках, маленькая и робкая на вид, но таящая в себе нескончаемые силы и для полевых изнурительных работ, и для бессонных молитвенных ночей. С лица она была некрасива, похожа на безрогую козу в пору безведренного лета, однако упомянутая сила прямо-таки перла, как хорошо прогретая опара, из глубоко запавших, но широких черных глаз ее, особенно когда тихоня эта пыталась улыбаться, - и Софья не замедлила понять, что именно глазами Евдокии и был прельщен охочий до задушевных посиделок председатель. Теперь вот, как на киношной простыне, было видно, что в глазах невзрачной богомолки горел как бы в глуби их недвижных занавесей зажженный свет, но не просто горел, а зыбким дымом растекался по избе, и сам Андрей Петрович зыбился в нем, подобно раку на подводном камне, не чуящему, что уже к нему протянута ловкая и хваткая ручища.
  - Ползи! Прячься, Андрюша! Прочь, прочь! - невольно воскликнула Софья, зашлепав онемевшими вдруг ладонями по шершавым стенкам чана, и Андрей Петрович, верно, закачался на шаткой табуретке, но Евдокия уползти ему не позволила.
       - Оставайся уж здеся. Куда ты в этакую темень? - услышала Софья ее жалостливый голосочек и из страха закричать от внезапной сердечной боли на всю Деревню впилась задрожавшими зубами в чугунный окоем лохани, присев пред низкой каменкой, словно на раскаленную ее плеснули зачерпнутой у Евдокии лаской.
            - Да не-е, Дунь, надо шлепать, - неохотно возразил шестидесятилетний женишок. - Нето подумают, что мы с тобой уж спим, не поженившись...
    - Не повенчавшись, - уточнила Евдокия, склонив к груди повязанную шеломком в полотняный плат головку.
            - Опять ты! - сокрушился Андрей Петрович. – Ну, како тако венчанье при социализме! Меня же из партии попрут, не то, что из колхозных председателей ...
      - Так ведь никто и не узнает, - продолжала гнуть свое тихоня. - Никита нас прямо вот тут и отчитает...
      - А разве он могет? - был удивленный ей вопрос. - Он ведь просто так... чудит, а сам...
      - Тепереча  могет. Его намедни положили...
      Забыв, что рот ее взнуздан чугуниной, Софья от быстроты услышанного тряхнула вздыбившимися космами - и ощутила соленый привкус крови на губах: точь-в-точь как давеча во время буйственной своей молитвы, закончившейся потушением лампадки в Настасьином киоте.
      - Ишь ты!.. - прошипела она. - Выходит, правду слух-то разносил!..
    Конечно, она имела в виду тот негромкий слушок, что бродил по Деревне еще со времен ее первой молодости и состоял из слов о том, что, несмотря на ликвидацию монастыря и почти всех церковных ячеек в селах и городах, в их лесной и болотной местности орудует банда тайных попов, которые не только крестят детей и отпевают покойников, но и агитируют против советской власти и принимают в попы самых злых ее противников из грамотных или просто набожных крестьян. А поскольку грамотных крестьян с каждым годом становилось все больше, а в войну и после нее пооткрывали многие не успевшие развалиться церкви, как нарочно поспособствовав набожности той, - попам стало здесь прямо-таки раздолье, и нетрудно догадаться, как разрослась и укрепилась их банда. Особенно это почувствовалось после смерти Вождя, когда богомольцы   заходили по деревням толпами, как цыгане, выглядывая что плохо лежит у кого на душе и охмуряя несознательных колхозников. Только вот о Боге они теперь - не как в тридцатых и в войну - говорили шепотом, испуганные хрущевской угрозой показать народу последнего попа; только показать-то он, может, и показал бы, да уже вряд ли узнал бы в этих толпах не то что последнего, но и первого, и десятого, и сотого из них. При этом разрешенные властями священники тоже как будто вот-вот готовы были уйти в подполье, и Евдокия проговорилась однажды на свекле, что народ де чувствует скорые гонения на Церковь и совсем нисколечко новым властям не верит.
  Обо всем этом Софья в жизни ее никогда всерьез не задумывалась и всякие такие слухи пропускала мимо ушей, но тут они вдруг обрушились на нее, словно никогда и не пролетали мимо, а, не попадая в уши, запутывались в волосах, ожидая их превращения в космы. Однако, вспомнив все говорившееся в разное время о Евдокии, странных попах и тайной Церкви, она не могла отыскать среди них ничего, касательного горбуна Никиты. И свекровку Евдокиину потужилась вообразить Софья, и всех когда-либо виденных в Плешкове-деревне привеченных свекровкой той калик перехожих, тянувших бывалоче длинные и нудные песнопения на Пасху или Троицын день, - но и тут Никиту не увидела. Мало того: когда кто-нибудь из калик тех приходил взглянуть на монастырские голые стены, либо поклониться монашеским домовинам - горбун только указывал им где кто лежит и удалялся, молиться с прихожими не сподобляясь, хотя бы они и имели невесть какую святость на постных своих ликах.
    Да и не надо далеко ходить: невестка Софьина, покойная жена Петрова - Настасья, так же быв всю жизнь богомольной, называла Никиту бирюком и только боялась повстречаться с ним, но чтобы почитать его даже и простым монахом! - рассмеялась бы, несмотря на то, что Петр ее смеха, казавшегося ему глупым, не любил. И вдруг такая новость: Никиту положили в попы! Бездомного приживальщика колхозной конюшни, жалеющего лошадь-то  в оглобли впрячь и способного только убирать дерьмо конское да грозить честным людям воздетым к нему пальцем, Евдокия прочит в их с Андрей Петровичем венчальщики!
       Но страшнее всего было сознавать Софье, что любимый ею с детства, более всего за верность классовой борьбе и непримиримость к Церкви, председатель оказывался вдруг побежденным хитрыми врагами пролетариата и колхозного, доверчивого, крестьянства и даже сам готов был склонить покорно буйну голову, всегда ввергавшую в трепет всякую белогвардейскую контру, пред убогим монастырским последышем! Уверить себя, что виною тому стала просто бабья юбка, к которой он прилип на склоне славных лет своих, Софья, как ни пыталась, не смогла, и, значит, оставалось лишь признать правду Павла Соломоновича, любившего повторять, что покуда в стране советов остается хоть один монах - говорить о победе революции преждевременно. Впрочем, один из увозивших его чекистов переиначил учителевы слова, заменив монаха на еврея, но Софья уже тогда - в конце тридцатых - догадалась, что справедливость была на стороне учителя. И вот теперь его правда подтвердилась, да так, что впору было утопиться в проклятом этом банном чане, сообщившим ей столь лютую тайну.
      Между тем вода в нем продолжала светиться и уже не зыбилась, а прямо-таки бурлила, и несчастная вековуха, с ненавистью глянув на ржавые ее пузырики, увидела еще более невероятную и душепротивную картину, выхваченную нечистой силой уже не из сегодняшнего дня, но из времен еще не наступивших. Открылось ей зрелище монастырского запустелого двора, в котором уже не наблюдалось ни лошадей, ни молотилок, а стоял посередь бурьяна горделивым истуканом чудесным образом выпрямившийся и словно сбросивший в помойную яму свой горб Никита, и перед ним, в покаянном коленопреклонении, сгорбившись и чуть ли не целуя ноги дурака, валялся сам Андрей Петрович, испрашивающий себе прощения - за разор обители и позволенья починить ее и снова заселить чернецами!
          - Я понял, батюшко, - шептал он,  как блажной, - в чем счастье-то и сила нашей Руси. Прости меня,  родимый... за погибель братии твоей и стены эти оскверненные прости. Я думал: революция... Теперь вот вижу, что нам любовь нужна. Любовью только мы победим врагов мирового-то пролетарьята! И я не пожалею остатних сил своих!.. Я... до Кремля дойду и докажу там... Я... только ты прости меня!
          Противнее всего было Софье видеть зазнобу своего одетым в так хорошо знакомую ей сызмала гимнастерку, по которой она отличала его в любом далеке даже и среди множества народа и которой гордилась всю жизнь, точно сама была изранена за правое дело в гражданскую и прострелена навылет под Смоленском в Отечественную, точно сама латала ее сабельные и пулевые прорехи суконными заплатами, а потом потрясала ими перед зажиревшими харями всевозможных начальников, добиваясь помощи для колхоза и, между прочим, высылки Никитиных братий вместе с кулаками и подкулачниками в Сибирь.
          - У-у-у, Андрей Петрович, Андрей Петрович! - от противности взвыла она, будто он мог ее услыхать. - Лучше бы было тебе так и остаться на поле битвы, чтобы не позорить теперь красноармейскую-то одёжу!..
      Конечно, он не услышал ее и продолжал канючить перед Никитой, как школьник перед грозным родителем, собравшимся пороть его за двойку в табеле. Однако вопль ее привлек в баню необычного и ничуть не жданного слушателя. Быть может, он и давно уже сидел на полке с позалетошним гнилым веником в руках, прикрывая им свой мужичий срам, да Софья, увлеченная воржбой, его не замечала, - но как бы там ни было, теперь она во все глаза глядела на корчившегося от смеха... Павла Соломоновича, не менее позорного в растелешенности его, чем Андрей Петрович при поруганных доспехах.
            - Спасибо! Благодарствую, Софьюшка, что вызвала меня из мерзкого этого аида! - наконец, услышала она и впервые почувствовала себя не дебелой девкой, а дряхлой ведьмой: так смрадно и скучно было дыхание загробного пришельца.
            - Я никого не вызывала, - нашлась возразить ему Софья, с отвращением отворачиваясь и от него, и от раскаленного ее отчаянными опытами котла, в котором все еще варился образ запятнавшего свою гимнастерку ржавыми пятнами раскаянья Андрей Петровича.
            - Ну, если не ты, так разлюбезный председатель твой! - снова рассмеялся гадкий призрак. - Вишь, как удумал заговорить! Ему дай волю - он и впрямь перекует все мечи на кресты! Этого нельзя. Не тех мы чаем перемен.
            - Кто ж это "мы"? - не выдержала Софья, стоя у порога.
            - Ну! Будто ты не знаешь! Я ж тебе все семь годочков втолковывал про опиум-то для народа, и хоть была ты дурой и любила только географию, однако не можешь не знать, кто правит миром...
            - Сатана! - невольно воскликнула новообразованная ведьма, вспомнив, что страна, в которой проживает  папа римский,  похожа на ногу утопленника, а шакалы водятся только там, где строят мечети и падоги.  Взглянув же мельком при  вспоминаньи  этом на полок, она обнаружила в бывшем своем учителе жуткое сходство одновременно и с вонючим диким псом, и с хитрым управителем Европы, которого Андрей Петрович материл на политических курилках в школе-клубе смачнее, чем своих родных попов. И только теперь Софья сознала, что вместе с нею в бане заключен не живой человек, а давнишний мертвец, хотя и лысый и важный, как на уроках с районными провелящиками его учительских способностей, но почему-то не истлевший за двадцать с лишним лет небытия и лишь смердящий в тыщу раз сильнее, чем найденная ею летось в овраге за пожухлым от жары школьным садом лощадиная падаль.
  - ...Они не представляют, - говорил между тем, бесстыдно обмахиваясь похожим на клок залежалого навоза веничком всю жизнь любивший рассуждать учитель, - какую пользу можем мы из любви-то христианской их извлечь! Эт-то нам будет сподручней пролетарского братства! Эт-то уже давно поняли ученые-то наши головы, да только твои Андреи Петровичи вмешались. Но скоро уж они нам подчинятся да еще и дураков Никит с собою приведут! Мы же им такую любовь подпустим, что свет весь содрогнется, да будет поздно! А дело-то простое: надо так устроить, чтобы, любя всех сирых и  голодных, они больше всего себя любили - за свое умение любить. Чтобы так поверили в якобы возрожденного Бога, будто Он благословляет всякого умника почитать себя одного познавшим Его и больше всех возлюбленным Им. Вот тогда-то и пойдет потеха! А уж сирых и голодных мы им обеспечим! Вот тогда-то, Софьюшка, они дойдут до такой гордости, впадут в такую прелесть, что станут ненавидеть всех и вся за то, что все не поклоняются самому благодетельному и мудрому, самому верующему и любимому народом, каковых расплодятся тьмы. Сталин - не к ночи будь помянут - этому мешал и знал только себя, но мы уже поставили на его место иного правителя, который породит повсюду тысячи себе подобных. Они же скоро перегрызутся меж собой - и тогда настанет час прихода в мир антихриста, который враз всех угомонит и воцарится над ними всеми в грозной и ослепительной славе своей! И замкнутся врата райские навеки, ибо не для кого будет их отпирать Петру-Апостолу: на первом же мытарстве станет спотыкаться всякая душа!
            - На каком это таком? - полюбопытствовала завороженная его мертвецким уроком Софья.
            - Да на слове гнилом, Софьюшка, на слове! - охотно пояснил учитель и хотел было подняться на полке во весь свой голый рост, но так шарахнулся простреленной башкой о низкий потолок, что вся баня заходила ходуном, и тут же где-то близко за дверьми ее прокричал как будто шалый в майской ночи  петух.
             Представив себе такового шалого петуха, Софья собралась спросить у Павла Соломоновича о нищем басурмане, чем-то в представлении ее на этого петушину похожего, но от призрака уже и след простыл, и в бане сделалось так же темно, как в первые минуты появленья отвергнутой вековухи в ней. Только эхо стихающего голоса донеслось до нее откуда-то из-под гнилого пола, настойчиво, однако, приказавшего ей: «Ставь капканы!.. Твоя любовь теперь - повсюду ставить им капканы!..».

               


6
 


      Только спустя годы, уже уехав из Деревни и пообвыкнув в городской толчее, Софья вполне уразумела смысл учителева приказанья; в ту же ночь "капканы" были поняты ею впрямую, и когда, выбравшись из бани, она едва не столкнулась с прилаживающим ухо ко двери Ленькой, - в уме ее засвербила коварная затея: уловить в настоящие капканы сначала Никиту (чтобы сорвать тайное венчанье молодоженов), а там уж и их самих, и еще кого-нибудь, кто будет боле всех твердить гнилые слова о ней. Поэтому она и начала первым делом уговаривать полезшего к ней с хапаньем мальчонку назавтра же выкрасть у Ивановых надежные волчьи ловушки, до наладки которых они издавна были лучшие охотники.
       - Да на что они тебе? - удивился Ленька, все норовя задрать ее подол. - Никак в уборную к Петровичу хотишь их приспособить! Так он все больше прямо так, на двор ходить любитель! Коровы-то своей нету, а навоз нужон!
            - Дурак ты, Алексей, как я погляжу! - озлилась Софья и больно хлестнула ему по рукам мозолистыми своими пятернями. - Вот как поумнеешь - так и будешь хапать, а покуда я кого другого позову.
  - Ну ладно, ладно, - испугался Ленька. - Будут тебе завтра защелки. У нас валялись где-то. А то у Егорыча спрошу. Он, слышь, шибко на твоих племяшей осерчал за Танюшку-то Сидорову! Вот и подскажу ему допрежь того, как с ней в сарае затворяться, оградить его...
      - И тут дурак! - перебила его Софья и зашептала: - Никто не должен знать о том! Никто. И капканы должны быть только ивановские, самодельные, с цепями коваными, кои и медведь не разорвет…
      Когда же Ленька во всем ей обещался, она опять, как в сенках, подзадорила его целованием и запазухой, но, доведя   до задыханья, все прочее посулила опосля. Уходя от нее с видом  укрощенного бычины, Ленька со злой обидой заметил:
            - А луна-то - ты говорила - круглая будет. Однако как была серьга, так и висит.
  - Это для тебя серьга, - вдруг развеселилась Софья. - Потому как ты еще не вызрел. Но ничего: я тя скоро округлю!..
      Должно быть, вновь плененный обещанием этого округления, Ленька и провернул все в лучшем виде, так что в следующую ночь пара крепких, в колхозной кузне сработанных и даже вороненых капканов была припрятана Софьей под банной половою плахой. И только опять Ленька перелазил через плетень на задворки освещенный месяцем, а не луной, по глупости своей не замечая, что идет тот месяц на ущерб. На ущерб покатилось и время, отделяющее сговор председателя с Евдокией от свадебной недели, которую определили на Иванов день, когда, управившись с покосом, колхозники могли передохнуть пред тяжкой жатвой. Да и скотине назначался передых, и бабам не требовалось ходить на дневную дойку в лес: по случаю озверения слепней и оводов, коровы хоронились в эту пору на дворах, как  районное начальство - на курортах. 
       И все это время Софья не спускала глаз с Никиты, особенно по вечерам, когда он, насидевшись по-над кручей, скрывался за монастырской стеной, грозя появиться на гладко видимой от бани дороге на Плешково. Дорога эта вела не вдоль речного берега, а напрямую через лес, и тогда как Андрей Петрович на своей председательской кобыле поспешал к невесте пологой прибрежной тропкой, тайный поп мог спокойненько перегнать его пешком, хотя бы и вышел после того, как увидал фигуру бывшего буденовца в седле. Однако Софья была ловчее их обоих, и пока Ленька еще только прилаживался к воровству капканов, она уж сладила в осоке под бережком давно забытую Петром и пацанами-братьями плоскодонку, заткнула старыми чулками все щели в ней и подобрала, удобный ольховый кол, с помощью которого могла домчаться до плешковского мостка, где переправлялся Никита, стремительней, чем в ступе с помелом. К тому же, и в чан все желанней сделалось глядеть и ждать, когда седоволосые сговорщики назначат день и час венчанья, какому Андрей Петрович скоро противиться бросил и даже сам порешил, что быть тому первее сельсовета.
О, эти чаны старых русских ведьм! Какие прежде им слагались гимны! Сколь неизъяснимо гадким варевом, замешенным на всех отравных травах родной природы нашей, взбаламученным загаженной мышами подпечной кочергою, освященным гнилозубым дунь-плюновением, однако же являвшим такие поэтически-прекрасные виденья на неизменно лазореющей, по подобию проглядывающей сквозь рубище зимних туч небесной наготы, округлой глади, что сами ведьмы не могли в них не влюбляться. Оно, конечно, можно заявить, что чад и мразь здесь взяты для сравненья, что, мол, без ада не лучится рай, но отчего ж тогда не берется ни одна колдунья плевать и дуть в дыру отхожей ямы? Ужели прямо-таки разумеют или хотя бы имеют они наитие, что ад, каким бы  ни был мерзким и вонючим, все же имеет уваженье к человеческой душе? Но ведь тем самым он и признает свое бессилье перед нею, какой бы жалкой и поганой она ни скатывалась в его злосмрадные объятья! Впрочем, такие размышления милы лишь мудрецам, имеющим духовное родство с бессмертным племенем Павлов Соломоновичей, тогда как Софья... Да, и она, не желая признаваться в том, была восхищена во всякую ночь картинками безоблачного счастья, окутывавшего жениха с невестой, что тот речной туманец - двух отбившихся в Духов день от стада колхозных овечек, которых Софьюшка нашла невдалеке от своего челна и... не решилась загубить, как ни подзуживал ее к тому чревоугодный Ленька.
  Правда, Андрей Петрович с Евдокией не очень-то блистали сходством со сказочными Василисой и Иваном, но ведь на то они и сказки, чтобы врать. Зато по всей Руси не сыщешь такового, кто не всплакнул бы от умиления, читая, например, Гоголя, которого Пульхерия Ивановна была одно время особо чтима Софьей, любившей посидеть долгими рождественскими вечерами в избе-читальне с мечтаньями о совместных днях и даже целых сутках в супружестве с уставшим от народа председателем, отвыкшим, впрочем, в тех мечтах от общественных дел и сменившим тяжелые сапоги на мягонькие валеночки. Увы, теперь такие валеночки обувала на его кавалерийские ходули не она, и как тут было Софье не звереть и не приниматься колотить, что было мочи, печной клюкой по рыхлым головешкам: чтобы во всю оставшуюся жизнь тихоня Евдокия ходила битой не заслуженным ею мужем. Однако, и зверея, Софья не могла не удивляться спокойствию ее бесовских жертв, да и Деревня скоро зашептала о том, что свадьба будет холостою, то есть не свадьба вовсе, а установленье к одной печи ухвата  с кочергой. И если находились пустобрехи, стращавшие на сенокосе глупых девок новой линией партии на браки без совместного спанья (которую, дескать, и начал проводить их председатель в жизнь), то людям серьезным было не до шуток, и многие видели, отерев нежданные слезины с глаз, что и сама партия незаметно превращается в схождение у печки стариков, впустую именующих себя не то, что женихами, но и отцами.
      - Нет уж, - говорили они, - после Сталина хорошего не жди. Один нам был отец. Не зря, вот, и Петрович поближе к Отцу Небесному подобрался: земным-то боле в Расее не бывать...
      Услыхав однажды такие речи промеж стареющих своих соседей, Софья вдруг и поняла, к какому краю привелась вся жизнь в стране советской, и уже по-другому, по мудрому взглянула на Никиту, прозрев более страшный смысл в его участии в венчанье, нежели простое потрафленье богомолкиной прихоти. «Конечно, - думала она, пощупывая под доской холодное железо, - коль он теперь священник, то и батюшка. А коли батюшка, то и Отец Небесный состоит при нем. И не затем назначена эта, свадьба, чтобы только народ потешить, а великая тут хитрость...»
            - Ну, ничего! - прорычала она, сверкнув впотьмах глазами, как одинокая в глухом лесу волчица. - Я тя, батюшка, споймаю! Я те пятки-то пообкусаю, да погляжу, как ты без их по воде-то побежишь!..
      И верно: в ее план входило не только покалечить горбуна, но и столкнуть с мостка в речную пучу вниз  головой с прикованными к цепям ногами. Кто может догадаться, что он не сам в капканы те в лесу попал да в реку и сорвался? Зато уж Евдокиюшка увидит, какое ей ее Отец Небесный прочит счастье! Да и найдет ли скоро другого-то попа, которого Андрей Петрович примет! Он и Никиту-то сперва не больно одобрял и только когда услышал от посещавших перед Троицей Плешково странниц ахающие придыхи о нем - задумался, да так, ровно задумье было всю-то жизнь ему повадно. Со слов братана-счетовода ей Ленька передал, что председатель и в конторе-то те дни сидел как обухом пришибленный и только все глядел в окошко да вертел махорку в газетные портреты своих собратьев по колхозным будням,  да еще вздыхал при строгом взгляде на висящего над ним покойного вождя. При этом и Сереге, и бригадным казалось, что вот-вот он из застолья вскочит и прикажет всему правленью Сталина содрать и пригвоздить на место то икону.
    - И это мы ему приладим! - сказала, как пропела, Софья и вся зарделась, точно маков цвет, напомнив Леньке о тех гармонных вечерах, когда за этой развеселой девкой ходила вся парнейская  Деревня, куда бы она ее ни заводила: хоть в лес, хоть в монастырь к Никите.
    - А что, Соня, тебя они еще не звали на свадьбе-то играть? - спросил, ехидно сощурившись, парнишка. Он в тот час сидел на борте лодке и - от жары - в одних солдатских сатиновых трусах, так что улизнуть от ярых тумаков под воду ему вышло и сподручно, и приятно. Однако, вынырнув и вновь прилипнув к борту, он, к удивленью своему, нашел Софью не в ярости, но в самом, что ни есть, веселье.
    - ...а и не позовут - сама явлюся! - услышал Ленька, обмирая от вида голых до пупа пляшущих ног ее, которыми, задрав высоко сарафан, она выделывала такие выкрутасы, что Ленька понял: без кровавой драки свадьбе не бывать.
  - А ты тем временем стяни ключок-то от правленья у Сереги, и  в сам разгар гулянья, уже в ночи, мы им приволокем иконку! Я чай, с району тоже будут гости: вот и полюбуются наутро, что за нову  жизнь задумал наш геройский председатель!..
  Этот разговор случился в полдень, а вечером, распутавшись с коровой и прочими хозяйско-бабьими делами, Софья, лишь только оказалась пред заветным чаном, почувствовала, что час ее решительной борьбы с врагами светлого будущего пробил. Она учуяла его по тем приметам, какие незаметны обыкновенным людям, и уже сам вечер тот был наполнен ими под завязку: не пели смолкнувшие еще в начале лета птицы, но громок стал вдруг писк птенцов в их гнездах, вновь из луны пошел высекаться рукой невидимого неботеса месяц, внезапно выпала на травы закатная роса, и сделалась заметной уж не сулящая раннего восхода ночь. Но самой главной засекой для Софьи было паденье с неба в крону взлохмаченной над банею рябины большой звезды, которую потом она увидела на дне котла, сиявшую как тот лесной цветок который расцветает на Купалу, а по-церковному - на сам Иванов день.
  Сперва Софья чуть-чуть посомневалась: звезда ли это или первый спутник, запущенный страной советов минувшей осенью? Но скоро накрепко решила, что, если и спутник, то кому же, как не Богу,  мог он не угодить, и значит, верно, пробило время ей вступаться за своих. Знала ли она, кем именно являлись те "свои"? Имела ли понятие о том пути, на какой так самоотверженно вступала, но какой, прельщая душу легкостью начала, дарует тяжкие мучения в конце? Хранила ли хоть каплю страха Божьего в колышущейся, как придавленная  тучами ржаная нива, груди? Да, знала и уже имела, но не хранила ничего, кроме надежды на победу в неравной, как казалось ей тогда, схватке. Это спустя сорок лет, окрепнувшая в беспрестанной брани с Небом, истрепанная с виду, но статная душою вековуха сознала, что прошла вся брань ее   не то что на равных, но с великим преимуществом во всем, что здесь, где правит бал властитель ада, победа богомольцев невозможна, и лучше б им сидеть в своих молельнях и смирно ждать прощанья с ненавистной им телесной домовиной и окружающим ее земным пространством. Но мало было среди них подобных Софье ясновидцев; лично сама она знавала лишь одного такого, для которого-то и припасла в ту свадебную годину первые свои ловушки.

               


7



      Как это ни выглядит удивительным и обидным, но и сейчас - в конце двадцатого века (а стало быть, и в преддверии третьего тысячелетия по Рождеству Христову!), как и в начале его, все еще насущным является для всех мыслящих и даже ученых мужей вопрос о том, отчего у бесов все делишки спорятся ловчее, чем у Ангелов? При этом большая часть мудрецов склоняется к мнению, что де просто изверги рода человеческого предпочитают бодрствовать в то время, когда не то что Ангелы, но и Сам Господь наш  спит. Однако, всем известно, что если и находит когда-то на Него дремота, то это случается лишь на седьмой день после  предшествующих ему шести. И лишь Святая Церковь учит нас, что в сей седьмый день,    выпадающий, как правило, на воскресенье, особенно заметно праздничное оживление тех самых Ангелов, так что вряд ли можно всерьез говорить об утрате Создателем надзора за своим твореньем. Другое дело, когда ушей наших достигает заявление о подчиненности мира сего земного князю его! Здесь, как ни грустно признавать нам себя предоставленными, подобно брошенным  на произвол судьбы котятам, собственной нашей воле в признании или непризнании над собою сатанинской власти, мы имеем возможность, по крайней мере, оберегаться от бесовских козней в соответствие с поговоркой: "береженого Бог бережет". Вот только не всякий из живущих это понимает, а то и встречаются такие, кто нарочно пренебрегает осторожностью и даже выходит навстречу нечисти, что называется, с поднятым забралом. И сколько же людишек погорело на этакой беспечности, тайно и явно пострадало от этакой самонадеянности! Увы, лишь единицам удается избегнуть горькой участи уловленных в дьявольские сети или - как в случае с Никитой - в уготованные для них на каждом шагу капканы. Говорят, что и весь-то ад полон как раз такими самоуверцами, даже в лютейшие для их жизней времена забывавших заручиться помощью Божией.
      К счастью (для него), Никита таким дураком не был, и куда бы ни ступала босая нога его - всюду с уст одинокого монаха не сходила Иисусова молитва, которой он обучился едва ли ни во младенческие лета.  Конечно, будь Софья ведьмой многоопытной - она бы столь давний навык его учла и  приготовила бы ему достойную встречу, - однако, видимо, должно было  и ей, как всему сотворенному Богом (включая, конечно же, и взбунтовавшихся демонов, и всякую частицу вещества) преодолеть нескорый путь проб и ошибок, прежде чем отыскать свой единственно соцветный ее мятущейся натуре Грааль. Вероятно, не стоило бы теперь и переживать ей вновь событие той венчальной ночи, но она была не из тех, кто всегда стыдится своих неудач и строит из себя этакого баловня судьбы, не имея к тому ни малейшего таланта. Поэтому ей и не составило труда снова, как сорок лет назад, оказаться на речном бережке как раз в ту минуту, когда освещенная лишь месяцем черная фигурка горбуна, уже сойдя с монастырского яра, вот-вот готова была слиться с не менее черной мазнею леса, не представлявшей в ночи никакой отрады даже и для самого нечестивого глаза.
            - Ну держись, божий шут! – только и могла прошипеть вослед ему София, вмиг оказавшись, однако, в  потаенной ладье своей, сокрывшись от случайных взоров Деревни надежной тенью провожающей ее на ратный подвиг обнявшейся с рябиной, точно мать с сестрою, бани.
      Если бы кому-то посчастливилось оказаться в тот  поздний вечер на речном берегу - он вышел бы настолько смущенным увиденным, что вряд ли уж и смог бы хоть слово произнесть когда-нибудь. Так иной раз бывает в жизни каждого человека: живет он себе, живет, никому не мешая и думая, что все в окружающем мире ему понятно и всему-то он знает наименование, - но вдруг лицезрит нечто невиданное и неслыханное и... онемевает напрочь, разучаясь не только говорить, но и думать. Поистине счастлив такой опешник, ибо даже добровольное  умолчание во все века почиталось подвигом, ибо только тогда и можно знавать себя настоящим человеком, когда видишь мир глазами младенца, продолжающего верить, что он все еще пребывает в раю. Зато как же жалки люди, проживающие жизнь свою без смущений и удивлений, без видений и в полном неверии в потусторонность! Не имея способности ни онеметь, ни ослепнуть, они остаются, тем не менее, слепее слепых и немее немых, даже и не догадываясь, что только в аду все имеет свое название, и если в этом мире их гложет тоска от ложного понимания себя познавшими природу всех вещей, то чем же она обратится, коль скоро они  окажутся окруженными застывшими в вечности тенями их! Нет, ведьмы и прочие воплощения бесов людскому роду, несомненно, необходимы - поэтому Господь и попускает им свободно разгуливать по земле. И очень, очень жаль, что Софья проструилась по ночным зигзагам реки не увиденной ни единым деревенским глазом. Только лягушки, бобры да чей-то загулявшийся кот проводили ее косматую зыбкость недоуменными взглядами, но им Создатель уготовил далекое от душ людских пристанище в загробной жизни, обнадежив обьятиями  ланей  со  львами, но  не  с  человеками.
              Не увидал Софии и Никита. Погруженный в свою безначальную и бесконечную молитву, он вышел из лесу к мосту с видом упомянутого младенца, особенно верующего в эту ночь, что ему еще только предстоит сообщать названия деревьям и травам, птицам и зверям, рекам и людским поселениям. Наверно узнай он, что состоящий из двух бревен мосток уже третий день оснащен накрепко приколоченными Ленькой к тем бревнам ловушками (Софье только и оставалось извлечь их из-под низу и установить наверху), - он и их бы причислил к созданиям руцей Божиих. Не потому ли и босые ноги его, давно приученные даже и без попечительства о том головы, не ступать ни на что живое, благополучно проскользнули над оскалившимися железяками, словно были они всего лишь челюстями засмотревшихся на звезды волков. И только когда, длинные полы рясы произвели за спиной монаха непривычный его уху лязг, он вынужден был очухаться и насторожиться. Насторожилась и Софья в ее засаде под вывороченным ивовым корнем, где сидела она уже более получаса, дожидаясь Никитиного крика. Когда же монах, решив, что одежа его зацепилась за какую-то тракторную штуковину, без особого сожаления выдрал ее и продолжил свой путь, незадачливая демоница только и могла простонать болотною выпью, на что Никита с улыбкой и благодушным вздохом широко перекрестился.
  Скоро подобное ночному облачку изваяние его установилось в представлении Софьи где-то посредине теплодышащей ветхими избенками и погрязшей в густых садах деревушки, и ни одна собака не гавкнула встречь ему, хотя к мостку их сбежалась целая свора. Великого труда стоило в виду их еще более раскосматившейся девице отодрать от гвоздей капканные цепи; однако она не закинула их с отчаяния в осоку, но, пусть и плюя на них в продолжение всей обратной, уже сухопутной (так как лодку не хватило ей опыта заставить плыть против течения) дороги, бережливо донесла до бани, надеясь скоро найти им   все  же  верное  применение.
              Еще больше, чем на капканы, излила она свою злобы на поджидавшего ее под рябиной Леньку, который лишь спустя сорок лет и увидав обрывки рясы в заржавленных зубьях, понял, что Никита спасся в ту летнюю ночь не один: ведь могло выйти и так, что Софья принялась бы охаживать его вдоль тела ловушками незакрытыми, и он навеки мог лишиться самых мясистых частей своих. Но в ту давнюю пору он впрямь сознал себя повинным («Не постарался, паразит, приготовить им стойкое место вверху слежин-то - оне и свалились при первом Никитином встряхе!») и порешил, во что бы то ни стало, искупить свой грех во время свадьбы.
       И вот она нагрянула, хотя и давно с нетерпением всеми ожидаемая, но все равно ставшая чем-то вроде свалившейся на Деревню в разгаре лета снежной лавины. Но и что это была за свадьба! Не свадьба, а прямо-таки Кремлевская Елка, с той лишь разницей, что вместо членов Политбюро на ней присутствовало районное начальство, а во главе застолья сидели не Дед Мороз со Снегурочкой, а председатель колхоза с престарелой вдовицей. Однако от этого несоответствия свадьба, по мнению всех ее прямых и косвенных участников, только выиграла, ибо была свободна, как стая грачей средь деревенских ветел, от всяческих правительственных постановлений, и как для грачей дни птенцового облета есть самая радостная в их птичьей жизни пора, так и тут ликование Деревни возбуждалось равно и многоопытностью в пиршественных делах стариков, и неудачными после головокружительных подскоков и взлетов паденьями о сыру землю молодежи, нарочно отложившей на целую неделю свой законом установленный праздник. А уж что гармоней-то было там - и не счесть! А уж что самогону-то - и не уразуметь! При этом извлеченные бабами и девками из наследственных сундуков наряды так к лицу были всякой, что и мужики, и парни вовсе забыли в те дни о Софье, и если облизывались на нее по привычке, то не иначе как от своей дурости, выказанной перед хотя и пьяненькими, но строго блюдущими себя в нетленности молодками и отроковицами.
             Да, ныне - в конце второго тысячелетия по Рождеству Христову - колхозные нравы кажутся нам дикими, и если хранит какая деревня или село в закромах своих неприступную красавицу, то о ней скорее слагаются похабные анекдоты, а не легенды. И трудно – ох, как трудно! - поверить, что всего-то сорок-тридцать лет назад ими полнились не только колхозные гумна, но и городские хранилища с прилегающими к ним окраинами. Поверить в это - значит  признать все советское наше прошлое легендарным, если вообще не вывести из этого прямую зависимость сельскохозяйственных показателей от целомудренности товаропроизводителей. Между тем, установлено (да и Сам Господь предупреждал об этом), что утрата человеками душевной, равно и телесной, чистоты приведет их к последней черте: читающий да разумеет, что у черты этой людям будет уже не до производственных достижений, и единственной заботой каждого станет надышаться вволю перед смертью, что, как утверждает известная пословица, невозможно. Разбиралась ли новоявленная деревенская ведьма в этих глубоко научных вопросах? Вряд ли. Ибо, как уже заметил сельский учитель Павел Соломонович, она была плохой его ученицей. Однако, не имея к тому ума, Софья обладала даром безошибочного чутья, и не случайно еще девочкой узрела великую бесовскую силу в наводнивших всю колхозную Россию заморских инструментах, именуемых у нас «русскими гармошками». И кому же, как не ей - лучшей гармонистке в районе - было знать, что могла сотворить уходралка  эта с душами внимающих ей денно и нощно простаков! Что в сравнении с нею сказочные гусли-самогуды, заставлявшие до смерти уплясываться  всевозможных злодеев, но не тревожившие волю добрых людей! Нет, она призвана была адом с той же целью смешения в сердцах людских добра и зла, как и скрипка, и гитара, и избирательное право, и только слепцы не видели, как заслушавшийся ею русич после предварительного умывания собственными слезами отправлялся высекать их из глаз своих соплеменников кулаками.
             Конечно же, Софья эту хитрость чуяла, потому и выложилась на председателевой свадьбе вся, сколько было ее допрежь того, так что не могли сравниться с нею ни родные племянники, ни военные ветераны, ни даже привезенный райкомовцами солист плясового ансамбля. Облаченная в цыганского покроя широкую юбку с оборками, в безрукавную с глубоким вырезом кофтенку того же черно-красного атласа, с перевязанными тугой черной лентой белокурыми кудрями, - она плясала и пела, кажется, во всех концах гульбища одновременно, и столь откровенные намеки на сладость не одной только брачной ночи вливались в уши хмелеющих пировальщиков, так душераздирающе и в то же время чарующе рыдала ее гармонь, что сам свежевенчанный, но и без того всю жизнь не подвластный соблазнам председатель наконец разрыдался на плече перепуганной весельем Евдокии, а потом угостил смачным тумаком ни в чем не повинного молодого агронома, всегда вовремя выходившего на поля... На следующий день усмиренная общим гнетом похмелья Деревня дружно решила, что причиной случившегося вечером побоища была перемена места свадебного застолья, первоначально намечавшегося в клубе, но из-за множества народа устроенного в молодом председателевом саду. Обвинить же в случившемся Софью и ее гармонь осмелился только Никита, наблюдавший за всем со своего монастырского высока. Но его даже внучатый Натоха, проломивший-таки головы обоим старшим Кабанятам, слушать не стал, ибо в   сердце вчерашнего солдата вековуха запечатлелась несчастной, а ее мелькавшая тут и там среди дерущихся юбка вспоминалась ему похожей на оперенье смертельно подбитой, но неуловимой собаками тетерки.
              Возможно, роль ее в кровопролитии все же была бы обсуждена, но сему помешало странное поведение долго не выходившего к   народу Андрея Петровича, тогда, как Евдокия этот второй день свадьбы начала такой приветливой, что заступила место Софьи в сновании между восстановленными ею же   ни свет, ни заря столами. Сменив праздничное кашемировое платье на легкий ситцевый халатик, но оставшись с той же батистовой белой шалью на острых плечиках, она улыбалась, потчуя помятых гостей, так, словно и впрямь пережила минувшей ночью преобразование из девицы в молодуху. И все же попытка Леньки Петрова с Сашкой Сидоровым открыть втородневную попойку с полагающихся по обычаю матюков и развратных шуточек была ласково пресечена ею, из чего собравшиеся поняли, что и ряженые ей будут не по нраву. Конечно, будь во второй этот день за столом Кабанята, они бы, несмотря ни на что, нарядились-таки в бабьи платья и панталоны и даже рожи намазали бы свеклой, но, увы, и они, и сам их суровый отец, и Софья, всю жизнь рядившаяся на свадьбах в овечью шкуру, сидели дома: одни - зализывая боевые раны, другие - скрежеща зубами от негодования на председателя, не сумевшего обеспечить на своей свадьбе порядок. Правда, Софья поддакивала похмелявшемуся собственной брагой Петру лишь для виду, тогда как сама глаз не спускала с окон, боясь прозевать зрелище изгнания Андрея Петровича из правления, куда они с Ленькой перетащили ночью под шумок Настасьин киот.
              - Ладно, ваши башки тупые покололись, - возмущался между тем, тыча пальцем в лежащих на широкой и длинной лавке темя к темечку сыновей, побуревший, как тушеная картошка, их родитель.      
             - Но кому понадобилось святыню-то матернюю уволакивать?! От ведь поганцы! Ну, я им ужо устрою фаломеевскую ночь! Оне у меня попляшут!
       - Да кому ты устроишь? - наигранно сокрушалась Софья, разгребая жесткие космы деревянным гребнем. - Нешто ты их видал?
      - Видать не видал, но догадываюсь, что это Сидоровых рук дело! Это оне нам за Танюшку отплачивают по наущению лесниковому! Вы хоть знаете ли, что она с ним в церкви кольцевалась? Куды  ж лезете, нехристи?! Так скоро вся   Деревня вас колошматить возьмется, а я пособлю: потому, порядок блюсти не один председатель должон!..
            Председатель же в это время сидел на своем столе в конторе и хмуро глядел на разбросанные по полу им же самим обломки киота, разбитые в гневе иконы и обрамлявшие их недавно сухие цветочки. И страшные мысли шевелились в геройской его голове, хотя он и не смог бы облечь их в слова. Может быть, и не мысли это были, а одни лишь смутные виденья. Может, и не виденья даже, а явственные переживания тех пыток, которые, как сказывала ему то и дело Евдокия, ожидают грешников по исшествии поганых их душ из не менее дрянных телес. Увы, и в теле, и в душе у себя Андрей Петрович не находил ничего хорошего. Но если отравившее весь организм вчерашнего жениха похмелье еще можно было бы изгнать ожидавшим его продолжением пира, и он точно знал, что стакан-другой вернут ему и прежние силы и здоровый цвет несколько помятых щек, то скребущие душу, как какую-нибудь никчемную лесину, кошки ввергали его в великое унынье. Наверное, будь он человеком тщеславным, уныние его объяснилось бы просто: несмотря на всенародное к нему почтение, кому-то в Деревне он стал не мил, и замена сталинского портрета иконным шкафом явилась ни чем иным, как проявлением чьей-то доселе скрываемой злобы. Однако тщеславным Андрей Петрович никогда не был, и значит, думать о неблагодарности народных масс не мог. Не мог он и предположить, что этакую свинью ему подложила Софья, ибо ревность свою она никак не выдавала и была во вчерашнем дню резвее всех. Мысли о контрреволюции, о тайных агентах иностранных разведок, диверсантах или просто ненавистниках советской власти он также допустить не мог, потому что близилась уже сорок первая годовщина Великой Октябрьской Социалистической Революции, и если бы он кого-то и не разоблачил, то они бы сами уже давно погорели в зареве надвигающейся на них, подобно лесному пожару, светлой жизни.
      Нет, решительно не с чего ему было унывать, тем более, что киот он собственноручно при районом заведующем сельзохотделом  и  двух его замах, решивших принять похмельные чарочки в обстановке близкой к рабочей, расколошматил, а утрата портрета уже не вменялась в преступление, как пять лет назад, так что и товарищи по борьбе заметили: «Не горюй, Петрович! Он свое давно отвисел! Скоро жди - прикажут Хруща нам к стенкам присандыриватъ!» Конечно, он это понимал, но... кошки скрестись не прекращали, и уныние председателя не только не проходило, но, напротив, становилось все невыносимей. Впрочем, он кое о чем догадывался и только не хотел признаваться в том ни самому себе, ни - Боже упаси! - бескомпромиссным своим соратникам, уже порешившим всенародно обратить дело в шутку и преподнести случившееся как первый урок жениха невесте в брачную ночь.
  - Так и скажи, Андрей, - смеялся толстый и очкастый завотделом, - что, мол, это вы привыкли невест невинности лишать, а я вот новый пример подаю: образа до утра распатронивать! Отныне, мол, у нас будет лозунг не только «Пятилетку за три года!», но и «Медовый месяц за одну безбожную ночь!»...
      Он попытался выразить солидарность их озорству хотя бы улыбкой, но улыбка та вышла похожей на оскал взнузданной кобылы, ибо как раз народу-то он о киоте сообщать боялся. Если же забраться в его душу еще глубже, то там открылась бы не то что боязнь огласки столь очевидного насмехательства, но самый настоящий стыд, который, как известно, страшнее ужаса. И стыд этот был - Евдокией. Охолынув после гневного приступа, Андрей Петрович теперь более всего сожалел не об утрате партийной бдительности своей, но о свершенном святотатстве, как назвала бы разор киота его набожная супружница. При этом не самый разор был противен ему, а смутное предчувствие Евдокииной, в ответ на это, тоски и даже верное знание того, что скажет она ему наедине.
      - Думала я, Андрюня, - скажет она с нескрываемым в морщинах лица горем, - что мы с тобою на том свете вместях окажемся. Только вот тепереча вижу: не бывать тому. Уволокут тебя эфиопы за такое дело в саму тьму кромешную, и останусь я, как была, вдовицею, да уж и на веки вечные. И хоть будем мы с Никитушкой всю ту вечность за тебя молиться и слезы лить – по напрасному оне выльются. И к тебе туды даже на свиданку не допустят. Даже гостинчик из сада райского не передадут. Да и меня, непутевую, по головке не погладят: нече, скажут, было замуж  за  этакого  злыденя  ступать...
            Сообразил все это Андрей Петрович и стал просить товарищей не оглашать сего случая, а и сделать вид, что никакого такого вовсе не было. Скоро и райкомовцы отрезвились, порешив, что и правда  ни к чему разговоры-то лишние, что во все то время учила их партия не нести из избы всякий неприятный сор. Обломки деревянные после того были заметены в подпол, а заместо Сталина на гвоздик приколота вырезанная из газеты перочинным ножичком агроначальника голова Никиты Сергеича, похожая издали на пареную репу. Тут, слезая со стола, Андрей Петрович обронил невзначай пророческие слова о том, что, мол,  двум Никитам в земле русской не ужиться, но соратники смогли лишь заключить из этого, что ему известен виновник ночной пакости, так что, по выходе на крыльцо правления, Андрей Петрович был уже столь же  весел, как  после  вчерашней   росписи в сельсовете...
       Таким образом, и эта ловушка Софьина не сдействовала, и Деревня запомнила свадьбу ту как самую веселую во всю ее извечную бытность.  И только Софья получилась как оплеванная,  хотя никто, кроме Леньки Петрова, этого не заметил. Но Ленька, пусть и не получил от вековухи обещанного, о своем соучастии в ее кознях ведьмовских, конечно же, никому рассказать не смел. А если бы рассказал - его бы так осмеяли, что пойманным в капканы получился бы он сам, обретя заместо хорошей фамилии какое-нибудь непотребное прозвище, которое не только в печатных, но и в устных словах произносить было бы противно.
        И все-таки Софья не зря делалась ведьмой. Будь не ее месте девка простая или пусть даже вековуха, но обыкновенная, - Деревня сразу же узнала бы о ее проделках. Здесь же как будто тьмою беспроглядной окружились все её злые шалости, и вряд ли кому пришло бы в голову увидеть в разорении столь большого селения заслугу именно Софьину, хотя и прожила она в новом их дому едва ли полгода. Между тем  она и сама поначалу удивлялась такой сокровенности ее колдовства. Казалось бы, что стоило Петру или племяшам обнаружить в их старой бане ее гнездо? Или хоть кому-то из тысячи деревенских жителей заметить ее ночные похождения по улицам, дворам и огородам, когда она, наущенная пауком, оплетала Деревню как бы невидимою сетью своей жгучей ненависти ко всему ее закоренелому быту, который не удалось порушить колхозу? И только когда столкнулась однажды в председателевом саду, в метель, с босоногим Никитой - поняла, что не ее бесовская сила окутывала всю округу мраком, а пламень поповских глазищ ослеплял людей так, что и саму-то Софью уже никто здесь не различал, несмотря на то, что становилась она день ото дня краше, как лес за ивановским усадом, хотя и потерявший листву, но сделавшийся в инее похожим на спящую царевну.
      - Ничего, монашечек! - просипела она тогда в саду улыбчивому горбуну. - Все равно ты раньше меня сдохнешь! Тогда и поглядим, чья взяла!..

      И вот теперь, спустя сорок лет, дождавшаяся полуночи старуха бродила по обращенной в поросший бурьяном прах Деревне, подобно полководцу в разбитом стане его врагов, если не  той проснувшейся по весне царевне, обратившейся за время спячки царицею. Но не просто так бродила она, попирая нечистыми ножищами отеческую землю и ввергая в неописуемый ужас деревенских собачек, - нет, ибо нашла она в себе ту же ненависть великую и даже больше великую, чем прежде: так встревожили ее россказни проводивших в последний путь Петра земляков о коварном Никитином призраке. Выходило, что прав был Павел Соломонович, вновь, как сорок лет назад, к ней явившийся и назвавший ее дурой. Но и  это было бы не обидно ей, если бы не почуяла она в деревенском вешнем воздухе не одно только весеннее посвежение. Если б дух его коснулся чувств ее сорок лет назад - может быть, она и не стала бы тревожиться. Впрочем, поняла же она тогда, что Андрей-то Петровичева свадьба наносит идее мировой революции нешутейный вред! Теперь же Софья как будто явственно увидела, как, несмотря на все ее многолетние старания, Деревня начинает оживать помаленечку. Казалось, вряд ли что могло бы возродить те коммуны и колхозы-то, что возникали на монастырских развалинах, но возвращение к наследственным могилкам пенсионеров, а с ними и единоличных внуков их не обещало ничего хорошего. И опытная ведьма предчувствовала: единоличников-то легче всех смутит Никитин дух. Это в коммуне и колхозе он и живой представлялся людям никудышным, но ныне, когда, и в городах стали жить всяк по себе, даже новые русские нехристи обвешали свои хоромы иконами, и как бы ни были они тупы и бесчувственны - их детишки скоро могут сделаться богомольцами почище Пелагеи: ведь Бога только призови - Он и из бесов может сделать ангелов. И далеко ходить не надо: на что уж был безбожник ее Андрей Петрович, а как повенчался с Евдокией, так и пропал для коммунизма навсегда, и скоро от его колхоза остались лишь одни воспоминания. Уж и солдат-то им на выручку пригнали аж целый полк, с ракетами и замполитами: работай только, не ленись, строй рай земной под красными знаменами! - ан, нет, они еще быстрее из Деревни побежали, предав ее до времени Никите. Правда, в ту пору, да и по сей день, Софья радовалась такому повсеместному разброду, видя в нем живое воплощение ада и научая в няньках деток любить только самих себя, но вот теперь...
  Теперь вдруг оказалось, что забытая Богом Россия выходит вновь увенчанной крестом. Конечно, Софья знала, что он красуется над Церковью подложной, что нынешние попы с Никитами не в ладу, и мало кто из них боится Бога, ища в служении Ему лишь свой прибыток, - однако крест на то и крест, чтобы смущать людей мечтой о воскресении. Так что, неровен час, начнется их возврат к забытой вере, и тогда хоть вой, а начинай возню с их душами сызнова.
      - Вот и сюда, - с тоской проговорила она, найдя себя среди монастырских развалин, - не сегодня-завтра   нагрянут новомодние монахи. И что тогда?  А то, что встретит их тут Никита!..
     Увы, уже она знала, что ставить на него капканы бесполезно: рай и ад не сходятся друг с другом, и только к человекам приближаются посланцы Неба - все бесы убегают врассыпную. Возможно ли посланцев тех во что-то уловить? Однако знала Софья и другое: приближаются они не сами по себе, а только когда их посылают. Посылают же их лишь по горячей молитвенной просьбе, да и то не всякого из смертных, а тех, кто со слезами раскаивается в своих грехах. И вот тут-то самое подходящее место для ловушек: ибо не каждому дается видение действительных-то согрешений, и Софья - чтоб ни говорили об ее дурости! - все же сумела воспитать немало обормотов, не сознающих что добро, а что зло. Один из них, и став совсем уж взрослым, до сих пор почитает ее как мать родную. Так не воспользоваться ли этим почитаньем? Не внять ли на сей раз совету старого  толстовца и - показать себя поистине Софией, но не святой, а той - лукавомудрой, которую сочинили для христиан в чайном домике на берегу Стигийского болота древневосточные ламы?..
  Такое неожиданное злопрозренье столь взволновало дряхлую ведунью, что скоро она ощутила себя вполне здоровой и на все способной девой, и не прошло и полночи, как в жидковолосой, но все еще косматой голове ее сложился до того коварный замысел, что сам ее Хозяин в преисподней пустился в пляс, родивший небывалый ураган в восточной части Баренцева моря.
































ГЛАВА    ВТОРАЯ,

повествующая об одной из жертв
упомянутого в предыдущей главе
урагана





1

             

      Прощальный свой вечер в Деревне Василий Петрович постарался устроить по обычаю запорожскому, не пожалев на это не мало ни трети вырученных за родительский дом барышей. И хотя он всячески открещивался от данного ему дядей Лешей Петровым прозвища «хохол», но помимо его воли, как-то сами собою явились к столу и сало, и крученики, и даже горилка, отличающаяся от русского самогона ее особо мерзким запахом, от которого шарахались даже изголодавшие за долгую зиму мухи. Правда, он уверил своих гостей, что сей набор украинских национальных угощений был приобретен им на рынке у заезжего полтавчанина, однако как бы мог полтавчанин скрыть пятилитровую бутыль горилки от таможенников? Или довез ли бы полтавчанин до русского захолустного райцентра шмат соленого и крепко наперченного сала, не имея еще российских тысяч на пропитание? Что уж и говорить про крученики, которые ныне вряд ли какой полтавчанин и сготовит-то, как, впрочем, и пампушки с черносливом! Одним  словом, по всему было видно, что Васятка давно уже стал настоящим хохлом, и не просто хохлом, но до того тоскующим по своей Хохляндии, что и в Африке способным состряпать в печи нечто напоминавшее бы ему о ней.
            В самом деле, какому ж русскому пришло бы в голову, угодив всего на две-три недели в чужую сторону, солить там огурцы или квасить капусту? Какой русский взялся бы без жены выпекать там ватрушки? Ну, кумушку, может быть, еще бы и замутил, но лишь затем, чтобы кумушкой ее и выпить, если, конечно, им не оказался бы захваченным с собой самогонный аппарат. Да что! Мы и дома-то у себя живем, как на чужбине, и знаем лишь щи да кашу, зачастую ленясь и картошки-то начистить. Зато как гордо называем нечищеную ее сваренной «в мундире»! Так гордо, ровно сами только и делаем, что служим отечеству день и ночь. А ведь это, если хорошенько рассудить, доподлинное хамство в отношении того же отечества: изо дня в день наблюдать, как азиаты месят в русских подворотнях пловы, кавказцы жарят на площадях шашлыки, а евреи и вовсе пекут мацу прямо в кремлевских кухнях; наблюдать – и не иметь ни малейшего ревнования о наследственном желудке, пичкая его всякой лукаво поданной нам чужестранцами дрянью и думая при этом, что от нее зачнется когда-нибудь новый Илья Муромец, который будет широк не только в плечах, но и во лбу. Впрочем, в последнее время, означенное как стык веков и тысячелетий, расхожим стало мнение о том, что нам и не нужны вовсе настоящие-то богатыри, а если и появятся все же два-три, то они сгодятся разве что для показа их былинных возможностей на международных ярмарках, но никак не для истинного устрашения басурман и варяжины. А если есть еще кто-то из таковых в русских селеньях, то им, как и женщинам нашим, уже нет нужды ни коней на скаку останавливать, ни в горящие избы заходить, ни даже землю орать, ибо глагол этот давно приобрел пустое, а в некоторых местностях и осудительное значение.
            И все же, несмотря на прискорбность своего положения, Натоха Иванов пришел на Васяткины проводы более веселый, чем месяцем раньше – на похороны его родителя. Но не тому радовался он, что после продажи Васяткой дома в Деревне вряд ли уже появится чья-нибудь не полюбившаяся ему с детских лет кабановская рожа, - а тому, что Валентина согласилась-таки показаться деревенскому обществу во всей ее красе. И ничего что все-то общество это свободно разместилось в сиротливо постанывающей остывшими половицами кухоньке, ничего, что и малое оно наполовину состояло из людей пришлых, какими были тетка Шура Петрова, Галька-невеста и поселившийся у бабки Лизаветы после распродажи своих коров чеченец Ромка (Аннушка с чеченятами чего-то выжидала покуда в селе), ничего даже, что и прописку-то в Деревне имела одна эта Лизавета, - коли дом кому-то понадобился, думал Натоха, значит Деревня постоит еще не один год, а коли постоит, то может и полюднеть, и поменять похоронный свой вид на свадебный. Поскольку же свадебное веселье до сих пор не мыслилось им без гармони, а Валентина, как выяснилось, обучалась когда-то играть на баяне в фабричном клубе, то и грех был бы скрывать ее от грядущих времен, тогда как никто из блюдущих Деревню старожилов растягивать мехи не умел. Собственно, ему не столько хотелось похвастать перед собравшимися Валентиной, сколько испросить у Васятки хотя бы одну из трех давно примеченных им в чулане у покойного Петра гармоней. Может быть, он и за стол бы этого эмигранта не сел, но добрая его душа не умела сердиться, да и собственное рыльце было тронуто тем же неверным по отношению к Деревне пушком, и Натоха смирился с хохлятской кухнею, как бы ни противно воняла ее горилка. К счастью, на столе не кончалась водочка, и гадость употребляли лишь сам Васятка с Юркой-пастухом и его Галькою.
               Между тем и Юрка пришел не за ради одной только закуси, и ему случалось заглядывать в кабановскую кладовую, только не гармонь пленила мечты его, беспалого, а висевший там на гвоздике в окружении всевозможных ремней, ситечек, замков, серпов и гнилых заячьих шкурок большой охотничий рог с медной цепью, который с тех пор, как Петр позволил ему в эту диковину  дунуть, не давала покоя Юрке ни днем, ни ночью. Кто хоть одно лето имел удовольствие утруждать себя пастьбой, знает каково управляться со скотиной, имея только кнут да ноги с сапожищами. Ладно бы глотка была не одной лишь водкой луженая – тогда еще можно как-то производить на глупых коров и телят устрашение, однако Юрка такой глотки не имел и если оглашал своими матюками все дальние и ближние окрестности, то громкости им придавало скорее отчаяние, чем счастье знать себя добрым пастырем. Он так и сказал Василию Петровичу, поздоровавшись с ним в сенях:
            -  Я чай, рожок-то ты с собой не повезешь? Так дай его мне. Век не забуду…
            - Какой рожок? – не понял Васятка, почему-то вообразив известное    кондитерское изделие с кремом или печеночным фаршем  внутри  шишкообразного пирога.
            - Да мне ведь не то чтобы для себя, - замялся Юрка, понурив давно не чесанную голову. – Я это чтоб скотине приятней было…
            - Ладно! – похлопал его по спине запорожец. – Потом сговоримся! Никого не обижу!..
            Однако кой-кого обидеть ему все же пришлось, и в час, когда изрядно захмелевший после пятой же стопки Юрка, повесив на тощую, как мышиный хвост, шею свою внушительного вида дуду, принялся плакать от благодарности, когда Натоха, перебрав гармони, и выбрав, наконец, ту, у которой еще можно было проклеить рассохшиеся швы мехов,  заставлял смущенную Валентину сыграть на ней «цыганочку», когда бабка Лизавета, вскарабкавшись на дно приволоченной Васяткой прямо в  кухню и перевернутой кверху дном двадцатимерной кадки, задыхаясь от смеха, представляла из себя, по наущению зятя, шамаханскую царицу, а сам непьющий, но объевшийся кручеников потомок Хасбулата прикидывал к баклажаноподобной башке своей настоящую полковничью папаху, - в этот торжественный час только дядя Леша с супругой чувствовали себя несправедливо обездоленными и потому как бы униженными в глазах осчастливленных Петровым наследником соседей. Правда, и к их ногам под конец застолья Васятка припрудил целую гору полезного в хозяйстве барахла, выпотрошив не только чулан, но и комод в горнице, и лари в омшанике, но то, о чем мечтали они, ожидая его приезда, даровано им не было. Между тем именно дядя Леша с теткой Шурой стерегли после похорон Петра и исчезновения в поминальную ночь Софии кабановское-то добро от лихих людишек и бродячих солдатушек; целый почти месяц не смыкали они глаз ни днем, ни ночью, и если приближался кто даже и к забору заветному – бесстрашно окликали такого охотника со своего крыльца, имея при себе хоть и старенькую, но заряженную пулями двустволку. Мечта же их была не так уж и захаписта: дядя Леша думал прибрать себе ульи со всем пасечным скарбом, а тетка Шура – допотопный холодильник, стоявший в закуте еще со времен первых полетов человека в космос. Конечно, тороватый в тот день Васятка и отдал бы все это без сожаления, но добро сие оказалось прежде просьб о нем учтено пригодливым покупателем.
              - Кабы мы загодя о том погутарили, - оправдывался Васятка, покусывая кончик своего седого, похожего на оселедец посредине просторной лысины вихра,- а теперь уж дело слажено… Вот разве на воров сослаться?…
              Но таким предложением он еще больше опечалил отроческого своего товарища: ибо слова его были услышаны бабкой Лизаветой и, стало быть, считай, что новому хозяину доложены. Так что дядя Леша только пробурчал в ответ что-то огорчительное, но и эту нюню его заглушил надсадный перебор разметавшей вдруг Валентинины груди в разные стороны гармоники. При этом  внимательный человек мог бы давно заметить, что Василий Петрович с самого начала вечеринки был не очень-то доволен просительными ужимками своих соотечественников. Зная, что, уж верно, в Деревню ему отныне путь будет заказан, он в эти несколько дней пребывания на родине и прощания с нею сумел-таки пробудить в себе что-то вроде сожаления или даже раскаяния в совершенном сорок лет назад предательстве и теперь жаждал лишь одного: задушевного разговора с воспоминаниями и взаимными прощениями обид, а никак не пустой болтовни с намеками на зуботаительство.
              Увы, привыкшему к украинской панибратщине, ему было невдомек, что в Деревне давно уже нет ни единодушия, ни добрососедства, что пять ее оставшихся дворов  давно обвыкли обходиться друг без друга, и если у кого-то кончались спички, то он шел за ними в Полк, либо наказывал купить их направляющемуся туда соседу. При этом доброй беседой почиталось перемывание косточек отсутствующим в ней сожителям, что не составляло особого труда, ибо косточки эти оказались ныне не прикрытыми никакой совместной заботой. Если бы заднепровскому гостю случилось приехать сюда зимой – он бы не мало подивился, узнав, что дорога в Деревню не расчищается потому только, что некому преподнести трактористу непременные две бутылки, а о складчине здесь и поминать-то стало смешно. Но, не зная истины о зимней дороге, Василий Петрович был весьма восхищен дорогою летней. Когда-то (пока он служил в Советской Армии) ее проложили и надежно укрепили бетонными плитами всегда ходившие в авангарде прочих войск стройбатовцы, и вела она через широкий бетонный же мост, мимо монастырских стен, в лесную чащобу, где Полком была устроена секретная «точка», набредя на которую во время охоты на лося, и попали под пули Васяткины братья. Но если теперь от «точки» остались лишь затопленные болотной тиной шахты да беспорядочно разбросанные по лесу мотки колючей проволоки, то дорога поражала воображение вопиющим соответствием своего названия – военная – действительности. На всем протяжении она была так разбита и раскурочена, словно являлась давнишним объектом диверсионной деятельности злобного Запада. Глубокие ямины, вывороченные и разметанные по ближайшим полям плиты, большей части которых посчастливилось все же продолжить службу на генеральских и полковничьих дачах, торчащие из-под земли штыри арматуры – все рождало у неискушенных в армейской жизни путников неподдельный страх пред возможной бомбардировкой или сокрытыми в кювете минами. Разбомбленной представилась Василию Петровичу и Деревня, и только живость ума спасала его от уныния. Сила же этой живости была такова, что он, и не зря глазами, видел стоящие тут и там все семьдесят с лишним дворов с хозяйственными постройками, магазин и школу, фермы и сельсовет, и даже обелиск погибшим односельчанам, которого Деревня так и не заимела: по вине, как говорили, Евдокии, внушившей Андрею Петровичу ужас пред Божьей карой за воздвижение столь очевидного идола.
            - Ну и чё?- возмутилась бабка Лизавета, когда хозяину удалось столкнуть застольную беседу в эту всегда любую деревенским сердцам председательскую колею. – Рази Дунькина правда вышла? Вон, глянь, в селе: стоит солдат с девкой посередь дороги – и хоть бы что! И в Захарове стоит, и в Крапивине. А там, иде их нету, и жисть прекратилась. Кого ж ее Бог-от наказал?
            - Э - э, бабка Лизонька! – возразила ей Галька, мусоля беззубым ртом жесткую шкурку от сала. – Ты эту дуру поди кому другому впруживай! Знаем мы, что за жисть такая в селах-то! Уж лучше бы совсем никакой не было!…
            - Да тебе-то, пьянчужке, что за жалоба! – вдруг напала на Невесту тетка Шура. – Тебе что там на матерние деньги лопать, что здесь на Юркины!
            - А я и не за себя подписываюсь, - ничуть не обидевшись, а лишь слегка скривив губы, ответила та. – Я про совхозных говорю, да кто на пенсии. Что у нас от того совхоза-то осталось? Макаровна одна – кобыла прожорливая, да пять трактористов при ней, которых она пасет день и ночь. Хлеб, и тот по выдаче теперече. За зиму полстада сожрали - вместо зарплаты. Вот и вышло, как Дунька ваша и предсказывала: уморили все деревни, согнали в совхозы, где солдаты-то каменные, да на том и дело кончилось. Когда их стали ставить-то?
             - Да, чай, при бровастом уже, - внезапно задумавшись о чем-то, напомнила бабка Лизавета. – Я помню, как лепщик-то по всему району разъезжал, и все колхозы, кто побогаче, солдатов этих натыкали. Только он которому девку в руку вкладывал, которому ружо, а где и палку, вроде флага…
             - Во- во! – обрадовалась Галька. – То-то, что при бровастом! Как лысого уделали, так и пошло-поехало. Это нам на зоне одна женщина хорошая раскладывала…
             - А я вот что-то помню, - перебил ее рассказ Василий Петрович, - про какого-то бусурманина. Будто он должон сюда прийти за каким-то кладом, и тогда уж и конец всему свету будет.
             - Нет, не так, - поправил его Натоха, опрокинув стопку водочки. – И не Евдокия это придумала, а дядек мой Никита…
             - Ну уж и не Никита! – махнула на него посиневшей рукой бабка Лизавета. – Мне еще мама моя покойница  все доподлинно передала. Был тут монах святой, не знай как звали-то. Он и предсказал все как есть: мол, военные тот клад зароют, а нищий бусурман придет откапывать…
             - А ведь вот они – военные-то! – воскликнул, округлив глаза, Васятка.- Стало, дело только в бусурмане!
             - Басурманин – значит мусульман, - глубокомысленно пояснил дядя Леша и пристально взглянул на тихо сидящего у окошка Ромку.
             - Батюшки! – прижала обе руки к своей груди тетка Шура. – Да ведь ты, Рома, и нищий теперь! Поди-ко же – раскапывай! Может, и вправду, клад найдешь! Только, чур, дели на всех!   
             Эта шутка разом всех развеселила и вдохновила к продолжению выпивки, и только чеченец остался серьезен и, обведя всех засверкавшими глазищами, вдруг поднялся со скамьи и простер руку над столом, словно собрался плясать лезгинку.
             - Да, я бедный стал, - с дрожью в звонком голосе возвестил он.   - Так получилось. Тачка моя сломалась, а ремонтировать уже нельзя. Потому и коров зарезал: куда молоко деть? Да и сена все ровно не хватило бы…
             - Так до травы же уже дожили, - буркнул сидящий рядом с ним Юрка и хотел было дунуть в рог для убедительности, но Ромка решительно закрыл его призывный зев черной от рождения ладонью.
             - Я вот о чем хочу говорить, - продолжал он, насупливаясь, но все еще оставаясь в первой фигуре танца. – Да, я бедный. Но не думайте, что я тут легкий бизнес буду делать. Какой клад?! Аллах видит: никакой клад я не ищу. Кто хочет – пусть со мной копает. Здесь ее на всех хватит. Десять лет будем копать – не кончится. Давай! Толик! Юра! Дядя Леша! Давай! Бригада будет – легче будет, больше будет!..
             - Постой-постой! –  восстал на другом конце стола Натоха. - Так, значит, ты и впрямь, копать сюда поселился?
             - Ну, вы же знаете, - пожал плечами Ромка. – Буду копать. А что делать? У меня восемь штук жрать хотят. А они пятнадцать рублей за кило дают и каждый день приезжают рассчитываться. Сто рублей в день буду иметь! Где такие деньги?
             - Значит,  копать то,  что военные зарыли? – не унимался Натоха, начав прищуривать один глаз и походить на проснувшегося в Филях Кутузова.
             - Да, кабель, медь, - невозмутимо отвечал, садясь на место, новоявленный старатель.
             - Вот! – вдруг прогремело в избе, так что содрогнулись на столе налитые стопки и кушанья. – Вот и сбылось древнейшее-то пророчество! Теперь все ясно: солдаты закопали, а басурманин – вот он! – будет откапывать! Молодец, Роман! Вот теперь-то нам и придет кырдык!..   
             И хотя видно было, как возликовала душа Натохина, хотя на радостях он хватил не только свою, но и Валентинину выпивку, хотя Ромка действительно почувствовал себя молодцом, - стало не то что ясно, а как бы совсем пасмурно, так что все невольно перевели взгляды с Натохи на окно… и будто так в окне и застыли на бесконечное время, не зная живы ли они остались или в тот же час и примерли. Когда же и Натоха, севши закусывать, прошебуршал своим орлиным взором по тарелкам и уперся в переплет оконной рамы – и его богатырская челюсть опустилась ниже третьей пуговицы: ибо с улицы заглядывал в избу… его дядек Никита.


               

2



      
      Был он совершенно живой и даже моложе видом, чем в год своей тихой отправки вслед за председателем и Евдокиею. Жиденькая, но кудрявая бородка его розовела в лучах припозднившегося заката, и в глубоко ввалившихся глазах поблескивали словно язычки горящих свечечек, отчего и брови казались густыми и черными, и нос – великоватым для исхудалых щек и тощей шеюшки. Однако облачен он был не в монашеское одеяние, а в обыкновенную капроновую куртку, и длинноволосой головой поддерживал не выцветшую от жары и морозов скуфью, но вязаную шапочку с нерусскими буквами во лбу. По висевшей на плече его дорожной суме можно было заключить, что появился он не вдруг и не с монастырского кладбища, а пришел откуда-то издалека и при этом не скрывал усталости и, похоже, был готов для встречи с живущими.
- Ну, чего вы языки-то поприкусывали? – прервала, наконец, молчание никогда его не видавшая тетка Шура. – Человек, знать, ищет здесь кого-то.
- Человек…- еле слышно проговорил смутившийся духом супруг ее. – А человек ли это?
- Нет! Барашек прибежал к тебе во щи напрашиваться! – съязвила она и поднялась к двери. – Пойду - спрошу: чего ему …
- Да уж видать, не  чемеркезу  твово,  - усмехнулась бабка Лизавета и тоже стала подыматься на ноги.
            И только когда, услыхав стук двери и тетки Шурины шаги в сенях, пришелец повернулся и шагнул к ней навстречу, оставшиеся за столом облегченно выдохнули: горба за спиною привидения не было, и значит, это был не покойный Никита.
- Но как похож! Я  прямо чуть не закричала, - призналась Валентина, тщательно изучившая  все фотокарточки в ивановском альбоме и на стене.
- Так, может, это сынок его? – сморщился в хитрой улыбочке дядя Леша. – Нагулял монашек дитятко…
- Не болтай! – сурово пресек его ехидство Натоха. – Это ты мог нагулять – за нами такого не водится.
            Однако и в Натохину голову втемяшилось сомнение: когда введенный в избу странник объявил, что он есть самый настоящий внук лежащей рядышком с Никитой Евдокиюшки. Правда, скоро выяснилось (и бабка Лизавета вспомнила), что богомолка, верно, имела сына от погибшего Василия, но как его на свадьбе не было, и председателев дом он никогда не посещал, то в памяти Деревни  и  не числился. Между тем пришлец, представившийся Алексеем, уверял, что он в детские годы два лета гостил здесь у бабушки, и даже в исключительных подробностях поведал, что и где тогда в Деревне размещалось.
          - Это было еще в середине семидесятых, - говорил он, с удовольствием доедая предложенные ему остатки кручеников и сала, но от горилки и доже водки извинительно отказавшись. – Еще и дедушка Андрей был жив, и, конечно, бабушка, отец Паисий. У него-то я в основном и швартовался, там – в монастырских развалинах. Вот красота была на Деревню сверху смотреть! А в монастыре – лошади, жеребчики… Я и в ночное ходил с мальчишками…
         - Я тебя помню, – вдруг объявил Юрка. – Алешка - точно! Мы над тобой все смеялись, как ты на лошади сидел! Как копенка – того гляди рассыпешься!
         - И, правда, рассыпался! – подтвердил Алексей, не обидевшись.
         - А чё же отец-то твой здесь не бывывал?- полюбопытствовала стоявшая у приобретенной кадки бабка Лизавета. – С отчимом, небось, не ладили?
         - Он моряк… капитаном был, - вздохнул Евдокиин внук. – Всю жизнь провел в море, я и сам его почти не видел. А потом погиб. В Баренцевом море попали они в обледенение.
         - И ведь Евдокия никому про то не сказывала, - покачала головой старуха и подытожила: - Тихоня, и есть тихоня.
         - А что, ты говоришь, за Паисий такой? – настороженно полюбопытствовал дядя Леша, незаметно подмигнув застывшей в дверях жене.
         - Ну, это долгая история, - неохотно проговорил Алексей. – Да. Его здесь все Никитой-дурачком звали. Только никакой он не дурачок был. Он меня и привозил сюда, когда отца-то не стало, а мама… Вобщем, помогал он нам.
         - Значит, это к вам он ездил на целые месяцы?- с сочувствием спросил Натоха.- А куда это?
         - Архангельские мы, - был бесхитростный ему ответ. – Вернее, северодвинские.
         - Ишь, куды занесло! – удивилась бабка Лизавета, но уже прихожего взяли в оборот Натоха с Васяткой, и беседа пошла про рыбный промысел и – после допуска в нее дяди Леши – о политике.
         При этом походя выяснилось, что и Алексей, отправившись по стопам отца, дорос до капитана и рос бы еще, если бы не недавний ураган на море, во время которого ему привиделся и, вышло, спас его корабль от верной гибели так хорошо известный и Деревне своими потусторонними штучками Никита, оказавшийся Паисием. Правда, подробностей его вмешательства в дела морские капитан сообщать не стал, еще раз обнаружив при этом скрытность своей натуры, но и разогрев тем самым любопытство пирующих до того, что Галька- Невеста на него даже обиделась.
          - Что-то ты все темнишь, мил человек, - недовольно качая простоволосой с жидкими прядями прокуренных волос на глазах головой, заметила она. – Ты уж с нами попроще. Мы здесь все свои.
          - Я вижу! – улыбнулся Алексей. – Но… куда уж проще, дак? О себе я  все  рассказал…
          - Вот и не все, - возразила ему тетка Шура. – А приехал-то пошто? Дом, что ли, продавать удумал? Ты, ведь, я чай, наследник?
          - Здесь я вас огорчу, - по-прежнему продолжая ласково улыбаться, отвечал он. – Не продавать, а сам решил, вот, здесь бросить якорь, и думаю, что навсегда…   
Конечно, не всем из присутствующих было понятно это его чисто морское выражение; вряд  ли даже кто-то из них и видел-то этот  якорь  в  глаза, а уж  как его можно было бросить в деревенской речушке – не  представляли и видавшие виды Натоха с Васяткой, - но всем стало вдруг по-своему страшно, как будто вместе с этим невиданным якорем прибывший из небытия Евдокиин  внук вот-вот готов был разбросать под окнами последних деревенских домов  что-то  такое, отчего  вся  жизнь Деревни в одночасье переменится до неузнаваемости. При этом Натоха,  дядя Леша с супругой и Валентина подумали, что новая эта жизнь окажется поистине новой, какой вот уже десять лет без передыха стращают народ всякие его новые же правители, а бабка  Лизавета  с  Юркой  и  Галькой, напротив, ощутили в появлении  нежданного  соседа  как бы  возврат деревенского времени вспять, но так далеко, что, случись им оказаться назавтра  в  колхозе – и  колхоз  был  бы смешон по сравнению с этим воспитанником монастырских развалин. То же испытал и Василий Петрович, но  так  как  на Деревню  ему  было  уже совершенно  начхать – беспокойство его связывалось с должным появиться  здесь на следующее утро покупателем, которому могла не  понравиться  столь  странная  и неоговоренная  при  покупке рожа, какую  имел  несчастье  явить  Деревне  Алексей до Васяткиного  отъезда.  И только чеченец остался спокойным и даже обрадованным, точно Алексей, а  не он, оказался обещанным Деревне  нищим  басурманом.
          Да, чудно бывает иной раз смотреть на собрания людские, особенно если люди эти по какой-либо причине вынуждены проживать бок о бок, но мечты иметь различные либо вовсе противоположные. И как бы ни был прост в своих речах  занимающий их внимание вития, как бы ни говорили глаза его о том, что он питает ко всем им одну лишь братскую любовь, - все равно предлоги его оказываются истолкованными не так, как бы ему желалось. Более того, чем проще, незатейливей эти речи, тем более видится в них коварства, и если даже Господу нашему Иисусу Христу не удалось отрезвить любовью еврейских фарисеев, то  каково  же  приходится  последователям  Его в России, где и самые-то  труждающиеся  и обремененные массы до сих пор верят поговорке: «простота хуже воровства»! До сих пор!- как будто не было у нас в этом веке ни Горького, ни Сахарова, ни Ленина, ни патриарха Сергия, а если были, если внушали миллионам именно то, что хотели внушить, так ужели только в последнее десятилетие мы обвыкли видеть за словами искренних простаков только и только пляску скоморошествующего  лукавства? А  ведь почти каждый русский готов нынче денно и нощно кричать во всеуслышание о его боли за Россию, только как же кричать-то, если мы сами себе причиняем  эту боль недоверчивым приглядыванием  ко всякому новому правительству, ко всякой даже и вполне привыкнувшей к нам партии, не говоря уж о всевозможных народолюбивых и всероссийских движениях? О церковных же наших проповедниках и говорить обидно: одна лишь корысть слышится нам за их страждущими от темноты нашей вздохами. С чем же встретим мы грядущий-то век? Извинят ли даже и самые изысканные кушанья в новогоднюю ночь эту подозрительность нашу? А коли не извинят – так  и  нечего  нам  даже  и  за стол садиться: научи нас, Господи,  без него, как-нибудь потихоньку, незаметненько протиснуться в этот двадцать-то первый век по Рождеству  Христову  и  найти  в  нем местечко сообразное нашим чаяниям  о  сытости  и  покое!
          Быть может, и Алексею не следовало садится за щедрый Васяткин стол и начинать свою жизнь в Деревне с удовлетворения ее пьяного  любопытства, но, увы, проведя всю свою сознательную жизнь среди волн и звезд, в окружении безмолвных рыб и бесхитростных морских волков, он словно вошел в хотя и мало ему знакомые, но принадлежащие одному и тому же океану воды, и океаном этим была для него вся земная Родина, которую он всегда писал  в  сердце  своем  с  заглавной буквы. К тому же, он был не просто моряком, шастающим туда-сюда по морям - по волнам, а капитаном рыболовного флота, которому всякая угодившая в невод рыбешка казалась бесценным даром для этой Родины, а  всякий матрос – живым воплощением  славы  ее,  каким  бы  ни  был  он  грубияном, бабником или сквалыгою. И как во всякой его судовой команде каждый моряк виделся ему членом одной семьи, рожденной океаном-отцом, так и в Деревне чаял он обрести не только родной дом, но  и  пожизненную семью свою отнюдь не рассчитывая сделаться  главой ее, а лишь – одним из сыновей общей для всех матери – Земли Русской. Так могли ли смутить такого ехидство тетки Шуры, или беспардонность Гальки-Невесты, или хитрость дяди Леши, или горячность невесть откуда взявшегося здесь чеченца, или мутность Юркиного взгляда, или даже лукавый прищур  ложно слеповатых  глазок бабки Лизаветы, не говоря уж про самодовольство Натохи Иванова и врожденное любопытство его восторженницы  жены?  Нет, не могло все это ни смутить Алексея, ни поколебать его веру в правильность выбранного жизненного пути. Вот только обрисовать этот путь в подробностях он не имел никакой возможности, да и прекрасно знал, что ни одному кораблю никогда еще не удавалось проплыть и  мили  в  полном  соответствии  с  проложенным  по  карте курсом…
         - Так с чего же ты думаешь начать-то?  - услыхал он настойчивый вопрос дяди Леши, и очнулся, наконец, от своих отвлеченных  дум, сознав  себя  сидящим  хотя  и  в  окружении родной семьи, но как бы подкинутым к ее порогу во время грозы и урагана.
        - Перво-наперво нужно дров запасти кубов тридцать, – уверено объявил Натоха, и Алексей почувствовал, как его вносят из-под дождя  и  ветра в теплую избу.
        - А огород? – возразила Галька. – Уж все всё посажали…
        - Особенно ты! – засмеялась, как заплакала, бабка Лизавета.
        - Корову! Корову надо куплять! – воскликнул Юрка, но тут же с опаской покосился на нахмурившегося при упоминании знакомого слова Ромку…
        …Уютом и ласковостью обдавал его печной избяной дух, и даже раскаты грома и вспышки молний за окном казались подкидышу нежными, как шлепки отцовской руки по мокрому заду.
         - … А мне так думается, зря ты это: какая тут жизнь? Гляди: все, кто мог, отсель разбежались, - проговорила вдруг, зевая, дяди Лешина супруга, и вновь засунутый в корзину младенец оказался опять в объятиях буйной стихии.
         - С тоски помрешь – это верно, - подтвердил Василий Петрович. – Уж на что у бабы Лизы Колька работящий, а и из него фермера не вышло.
         - Что же ты покупателя-то свово надул? – напомнила старуха, обиженная неуважением к ее старшому, и правда пытавшемуся два года назад вырастить на монастырских задворках ленок, но ссерповавшему одни лишь чипыжи.
         - Мое дело купецкое, - оправдался «хохол». – Да и кто тот покупатель? А Алешка – свой! И должон знать всю правду…
         …Нет, все же мир не без добрых людей: опять внесли, подобрав у крыльца, под свой кров, спасая от верной гибели…
         - А я мыслю: если деньги есть, то  и здесь жить можно, - снова прогремел набатом Натоха. – Купит дрова, еще – доски, железо; печки поправит, баньку сподобит…
         - А ежели нет ни копья?- осадил его дядя Леша и прибавил,  как волной накрыл: - С деньжатами-то в таких дырах не поселяются!..
         И может быть, он все-таки сгинул бы вместе со всем экипажем, рыбным грузом и судном, если бы не отец Паисий, сошедший на палубу с острия особенно яркой молнии,  разорвавшей небо от зенита до надира…
         - …где привидения бродят по ночам…
         - …и  капканы воруют…
         - …деньги - вон они – только копай!..
         - …корову надоть,  корову!..
         - …а к ней – жену спорую!  У  тя  есть  жена-то,  Алеха?..
         -  Батюшки! Да он никак спит!
         -  Вот так-то и Никита бывало, когда не желал никого слушать!..



               
3



          Между тем Алексей и сам не знал: спит ли он или просто в забвении. Навалилась вдруг усталость и сморила, да еще сивушным духом, что витал по кухне, как комар осипший, укололо и дымком табачным припорошило. Да и то сказать: не близкий путь был от той Двины досюда; да и здесь потопал, пока наследство на бабушкин дом устанавливал. Легко ходить по земле тому, кто только от нее и кормится, а для наевшегося рыбы бедолаги и верста морскою милью оборачивается, и всякое дерево придорожное маяком далеким кажется. Да и время не по стрелкам прыгает, а узлами в непослушных ногах заплетается: того и гляди, упадешь, как жеребец стреноженный. Вот и сморило капитана, и почудилось ему, что никуда он еще не пришел, и долгий последний рейс его до сих пор не кончился.
             Он слышал людские голоса, смех, скрежет вилок в тарелках, бульканье спиртного в глотках, и этот шум ни сколько не раздражал его, но, напротив, утешал напоминанием о проведенных в морях годах. Сколько дней и ночей пробыл он в таком состоянии полусна-забвенья! Сколько лет, почитая такое забвение единственным счастьем для себя, пребывал хотя и среди разных и многих людей и издаваемых ими шумов, но состоя при этом в общении лишь с одним человеком, слыша лишь его голос и видя лишь его дорогие черты! Собственно, и о последнем-то рейсе можно было судить ему только по отметкам в паспорте моряка и табеле о плавательском цензе; на самом же деле не было для него ни какого-то особого первого, ни десятого, ни двадцатого, но все они сливались в один и образовывали всю его жизнь после детства. Однако и признавать эту жизнь минувшей он не мог: ибо, если бы представилась ему возможность изъять из памяти и табеля весь этот ценз – он и не заметил бы сего изъятия. Нечто подобное случается с людьми много лет женатыми: все эти лета, как бы ни были они хороши, кажутся одним будничным днем, явленным на смену дням предсвадебным. Впрочем, найдется ли такой чудик, кто в свои сорок не осмелится признать, что жизнь-то его только и была в детстве и ранней юности, а все, что происходило потом, было уже не жизнью, а существованием, при котором радость измерялась минутами, а тоска – годами? Если же кто-то заявит вдруг, что у него все сложилось наоборот – не стоит удивляться его пребыванию в нашем обществе: значит, ему просто не досталось койки в дурдоме или сами мы, преданные памяти о младенческих наших летах, не заметили, как оказались в психушке. И тем более глупо возмущаться по поводу того, что дуриками или, в лучшем случае, людьми « не от мира сего», прозывает нас тот, кто об ином-то мире не имеет ни малейшего понятия и не может, как бы высоко ни подпрыгивал, выглянуть из-за своего желтого забора.
      Алексей с полным правом мог рассчитывать на такое прозвище, и когда Василий Петрович, после ухода прочих гостей, как-то невзначай разговорил его, оставшегося в доме до утра  и с почетом уложенного на неостывшую после кручеников печь, - рассказ капитана настолько потряс запорожца, что он совершенно протрезвел и сколько бы еще ни вливал в себя, слушая своего постояльца, горилки – она содержала одну только вонь. При этом удивительно было бывшему Васятке и то, что рассказа этого удостоился лишь он один, которому, в силу его украинского гражданства, и ни к чему, вроде бы, была эта откровенность. Вспомнив же, уже под утро, о своем же собственном заявлении про восселившуюся в доме  после пропажи материнской божницы нечисть, он даже испугался за Алексея, как будто нарочно повествующего о себе дразнящую этих «жмуриков» правду. Если бы знал он, что  те давние, армейские, предчувствия его не только оправдались, но вышли всего лишь невинными шутками в сравнении с истинным-то положением домашних вещей! Если бы мог прозреть, кто совсем недавно, в ночь по поминовении его отца, сидел на его любимом стуле, или хотя бы внимательно – не глазами, а сердцем – читал отцовские к нему письма! Впрочем, и хорошо, что не знал и не так читал, - иначе дом этот так и числился бы за ним, покуда не развалился, окутав облаком адской пыли и без того погруженную во мрак Деревню, или, хуже того, не оказался бы растащенным по бревнышку сельскими жителями, а то и солдатами – на дрова для полковой кухни, и в итоге – по всем закоулкам необъятной нашей страны.
           Правда, одно из тех родительских писем, полученное Василием Петровичем за год до распада СССР,  все же насторожило его и заставило даже ответить призывом бросить Деревню и приехать помирать к Днепровским порогам. И хотя старик его не послушался – письмо то Васятка помнил до сих пор. В нем, как всегда жалуясь на свое здоровье и неостановимое запустение Деревни, Петр Кабанов, как бы между прочим, писал и о том, что ему почему-то страшно запираться в родной избе по ночам. Но не потому страшно, что всякую ночь в избу стучатся солдаты, а по причине каких-то странных шорохов, покашливаний, а то и громких воздыханий или, напротив, смешков, раздающихся не только в печном закуте или на дворе, но и возле самой хозяйской кровати. «А вчерась, - вывел он очевидно задрожавшей при этих словах рукой, - мне почудилось, что в кухне на скамье сидят и чего-то пьют убиенные братья твои с теткой Софьей во главе. Я было хотел выйти к ним, но они мне не велели. Скорей бы, Сонька-то сказала, ты сдох, все равно дом этот мой, и вся Деревня, и весь свет. Может, попа из района привезти, пусть побрызгает тут святой водичкой?..» Конечно, Васятка приписал все это старческому маразму, но родителя пожалел и от попа отговаривать не стал, подумав только с усмешкой, что, вот, и шатающийся по Деревне Никита против их «жмуриков» бессилен.
            И вот теперь Алексей будто явился сюда вместо того Никиты, мало, что оказавшись на него похожим, но и говорящим-то прямо его словами, насколько Васятка мог помнить их. Однако сам рассказчик вряд ли сознавал какое действо произвело на Деревню это сходство; он и Васятку-то как будто не замечал, и выходило, что, действительно, речь его относилась к самому дому и всему, что было в нем способного слушать. Возможно, душа его рассчитывала и на большее: на то, что дом, как какая-нибудь деревенская старуха, тотчас передаст слова его другим домам, дворам, заборам, деревьям, даже пустырям и электрическим проводам, и если разошедшиеся по своим избам люди, как и солдаты в Полку, и жители села, и рыбаки на Волге не услышат его, так сказать, воочию, то все равно узнают через такие вот третьи руки,  о чем она тоскует и чего жаждет. Да, тут он был подобен женщине-морячке, во все время досуга ее стоящей на краю утеса и клянущейся морским волнам, ветру и чайкам в своей любви и верности затерявшемуся в их владениях матросу. Но поскольку таковых женщин осталось в мире раз-два и обчелся, то второго такого мужчины, уж точно, нигде на земле не сыщешь; вот разве что в  море… но у моряков, лишь только они ступают с трапа на шаткий причал, это тут же и проходит. Так что Алексей был прав, начав свою повесть с предположения о том, что он может показаться ненормальным.
            - Но что делать: таким уж я уродился, дак, - вздохнул он, и притулившаяся к завалинке избы собачонка подтвердила правоту его чуть слышным поскуливанием в хотя и теплой, но настороженно-темной ночи, среди которой и огоньки-то кое-как уцелевших на деревенской земле окошек потухали один за другим.
      Но в то время, как потухали по воле уставших за этот нелегкий день и, между прочим, собственноручно их возжегших людей окошки – образованные их светом тени не исчезали, а шли бродить по засыпающей Деревне, напоминая чем-то покинувших Полк в поисках незнамо чего солдат, но и отличаясь от служивых безоглядностью и полной уверенностью в безнаказанности своих шатаний. Так что наблюдающим за их скольжением собачкам было бы на что полаять: если бы они не оказались погруженными в свои собачьи раздумья, тоже, впрочем, связанные с появлением в Деревне нового, но будто и знакомого им лица. Может быть, и у них случается  кой-какая наследственная память, и  в их крови вопиет боль от пинка, полученного их песьим прапрадедом, или теплится гордость некогда любимой барином, а то и простым мужиком прапрабабки -  Бог весть. Зато упомянутым теням, уж точно, памятны былые дни: ибо не имея собачьего нюха, помогающего четвероногим по гнилухам и печным угольям восстанавливать облик давно исчезнувшего человеческого жилья, тени эти обладают такой нетленной зыбкостью, что любой желающий может увидеть в сочетании их даже  и допотопные образы мира. Правда, вот с грядущим сложнее, и тут уж все зависит от свойств души на них смотрящего.
            Алексей, перед тем, как забраться на печь, все же позволил себе выйти из дому и вдохнуть свободной от духов горилки и заветривших закусок грудью деревенского ночного воздуха – и вот это-то вдыхание, вкупе с созерцанием окружающей его местности, полной теней, как океан обитающих в нем рыб и молюсков, и всколыхнули в сердце его те образы, коим волновалось оно во все мореходские годы. И теперь, разместив свое измученное рыбацким трудом тело поверх горячих кирпичей, накрытых рваными бушлатами, и устремив навигатский  свой  взгляд  в затянутый пыльной паутиной потолок, он чувствовал себя находящимся одновременно и в конюшенных мягких яслях, где Никита бывало устраивал ему уютное гнездышко, и в жесткой капитанской каюте, скрипевшей переборками даже и в полный штиль. А деревенские тени, собравшись в кучу под окном старого кабановского дома, после тщетных попыток в дом этот заглянуть, расположились вокруг него, подобно глазеющим на пожар колхозникам, и так пристально и нагло вслушивались в проникающие сквозь бревна слова, что пролетающие над ними майские жуки гулом своим напоминали некогда порхавшие здесь в таком же количестве вертолеты, и задыхались, глядя на них, от возмущения соловьи, и разросшаяся у крыльца черемуха врезалась в них зубьями своих фрезоподобных   лепестков.
    



4


   
      - Таким уж я уродился, и вся-то жизнь моя от рожденья получается ненормальной, - говорил Алексей спокойным и тихим, но кажущимся Василию Петровичу трубным, как у давнишнего Никиты, голосом. – Отец-то ведь мне не родной был: он взял маму в жены, когда она уже тяжелая была. Но самое удивительное то, что при этом она никаких мужчин не знала ни до него, ни с ним, ни после. Мне отец рассказывал, что сам он не верил этому, покуда врачи ему, после родов, ни сказали. И это вышло чудом, да и я на свет появился через кесарево сечение. Все наши так и увидали в ней святую, так и говорили о ней, как о Богородице, что она и до рождества, и по рождеству дева. А вот чье и как в нее проникло семя – осталось тайной; правда, одна женщина, медсестра, шепнула мне, что так могло быть, если кто-то из мужчин в ее постели ночевал, а как я, говорят, вышел похожим на отца Паисия, то его и подозревают в этом деле, хотя мама такого случая не помнила.
             Да и не о том всю жизнь была ее заботушка. То есть не о том, от какого чуда я на свет взялся, а о том, что уж если взялся, дак никуда от меня не денешься, так, стало быть, Богу угодно. Это все наши тогда сразу поняли, и никто маму судить-рядить не посмел. Она же с детства себя в Христовы невесты прочила, то есть монахиней мечтала сделаться и всякое свободное времечко проводила в молитве.  Семья-то их шибко верующая была. Дед мой Панкрат – ее, то есть, отец – все правила соблюдал и никому никакой не давал поблажки. Так что и постились все как положено и без молитвы не вставали, не ложились, ни к столу не садились. Лампадки всегда под образами теплились, и столько было тех образов, что и стен не видать!
             Нынче таких домов уж не сыщешь, не смотри, что будто все к вере повернулися. Кто и хочет веровать, дак стесняется переусердствовать. А у нас все по старинке было устроено. И дом дедушка еще до войны о трех избах срубил: одну себе с бабушкой, другую дочерям своим, а третью сыну единственному. Однако, говорили, у него умысел имелся, как у Варвары великомученицы. Та в бане три окошка прорубила – в честь Святой и Животворящей Троицы,  а дед,  дак, три крыши поднял. Когда же дядя Коля с войны не вернулся – в его избе домашнюю церковь сделали, в память Николая Угодника. И мы с мамой там жили в маленькой комнатке. Также странные прихожие там на полу стелились. А папанька, когда не в море был, со стариками имел коечку.
            Доброе было время, хотя такие верующие преследовались. То и дело к нам с милицией по ночам торкались, ворошили все имение и дедушке тюрьмой грозилися. А на что? Кому они мешали? Молились потихоньку, служили – когда батюшка Паисий приезжал. Правда, за избавление православной страны нашей от безбожныя власти молились-то и патриарха Тихона с царем Николаем поминали. Ну и… разрешенным-то попам – кто, наоборот, о властях старался – это и не нравилось. К ним в храм тогда мало ходили, да и кто ходил – оглядывался да боялся, как бы  с  работы не повыгнали. Так что кто по-настоящему-то верил – стремились к нам прибиться.   Токо  наши-то  не  всякого принимали и сперва испытывали. Народ-от ведь разный был, и без доносчиков ни едина улица не обходилася.  Да и в Евангельи прописано, что не всем подряд верить надо, а узнавать: от Бога ли они. Потому и первые-то христиане не всех привечивали, и так и надобно: в Царство-то Небесное тесны врата и не многие заходят ими, а кто сам к тому нудится. И много здесь труда и чести требуется. Господь-то всех принимает, но никого не заманивает. Заманивают только в сети да в капканы хитрые – вот и думай, дак…
               - А ты, я погляжу, не лыком шит! – изрек вдруг Василий Петрович, сидевший за столом с видом Пасюка, открывшего рот для уловления галушек; на столе перед ним стояли тарелка с остатками давешнего пира и налитая в стакан горилка, но, еще не притронувшись к ним, он и впрямь очутился внимательным слушателем лишь слетавших к нему с печи Алексеевых присказок. – Проповедник, прямо, хочь куды! Я и глотка не сделал, а уж он наговорил с три короба! А еще смеются, что пока кацап себя называет – управишься из хаты до двора сходить!..
  Увы, здесь запорожец был не прав, и впечатление его о времени не соответствовало действительности. Мог, мог он и выпить, и закусить или хотя бы просто приложить к ноздрям кусочек сала, приспособленного у хохлов отбивать запах горилки надежнее великорусского рукава, однако не сделал этого отнюдь не по причине стремительности прозвучавшей речи, а скорее, наоборот: благодаря ее медлительной, даже растянутой долгими «о» и межсогласной тишиною распевности. Это качество поморских жителей отметил еще Феофан Прокопович, и, по слухам, именно оно надоумило новгородского архиепископа, а по происхождению барыгу киевского, сначала осудить царевича Алексея, а потом учредить вместо патриархии Синод. Обученный в шляхетской Польше отличать поэтов от историков, он усмотрел в  немногословии  сказительной  Руси главного врага овергиливавшейся   России, и остается лишь с ужасом догадываться, скольких мук  стоило  Михайле  Ломоносову слаганье  пространных  од,  все содержание коих можно было изложить двумя словами, звучание которых не смолкало  б  и  доныне. Впрочем, если бы Васятка глянул на часы и рассмотрел, что стрелки  их уже готовы были сомкнуться у верхних циферок – его хватила бы, как и отца его, кондрашка, и слава Богу, что такого не случилось: а то бы новому хозяину вряд ли понравилось отмечать новоселие с покойничком.
            - Я вот никак не пойму, - пожаловался он, воспользовавшись своим правом голоса, чтобы наполнить, наконец, глотку вожделенной дрянью. – Ты все: Господь да Господь, а что мать-то с отцом: так и ни-ни?
            - Ну, я же сказал, дак, - не сразу отозвался Алексей, позволив запорожцу нанюхаться и сала. – Она в монахини хотела – монахиней и постриглась у Владыки Антония. Отец Паисий сам ее в Армавир возил, а она – меня с собой, в пеленках, дак…
            - Стало, у них фиктивный брак-то был?
            - Да не-ет… Самый истинный. Папаня-то любил ее. Приглянулась она ему с первого же дня, как дед Панкрат его на квартиру взял по просьбе батюшки. Семь годочков маму за себя уговаривал, а как со мной обнаружилось – дак целый день плакал от радости да Богу свечки ставил. Их и повенчали, как полагается. И, говорят, когда вокруг аналоя шли – все небо засветилось среди ночи-то. О той ночи газета сохранилась, так там отмечено, что это было уникальное явление: северное сияние, которое в нашей широте раз на сто лет приходится!
         - Да, при таких делах не хочешь, а засветишься! – возликовал вдруг Василий Петрович, точно такое же диво имело место и на его свадьбе в Запорожье. – Вот только… рази ж мало было им одной-то росписи? Сходили в загс – и будя бы, все шито-крыто…
         - А для Бога чьим бы я тогда числился? – напомнил Алексей, однако напоминанье это не произвело в мозгах его слушателя никакого соответствия, хотя сиди на его стуле любой другой – он бы крепко усомнился в капитановой правдивости; пожалуй, даже Юрка с Галькой распознали бы в чудесном рождестве Евдокиина внука слышанную ими от бабушек историю, да и Васятка слыхал о ней, конечно же, - однако тут его память вдруг заклинило, и не разобрать было: горилка или сало вышли тому причиною.
         - От ведь как бывает! – меж тем, несло и несло его в каком-то одному ему известном направлении. – И шо это за народ такой! Не живется им, как всем людям, без чудес этих божественных. Ну ладно, Бог – а чего же себя-то изнасиловать? И у нас, слышь, такие водятся. Не поют, не пляшут, а все с иконами по улице ходют. Бывало, о них все только шептались, а как перестройка эта пошла – они и возникнули. И пошло не пойми чего! Казачье откуда-то повылазило при погонах да с шашками, есаулы какие-то! В Киеве, в церквах, пишут, и до драк доходит, а эти и на церквы наплевали. Одно слово: дикость человеческая. Так, гляди, и здесь, в Деревне, какие-нето поручики да штабс-капитаны объявятся и монастырь гнилой возьмутся восстанавливать.
       - Почему же гнилой-то? – недовольно возразил Алексей.
       - А потому, что Никиткин он. Городские-то попы его и не берут поэтому. Не пущает их, говорят, Никитка-то.
       - Слыхал, капитан, про такое? – окликнул он, должно быть, испугавшись, что гость его заснул нечаянно.
       - Про что «про такое»? – отозвался тот на диво бодрым голосом.
       - Ну, что монах-то  твой тут вытворяет? Всю округу, слышь, в страхе держит, хоть и помер давно.
       - И как же это он делает? – слышно усмехнулся Алексей.
       - А так, что не только  в монастырь, но и к хате твоей никто не приближается, - объявил Василий Петрович торжественно. – Погодь, еще порасскажут тебе – не обрадуешься! И кто бы мог подумать, что убогий дурачишка на такие вещи способен сделается!
       - Не дурачишко он, - донеслось с печи печальное возражение. – Я и  давече  говорил… Вы вот не хотите слушать, а то бы я вам поведал…
       Теперь уже неправым оказался капитан, ибо рассказ его весьма заинтересовал Василия  Петровича, и уже прозвучавшее повествование чрезвычайно привлекло его внимание. Вот только чем именно привлекло – определить по раскрасневшейся, сытой физиономии  запорожца было бы затруднительно. Если бы детство  Васятки  хотя  бы  как-то связывалось с деревенской избой-читальней – тогда бы на лбу его могла в течение жизни образоваться какая-нибудь  продольная  морщиночка, и можно было бы предположить, что теперь интерес его сосредоточился на словах Алексея, касающихся исторического быта его беломорской земли; однако продольной морщиночки не было, а поперечные, едва пересекая надбровную часть головы, так нестройными рядами уходящих к макушке белесых бровей и казались. Юность его также не была обременена мыслительными упражнениями или хотя бы расположенностью к романтике, и в то время, как даже Ленька Петров прикидывал на рыжую башку свою летческий шлем, Васятка оставался равнодушным ко всему ОСОАВИАХИМу, и, конечно же, морские зарисовки в капитановой повести могли породить в нем разве что неосознанное желание лишний раз хлебнуть горилочки. Не имел он и достаточного снисхождения в детстве или отрочестве и к Никите, считая монастырского отшельника, по примеру старших братьев своих и прочих деревенских гармонистов, не более чем блаженным придурком, - и значит, негодование его по поводу богомольцев явилось не искренним, что и подтверждалось блеском не глаз его, а щек и жирного носа, не говоря уж о губах, которые у него и в лютую стужу выглядели потными. Пожалуй, другой рассказчик на месте Алексея, потрудившись взглянуть на собеседника, сразу бы и остыл, и продолжил, если уж ему так приспичило, поминать свой жизненный опыт мысленно, однако Алексей и смотреть на Василия не трудился, и жажды ворошить свое прошлое не испытывал: оно само взъерошивалось в нем, как одинокая скирда под сильным ветром, и устилалась, устилалась деревенская земля соломой его речений, и оказавшемуся на том юру Васятке не оставалось ничего иного, как только терпеть, отмахиваясь иногда от них вцепившейся в стакан рукою. Заинтересованность же его объясняется, скорее всего, просто привившейся к нему в Запорожье любовью вообще ко всякому человеческому беседованию, какого бы предмета оно не касалось. Увы, Деревня давно уже таким  вниманием людей к ближним своим похвастать не могла, всяк в ней спешил ошарашить соседа своими глаголами и если вынужден был стать иногда слушателем, то принимал это слушание как мученический венец.
          Возможно, когда-нибудь и родит русская земля такого мыслителя, который отважится посвятить изучению подобного рода мученичества всю свою жизнь и явит, наконец, миру новую философию, зиждущуюся на новейших воззрениях славян друг на друга, при каких оказавшийся непосильным для поэтов труд рождения шестого чувства препоручится тем слоям общества, чья жизнь состоит из сплошных страданий, и не одного лишь умозрительного свойства. Такое учение дало бы человечеству неограниченные силы для обустройства его в почти не познанной еще области, где, по глубокому замечанию поэта-дворянина Фета, «радость теплится страданья».   Но если Фету и его последователям суждено было о ней только мечтать в недолгие минуты вдохновений, то уже детям нашим в третьем тысячелетии по Рождеству Христову выпадет счастье испытывать эту радость постоянно, изо дня в день, от часа появления  на свет до  мига прощания с оным. Тогда-то и произойдет полное слияние со всем остальным созданным Богом миром, тогда-то и обнимутся измученные борьбой за выживание лев и лань, и бездомные моськи перестанут лаять на избитых батогами погонщиков слонов, и загаженная людскими испражнениями флора возблагодарит нас за такую подлую обиду, а поруганные в их бессильном стремлении погубить Божий мир наслаждениями и приятностями бесы исчезнут в геенне своей бесследно.
          Разумел ли, продолжив свой рассказ, Алексей себя стоящим на рубеже сей обетованной земли? Понимал ли, повествуя об отце Паисии, что тот не мог не возвращаться всякий раз в Деревню не потому, что нужен был здесь Евдокии, а потому, что в образе блаженного Никиты верней оправдывалась завещанная ему монастырскими камнями жизнь? Увы, о личных своих чувствах и догадках он не сказал ни слова, а Василий Петрович далек был от мысли его о них спросить. Однако, смекнул он, если  не спросить, то подначить его словоохотливость все же было нужно: чтобы не остаться на всю эту последнюю ночь в родном дому наедине с теми «жмуриками», которые пугали его теперь вероятностью отмщения   и за причиненную им измену, и за продажу родового гнезда новому хозяину.
       - Ну, так и валяй: поведывай, - более чем снисходительно разрешил он. – А я вот еще попью трошечки и тоже прилягу.
       - Дак, и расскажу! – ничуть не обиделся на его слова Алексей. – Мне спать не охота. А как надоем – вы мне и скажите…




5


         
       - Вы вот говорите, что отец Паисий… Или пусть Никита – так и лучше даже! Что Никита здесь и покойный о себе напоминает. Только что ж в том удивительного, коли мощи его тут схоронены?  Баба  Дуня нам писала, что сама его в гробу отчитывала, а ведь отпевал его отец  Макарий  в нашей церковке, когда письмо ее еще и не было получено. Он – батюшка Макарий-то – не близко к нам, а на реке-Онеге жил. Раз в год – не более, в зимнюю только пору к нам приезживал. А тут явился среди лета и скорехонько приказал дедушке, гроб  чтобы сколотили и против олтаря  на стульчиках поставили. «А кого, спрашивают, в гроб-то этот класть? – «А он сам, отвечает, ляжет – увидите». Ну что делать, дак? Сколотили гроб, поставили, цветиками, как надо, убрали…  Да, а покрывало он велел взять отца Паисьево. «Как же? – дед-то говорит. – Ведь он обидится. Сам его себе привез сюда и освятил» -   «А ниче, - Макарий-то, - не обидится, а будет рад-радешенек».
          Вот, все сделали и стали ждать: что будет. День проходит – нет ничего, второй – ничего. А на третий вдруг глядят: образ на стене слезинку выдавил, и потом уж вовсе плакать взялся, так что только  успевай отжимать под ним тряпицу-то. И такое пошло по всему дому благоухание! Сперва по дому, а потом во всех домах, где жили наши верующие. Я-то в море находился, однако и ко мне достигло, и вся команда приходила нюхать, так и не поняв: откудова. Ну, а ночью – в доме-то – только начал батюшка Макарий отпевание, только возгласил новопреставленного иеромонаха Паисия – глядь, а он в гробу-то и лежит. Все, кто был, сперва перепугались, а потом ничего – привыкли, да и вспомнили, как он обещал, что косточками я в деревенской обители, среди братии, почивать буду, а вашей землей присыплюся. Так и вышло: отпел его отец Макарий и землицей поверх покрывала крестообразно покропил. А образ-то, что плакал, был  Паисия  Великого…
         - Царица Мать Небесная! – не стерпел Василий Петрович, осенив себя невольно стаканиною. – А куда же его потом дели-то? Неужели и там такого же зарыли?
         - Нет, конечно же, - успокоил его Алексей. – Как отпевание кончилось, и все с ним простились, он и был таков. А гробик-то потом по досточкам  да по лучинкам разобрали. И  какие вместо свечек сорок ден палили, а какие унесли с собой. Так они теперь все равно как святые мощи почитаются, по всей стране – где наши есть – от лучинок тех бывает исцеление. Говорят, и за границу  одну  такую  вывезли, дак и там она тайно чудодействует  и  многим  помогает тосковать и по этой, и по райской  родине.
  - Вот вам и Никитка-дурачишко! А сколько он при жизни чудес-то сделывал! Это никакой бумаги не хватит описывать. Было: пошел один мужик за ягодой. Тот год малины в лесу столько уродилось, что китайцев к нам присылали собирать ее, да и те не справились. Потому, к комарам нашим они не привычные, а уж как слепней увидали – так думали это новое оружие испытывается! Ну, собирал – собирал мужичок тот малину-то, бурак в мешке за горбиной заполнил весь, да еще два маленьких ведра для равновесия, глядит: медведица с медвежатами к нему идут, дак. Что тут поделаешь! Он ведра те им сунул – и бежать. Они – когда съели все – за ним. Уж там ягода им понравилась или он сам-свой, а настигают. Жалко короб-то, да, знать, судьба такая. Ему бы и мешок весь скинуть-то, дак нет. Так, поверите ли, добежал до избушки охотничьей и целую неделю в ней просидел. А медведи-то – и на крышу залазили, и в подпол подкапывались. Картошку-то, что была оставлена, он уж всю съел и с голоду помирать приготовился, а все малину жадничает. И забыл от жадности этой, что делать надо. Потом уж вспомнил: вышел с коробом-то, поклонился медведице в пояс и отдал прямо в лапы. И хоть она его потом до самой дороги провожала, а все не тронула. А там уж и китайцы ему попалися. Так средь них один лекарь оказался. Он как мужичка-то увидел, так и определил, что у него какая-то клетка лопнула. Вот ведь как!
         - Кх-кх… Да… - прокашлял после некоторого молчания Василий Петрович, как видно, стесняясь обнаружить свою растерянность, принятую им за какую-то несообразную свою глупость. – Чудно, конечно. Только…  А где ж тут Никитка-то? – все же отважился он спросить. – Медведица та, что ли, на него похожа была? Или китаец этот?
         - А разве я не сказал? – простодушно удивился Алексей.
         - Может, и сказал, - чуть не плача, пожал плечами запорожец и вынужден был пропустить еще стаканчик:  в честь столь поразительно схожего с горем оскудения ума своего.
         - Между прочим, - как бы забыв о его вопросе, продолжал капитан, - Медведь однажды спас от верной погибели митрополита Петра. Его выбросили с поезда в лесу, на Урале где-то. И дикий этот зверюга, придя, накрыл его собою и грел эдак до утра, а прощаясь, потряс ему лапищами руку. И вообще, оне часто помогали святым нашим отцам. Я слыхал: и здесь – в деревенском бору – после войны-то такой верложник водился. Может и сейчас водится?
         - Пес его знает! – все более опечаливаясь, отозвался Василий Петрович. – Тогда я маленький был, а здесь вот… Да что, право, дались тебе это медведи! – взмолился он вдруг. – Ты же про Никитку обещал…
         - Да, - согласился Алексей, - у него много чудес было. Это потому, что он все время под благодатью Божьей находился. Уж на что отец Макарий славился, да и старее был на десять годов Паисия, революцию помнил, самого патриарха Тихона, Сергия (не к ночи будь помянут!), с Иосифом Петроградским дружничал, а уж сколь тюрем просидел! – однако перед Паисием сам себя ничтожным признавал.  «Нет, говорил, выше подвига, как юродство Христа ради, а у нас после Поленьки Рязанской Никита только и есть во всей земле настоящий-то. Вот его Господь и от психического дома хоронит». И верно, уж кого-кого туда не упрятывали бывалоче, а батюшку как и не видели.
          На тот сказ, помню, такое дело у нас вышло. Я еще  едва в школу пошел, а будто вчерась было, дак. Вы, вот, заключили, что верующие-то не поют, не пляшут. Насчет пляски – да. Но вот беда какая: у нас в Беломорье и неверующие не больно охотники ногами-то дрыгать. Разве  уж напьется кто до беспамятства, что уж ничего и не стыдно делается, да ансамблем каким-нето народным старух глупых прельстят всем людям на смех. А так… Я без малу двадцать годочков в море отшлепал, дак не припомню, однако, чтобы кто из наших ельцов за просто так, за здорово живешь в пляску бросался. Даже молодые на гуляньях все больше петь обвыкли за столом-то.
         Вот и у нас в дому любили. И отец Паисий. Как доберется до нас из Деревни-то, дак и скажет первым делом: «Ну что, родные мои, попоем нынче?» Все и рады, до слез радешеньки, так что и вечера-то сил нет дождаться, и то на чердаке, то в подполье – слышим – уже голосят потихонечку: псалмы или из хвалитных  что. А уж как Всенощную начнут, дак уж и благодать как волной весь дом накроет. Громко-то нельзя было, а я, дак, думаю и хорошо, что нельзя. Вполголоса. Сам дед Панкрат в уголку под лампадкой зачинал после батюшкиных поклонов: «Благослови, душе моя, Господа…», и за ним все вместе уже: «Благословен еси, Господи…». А там и «блаженны», и «Господи, воззвах к тебе». Тихо стараются, и от тихости этой весь дом как будто гудеть, что твой колокол, начинал. На улице уже тёмно – если зимой, мороз трескучий, пустынно. И вот дом наш по ночи этой, истинно как ковчег спасения, плывет, плывет, точно из сугробов, от земли подымается, и уж в самом небе, среди звездочек… Давно и служба пройдет, а наши все остановить его не могут, все поют, поют; уж и все-то житийные перечислят, и народные вспомнят. Не про Стеньку-разбойника, конечно, которого безбожники любят за княжну утопленную, а хорошие песни, добрые, от каких слезы на щеках-то не просыхают, но и радость в душе гудит.
         Так вот, как-то раз, помню, уж больно много к нам молитвенников-то съехалось. Праздник, знать, какой-то большой был: Рождество или Крещение. Их и всегда полон дом набивался: место-то у нас известное, Соловки недалёко, а в них сколько косточек-то православных! И у нас кругом города в лесу все могилы священников да монашеских расстрелянных. Вот и перли к нам их родные и духовные. И от здешнего деревенского монастыря там осталась память: шесть монахов молодых лежат рядышком. Отец Паисий говорил, что он седьмым  мог стать, да горб  его  спас, вернее: Бог. «Он, говорил, меня горбом-то отметил неспроста: вроде бы я всем приметный издаля, однако никому чужому и ненужный, дак.  Даже бесы, говорит, меня брезгуют».
        Однако в тот раз не побрезговали и уж нагрянули с облавой ихнею. То ли донес кто, то ли запелись так, что и сторожевой наш заслушался на улице – прозевали. И, как нарочно ведь, оба батюшки наши вместях оказалися. Что делать-то? Как зачали в двери да в окошки колотить – Паисий-то говорит: «Не бойтесь, что нас, стариков, загребут от вас: мы-то присно с вами останемся. Бойтесь, как бы вас потом не уверили, что Бог-от и без нас, по одной только любови к грешникам благодать Святого Духа-то на землю шлет». Может, мы бы этих слов и не поняли, но тут будто сам Господь их нам на деле разъяснил.
        Отец-то мой как раз в ту пору дома был – он и облачился, не долго думая  (пока стучались-то) в подрясник батюшкин, горб тоже под него натолкал да на задворки и выбрался: обратил, значит, на себя внимание и ну тикать по чапыжнику-то да по сугробам прямо к лесу. Облава, ясно дело, за ним вся ломанулася, а батюшки тут же из дому – и на другую улицу к  своим-то и попрятались. Потом – когда папаньку-то словили и в дом обратно притащили полумертвого – все так обрадовались, что и про батюшек забыли. Стали обхаживать, отца-то, примочки класть, забинтовывать… И вот где чудо-то! И комсомольцы эти, и милиция вдруг его пожалели и тож засуетились чем бы помочь, не смотри, что убивали только что!
       Дак, что вышло-то! Как? Откудова? Глядят: а посреди комнаты батюшки наши спрятанные и стоят, как не уходили. Каково это? Человек заради их спасения едва жизни ни лишился, а они сами пришли сдаваться! Но вот тут-то благодать и сказалась. Никто, ни один из облавщиков на них не кинулся, дак наоборот: будто и не их пришли захвачивать. Только участковый, когда уж уходил, вздохнул так и говорит отцу-то Паисию: «Прости, батюшка, что не ты пострадал». И ушли. И больше не приходили о ту зиму к нам, так что у нас и служба шла, и пение. Потом, помню, отца Макария отправлялись провожать на станцию: ему через Обозерский на Онегу-то. И на станции ни его, ни отца Паисия не сцапали. И только когда Паисий – перед Пасхой уж – назад отправился – опять пришли да расспрашивать стали:  кто они да где? И признались тогда, что на них оцепенение в те дни нашло. «И знаем, говорят, что надо этих брать, а будто и не знаем ничего».
       Мне батюшка после объяснил, что это благодатная любовь наша на них повлияла. Когда отца-то избитого притащили – он для всех самым ближним и сделался, и всяк готов был в тот час жизнь за него отдать. А тут одной только любови обыкновенной-то недостаточно. Это вера так людей возвысила, даже и неверющих. И куда там всяким нынешним психологам даже уразуметь все это! Я одному такому рассказывал,  дак он что? «Все, говорит, понимаю: и почему про батюшек забыли, и как полюбили несчастного, даже поведение участкового объяснимо. Одного не могу понять: почему батюшки вернулись, и почему им дали уехать, спустя аж много дней? Ведь любовь та, говорит, не могла так долго влиять, и вообще-то она, как правило, коротка, как ураган; правда, и мощь ее – ураганная. Однако более часа человек под ней находиться не может, если не сумасшедший. И нужно, мол, великое усилие или большой духовный опыт, как у йогов». Я уж не стал его огорчать поминанием, что отцы наши имели силу эту нескончаемо. Не для этих мудрецов такое понимание.
        Поэтому, наверно, отец Паисий и не велел мне учиться. Я от священных-то книг к философии потянулся, стихи даже стал сочинять и вовсе уж думал после школы в Ленинград, как Ломоносов, податься: в семинарию поступать, а там и в академию. Отец Паисий-то, приехав к нам в Посту, порадовался сперва уму моему великому, а потом и говорит:  «Бросай это. Не благословляю я тебя». Так и мама удивилась, и тетеньки, и все матушки. Мама тогда уже игуменьей жила. И при ней все старушки – монашенки тайные, которые мной даже и гордилися. А уж как папанька-то огорчился! Повздорил даже с отцом Паисием и, хоть сам уже монах был, ослушался. «Я, говорит, и без твоей помощи, батюшка, мальцу рекомендацию в Архангельске достану»: у советского владыки, стало быть. «Не попустит того Господь», - вздохнул батюшка и заплакал. Отца-то перекрестил, да так, будто простился с ним. И вот, дак, не прошло и месяца, как рыбаки наши в Баренце на мойве попали в обледенение и не справились. В один миг пять эсэртэшек  оверкиль соделали: перевернулись, то есть, кверху килями. Мы, как узнали, ужахнулись все: вот и не попустил Господь! Тогда уж я и поверил отцу Паисию, и от учения отказался.
        Что же вместо того? В море, в ельцы меня благословил.  "Живи, сказал, с простыми людями. Тяжко с ними умному-то, но ты гордыню прячь и терпи. Глупости-то слушать - слушай, однако бери в душу мудрое. Не много будет мудрого, но тем оно и ласковей. С годами увидишь правоту мою, и благодать с тобой неотступно будет, дак". А учиться посоветовал самостоятельно: что Господь подскажет, то и читать, над тем и размышлять да и записывать мысли свои в тетрадочку. В мореходку тоже посоветовал пойти. И все-то время, пока жив был, повторял: "Жизнь - это главное наше послушание. Самое тяжелое, от веку Господом назначенное. Еще и Адаму Бог сказал: "В поте лица будешь  добывать хлеб себе". То есть телу своему, которое есть прах один. И покуда оно в прах опять не  воротится - всех знаний ему будет мало, потому как он вкусил плодов, а не от кореня. Одна душа, пока Богу подчиненна, сможет этой жизни радоваться. Вот, дак, и одно учение ей полезно: духовное. Человек же, чем умнее от наук становится, тем смешнее в глазах Божьих делается. И ближние уж его понимать перестают, и сам он безумеет. Чем образованнее - тем безумнее, а когда еще и веры нет в душе - и вовсе страх глядеть на такого, дак."
Вот такая мне наука вышла от батюшки. И что вы думаете? Скоро я всю правду его и почувствовал. Как штурманом вышел первый раз, так и пришла благодать-то обещанная. Конечно, я и в матросах уже все о промысле знал, но вот как поручил мне кэп самому метать невод-то - тут и началось, так что теперь уж, знать, не кончится. Ведь мало стаю-то найти - надо ее обойти суметь с сетью-то распущенной, когда уж буй, к ее концу привязанный, с кормы на воду выброшен. И не много даже капитанов у нас теперь осталось, кто в этом ловок. Ведь вот и техника современная: эхолоты, локаторы, даже компьютеры пошли в ход, не говорю уж про оснастку японскую, а все равно только и слыхать, что у того "пустырь" (ушла, значит, стая между пальцев) да у этого. Выходит, и ни к чему эта техника. Дед Панкрат эхолотов-то  и в глаза не видывал: на пятно метал. Да и папанька так же. Стая-то, она, дак, в воде-то светится, и если глаза Бог дал - так всю ее, как мне вот вас,  видать. А дале уж дело сердечное. Сердцу одному и можно довериться, и оно само в то время чувствует: куда и с какой скоростью косяк-то движется и куда от корабля твово шарахнется. Одно сердце - ничё больше не поможет, дак, хотя бы ты был растрижды академиком. А сердце что? Оно и добрым даже может быть, и умилительным, но когда Господь им не управствует - тоска одна, а не жизнь получается. Он и сам это показал: когда ученики-то ловили-ловили, а все «пустырей» хватали. Он же пришел и сказал: "Здесь забросьте!" - и вытащили столько рыбищи, что девать некуда. А ведь место-то то же было! То же самое!
Вот и Деревня эдак-то. Покуда были в ней Никита с бабушкой - Господь-то ее ангелам указывал, и те хранили всякий дом, не смотри, что жизнь была тяжелая да ползкая. А как управились они  в  ин  мир - сразу так уж тёмно сделалось, что и ангелам надсадно стало. Рады бы словить хоть человечишку, да ни один уж им не попадается. И враз пошло-поехало: раскатилось все по бревнышку и кокоры те воры расхитили. Давече Натолий на совхоз пенял: остались бы колхозы, мол, - такого не случилось бы. Я уж промолчал, а дело видное: ни при чем тут ни совхоз, ни демократия.  Некому светиться стало - вот и все сказание. Ладно, хоть Никита здесь нет-нет да появляется,  освечает монастырские-то камушки. Так надолго ли еще его старанья хватит? Без людей-то что за прок сходить сюда и ангелам?..
      - Ну теперь, чай, ты здесь у нас поселишься! - невольно сорвалось с распухших губ Василия Петровича, и он вдруг испугался слов своих, словно выдал жене с похмелья полюбовную тайну своего товарища.




6



      Слово не воробей, - гласит одна из многих русских пословиц,  - вылетит - не поймаешь. Тяжелым бременем лежит на совести народа эта истина, ибо много ли он видывал охотников, которые были бы так ловки в поимке этих шустрых пташечек? Тут ведь не из ружья палить по рассевшейся на плетне стайке, да и ружье-то не всякое приспособлено  вдогонку воробью попасть. А вот речение - каким бы оно ни было поганым - можно и в шутку обратить, и толкованием снабдить ласкательным: так что и самая сварливая бабенка к нему ни с какого боку не прицепится. Конечно, Васятка  в уме не держал против гостя      ничего обидного, однако показалось ему, что вышло слово его подковыристым - и все тут! Сам Алексей не обратил на то никакого внимания и продолжал свои пустые рассуждения, как будто и не в Деревне на печи лежал, но на каком-нибудь поморском облаке, а слушатель его все мучился и мучился. Возможно, признайся Алексей, что и правда целью его восселения здесь является свечение для ангелов - он бы успокоился, и решил бы, что капитан не просто не лыком шит, но и себе на уме, и значит, подковырок и заслуживает. Успокоился бы он и в том случае, когда бы услышал в ответ решительное непризнание тем своей подспудной связи с местными покойниками: тогда бы и вовсе можно было замордовать его разоблачительными трунами. Но Алексей как будто и не собирался ни скрывать чего-либо, ни отнекиваться - и выходило, что он просто от рождения такой уж очарованный, а несоответственный его капитанскому званию дремучий выговор вызывал прямо-таки жалость и сочувствие, так что Василию Петровичу то и дело хотелось протянуть ему на печь кусочек хлебушка. Когда же капитан вдруг стал рассказывать про какого-то своего убогого приятеля - такою жалостью исполнилась  душонка  запорожцева, что он вообще забыл, что есть на свете шутки и веселие, и чуть не залился слезами по уши, хотя сам сказитель едва  сдерживался в хохоте.
      - ...И вот он удумал эдак-то и отправился к отцу Макарию на реку-Онегу. А тот уж о ту пору помирать собрался и только все дожидался, когда нам нового батюшку Господь пошлет. Паисия-то уж пять годов среди нас не было, а владыки Антония и все пятнадцать, дак. Правда, появился в Одессе какой-то архиепископ Лазарь, а в Суздале Валентин с монашками, однако оба они перед новой властью засветилися, в закон ее поверили и позабыли, что истинная Церковь-то Христова - жена-то, в солнце облаченная - уже давным-давно в пустыне обретается и тогда только может явной снова стать, когда дракон из-под небес на землю свергнется. Покуда же ей велено прятаться, а не кричать: вот я - такая ражная!
      Ну, ладно. Как добрался он до речки-то, так допрежь благословения одежку с себя хорошу скинул и в лохмотки вырядился. Потом словил в водице три бревна сплавных, взгромоздился на них и по течению отправился! Три дня так плыл, не ел, не пил, и ладно никого ему не встренулось.  А как к поселку-то из-за бугра приблизился - тут уж пляж у них устроен, а на нем народу уйма целая! Глядят: что за диво дивное по стрежню-то движется?!  Летит, как леший на кокоре, лохматый, одежа - не пойми чего, руками машет, что твоя карга над пожнею, и орет, сколь мочи: "Покайтесь! Покайтеся! Последни времена уже! Спасайтеся!.."  Порастерялись  сперву-то: ведь никогда таких  не видели, и кто его знает: какая следом по реке-то лютость тащится?! Кто уж и вещички похватал, удильщики с косы от греха-то управились… А он, пока орал - и не увидел, как внесло его в заторину и стало бревнами-то сзаду приторочивать! Ладно, бон-от  близко оказался, и успел через него в  чисту воду перелезть! Там уж с лодки одни прогуливальщики его и выловили, и прямо к пляжу-то доставили. "Кто таков? Откуда?" - спрашивают, а он от немощи и стыда-то не может ничего и вымолвить. Одно твердит: "Юродивый я, братцы! Ой, юродивый!"  Народищу-то множество сбежалось, и кто еду ему сует, а кто и кулачище под нос: там ребята все лесные, строгие и своих-то дураков не больно любят, а тут, дак, вишь: невиданный! И благо, там тогда сам отец Макарий возвращался с кладбища, а то бы и поколотили спьяну-то!
      Признал его тут батюшка, взял за руку и к себе повел, как котенка непотопшего. А как вдвоем в дому  осталися - и задал ему трепку, не смотри, что дурню тридцать три уж годика!   "Эвон что! - говорит. - Юродствовать взялся! Да знаешь ли ты, что это дело ангельско, а вовсе не дурашное? Что тут уж надо дочиста безгрешным быть, чтобы дураком-то тебя только звали, да никогда не видели? А ты! Кричишь: "Спасайтесь!" - а самому первее  всех помога  надобна. "Покайтесь!" - а сам чуть не пропал без покаяния! А может, говорит, ты Церковь-то с театром перепутал, и крест-то на тебе для виду одного, незавсамделешный?.." Вот так и поучал, покуда тот не изошел соплищами. Потом сходил костюм ему купил на стариковски денежки, с рубашкой да с ботинками, да все такое пестрое - как новые-то русские одеваются! "Вот это, дак, тебе подходит, говорит. Носи на здоровьице, только не здесь, а в городе". Так и выпроводил его. Сговорился, чтобы прямо к поезду его надежные люди вывезли - и вытолкал!..
            - И что же он теперь? - спросил Василий Петрович, промокая слезы подобранной с лавки отцовой ушанкою. - Вот ведь горемыка… А люди! Человек чуть не утоп, а они ему по роже норовят!..
      -  А теперь он, батюшкой наученный, - весело отозвался Алексей, - на печи лежит и вам про все рассказывает!
      - Так это - ты! - смекнув, в чем дело, только и мог вымолвить смутившийся сочувственник и уже не знал: продолжить ли ему рыдание или пора смеяться вместе с этим "гарным хлопчиком", как прозвал он капитана мысленно, постеснявшись огорчить его таким нерусским наименованием. - То-то меня твоя история дюже тронула. Слухаю и слухаю. Вон уж солнышко встает,  а я как и не пил всю ночь...
      Услышав про солнце, Алексей слетел вдруг с печи как ошпаренный, словно только оно, а не иное что, было и смыслом, и целью всей его теперешней жизни. И Василий Петрович не соврал: кухня уже наполнялась заоконным светом, огонь свисающей с потолка на длинном закопченом шнуре лампочки сделался тусклым и глупым, а в перекрестьях оконной рамы стояло робкое спросонок, но с каждой минутой крепчающее в жилах деревьев, кустов и заборов майское деревенское утречко.
      Запорожец восседал на стуле, как Тарас Бульба в конском седле, и на тускнеющем лице его, под носом, болталась вялая скобообразная тень, какую и  незнающему его человеку запросто подумалось бы принять за усы, так что по сравнению с ним Алексей выглядел изнеженным его сыночком Андрием. Но все это было обманчивостью: как у Васятки отродясь никаких усов не бывало, так и поморский Никитин воспитанник даже в переходном возрасте ни хилостью, ни трусостью, ни, тем более, малакийством не страдал. И скоро это видно стало из всех его движений, какими он сопровождал скорое свое одевание: налитые мускулы так и взыграли на руках и груди его, словно не штаны с рубашкою, но кольчугу с латами на себя напяливали.
          -  Вот ведь, - сказал он, улыбаясь и ища чего-то взглядом в углу под потолком, - это первый мой восход в Деревне, а я лежебочничаю! Нам бы молиться, а мы протрепались всю ночь, да и образов в дому не видать. Прости нас, милосердый Господи! - и крестное его знамение с поклоном перед чем-то невидимым Василию Петровичу вышли богатырскими.
      - Образа, брат, свистнули, когда я уже в армии был, - с тоской в осипшем от бессонницы голосе сообщил удивленный его молением запорожец. - А новые батька отказался повешивать, хотя ходил тут - писал он - какой-то богомаз с фанерками...
      - Что же не хотел-то? - осведомился молитвенник, но кланяться  вдруг раздумал и протянул руку за курткой и стоявшей под лавкой сумкою.
      - Мамкины были украденные, - услышал он скрежет покаянных зубов. - Мы же ни мамку, ни божницу ее не сберегли. После того мне и не мила эта хата сделалась. Не наша она стала. Я вот тут гулял все по Деревне, смотрел... Она все, вроде бы, такая же, хоть и мало от нее осталось, а дом этот - нет, не наш, будто и не батька в нем жил.
      - Теперь, вот, новый хозяин сегодня появится, - еще более зубасто прибавил он и поднялся вслед за прицелившимся в дверь капитаном, который его уже не слушал...
      Сойдя с крыльца, Алексей тотчас оказался уловленным чутким неводом деревенской прозрачности. Солнце ли, выглядывающее из-за монастырских стен и башенок, обратило весь дольний мир в подобие подводного царства, луна ли, бледным фертом стоящая близ него на лишенном креста церковном куполе, забавлялась своей способностью проникать сквозь предметы ей не нужные, - но все вокруг, действительно, казалось бесплотным и зыбким, как положенная на траву медуза, а громкое и повсеместное птичье пение, что тот шквал, обдувало и Деревню, и лес круг нее, не давая им растаять или застыть в житейской сумрачности.
      - Рекой пахнет, - произнес за спиной его Василий Петрович. - Или дерьмом собачим?..  Ну, точно: опять тут у крыльца нагадили! Ну, что ты с ними сделаешь! А ты, Алеха, говоришь: благословение!
            Однако Алексей и здесь его не услышал, и скоро запорожец догадался, что не только в эти минуты, но и в течение всей ночи - там, во глуби теплой лежанки - он, хотя и говорил без умолку, однако оставался в глухонемом одиночестве, не различая в обуревавших его чувствах и собственных слов. Может быть, другой бы на месте Василия Петровича на это обиделся и, обругав гостя нехорошими словами, оставил его в несчастном недоумении, но не зря, видно, Васятка  был любимцем своей матушки, и пусть сорок лет  прожил он вдали от Деревни и родной могилки в ней - деревенская издревняя жалость к богомольным странникам не победилась в нем ни жестокостью армейской стариковщины, ни хохлятским  неприязненным мнением о москалях, которые, впрочем, от суровых берегов Арктики до днепровских порогов и не спускались. К тому же, и рассказы Алексея его по-настоящему тронули, и пусть он не все и даже мало что понял в них - к собственному своему диву, заметил он, что чем меньше улавливал в картинках набожной поморской жизни смысла, тем больше хотелось об этой жизни слушать, и еще задолго до рассвета он уже любил капитана, как родного сына, несмотря на то, что сам как будто ощущал себя пред ним мальчишкою.




7



      О судьбы человеческие! Как не похожи вы на вечные планиды ангелов! Иной раз поглядишь: все мы, по многомудрому промышленью Божьему, родимся одинаково, однако стоит только встать нам на ноги и оттолкнуть поддерживающие руки бабушек - тотчас стираются единые черты, и всяк, пускаясь вроде бы в один и тот же путь, становится ни в чем друг с другом будто и не родственным. И вот бредут миллиарды смертных к одному и тому же краю и перед ним уж до того разотличаются, что и смотреть на них нельзя без слез и жалости. Так и подмывает обратиться к каждому: "Да что это ты, брат, с собою вытворил? Где? В чем, скажи, осталось Божье-то твое подобие? Ужель такой же Бог-то, как и ты - не на что не похожая орясина?" Тут уж и Страшный Суд, где все в одну ватагу сгонятся, воображать не то чтобы не хочется, а и противно так, что просто силы нет. Одно и успокаивает: распятие, которое всех, на него восшедших вновь одаряет первозданным обликом. Но многим ли оно по нраву? Иной бы и рад туда попасть, да к мучениям не вышел приспособленным. Другой и мучиться готов - да не зовет никто, или зовут, да не на то возгорие. Большинство же живут вполне уверенными, что они и без креста во всем стандартам райским соответсвуют.
      Василий Петрович не принадлежал ни к тем, ни к другим и ни к третьим, ибо ни о кресте, ни о рае не имел никакого мало-мальского понятия. Однако, оказавшись возле крыльца вместе с Алексеем, он вдруг почувствовал себя как будто распятым: то есть растащенным вживую в разные стороны и при этом посерединке где-то приколоченным. Уже в избе, признаваясь в нелюбви к проданной им хате, он тайно уличил себя в болтливости, а теперь застукал за занятием и вовсе не приличным его годам и фамилии: рука, протянутая к стоявшей у стены метле, едва коснувшись темных, глубоко выветренных бревен, взяла да эти бревна и погладила. И тут же давешние слезы, как того только и ждали, опять прихлынули к его глазам, и ладно он успел одну из них сглотнуть, а  другую придавить на щеке подрагивающим пальцем. При этом он всем сердцем рвался в путь - к Днепру и поджидающей его с богатыми гостинцами у крепостной стены родного куреня Олесе Ярославне, но то же сердце все изнылось от тоски, рожденной капитановыми байками, как будто для того и говоренными, чтобы смутить Васятку обещаньем счастья здесь: в соседстве с этим "гарным хлопчиком", которого и гарность-то нельзя было описать словами. Впрочем, скоро печальный запорожец, присев к завалинке и увидев Алексея как бы запечатленным среди груд умытого зарей монастыря, внезапно догадался, что капитану не только бабка завещала дом, но и Никита - им охраняемые камни.
      - Конечно! - радостно хлопнул он себя ладонями по коленкам и вскочил, довольный проницательным своим умом. - А я-то думаю: что это он все - Бог да Бог! Что это он: и вправду, что ли, дурень за просто так тут поселяться!.. Но теперь все ясно! Эх, жалко, что меня уж тут не будет! Уж я б тебе помог! Я в стройках опытный: даже и прорабом в одно время был! Мы бы за лето-то все это подняли! И тебе такую бы фазенду отчубучили!..
      - Да где? О чем вы это, дак? - встревожился, глядя на его сомнительное веселье Алексей, но уже тот снова покраснел и, кажется, готов был заплясать.
      - Погодь минуту - я сейчас! - воскликнул он и шастнул в избу, вновь появившись на крыльце с недопитой бутылкой и стаканом...
      Но тут из-за угла заросшего калиной   палисада к ним выступил вдруг, как подплыл на лодке, Юрка. Лишь кнут его шуршал за ним в траве змеей да поблескивал висящий на груди, как у Роланда, рог. Меж тем они-то только и обличали в нем живого человека, тогда как самый вид его был столь плачевен, словно он всю ночь мышонком просидел в колодце, прячась от разбойников, искавших дудку у него изъять.
      - А чечня-то уж копает! - трудно улыбаясь, просипел он, не сумев ни придумать более убедительного вступительного слова, ни даже как надо рта открыть.
      Минувшая ночь, и правда, была для Юркиного семейства неудобной, и в то время, как Натоха Иванов, пользуясь отдаленностью своего хозяйства, все заставлял и заставлял клевавшую носом Валентину наяривать на дареной ей гармонике, несчастный пастушок, стесняясь взволновать Деревню прежде срока, лишь попукивал округленными губами в вожделенный мундштук, не позволив Гальке с Ванюшкой до инструмента даже и дотрагиваться. В другие времена никакая сила не подвигла бы его отправляться с похмелья ни свет ни заря на пастьбу, но теперь - когда он сделался обладателем столь волшебного музыкального приспособления, а стало быть, и сам в каком-то смысле музыкантом - он готов был не спать вообще, даже если бы и случилось ему опиться самогонкой русскою. Однако, как ни чесались Юркины губы от нетерпения - нужда, смочить их посошковой Васяткиной чарочкой, сообщив заодно и душе своей решительной уверенности, показалась ему насущнее. Само собой, к заветному крылечку  за ним приволочилась и Галька, и лишь Ванюшка приотстал возле углубленного уже по пояс в землю позади бывшего магазина старателя.
      - А я уж хотел посылать за вами! - то ли пошутил, то ли, и впрямь, надумал что-то при виде их Василий Петрович, оставив сообщение о чеченце без внимания.
      - Кого посылать-то? - не понял Юрка. - Никого же нету...
      - Ну, меня, положим, и нет, - слегка помрачнел запорожец и задумался. Потом вдруг снова встрепенулся, снова шлепнул себя ладонью только уже по лбу и воскликнул: - Ты вот что! Кинь свой кнут пока, и айда на двор! Поможете капитану перенесть добро! И Ромку позвать надо! И Анатолия бы... Только этому... Леньке рыжему молчите: пускай спит!
      - Что это вы придумали? - насторожился Алексей. - Како добро? У меня и всего-то одна сума...
      - Была сума, а будет кума! - все более возбуждался Васятка. - Пасеку тебе желаю пожаловать! Со всей приблудой! Когда-то дедка мой ее от монахов притащил, а я, вот, желаю воротить! Она тебе, капитан, как раз придется! Какой же монастырь без меда! Бери пока домой, а там... Покуда арендатор этот не приехал - имею право! Пущай сам свое добро-то наживает - с него и хаты будя!..
      Восклицая так, Василий Петрович крутился у крыльца, как трясогузка, и при взгляде на него всем казалось, что пожалованное Алексею добро само, даже и без посторонней помощи, двинулось с кабановского двора к председателеву саду, и может быть, так бы оно и произошло, если бы скоро оправившийся от изумления капитан не поднял руку, требуя тишины, и  как бы ища в воздухе рукоять парового гудка.
      - Постойте! Что вы эдак-то?! - растерянно молвил он. - Ничего мне не надо, дак! Я и не думал о монастыре-то!
      - Ты не думал - так Никитка за тебя решил! - стоял на своем запорожец. - А нам его ослушаться нельзя! Уж наослушивались - вон что вышло! Как после смерча стоит Деревня-то! Так что не слухайте его! Юрка! Бегай в чулан - тащи медогонку! Галька! А ты халаты с сетками... вощину там хватай! Не бойтесь - я благословляю! Да и все берите - ничего тому бесу лысому не оставляю! А будет ныть - и хату подпалю! Ишь ведь: все посчитал! Все на заметку взял! И этот - рыжий... возвращенец-то! Хохлом меня прозвал! Ну, и пущай я  хохол, только добро тут все - деревенское! Ни дощечки  им не полагается! И вы его гоните! Пикет надо бы выставить, как у Кремля! Дорогу перекрыть! А уж я с ним после расплачусь!..
      Увы, случаются иной раз даже и с благоразумными людьми такие просветления, которые окружающим кажутся, напротив, затемненьями рассудка. Однако о том, что это именно просветления, а не затменья, можно легко догадаться, если достанет сил отнестись к их кажущимся безумными словам с участливой серьезностью. Людям же обыкновенно всякое восторженное восклицание представляется не нормальным, в особенности когда оно выражает неосуществимую мечту. Пример тому –  печальный рыцарь Дон Кихот, которого последователями у нас, увы, явились господа Ноздревы, на коих эта рыцарская ветвь и преломилась. Поэтому-то даже Алексей не сразу разглядел в своем ночном сотаиннике готовую на бой за справедливость душу; поэтому ему стало лишь бесконечно жаль внезапно и с похмелья проснувшегося в Василии Петровиче Васятку, которому, увы, уже в Деревне места не было.
      Однако если ему не было места в смысле кола и двора, то в душах деревенских он обрел его больше, чем достаточно, что и не замедлило подтвердиться в тот же час. И пока капитан подыскивал для запорожца успокоительные слова - поляна возле крыльца незаметно заполнялась людьми, в которых, как в Юрке с Галькой, хотя и трудно было опознать вчерашних гостей, но не разглядеть ближних смог бы разве что совершенный слепец. Более того: любовь их к ставшему вдруг бескровным скитальцем земляку оказалась столь необузданной, что всяк норовил не только предоставить ему приют до скончания дней его, но и - после появления на поляне стола с бутылками и пампушками в сале - стать отважным защитником Деревни от нашествия на нее коварного иноплеменника. Даже уже полюбившая (по указке самого же Васятки) нового хозяина кабановской избы бабка Лизавета заявила, что если тому и удастся пустить здесь свои корни - путь ему за ее порог будет во век заказан. Лишь возвращенцам  очевидно не нравилась задумка с перекрытием дороги, но стоило Алексею еще раз и во всеуслышание отказаться от монастырской пасеки - и дядя Леша поспешил согласиться с несомненным правом Деревни на все накопленное покойным Петром добро, включая и приставленные к сараю колышки, а тетка Шура подсказала поскорее добро это и оприходовать.
      - Дорогу-то загородить мы всегда успеем, - было ее слово, - а вот сработать все подчистую - дело нешуточное!
      - Сробить! - поправил ее растроганный всеобщим участием в его судьбе Васятка. - У нас говорят "сробить"! Чтобы на совесть, значит...
      - А я в дому могу подместись, - с трудом сумев закусить, заявила вдруг Галька,- когда все сробите-то!..
      Возможно, Алексею и удалось бы образумить запорожца, оставаясь с ним с глазу на глаз; возможно, и умудренные похмелкой пастухи скоро помогли бы ему в этом; возможно, даже и возвращенцам с бабкой Лизаветой несподручно было бы дразнить Васятку при Евдокиином-то внуке, - однако пробужденный долетевшим и до его отшиба  в виде воробьиного чириканья запорожским кличем Натоха Иванов, еще и не поднявшись с кровати, все эти возможности отсек так же лихо, как некогда пращур его - головы Змея-Горыныча. "Слышь! - окликнул он счастливо уснувшую средь гармонных мехов молодую жену свою. - Что-то в Деревне шумно... Знать, Васятку кто-то забижает. Уж не полярник ли вчерашний? Пойду - погляжу..."  И хотя "полярника" он нашел вполне миролюбивым, а Васятку никем особо не обиженным - возвращаться домой без восстановленной справедливости было не в его правиле, да и стакан горилки, который он принял исключительно из уважения к боевому духу собравшихся, взогрел в нем забытую юношескую привычку стоять за правду до победного. Конечно, смешно бы было думать, что правда, эта открылась ему в Васяткиной лексикологии, коей тот увлекся вдруг ни к селу, ни к городу. Также и в решимости тетки Шуры встать  - "когда все будет сроблено"   - поперек бетонки с гневными плакатами усматривался какой-то подвошный умысел. И только наторелость дяди Леши по части Гражданского Кодекса, вкупе с убежденностью бабки Лизаветы в том, что и сам Петр, не хвати его кондрашка, раздал бы перед смертью Деревне все свое имущество до ниточки, озарили львиное сердце Натохи светом почти что Соломоновой премудрости.
      - Ну, в общем, так, - сказал он, подтянув штаны на животе и поежившись, несмотря на то, что имел на плечах поверх майки фуфайку, а солнце уже припекало и жирок на его щеках, и сало на тарелке. - Я думаю, избу нам трогать не следует. И даже - Галина права - неплохо бы и прибраться в ней. Если же Василий надумал возвратиться сюда окончательно  -  милости просим! Пусть купит дом у Агрономчика: тому он ни к чему - обуза только. А этот... ведь обратно не оформишь. Да и, сказать по совести, нехороший он. Что-то тут не то. Вон, и капканы мои здесь как-то оказались, и Петр чудно помер. Софья тоже... не пойми зачем хоронить его появлялась. И вообще... Покамест же он супругу свою там уговаривает - мы все его наследство сохраним. И дело выйдет по закону, так что арендатору и прицепиться будет не к чему! Но если Вася так хохлом и останется - нам будет память про него. Как Теркин-то - тезка-то его - говаривал?.. Ну, когда гармонь-то... то есть, ему танкист ее!  "Командир наш был любитель - это память про него"!..
      Все же на редкость удивительно устроена душа русская! Иной раз не сыщешь и слова обозвать ее, и всякие там "нежности", "чуткости" и "трогательности" ей настолько не подходят, что и сами кажутся чужеземными заимствованиями рядом с нею, стоящей особняком и среди родственных-то ей по происхождению душ. Пожалуй, прав был капитан, посетовав на никчемность  психологии: не то что в вопросе благодати Божией, но и вот в этой-то – стихотворной - области им вряд ли суждено постигнуть и аза, какие бы они  ни разбирали басенки. Здесь дальше их продвинулись политики, которым иногда случается привлечь к себе народное внимание каким-нибудь стишком или пословицей, но и они не лучше тех бездарных сочинителей, что пыжутся  всю жизнь над составлением ритмических узоров или рифм, да так и помирают, не задев ни фибрины в душе своих сограждан. Между тем все знают, что для этого достаточно всего лишь малой искрочки, способной возжечь не только пламень в сердце засидевшейся в невестах девушки, но даже и мировой пожар.
      Конечно, с уверенностью сказать, что Александр Трифонович Твардовский знал, где эти искры высекаются, нельзя, но в том, куда и как их рассовать был настоящий дока. И пусть Натохе немудреный стих его вспомнился случайно и с похмелья - произнеся его, он вышел столь мудёр, что даже птицы круг поляны ахнули и разлетелись разносить слова его по белу свету, как долгожданную благую весть. Что уж тут говорить о людях! Еще, по скудости ума, кто-то из них пытался угадать, что мог бы означать упомянутый Натохой "командир" и чего он был большой любитель, - однако все уже ломились в избу, толкаясь и спеша урвать себе той памяти побольше. И только Алексей, как человек здесь пришлый, остался у крыльца, в недоумении  то почесывая жидкую свою бородку, то поглаживая бочок притулившейся к завалинке сумки, а то и вовсе комкая в руках неведомо зачем подобранный им под ногами номер "Сельской жизни", случайно выпавший из утащенного Натохой еще минувшим вечером скобяного сундука. Правда, и Васятка как будто растерялся и, тупо глядя на страдающий вместе со всею "Жизнью" той портрет цветущего Косыгина, как-то мучительно молчал, но скоро справился с собою и воскликнул, не то смеясь, не то рыдая:
      - Вот так-то, капитан! А ты: "кита-айцы!" да "ведме-еди!"! Наговорил с три короба, а улья брать не хошь!..
      Воскликнул - и направился не в сени, но куда-то вдоль лохматой от малиновых пруточков изгороди, не обращая внимания на сотрясающие дом громовый стук и треск. Алексей проводил его тяжелым взглядом исподлобья, потом оборотил лицо к монастырю, широко на него перекрестился, со вздохом подхватил суму и зашагал к своей избе, похлопывая по ноге газетой, словно не из морей откуда-то приехал, а возвернулся с почтой из села. Наверно, так о нем и подумал стоявший в яме с заступом в руках чеченец, которого полковничья папаха так героически белела среди заросшего крапивой пустыря, что поспешающим к побудке в Полк воронам хотелось пролететь над ним повыше.




6



      "И вот я здесь..."
      Записав эти слова, он надолго задумался, перебирая жилистыми пальцами столь философски начатую им тетрадь. Собственно, это была и не тетрадь даже, а чистый, не пронумерованный и нигде не зарегистрированный том Судового Журнала, каких аж пять штук подарил ему в Управлении Порта, при прощании с ним Главный Капитан. От избытка чувств он собирался осчастливить Алексея еще и комплектом  корабельной пиротехники, но позабыл, ибо чувственная избыточность зачастую выходит вредной для памяти. Впрочем, обоим им и без того было о чем повспоминать, да так, что смех начальника то и дело мутился слезами его же растроганности, а благодарные рукопожатия - веселой укоризной, напоминавшей им о том, что вообще безгрешных отпрысков Адама не бывает: случались и в работе Алексея промахи, и его пароходы  возвращились  иногда из рейсов с залитыми водой заместо  спирта компасами, и он неоднократно залезал, увлеченный стаями, в норвежскую рыболовную зону. И все же чаша заслуг, несомненно, перевешивала, и списывать одного из лучших капитанов на берег Главному было жаль. Между тем, будучи человеком глазастым, как и все судоводители, он не мог не заметить, что после недавней ураганной трепки Алексей как-то спал с лица, поосунулся и даже, вот, пустил бородку, будто уж бритье сделалось ему не в радость. Так и решил себе начальничек, вторя здесь и прочим знавшим Панкратова внука с детства мнениям, что ураган и подломил его известное бесстрашие, и пригрозил ему нешуточной погибелью, которая бывалому морскому волку теперь настолько не понравилась, что он решил уж больше не дразнить ее.
      Замечательно, что и сам Алексей таким досужим домыслам нисколько не противился и не пытался объяснить свое списание какой-то более уважительной причиною, и только новый духовник его, тайно присланный от Суздаля взамен отца Макария, прозрел, что море просто схлынуло с души капитановой, как схлынывал мучительный двадцатый век с равнин  и  гор  измятой  его тяжестью  России. Но если до скончанья  века  оставалось еще более полутора лет, то у послушника последних из святых отцов все сроки вышли, и минувший ураган был для него ни чем иным, как повелительным на это указанием. Хотя... и здесь, вдали от мачт, бортов и терпких рыбных запахов, он чувствовал себя как будто в море или, по крайней мере, уже на дне его, пока сухом, но и вполне готовом к затоплению.
      Сознав все это, Алексей проникся вдруг каким-то гулким и доселе не бывалым трепетом и тотчас выпучил глаза на свой дневник, подумав, что, пожалуй, не случайно ему для записей подсунули не какую-нибудь конторскую или амбарную книгу, а самый настоящий Судовой Журнал, который, как известно, необходимо заполнять и у причала, и в ремонтном доке, но всюду - лишь с расчетом на отплытие. И день за днем, за часом час, пусть даже ничего не происходит, он пишется на всех   до времени безмолвных кораблях, но всякий, вносящий записи в него, уверен, что все равно, когда-нибудь и непременно, пробьет тот долгожданный гонг, и судно оттолкнется от земли, предавшись воле волн, паров и ветра. Иначе и быть не может. Иначе это был бы не Судовой Журнал, а так себе - тетрадка, пригодная лишь к вырыванию из нее листочков для разных приземленных нужд. Ну, в лучшем случае, какой-нибудь Ванюшка, и мог бы понаделать из нее бумажных журавлей или поэт - изрисовать безумными словами и выбросить в помойное ведро: поскольку уж и вовсе ни на что она бы стала не похожа.
      К счастью, Алексей давно уже поэтом быть отвык, журавликов и в детстве делать не умел, а для нужды, хотя б на первое время, ему хватило бы и невзначай присвоенной газеты, без малого тридцать лет дожидавшейся сего благого часа. Между тем с рожденья проживая среди людей ревнивых к вере, он от рожденья же был приучен во всем происходящем примечать явленье Божьей воли и не считать случайными даже и самые простые совпаденья. Так, если мешало ему что-то, например, выйти в море в назначенное время - он не набрасывался с матюгами на нерасторопную команду или какую-то    из портовых служб, но даже радовался, будто зная, что этим Господь уберегает его от опасности; и верно, оказывалось, что как раз на уже проложенном им курсе всплывала вдруг оставшаяся от войны мина, и именно в тот срок, когда он должен был там проходить. Или потухал вдруг во время густущего тумана экран локатора; другой бы запинал под него акустика заодно с радистом, но Алексей спокойненько  ложился в дрейф с гудочками, и скоро уже на его борт взбирались рыбаки-колхозники, чей унесенный Нептуном баркас мог быть его сейнером раздавлен, ибо близкие  предметы и препятствия локатору не видны. А то было: сам он, собравшись как-то раз на первое свиданье с давно и тайно любимой им девчушкой, обнаружил выходной костюм свой изъеденным молью; ему бы впасть в отчаянье или помчаться к своей Люси в чем был, однако он стал читать благодарственный Акафист - и не ошибся: оказавшаяся блудницей Люся эта, так его и не дождавшись, через полгода вышла замуж за какого-то     зеленоглазого финна, который хотя и привез  ее  в свою Финляндию, но скоро от нее же и сбежал в Сибирь.
      Вот и теперь... Впрочем, теперь ничего особенного не случилось, и, едва начав удивляться, Алексей снова вспомнил о смысле своего поселения в Деревне и понял, что Главный Капитан, даря ему Судовые Журналы, просто шел навстречу суровой прихоти отца Паисия, пусть сам не ведал в том ни уха и ни рыла. Батюшка же и по отшествии своем любил, чтобы всякое божеское дело исполнялось со тщанием, и коли разумел под деревенской избой Ковчег Спасенья, так и старался снабдить его всем необходимым, так что не только Журналы, но и хронометр, и компас, и даже секстан со всеми томами Астрономических таблиц, не говоря уж о бинокле, рынде, сигнальном фонаре и прочем судоводительском скарбе, - все тем или иным образом попадало во владенье к Алексею и теперь передвигалось в пятитонном контейнере следом за ним по железным дорогам России, рискуя лишь подзадержаться в плену какого-нибудь бессмысленного, но не беспощадного русского пикета.
      Однако если Алексей успокоился по поводу Журнала, то скоро его встревожило какое-то гуденье уже не в собственной душе, а даже и за пределами избы, от которого стены ее стали вдруг чуть подрагивать и будто слегка покачиваться. Конечно, приписывать этакую напасть преждевременному осуществлению батюшкиного пророчества он не отважился, но и отделаться от неизжитых чувств так сразу не сумел - и вот засуетился, задышал, простер свой зоркий взгляд в окно, ища за ним бегущих во все стороны матросов... Так старый воин, даже и спустя полвека со дней его последнего сраженья, все вздрагивает и втягивает в плечи голову, заслышав вой сработавшей в ночи сигнализации на "жигулях" соседа. Так перенесший муки ревности супруг возьмет да и зайдется в припадке обманчивого подозренья, приметив в глазу ступающей с ним под руку жены чуть видный след давно оттуда выбитой игривости. Так, наконец, уволенный в связи с закрытием завода токарь вдруг вскакивает с табуретки при внезапном рокоте пустого холодильника и вместо папиросы обнаруживает в руке своей резец, скукоженный немой тоской по суппорту... Увы, сквозь вьюгу буйного вишневого цветения Алексей не имел возможности охватить во всех подробностях картину бунтарского прощания Васятки с родиной, а Деревни - с так вот внезапно возвращенным ей Васяткой, но возникавшие в зоне его заоконной видимости человекотени, овеянные беспрестанным трубным хрипом, воскрешали в нем хотя и смутные, но вполне определенные видения, и скоро он невольно вдруг вновь сознал себя  в пучине урагана, стремящимся на выручку к напрасно гибнущим в ее тисках друзьям.
      ...Несмотря на грозное штормовое предупрежденье, они район промысла не покинули, а, напротив, как понял Алексей, разглядывая их пятнышко на дальнем диапазоне локатора, обрадовались, что остаются одни на всей банке, и, не жалея топлива, взялись обстукивать ее сначала по периметру, а с усилением ветра - как попало. Еще он пытался, вызвав по "Кораблю" их  кэпа - Фагошкина, доказать, что и рыба не дура и ищет в шторм где глубже, но Фагошкин лишь послал его на известную долготу и переключился на другой канал. Меж тем ветрище от Карских Ворот все крепчал, волна от Шпицбергена все наступала и, смешиваясь с волнами Гольфстрима, пучилась и кипела, и даже глупыши смекнули, что в этакую рвань летать не стоит. Десятки сейнеров и эртээмов разбрелись по глубоководным широтам, спокойненько став носом на волну, - и только один Фагошкин, как гордый буревестник, все реял и реял над вздыбленною банкой, дореявшись, наконец, до того, что бросил буй и поспешил известить о том плавбазу, которой и посылать-то его никуда не пришлось, ибо дальше было уж и некуда. Но выбросить буй еще не означает не то чтобы поднять, но и найти его, - и скоро уволоченный им с палубы полукилометровый невод сулил стать для Фагошкина мертвою петлей. Выбирать его с кормы еще никто не научился, и следовало бедолаге скорее рубить концы, однако не тем он был человеком, чтобы запросто так лишаться средств к существованию, если уж о богатой наживе ураган заставил позабыть. Переиначив Апостольские слова, Алексей с ужасом подумал, что соратник его готов вот-вот "в свою же сеть падоша", и побежал, подставив борт волнам, его спасать... Вот тут-то и явился перед ним в трепещущей над палубою рубке отчетливо заметный в темноте отец Паисий, похожий на Чудотворца Николая, но только с горбом за плечом.
      - Я думал, в Царстве-то Небесном ты от него избавишься! – неловко пошутил Алексей, приглашая пришлеца присесть на откидной капитанский стульчик. - Значит, и там...
      - В Царстве Небесном все нормально! - сурово, но и в тон ему отрезал батюшка. - А вы вот тут, гляжу, зарапортовались. От ведь что корысть-то с вами вытворяет! Коварная бестия! Зато и ходит перед адом в первейшем почете, важнее, я тебе скажу, самого блуда блудного. Я с ней - вот как с тобой теперече - сиживал, и всего-то за то, что как-то раз ремешок на конюшне подобрал и штаны себе подпоясал. Так что ты думаешь? Все мытарства, как скрозь дым от костра, прошел, токо глаза прослезило, а эта  вцепилась - и ни в какую!  "Побудь да побудь, - стоит. - Уж больно ты мне люб". А сама-то какими токо ремнями не разукрашена: что твой матрос революционный! "Все, - блазнит, - тебе отдам да и главным ременщиком в хоромах моих поставлю"! Ладно, Ангел мой мне подмигнул, и разглядел я, старый грешник, что под нарядом-то ее все чернота и гниль, и вечная погибель...
      При этих его словах  судно спотыкнулось на такой волнище, что не видно стало ни зацепившихся за мачту туч, ни палубного прожектора, и тут же ухнуло в расщелину меж водами, едва не перепрыгнув через самое себя. Алексей представил, что бы сталось, если бы и у него был в это время невод за бортом, но тут же и очухался, сознав всю глупость такового положенья.
      - И верно, - согласился с ним отец Паисий, чудесным образом прозрев его раздумье. - Я бы и то не сподобился тебе помочь, как ты не пособишь теперь Фагошкину.
      - Я должен! - твердо рявкнул капитан и вновь рванул к себе холодную трубку "Корабля". - Руби концы! - заорал в нее так, что погибающие услыхали б этот крик сквозь ветер и без рации. - Руби концы и - к ветру!
      - А невод ты мне новый купишь?! - прохохотало вдруг в динамике.
      - Слыхал? - мучительно вздохнул отец Паисий. - Уже она ему внушила, что в раю он будет самым прибыльным: коль эту сеть туды с собой прихватит. Вот так, Алеша. Жалко мне твово товарища... Однако и ты, того гляди, отправишься за ним. Такое нынче время. Берегись. И прямо я тебе скажу: пришла пора твоя с рыбалкой этой расставаться. Езжай в Деревню, как вернешься с рейса. Там лихость пострашнее восстает, но в бабкином дому ты обретешь Ковчег Спасения. И ты, и все, кто еще хочет спастись.
      - Какой уж из меня спасатель! - в отчаянье воскликнул Алексей.
      - А там увидишь сам: какой, - услышал он загадочный ответ, и тотчас батюшки как не бывало...
      Увы, Фагошкину он так и не помог, хотя летел к нему на всех парах, рискуя в каждую минуту быть опрокинутым и смятым чудовищной той свистопляской ветра с бездной. "Неужто ж здесь того страшнее будет?" - подумал он теперь, прислушиваясь к не смолкавшим заоконным крикам, но видя в свете своего прожектора уходящий под воду киль фагошкинского сейнера, обвитый кухтылями и грунтропом. - Какая лихость может угрожать этой как будто напрочь позабытой Богом деревушке?.."
      Тут, оглядев свое жилище, ласково продуваемое теплым майским воздушком, струящимся из растворенной двери по вязаным бабушкой половичкам, печально улыбнувшись солнечным зайчишкам, рассевшимся на пожелтевшей от многолетней сырости печной бочине и половив ноздрями таинственные запахи минувшего, он поднялся из-за покрытого выцветшей клеенкой дубового стола и направился через настороженные при его нежданном появлении здесь сени на улицу. Вдруг захотелось как следует осмотреть и острокрыший двор, и огород, и сад с корявыми, но пышными деревьями... Однако только оказался он на крыльце - увидел суетящихся за забором дядю Лешу с теткой Шурою.
      - В сарай! В сарай покуда надо затолкать! - командовала баба над хозяином.
      - Ты еще меня учить тут будешь! - перечил тот, вдруг став похожим на завернутого в фуфайку кочета. - Того гляди у нас в ульях роение начнется, а я такие ладные домушки в сарай упрячу!
      - Дурак! А как отымут вместе с пчелками? Натоха, вон, как холодильник потащил, так, говорит, пока поставлю в бане - мало ли! И Лизавета Ромке приказала буфет в чулан везти. А этот - сразу напоказ! Глядите, люди добрые, какой я отхватил подарочек у пьяного!..
      - Вот это, что ли... лихость-то? - пробормотал смущенный капитан, но сердце простучало ему в ответ, что нападение Деревни на кабановское имущество - еще ничто, еще цветочки хилые в сравнении с тем, какими выйдут ягодки, и подлинно недоброе предчувствие сейчас же омрачило взгляд его, так что и вишневый цвет, и птицы в нем, и солнышко как будто постарели вместе с нависшими над Деревней монастырскими стенами.
















ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

доказывающая, что не всегда предчувствия бывают обманчивы




1



              Васятки хватились лишь после того, как Натоха с Валентиной вытащили из дома диван, а Петровы - последние два улья из омшаника, набитые рамками с падевым медом и такие тяжелые, что пришлось звать на помощь Ромку, давно отвлеченного от копанья и уже измученного буфетом. На зависть бабке Лизавете и пастухам, Ивановы с возвращенцами имели в своем владении не только ладные, крытые шифером дворы и бани, но и телеги, которые, за неимением лошадей, были рассчитаны на тягловую силу своих хозяев. При этом если дяди Лешина повозка больше походила на дрожки с короткими оглобельками, то Натоха впрягался в настоящую мажару, каких в здешних местах не видывали даже во времена Бояна. Правда, удобная, благодаря высоким бортам, для возки ворованных в лесу дров, теперь она своего создателя раздражила, и, не долго думая, он выворотил у нее задок, едва ли ни вместе с колесами.
- Если бы я знал, что она понадобится для мебели! - вскричал Натоха в отчаянии и, пнув по откинутому валику дивана, отошел к отставленному с дороги в бурьян столу, подумывая уже отказаться и от этого дивана, и даже от комода.
- Зато всю мелочь мы за один раз отвезем, - попыталась успокоить его Валентина. - Целую гору можно накласть...
- Гляди, в штаны не клади! - пошутила шагнувшая с крыльца с ворохом солдатских рубах и подштанников Галька-Невеста и, увидев Натоху у стола, вздохнула: - Там уж все давно прижрано - не рыщи.
- Кому прижирать-то было?! - еще пуще обиделся тот. - Ведь полбутылки оставалось!
- Кому? - удивилась Галька, бросив чистое белье прямо наземь. - Да, чай, ты не один охотник-то!
- И куда в вас только лезет? - пробурчал Натоха. - Чуть живы оба, а лопаете как телки...
            - Это теляты у них чуть живы! - хихикнула, шаркая со двора с коромыслом на плече бабка Лизавета. - А оне что тот бык: покуда зверь не утащит - не успокоются!
            Внезапное упоминание запретного имени заставило вздрогнуть даже Натоху. Впрочем, запретным оно только для него и числилось, ибо старуха, как ни крепилась, выжила из ума еще на Сретенье и никаких запретов с тех пор не признавала, Гальке и сам леший казался обычным мужиком, но только сильно волосатым, а Валентина просто ничего не понимала, хотя супруг и намекал ей об этом звере всякий раз, когда в природе слышался какой-нибудь необычный звук.
  К сожалению, к концу двадцатого века и второго тысячелетия по Рождеству Христову в России почти не осталось таких уголков, где звуки эти слышатся постоянно или хотя бы раз в неделю, или, на худой конец, раз в год. Люди ли сделались настолько глухи, что окружающий мир напрочь утратил для них всякую таинственность, сама ли природа устала напоминать им о ее с ними родстве, и значит, о необходимости считаться с неписаными законами сосуществования, или же произошло меж ними и ею столь противоестественное кровосмешение, что человек превратился в сухостойную коряжину, а обитатели дремучих лесов воплотились в человеков, - Бог весть, но факт остается фактом, и даже уфологам нечего стало делать, в виду отсутствия объектов неопознанности. Если же и отмечается в какой-нибудь местности что-то этакое, то отношение к нему подавляющего большинства населения оказывается до такой степени наплевательским, что самому этакому остается лишь исчезнуть, прихватив с собой одного-другого из немногих любопытствующих или просто оставив о себе стыдливую память в форме выжженной в кружок травы либо выпавшего из окошка стеклышка. И все. Было и нет. И повторится ли еще когда - всем до лампочки.
  Так и со зверем. Несмотря на то, что никто и никогда его не встречал и даже не видал, обитание его в деревенском лесу еще каких-нибудь пятнадцать-двадцать лет назад не подвергалось никакому сомнению. Что уж и говорить о временах давно минувших, когда вся округа кишмя кишела такими деревнями, а леса - не только деревьями, но и хищниками, и пушниной, и всевозможными тетерками и глухарями, любившими восседать среди лосиных рогов! Тогда, зверю этому если и не приносились добровольные жертвы, то выказывалось такое уважение, что ни одна изба не обходилась без зачура: царь-травы, чертополоха через гривну в Иванов день начесанного и по углам распихнутого. До революции собирали эту траву, как и боронец, и адамову голову, и кавыку (на которой ставили дома) монахи, а после них - горбатый Никита, раздававший высушенные под конюшенной крышей пучочки всем труждающимся и обремененным, присовокупляя каждому особую молитовку. И не чурались этих пучков и молитовок даже самые закоренелые атеисты, настаивавшие их в молоке или самогоне, и исцелялись, и не боялись ни колдунов, ни самого зверюги. Да и не слыхать его было до самой перестройки, а если ухало что-то в лесу или крякало, то знали все от мала до велика, что это филин ухает или коростель заходится - и спали себе спокойненько, втихаря перед тем перекрестившись. Но вот как только лег в сыру землю Никитин прах, как прекратились травяные его поставки, так и захрипело по лесу, и стали, пропадать сначала солдатики, по всем болотам и чащобам свои "точки" разместившие, а там и рыбаки-охотники, и совхозная скотина, и даже глупые девчонки сельские, повадившиеся ходить по ночам возле полкового заграждения.
  При этом не всем хотелось верить, что виновником этой напасти было какое-то невиданное чудище лесное, которого даже Высоцкий поминал в шутливой песенке, и разговоры о нем не велись. Однако оставались еще и люди осторожные, которых молчание объяснялось умниками дремучестью. К таким-то архаистам и принадлежал Натоха Иванов, сам иной раз удивлявшийся своему, при мыслях о звере, душевному трепетанию. А между тем и удивляться-то было не с чего, ибо ему чаще, чем другим деревенским пацанам, приходилось бывать свидетелем мистических Никитиных воздыханий, и если бы угораздило его провести послеармейскую жизнь в Деревне - кто знает! - может быть, и не пришлось бы теперь Алексею менять родные судовые помещения на старую бабушкину избу. И это при том, что море так же не перестало таить в себе грозного чура, и до сих пор, например, за посвистывание на палубе можно схлопотать по шее от бывалого боцмана, и до сих пор не расстаются моряки с талисманами, хотя и появились уже на местах упраздненных после распада СССР помполитов  священники. Не их ли имел в виду Никита, пугавший маленького Натошку пророчествами о том, что перед самым концом света люди станут слепы и глухи и сначала отвыкнут верить в зверя, как уже давным-давно не верят в русалок и домовых, а потом... Впрочем, Натоха теперь уже той страшилки не помнил - потому-то и не мог сказать Валентине ничего вразумительного.
  Но если он не мог сказать, то слышать о лесном хозяине не разучился, и лишь только бабка Лизавета закрыла свой несмысленный и беззубый рот - впал в необычное для него беспокойство: содрогнулся вдруг весь, будто током ударенный, вылупил, насколько хватало возможности, глаза и, наконец, завертел головой, как пропеллером, очевидно отыскивая кругом себя кого-то отсутствующего.
- Там он! - непостижимым образом поняв его, сообщил чеченец, выходя из раскрытого двора следом за впряженным в дрожки с ульями дядей Лешей, и простер свою джигитскую руку вдоль изгороди. - На реку пошел. Я видел, когда копал. Капитан - туда, а он - туда.
- То-то, я гляжу, ни того, ни другого нету! - удивился Натоха.
- Вовремя спохватился! - усмехнулась, прикуривая, Галька. - Уж солнце, вон, встало выше ели, а ты...
Дальнейшие непристойные слова, ее заглушил вдруг неслыханный в здешних местах громовой раскат, от которого вздыбились даже жидкие Лизаветины волосенки. К счастью, тут же выяснилось, что это просто привел в действие свой рог появившийся на ступеньках крыльца Юрка, ответом которому было жалостное мычание телят в их позабытом Богом загоне и счастливый смех прыгающего в сенцах Ванюшки.
- Ты что?! - грозно возмутилась упершаяся грудями в самый большой лежак на телеге тетка Шура. - С ума, что ли, спятил: так дуешь?!
- Ничего не с ума, - потупился Юрка, поняв, должно быть, что первый его музыкальный опыт вышел не совсем удачным, и поспешил оправдаться:
  - Надо же Васятку-то известить.
  - Да он еще дальше убегёт от твово рыка, - заключила бабка Лизавета и опять слово ее вышло противным Натохиной душе.
  И вот ведь человек! - только теперь дошло до него, что неучастие Васятки в происходящем разоре его родового гнезда может быть связано не с зоревым его опьянением, а с чем-то более существенным: с какой-нибудь внезапной обидой или, напротив, с боязнью помешать соседям сделать делаемое ими поскорее. И вот понял это Натоха - и смутился дух его, и неловко вдруг стало ему от мысли, что запорожец, и впрямь, может углубиться еще дальше.
          - Надо бы его поискать, - заявил он, не зная: самому ли взяться за это дело или снарядить на поиски Ванюшку.
          Но Ванюшка и сам был не промашной и уже тянул с Юркиной шеи призывный рог его, который теперь - в   виду чрезвычайного обстоятельства - родитель не имел права удерживать. Скоро тот же громовый хрип вновь огласил Деревню и гласил до тех пор, пока мальчик шнырял вдоль речного берега и под монастырскими стенами на другом берегу. Но и взрослые не сидели сложа руки, и им пришлось пошарить по избе, огороду и даже чердаку - покуда Галька не обнаружила в подполье крынку с горилкой, давшую людям правомочие сосредоточить усилия не на беспорядочной суете, но на обдумывании породивших оную причин.
            - Может, он захотел сморчков на дорожку набрать? - предположил дядя Леша, с опаской глядя на разливаемую Натохой мутность.
- Здрасьте! - засмеялась Галька. - У человека горе, а он пойдет по грибы! Ладно бы в магазин - да я так и думала, пока этот горшок не нашла.
- Чего ему ходить-то: лисапед бы у меня взял, - смекнула бабка Лизавета.
- Утопился. Точно, - произнес вдруг Ромка и пояснил: - Так пошел! Так пошел! А Капитан - туда!
- Не болтай! - пресек его мрачное кликушество Натоха, заметив, как побледнела и затряслась впечатлительная его Валентина. - Думай, прежде чем балаболить-то!
Между тем Ванюшка вернулся с реки ни с чем: Васятка на его гласы не отозвался и как будто действительно канул в воду. Возникла мысль отправиться к берегу всем скопом, но Юрка предложил осмотреть сначала все деревенские дома.
            - Вдруг зашел куда и уснул, - был его резон.
      Пошли по Деревне. При этом если Натоха оставил телегу с диваном у крыльца, то возвращенцы решили докатить остатние лежаки до своего двора, как и бабка Лизавета - занести коромысло в свои сенцы. Однако сколько ни ходили, сколько не надсадовал рог Ванюшка - все было тщетно, и теперь уже вспоминание о звере начало тревожить не только одного Натоху, но и Гальку с Юркой, и старуху, и даже телок в загоне, принявшихся мычать без умолку, но и без согласия. Да что телки! - и собачкам, забившимся под Лизаветину скамью, сделалось не по себе, и скворцы в их ветхих шалашиках всполошились, а на чистое спозаранок небо набежали какие-то взбалмошные, взъерошенные облачка, притянув за собой порывистый и пыльный ветерок.
- А ведь это Капитан натворил, - в конце концов, объявила Галька, когда все вновь собрались у стола с горилкой. - Чего-то он ему ночью сделал - блин буду! Я сразу, как пришла, заметила, что Васятка-то... того, не такой какой-то. А этот... Видали: как из окна-то выглядывал: как сыч, прямо...
- И ведь никто не догадался его в Евдокеином-то дому проведать, - поддакнул Юрка. - А вдруг Васятка-то там и лежит... в подполье.
- Почему в подполье? - нахмурился Натоха, поспешив на сей раз обнять задрожавшую было жену свою.
- Потому! - воскликнула Галька. - Это ведь как делается? Чик – и все!..
- Да пошто ему яво чикать-то? - возразила ей бабка Лизавета и с некоторым опозданием всплеснула руками.
- Почем нам знать: пошто? - не сдавалась Невеста. - Значит, была причина...
  И вот тут-то, словно в подтверждение страшных слов ее, донесся до них откуда-то из-за кабановского дома, от реки или из леса, отчетливый душераздирающий вой, похожий на сигнал полковой тревоги, но и отличный от него по мере беспощадности.  И он не оставался на одном месте, но очевидно наступал на Деревню, как неотвратимый рок - на душу нераскаянного грешника, с той лишь разницей, что грешник злую участь свою может все же предчувствовать и успеть покаяться, а Деревня и в сей грозный час оставалась деревнею.
  Никто. Ни одно из чад ее не пало ниц с воплем о помиловании, ни одна рука не взметнулась к крестному знамению, и единственным, на что оказались они способными, было немое и всеобщее раскрытие ртов, как в сцене у Гоголя, какую не следует путать с пушкинской. Только Ванюшка, по малолетней глупости своей, чему-то вдруг обрадовался и, подпрыгнув побежал со двора в улицу, распугав подкравшихся едва ли ни к самому людскому стойбищу любопытных петровых кур, да Ромка, благодаря своему басурманству, оглядывал всех с бессмысленной улыбочкой, показавшейся Натохе в ту минуту  Иудиной.
И может быть, они так и остались бы стоять там, подобно Лотовой жене, на веки вечные, может быть, и не стояли бы, а скоро примерли, придав работы бесам на мытарствиях, но, видно, не пришло еще время ни тому, ни этому - и не минуло и минуты, как Деревню огласил восторженный Ванюшкин крик, заключивший необъятную детскую радость в одном коротеньком, но растянутом до неприличия словике: "Едут!", которое всем  в их  внезапной оглохлости с не различением глухих согласных звуков явилось роковым до безнадежности.



2



      Случаются в жизни не только отдельных индивидуумов, но даже и целых этносов такие события, от которых оне либо замыкаются в себе, по примеру хеликсов, либо напрочь утрачивают свою пассионарность и ассимилируют  с соседями, забывая о своем генетическом долге. Как правило, это происходит неожиданно, так что не остается времени на очухивание, которое могло бы сему удивительному происшествию агрессировать. Впрочем, исследование этого вопроса - прерогатива людей заученных, и главное, что необходимо почерпнуть из него человеку немудрёному: адаптация. И здесь Деревня сумела явить себя во всей красе и сметливости, так что не успели машины с новыми хозяевами кабановской усадины, чьи торжественные гудки и перепугали похмельщиков, подкатить ко двору, как тотчас все стоявшие на нем к ним привыкли. Мало того: в одно мгновение откуда-то взялось в руках  тетки Шуры расшитое голубями полотенчико, на котором, за отсутствием каравая, сразу несколько рук расположили тарелку с пожелтевшим салом и стакан с вонючим угощением.
      Ведал бы Васятка, с любовным старанием сперва замутивший, а потом целую ночь выгонявший на электрической плиточке при помощи бака и мисочек, чистосердечное свое зелье, что над ним допустится такое надругательство - он бы, верно, крепко призадумался: а стоит ли мучить себя еще и стряпней кручеников? И хотя то блюдо еще вечером было все съедено - запах от него, на прочую закуску распространившийся, не мог остаться новоселом не учуянным. И получалось, что не только тихой своей родине приносил Васятка душу в извинение, но и новому теперь ее хозяину, как его далекий предок - хану, кланялся. Ладно, хоть хозяин этот действительно вышел не похожим на татарина - а то бы запорожцу только утопиться и осталось бы.
  Однако если он не вышел рожею в татарина, то повадки его были явно агарянские, и вместо того, чтобы с радостью принять предложенное ему Деревней подношение, он будто не заметил и самих-то подносителей, несмотря на то, что один только Натоха был его в два раза больше и мордастее. Правда, малый рост свой и худобу он, как видно, приспособился восполнять за счет двоих своих товарищей, к которым и обратился тут же по прибытии.
             - Как вы думаете: на что это похоже? - вопросил он негромким и каким-то потаенным голосом, указав лишь быстрым взглядом сразу и на Натохину телегу с диваном в ней, и на забытое Галькой у завалинки белье, и на взгрустнувших деревенских жителей, и на распахнутые сени, полные встревоженного, как при пожаре, мусора.
  - Похоже на картину Репина "Приплыли"! - как будто пошутил один из тех товарищей, отличный от другого только цветом спортивной кофты и загорелостью...
       Как ни странно, но слова его вдруг оказались справедливыми: в том, конечно, смысле, что на появленье новожильцев в этот час да еще в таком количестве никто здесь не рассчитывал, и в том еще, что при этом появлении Деревня обогатилась и впрямь бесценной и, может быть, бессмертною картиною. Вот только с Репиным загорелый погорячился: ибо не хватило бы тому таланта и материи для запечатления увиденного. И Брюллову не хватило бы. И Сурикову. Разве что Глазунов?.. Да нет; тут ведь штука-то не в численности натурщиков, а в пространстве, между ними нарисованном. Проще пареной репы было бы согнать всех на  середку, высчитать углы и линии, обозначить уголечком всех участников - и малюй себе: баб в расшитых сарафанах и кокошниках, мужиков в лаптях и препоясанных рубахах, мальчика с большим охотничьим рогом и приезжих горожан: одного плюгавенького, в парусиновом костюмчике, с залысиной и курчавыми бакенбардами по краям сухой физиономии с  выпученными черненькими глазками, чуть горбатым носиком и девическими губками, да двоих немного позади него: как две капли, длинных и кулемистых, в темных шароварах, взятых у Ивана Никифоровича, с бородками от старика Хоттабыча и рыжими хвостами как у Опраксьи Королевичны. Само собою, дом со ржавой, в толевых заплатах, но все-таки железной крышей послужил бы сей холстине колоритным украшением, а две "Газели" у двора и "джип" с крутыми наворотами весьма бы кстати подчеркнули свежесть времени. Можно было бы и птичек на ветвях или даже по коньку пустить, и собачек у колес машинных выписать, да и петух, взлетевший от страха на изгородь, стал бы тут вкусненькой изюминкой. Но... пространство! Не такое, что всего лишь не давало бы живописным типам заслонять друг друга, и не всеохватное, то есть с небом, с лесом вдалеке, с соседними избенками и даже - пусть! - с Натохиной отшибиной и Кучумом в уголке ее на привязи, а - невидное глазам, но столь глубокое, что любой бы  мог, взглянув, воскликнуть:  «Господи! Сколь непостижимы и раскидисты средь людей пути Твои!» Воскликнуть - и сейчас же опечалиться, сообразив, что не Господь повинен в этой раскидистости, а ненавистник рода человеческого, которого лукавая ухмылочка царит - когда как следует присмотришься - и здесь, какое бы лицо ни взять.
  Но что же? В том оно и состоит - искусство-то, и давно уже кумекающие в нем поняли, что Божий лик не многих веселит, и тем ценней продукт любого творчества, чем откровенней та ухмылка. Стало быть, и в деревенской этой пасторали они б нашли приятность. Стало быть, не зря затеялся весь этот сыр-бор с дележом кабановского имущества. Ведь что бы вышло, если бы приезжие нашли здесь тишь да гладь да божью благодать, если бы все было чин по чину: в дому порядок, Васятка на крыльце с объятьями, крестьяне с чистыми, румяными мордашками, горячий каравай на длинном с бахромою утиральнике, соловушки на всех кустах и - городские люди долгожданные, в такой же благости ручонки распростершие? Да ничего не вышло бы, и посмотреть-то было б не на что, хоть плюнуть да бежать, как говорил поэт, придя на кладбище. А уж слова, какими бы друг друга все здесь стали потчевать, не стоили б и записи. Теперь же, когда перед глазами новороссов предстало зрелище для них невероятное, из всех канонов напрочь выходящее и даже для видавших виды них необъяснимое - любое слово было на вес золота, да и молчанье тоже не серебренным.
    Казалось бы, и говорить-то тут было не о чем, но не таков простой и больше всего на свете любящий стоять за справедливость русский человек. Справедливость же требует от стоящего пламенных речей, биения себя кулаками в грудь и раздирания на ней рубахи. И кому же, как ни Натохе Иванову, выпадало теперь явить себя народным-то заступником и положить, если бы потребовалось, жизнь свою за други своя: то есть и за исчезнувшего, но перед тем так чудесно воскреснувшего душою Васятку, и за понявших себя едва ли ни преступниками и потому понуривших буйны головы односельчан, и за самую землю, попранную колесами чужестранной машины. Лишь за хитронырливого Леньку Петрова с его краснорожей бабищей не хотелось Натохе жертовать не то что жизнью, но и ни единой рубашечной пуговкой, однако, коли они очутились здесь почти в единой упряжи, надо было и за него. И Натоха отважился, наморщил лоб и напыжился, а поскольку сказать ему было нечего - начал изрекать лишь то, что изрекалось само, и слушать его было боязно.
       - Ведь вот что приключилось-то, - были первые его слова, сопровожденные широким разведением рук во все четыре стороны. - Стерег-стерег Петрович дом от разорения, да, видно, не судьба. Не углядел! Дождались, разбойники, когда он в село проститься с родственниками подался, и все почти что уперли. Диван, вот, мы уж за Деревней нашли. Обронили, знать, второпях-то, гаденыши...
  - Да ладно хоть избу-то не сожгли! - удачно  ввернула свое словцо Невеста, насупившись для вящего вида, но едва скрывая свое восхищение Натохиной сметливостью.
      - Ладно, я их спугнул, когда на пастьбу проснулся, - неожиданно и для себя самого вступил в защиту деревенской чести Юрка. - Слышу только: вроде как гремит чего... А как на рожке-то заиграл - они и побежали. Только топот пошел по дороге-то...
  Все сказанное произвело на лысого столь тягостное впечатление, что он застыл на месте, как обухом пришибленный, и долго не мог ни рта раскрыть, ни глаз поднять на говоривших. В таком же состоянии оказались и его товарищи, и только загорелому придумалось шагнуть к телеге и поближе рассмотреть диванное сооружение.
- Да вроде все в сохранности, - успокоил его Натоха. - Даже пружинки не повылазили. Вот у меня однажды так-то хотели сервант утащить, так даже дверки все отодрали.  А Юрка - так вообще кровать нашел...
- Постойте! - не выдержал, наконец, плюгавенький, вытирая широким сопельничком покрывшуюся потом лысину. - Вы так рассказываете, будто на Деревню то и дело какие-то террористы нападают! Откуда же они берутся?
- Да из лесу! - воскликнули    в один голос все ему предстоявшие, за исключением ничего не понявшего Ромки и Ванюшки, напротив, изобразившего на маленьком личике своем чрезмерную понятливость, но и увидевшего предостерегающий его отцовский кулак.  - Из лесу - откуда же!..
       И тут... Но прежде того случилось небольшое происшествие, заставившее вздрогнуть вместе со всеми и чеченца, и мальчика. Одна из собачек - рыженькая, похожая на откормленную дичью, но не озверевшую, а, напротив, как будто подобревшую крысу - вдруг прищучила подкравшуюся к "джипу" с исподу его заднего колеса курицу, которая только громко захлопала крыльями, но не издала никакого звука. Конечно же, все, включая и приезжих, усмотрели в этом какой-то предостерегающий знак и настороженно переглянулись, однако то, что последовало затем, даже и не знаком, а знамением-то назвать было мало. Лишь только тетка Шура, всучив полотенце с подношением бабке Лизавете, метнулась меж приезжих ко спасению своей хохлатки - шумный ветр пронесся вдруг над Деревней, вмиг пригнув к земле вершины всех ее деревьев, приподняв непрочные листы железа на крыше и загнув их в направление конька, громыхнув дверью сеней и сдув с небесной вышины само солнышко. Темень тьмущая накрыла на несколько мгновений собравшихся, пылью, мусором, прошлогодними листьями, схороненными в свежей траве, обдало их скошенные на сторону физиономии, а когда вся эта хмарь развеялась, и людишки кое-как проморгались - взорам их явилось нечто сверхъестественное, от чего они лишь чудом не попадали замертво. Впрочем, Валентина, утратившая во внезапной буре той беретик с невеликой головки своей, уж было и повалилась, но Натоха и здесь успел подхватить ее под грудки, несмотря на то, что все еще был занят неоконченной беседою. И великого восторга заслуживает мужество чеченца, чей аллах, даже если бы он и оставался верным мусульманином, был несказанно далеко от места происшествия, а может быть, и, напротив, очень близко, может быть, и смерч-то он наслал из суховейной Азии, чтобы напомнить о себе изменщику.
  И вот, когда промчалось это бедствие, урон от которого еще только предстояло подсчитывать, когда вернулось на свое обычное место и солнышко, осияв Деревню, как ни в чем ни бывало, тем же майским ласковым свечением - взгляды всех сошлись на том месте, где только что собачка придушала курочку. Однако курочки и след простыл, а собачка оборотилась вдруг старухою, вылезающей из машины с громким кряхтением. Была она облачена в монашеское платье с клобуком и полумантией и держала в костлявой и бледной руке свисающие до земли крупноузельные четки. При этом зыбкая и на первый взгляд немощная фигура ее вызывала отнюдь не жалость и источала не призыванье к умилению, а какую-то холодную и даже злобную властительность.
       - Что же вы не подождете, няня! - воскликнул поспешивший на подмогу к ней плюгавенький. – Посидели бы в машине, пока мы тут беседуем...
- Да уж насиделась я в твоей карете, Вилечка, - грубым голосом отозвалась старуха, выпрямляясь и оказываясь весьма высокой и даже статной женщиной, так что, не знаючи, за ней еще и мог бы увязаться в сумерках какой-нибудь искатель приключений. - А беседа ваша Богу не угодна. Видишь: даже ураган обрушил на Деревню-то. Да и то... Ведь тут живут теперь одни лишь грешники. Чай, добро Петрушино растаскивают...
- Что вы, няня! - возразил ей этот Вилечка, подхватывая не нуждающуюся в его подхвате монахиню под руку. - Наоборот! Обратно привезли! Говорят, что ночью в дом залезли...
- Помолчи уж лучше, Виленин! - строго перебила она его. - Знаю я, кто в него залез! Вон грибочка-то и нету тут... Ну, Василия-то твоего Петровича.
- Он в село пошел: проститься с родственниками...
- То село, - опять оказался он не дослушанным, - наверно, кладбище. Пил, поди, всю ночь на вырученные за дом денежки, а теперь там вместе со всеми Кабанами и Кабанчиками отсыпается...
  Только теперь узнали деревенские в устрашающей старухе этой бывшую их красавицу и вековуху Софьюшку. При этом если бабка Лизавета захихикала, а Натоха Иванов присвистнул и потянулся к стакану с горилкой, дядя Леша, как недавно Валентина, чуть не лишился чувств, и только вид застывшей в бледном изумлении жены как-то поддержал его дыхание...
      А Софья действительно выглядела в необычном одеянии своем далеко не божьим одуванчиком, как, наверное, ей самой того хотелось, а грозной и самовластной фурией, будто не из города приехавшей, а вышедшей из леса, где у ней, как у старухи в сказке про золотую рыбку, стоял высокий терем, куда входа не было никому, кроме, разве что, вот этих молодцев во главе с плюгавеньким и лысым Виленином. Даже видавшие ее всего-то месяц назад на Петровых похоронах теперь бы не признали в ней ту тихую и обделенную наследством бабушку, не назови она Васятку грибочком; только слово "грибочек" и выдало в ней прежнюю Софью, но словно бы и указало, что известно ей еще и множество таких словечек, которые Деревне и не снились.




3




      - Да, уела она нас, - говорил уже под вечер, сидя в Юркиной избе на сундуке с солдатской амуницией, Натоха. - Словно в воду глянула, еще и из машины-то не вылезши! И тебя, Васек, уела! И тебя, Семеновна! И даже Капитана!
- А его-то как же? - наивно спросила распростертая на своей любимой лавке с сигаретиной в зубах Галька.
- А так, что опоздал он с монастырем-то, - с полуслова понял Натоху Васятка, расположившийся в головах у Гальки и только не служивший ей подушкою. - Говорил я ему: занимай, пока не поздно, Никиткино-то жилище, тоже ведь твоим оно наследством получается...
- Да уж, чай, у них на него какие надобно бумаги все имеются, - напомнила бабка Лизавета, польщенная прозванием ее по отчеству.
- Да... такие люди все как надо делают, - согласился с ней Васятка и передернулся так, словно одна лишь мысль о делающих как надо была для него страшнее злого холода. - А ведь сначала вин мне дюже глянулся - Виленин-то этот. "Арендатором, - каже, - буду". А тут вон что! Було да проехало! А Сонька-то?! Черницей заделалась! Во це черница, шоб ее!..
- Во! Глядите! - засмеялась Галька. - По-хохлятски заговорил запорожец-то!
      - От такого происшествия не только по-хохлятски, но и по-турецки залепечешь, - мрачно заметил Натоха и  подцепил со стола початую бутылочку. - Тут ведь что самое-то удивительное?.. Ну, то, что она монашкой стала - пусть. Сейчас туда идут и не такие рыбины. Но для чего она в Деревню-то вернулася?  Жила бы себе спокойно в городе или в готовеньком монастыречке. Тоска по родине, что ли, как меня, заела? Да не поверю я! За сорок лет ни разу ведь здесь не показалася! Скажете: Петра боялась? Она-то?! Да ей сам черт не брат!..
  - Если и сама она не ведьма, - проговорил Васятка и опрокинул налитые Натохой во время рассуждения полстакана.
    - Господь с тобой! - в испуге прошептала вдруг бабка Лизавета и невольно перекрестилась. - Ведь она монашенка...
- А ведь так! - словно обрадовавшись чему-то, вскрикнул, не слушая ее и не закусывая, Васятка и привстал за столом. - Мне батя все писал, что жутко было ему в дому ночью-то оставаться. Шо це такэ? "А лежу,- писал, - и слышу Софьин голос. Моя, каже, изба - и все тут"! Я думал: он - того, а, вишь, как вышло-то! Сбылось ведь, понимаете!
- Предчувствовал старик, - кивнул Натоха, радости его, однако, не разделяя, но и не желая уступать в выпивке. - И мне он как-то жаловался...
 - А у ней под подолом метла! - вдруг сообщил сидящий на пороге Ванюшка. - Я видал...
- Молчи, когда большие разговаривают! - прикрикнула на него Галька, тоже поднимаясь на лавке и прицеливаясь к стакану.
- Я, правда, видел, ма, - обиделся мальчик. - Идет, а след за ней, как за голиком облезлым, тащится...
- Ну, метла - не метла, - продолжал задумываться Натоха, - а что-то такое имеется. Вот как она догадалась, что Вася спит на кладбище и что пил перед тем всю ночь? Я, как услышал, так подумал: все. Даже сердечко обмерло, точно не старуха тут появилась дряхлая, а следователь прокуратурский. Ну, думаю, теперь она и на холодильник в бане укажет, и  на гармошки  - особенно: сама ведь игрывала на них.
            - А Леха-то? - засмеялась бабка Лизавета, приготовившись чокнуться с Галькой стаканами. - Чай описался весь за ульи-то!..
            - Конечно, дело вышло дрянь, - гнул свое Натоха, никого не слушая и будто даже позабыв о молодой жене, увезенной им домой в телеге вместо оставленного у кабановской завалинки дивана; сильно запьяневшая Валентина несколько раз по дороге чуть не вывалилась, и он уже проклинал себя за сломанную подугу, какую теперь предстояло выгибать и вдалбливать в грядки считай что заново. - Это все похмелье! Да еще ты, Вася... хоть бы сказал, что к могилкам отправляешься. Вот и потеряли кучу времени, пока тебя искали. А так бы они приехали уже к шапошному разбору, и не пришлось бы нам позориться да эту Софью, как дитям малым, выслушивать. И ведь что заладила-то! "Все вы грешники и только глядите, что бы у соседа стырить"! И этот еще - Леша рыжий - к ней приладился! "Нам Васятка добро дал"! Будто и за него я не старался...
- Зато наше теперь все при нас, что унести успели, - успокоила его Галька, - а ему планида лежаки-то взад тащить.
- Пого-одь! Договорится, чай! - возразила бабка Лизавета. - Оне теперь у тех не токмо в соседях - в шабрах объявятся.
- Еще и Шуру-хрюшу в монастырь возьмут! - был Галькин смех. - Какой-нето соломщицей!
- Да, не успел наш Капитан, - опять вздохнул Васятка. - Ведь я из-за него... Смекаю: как возьмется он - и я ему сгожусь на старость лет. Чего мне в Запорожье-то? Какая жисть? На этих гривнах, как на шее лошачей, долго не продержишься! Вот и пошел я батьки с мамкой испросить... Да и сомлел там на солнышке. Всю ночь ведь с Капитаном прогутарили...
- Ну, и о чем же вы гутарили? - полюбопытствовала Галька, тщетно уклоняясь от забежавшего в их дом перед закатом солнечного лучика.
- Чай, Евдокею все поминали - бабку-то его? - предположила Лизавета. - Тоже... чудо-то была!
  - Нет, - покачал оселедцем Васятка, взявшийся жевать последнюю оставшуюся от его пира саловую шкурку, хотя на столе лежали и свежий лучок, и редиска, и даже три отваренных картошины, принесенные Натохой из дому. - Он больше все про чудеса Никитины рассказывал. Святой дурачишка-то наш получается. Не прогадал Андрей Петрович: то-то у него в колхозе все и робилось.
- А что святой-то? - заинтересовался Натоха своим покойным дядькою.
- Стой! - воскликнул вдруг Васятка, по привычке засветив себе ладонью в лоб. - Вспомнил! Он же ко мне приходил: тама-де!
- На кладбище?! - единогласно ахнули Галька с бабкой Лизаветой.
- На нем, - подтвердил, задумываясь, запорожец. - Только... Не помню, шо сказал?
- А ты не "шокай", - сочувственно посоветовала Галька, - Может, мысль-то нерусская и отшибает память-то...
- Нет. Все вычеркнуло, - сокрушенно махнул Васятка той же роковой рукою, но, однако же, прищурился: - Вот вижу, что стоит он надо мной... Такой колокольный... с крестом на пузе, а штаньцы такие стареньки, и босый весь... А что сказал - не помню.
- Ну, а в избе-то - чай, не запамятовал? - с огорчением в потухающем взгляде вопросил Натоха. - Чего, ты говоришь, святой-то он?
- Та як же! - оживился вновь пытаемый. - Схоронили-то и то зараз в двоих местах: и здесь, и... в этом... Капитан-то откудова. И много он такого порассказывал, чего и не во всяком телике надивишься. И посадить-то его хотели, да все не давался он никак, и медведём-то оборачивался, и сам на свет явился без мужицкого участия... То есть, это Капитан так-то... Но все одно: Никита там  присутствовал.
- Как это?! - зарделась Галька. - Духом, что ли, он святым прикинулся?!
- А ты не смейся, - сурово запретил Натоха. - Над святыми не изгаляются. Так и чей же он? - теперь уж взгляд Натохи сделался настолько пристальным, что Васятка даже рот раскрыл, тужась что-то произнести, но, видно, и не зная что.
 В это время с улицы в раскрытое окно залетел велосипедный лязг, а вслед за ним - из-за прикрытой двери - ворчливые ругательства, и скоро на пороге появился сам-шест Юрка с вещевым мешком за костлявыми плечиками.
- Вернулся! - вскричала Галька, кидаясь к нему с объятьями, обласкав, однако, не мужа, а нелегкую его поклажу.
- А что ж не вернуться-то? - громко выдохнул он.
- А прошлый-то раз! Утром только дождалась, - объявила она. - Выпил все, пока ехал, и уснул у моста!
- Видать, удачно съездил? - отметил Васятка, очевидно еще сомневаясь в чем-то, тогда как мешок без Юркиного пояснения вопиял о приятной своей наполненности и мягко побрякивал в Галькиных руках, переносивших его на лавку.
- Вот, - самодовольно произнес гонец, протягивая запорожцу деньги на беспалой ладони. - Все до копеечки. Токо... сигарет еще взял...
- Молодец, молодец! - похвалил его Васятка.
- Молодец бы был, кабы скотину нынче выгнал, - пробурчала, бабка Лизавета. - Передохнут ведь все в загоне-то. Уж кой день голодные...
- Ничё, - отмахнулся Юрка. - Зато завтра и гнать-то не надо будет: прямо тут всю траву с корешками повыдерут.
- Как бы тебя Макаровна не повыдрала! - был Лизаветин смешок. - Опять ведь напорешься нынче. Вона, каку прорву бутылок-то припер! А ты бы, Васятка, поэкономничал. С чем до дому-то воротишься?
- С чем ворочусь — все мое! - заявил тот, беря из Галькиных рук и кладя на стол хлебные буханки, банки с рыбными консервами и тушенкой и даже большую колбасную загогулину, каких и в городе-то не часто сыщешь. - А это тебе, хлопец! - протянул он тихонько наблюдающему за ним от порога Ванюшке шоколадку с изображением краснощекой девочки в нарядном платочке. - Шоб тебе такая Аленушка жинкой пришлась!
- А тебе шоб жилось, пилось и елось, и… еще чего хотелось! - засмеялась Галька, суя Васятке одну из семи составленных на скамье в воинственный ряд бутылок.
            - Ну, так ты будешь ли сюда вертаться-то? - спросил запорожца Натоха, угрюмо глядя на этот ряд, подобно генералу, осматривающему боевую технику. - А то ведь Агрономчик-то кому другому свою холупу продаст...
            - Он уже на подходе, - сообщил вдруг Юрка, передавая гостинчик мальчику. - С автобуса топает. Я его обогнал возле автодрома.
            -  Во! - обрадовался Натоха. - Видишь! Сама судьба тебе его, как голубя, посылает!
            - Воробей он задрипанный, а не голубь! - неожиданно зло возразила Галька и рассказала: - Тут - перед переездом сюда - была я в районе. Ну, подошла к нему на рынке-то... Он там все с железками ржавыми сидит, да с книжками драными, да еще с какой-то дрянью, на какую и не глядит никто. "Бросай, - говорю, - дядь Саш, эту тряхомудию – пойдем  вмажем!" А у меня была бутылочка-то припрятана, да дай, думаю, спытаю, какой у нас сосед будет. И что вы думали? Даже не встал. "Иди, - говорит, - куда шла. Ты мне весь бизнес  загубишь". - "И чем же, - говорю, - я тебе его загублю, козел ты этакий?" - "А рожей, говорит, - своей да одежей похабной". А чё похабного-то? Правда, не в шелках да не в дубленках, а по-деревенски. Но он-то что? Новоруссский, что ли? Бизнес, видите ли! Набрал по помойкам всякого дерьма, сел с ним посередь дороги - и бизнес!
- А что за железки? - не стерпел Натоха. - И много ли их у него?
- Да где! - махнула Галька хмельной прозрачною рукою, однако ж взялась перечислять стариков товар, словно сама давно к нему приценивалась ...
            - ...Нема, Семеновна, - жаловался, меж тем, Васятка бабке Лизавете. - Ни там, ни тут уж, я дивлюсь, никакой жизни не будет. Доедим, вот, остатнее - и хоть ложись и помирай. Никому мы не нужные: старики-то. Уж и пенсию нам жалеют...
            - А и плотют, так курам на смех, - поддакнула старуха, думая о чем-то своем. - Ни дня ведь по-людски во всю жисть не живала. Все токо работа, работа, да грязь одна, что в поле, что в избе.
- Так-так, - кивал Васятка. - И там так же, не смотри, что город вроде. А все шумят: прогресс какой-то! Где? Шо? Деревня везде – вот шо! Як була деревня - так и осталася. И никакой Виленин ни хрена не сробит. Верно ты кажешь: грязь. И никуда ее не свезешь; рази со всей землею вместе: шоб на ногах даже не тащилось в города-то те.
- Зачем города! - воскликнул, услыхав его краем уха, Натоха. – Я же тебе дело говорю: валяй сюда!
- Глядеть, как Сонька в батькином дому хозяйничает? - вздохнул Натоха и оскалился: - Вот ведь, едрена вошь! Сам же – вышло – ей свой дом продал!
- А если бы и знал - продал бы! - заключила вдруг Галька, отнимая у Юрки из  культей сигаретину.
- Знал бы - лучше б спалил! - решительно сжал кулак запорожец.
- Ну, это мы только по пьянке такие ерепливые! - сморщилась Невеста и вывела: - Потому, чай, и содют столь народу по бытовухе! Одних содют, других на кладбище стаскивают. Вот вам и идет процесс! Я тоже Вовку свово... Думаете на него обиделась да шмякнула? Как бы не так! В тот день Брежнев помер, а Вовка мне под горячу руку и подвернулся...
- Скажи уж: под топор, - мрачно напомнил Юрка.
- А ты молись, чтобы Ельцын подольше пожил: я на правительственны скорби впечатлительна! - была Галькина шутка, однако глаза ее сделались настолько страшны, что измазанный шоколадом по самые уши Ванюшка выскочил в сени, а Натоха поспешил наполнить стаканы.
- Эх, а я все про Капитана думаю, - вздохнул Васятка. - Гарный хлопец! И пошто сюда приехал?.. Нет! Це не спроста! И Сонька - монашкой... А он ведь мне ночью-то говорил, что недобры они. Последние, мол, два попа были: Никитка да еще один. Это як же? А другие шо? - Что? Так и сказал? - насторожился  Натоха.
- А как он на Никитку-то похож! - вспомнила бабка Лизавета.
- Вот я и вижу, что не спроста...




4


 
      Тем временем Александр Васильевич Сидоров, он же дядя Саша, он же - для Деревни - Агрономчик действительно был на подходе, и действительно Юрка обогнал его на велосипеде у автодрома. Вот только приехал он не на рейсовом вечернем автобусе, а и сам теперь не помнил: на чем. Прощаясь рано поутру со своей сожительницей, безгодно спавшей в ее наследственной кровати, он вдруг почувствовал, что на сей раз уезжает, и в самом деле, навсегда. Уже сама, кровать эта - высокая, как насест, с железными прутьями и шариками, вот уже двадцать с лишним лет дробившими отражение его ввалившихся щек на множество несоединимых осколков, - кровать эта представлялась Александру Васильевичу похожей на железнодорожную районную станцию с вечно заспанной тощей бабой в кассовом окошке, с четвероногими котами под обшарпанными лавками и двуногими - в засаленом буфете, с безвозрастными шмарами, пьяным милиционером и дураком-дворником, каким получался он сам. И все же станция есть станция, и на ней ежедневно останавливался хотя бы на одну минутку поезд, в который всегда хотелось и на котором всегда мечталось уехать: куда-нибудь, с глаз долой, к едреней фене или на кулички. Но если в прежние лета (тоже и зимы, и весны, и осени) Александр Васильевич, и не уезжая, знал, что будет незримым старанием того же милиционера возвращен, то теперь он как будто ощущал карманом своего пиджачка некий заветный билетик, купленный-таки им ценою всей его минувшей нескладной жизни. Поэтому, бросив Райке роковое "прощай" и, пощупав за пазухой кулечек с деньгами, он впервые в жизни перешегнул через порог без сожаления, подобно юноше, покидающему спасительный, но противный медвытрезвительский приют.
  Деревня! Уже он мыслил себя скончающим долгие дни свои в родительском дому, пусть в одиночестве, без женских тряпок, но как будто в действительном раю. Оно и само говорило в нем стихами: "Без Раи - в раи", или: "Я скажу: не надо Раи, дайте родину мою!"  Да, родину он любил, и какой же человек может любить родину и не быть поэтом! Любого, даже самого завалящего, мужика стоит лишь спросить: "Ты любишь Россию?" - и он тут же выразит утвердительность своего ответа каким-нибудь стишком, а не вспомнит стишок - все равно закатит глазищи под брови, растопырит все имеющиеся у него пальцы и начнет задыхаться так, как не задыхаются ни от любви к женщине, ни от астмы. Александр же Васильевич был поэтом, что называется, милостью Божией: то есть весь, насквозь был этой поэзией пропитан, как доярка - навозом, как моряк - рыбой или летчик - орлиным потом. И как истинный поэт, он, конечно же, был не понят людьми, хотя... прозвали же они его еще в детстве Агрономчиком! Правда, им показалось, что он ходил по полям, увлекался природными явленьями и совал руки в пашню, думая о сельском хозяйстве, тогда как именно эти его волеизъявленья и были образным выражением возвышенных чувств. Однако, кроме того, он имел и еще одно несомненно поэтическое качество, о котором мало кто даже и догадывался, и которое как раз поэтому-то ставило его в один ряд со всеми прочими тайными певцами земли русской, в великом множестве покинувшими этот свет, не будучи увитыми тернами славы. Свойство  это можно было бы назвать  талантом, если бы оно обладало возможностью умножения и правом передачи по наследству, но так как ни то, ни другое ему не угрожало, а девать его было некуда, то его и следует считать гениальностью. Вот только к какому ее роду оно принадлежало - установить было весьма затруднительно.
    Штукой этой человек награждается как бы случайно и исключительно по чьему-то сверхъестественному капризу. При этом всякая отрасль человеческой жизнедеятельности наделена хотя бы одним-двумя такими гениями, о которых только и можно услышать от прочих посредственных или просто талантливых их    соратников: "Ого!" или "Да уж!", но превзойти которых в их искусстве не дано никому. А ведь именно благодаря этим немногим баловням судьбы всякая отрасль вправе знать себя относящейся к искусству, и таким образом, вся жизнь наша есть чья-то прихоть и каприз. Не потому ли и всякий отдельный человек имеет в ней как бы два лица: одно - видимое только ему самому, но сокрытое от окружающих непроницаемой перегородкой, другое - являющееся глазам окружающих и крайне редко видимое самим. Правда, возникает иногда и третье: то, какое сообщают нам писатели или художники, - но не всякий смертный может рассчитывать на счастье стать предметом изображения  либо прототипом хотя бы маленького рассказика.
    Но вот - Агрономчик! Подобно какому-нибудь ловцу чужих снов или сочинителю частушек, чье ремесло основывается на собирательстве и лишь потом являет миру собственное произведение, он с детства был накопителем, а позже и творцом деревенских слухов. И не затем ходил он по полям, изучал явления и щупал землю, чтобы проникнуть в тайны равнодушной природы, а затем, что и поля, и явления, и пашня снабжали его вдохновением, посредством которого этот плод незнамо чьей любви творил свое, особое и ни на что не похожее, лицо подчас и не одной только Деревни, но и всей округи, и райцентра. Может быть, будь у него побольше денег и связей, он возвысился бы и до областного, а то и всесоюзного масштаба, а имей он еще и навык писательского витийства - не нашлось бы равного ему в изобретении упомянутого третьего облика нашего современника. Но, слава Богу, земля русская в двадцатом веке нарожала немало таких сынов, да и в недра свои забрала обратно тоже не малое их количество: так что нынче мы все же имеем возможность любоваться третьими лицами нашими сколько душе угодно.
  Конечно же, всеми перечисленными личинами сподоблен был и сам Александр Васильевич, и в то время, как во мнении Деревни он выглядел смешным, но незлобивым неудачником, вся жизнь которого укладывалась в пространство его никогда не протапливаемого, покосившегося и отключенного от электричества за неуплату дома (Райкина квартира представлялась всего лишь его перенесенной в райцентр кухней), он видел себя, напротив, как бы особливо отмеченным Богом, чему способствовало, например, его уменье, в отличие от всех других людей, есть суп или жевать хлебную корку, не проронив на стол или штаны ни малейшей капли и ни единой крошки. Более же всего эта особливость проявлялась в отношение Райки, которую он встретил в ту пору своей зрелости, когда наскучило уже ходить по полям и обедать в обществе одних лишь слухов, пусть они и грели его сердце, как иного греет даже и незаметное присутствие поблизости жены и детей. Первая встреча их случилась на рынке, где она торговала втихаря собственного замута брагой (по полтиннику за кружку), и потому, наверно, деревенские не могли видеть ее иначе, чем пропитой базарной лярвой, прилагающей к своему зелью (если оно бралось оптом  в ее квартире) и еще кое-что от самой себя. Возможно, и Агрономчик мог бы увидеть ее такою, однако тогда он перестал бы быть гением: ибо признанье постороннего мнения и гениальность - две вещи несовместные. Нет, он сразу же, как только взглянул на нее, понял, что нашел, наконец, всю жизнь искомый им материал или, лучше сказать, самородок, из какого, после священнодейственной его обработки, он может сделать нечто никогда еще на земле не бывалое. И он это сделал! Мало того, и сама Райка скоро обнаружила невероятные изменения в первом своем лице, что нечасто, но еще случается иногда с людьми под непрестанным и целенаправленным воздействием лица второго. И вот не прошло и года после восселения Агрономчика на Райкиной жилплощади, а она уже стала слыть и в райцентре, и в Деревне, и во всем районе бывшей столичной актрисой, чей талант не вмещался в определенные сценарными законами рамки и потому-то был до времени отвергнутым. Тут даже всегдашние Райкины соседи, знавшие с пеленок не только ее, но и ее родителей, и родителей ее родителей, как-то незаметно в эту легенду поверили и уже всегда готовы были к встрече с журналистами и рассказам им о ее артистическом детстве, балаганной юности и опальной зрелости и, несмотря на то, что доподлинно знали о трех ее ходках в зону за воровство - лукаво прищуривались и говорили: "О-о! Мы еще многого не знаем!.."
  Но, как известно, не бывает пророка в своем отечестве, а для гения чаще всего делаются врагами и домашние его. Мало-помалу Райка так вошла в эту ее пожизненную роль, что сам автор оказался в опале, и уже она называла его не иначе как деревенщиной, пьянчужкой и агрономишком и если не гнала из квартиры вон, то на кровать к себе уже не допускала. Больше же всего Александра Васильевича ввергала в уныние неудача с переменой своего собственного второго лица, и как он ни старался, как ни создавал из себя то режиссера, то писателя пьес, а то и вовсе бывшего министра культуры одной из союзных республик - лицо это так и оставалось лицом Агрономчика, словно к нему однажды и навсегда приложил руку какой-то более гениальный творец. Впрочем, он догадывался, что таковым была родная его Деревня, вернее, потаенно состоящий при ней некий народный гений, однако вполне сознавать это было больно, тем более что сам он не нанес Деревне никакой обиды. Напротив, и в округе, и в райцентре, благодаря его творчеству, давно уже все знали, что Деревня всего лишь считается деревней, а на самом деле это бывшее именье князей Сидоровских: от чего и добрая треть ее жителей, включая и Агрономчика, носила фамилию Сидоровы. В незапамятные времена, когда по земле русской свободно разгуливали богатыри и соловьи-разбойники - вспоминала эта устная летопись, - один из тех богатырей притащил на двор Владимира-Красносолнышка пойманную им в половецких степях козу, которая оказалась оборотнем, и которой тот детина вернул первоначальный облик колдуна и чародея Сидора посредством выдирания из нее на великокняжеском пиру шерсти вместе с рогами и копытами. Тогда обрадованное Солнышко не только приказало принять к употребленью на Руси всем хорошо известную теперь поговорку: "Драть (кого-либо) как Сидорову козу", но и богатыря почтило титулом князя Сидоровского и отписало ему в пожизненное володение одну из лучших своих вотчин, которая уже называлась Деревней. Замечательно, что скоро это наименование распространилось и на все другие крестьянские поселения, отпочковавшиеся от сел, подобно этому Солнышкову имению, отпочковавшемуся от Киева.
  К сожалению, не всем в райцентре и областном городе история эта нравилась, и Александр Васильевич, оказываясь в гуще народной, не уставал требовать проведения в Деревне археологических раскопок, но у краеведов так и не находилось для этого средств. Правда, однажды начали было исследовательскую работу в Деревне столичные историки и целую неделю лазучили по монастырским стенам и под монастырским холмом, но, не имея при себе необходимых инструментов, конечно же, ни до чего не докопались. "Всего-то и смогли установить, - рассказывал Агрономчик после их отъезда и своего возвращения на рынок, - что речка наша когда-то была в пять раз шире и называлась Рекой. А нынешний крутой монастырский берег был, наоборот, заливным лугом. Так что выходит, братцы мои, что первоначальный-то монастырь надо искать на месте нынешней Деревни, а имение Сидоровского - на месте монастыря. Но ученым покуда это не по плечу. Что ж, придется мне самому начинать. Надо ехать..."
  И он ехал. И уже видел себя докопавшимся в своем огороде до старинной гранитной кладки, до костей великого Сидоровского и до берегов подземного озера, являющегося тайным вторым дном деревенского пруда. Само собою, Райка такие его поездки осмеивала, и он всякий раз заявлял, что больше никогда к ней не вернется, а в подтверждение тому выпрашивал на рынке у какой-нибудь старушки котенка, свято веря, что появленье этой живности в избе, наряду с образованьем в ней уюта, придаст хозяину и необходимых для научного подвига сил. Прискорбно лишь, что бабка Лизавета с Петром Кабановым видели в нем всего лишь трепача и забулдыгу, а также изверга, исключительно из бандитских каких-то целей морившего несчастных кошечек голодом, но он на эти насмешки не отвечал и не пытался даже объяснять, что в таковом изморе не было его вины. Просто так получалось, что ему в конце всякого этого раза необходимо бывало съездить туда-обратно к Райке: чтобы уговорить ее подключиться к нему на подмогу, что котят он запирал в избе единственно по причине обережения их от собачек и что, в конце концов, запивавшую без него Райку ему делалось жальчее, и приходилось откладывать новый приезд в Деревню до следующего удобного раза....
    И вот теперь этот раз наступил окончательно. Он понял это не только по безгодности Райкиного сна, в котором уже очевидно не было для него ни малейшего местечка, но еще и по тому легкому головокружению, какое стало находить на него после того, как он занялся этим изнурительным бизнесом на рынке. Изнуренье же состояло не столько в том, что все труднее и труднее становилось находить товар на станционной металлоломной площадке, куда свозились теперь железки лишь крупногабаритные и неподъемные, или на городской свалке, где вываливались отходы, прошедшие строгий контроль на дворовых помойках, сколько в том, что он почти физически ощущал, как день ото дня исчезает различие между его первым и вторым лицами. Теперь, все чаще слыша, как второму приписывают черты какой-нибудь скотины, бомжа или совсем уж достойного лишь кладбищенского поселения выродка, он находил вдруг, что и первое во многом ему соответствует. И это было необратимо, так как он давно уже понял, что больше ему никакого более или менее стоящего слуха не сотворить. Однако понимал   он и то, что протиснуться в бессмертие, куда только и стремятся все истинные гении, ему может посчастливиться лишь в случае приобретения лица третьего. Но как это сделать и где найти такого борзописца или мазилу, который согласился бы запечатлеть старика на скрижали истории? Да и остались ли еще такие запечатлельщики, кто бы не просто этого захотел, но действительно увидел в нем третью-то его физиономию? Увы, и Александр Василич, и Агрономчик сомневались, что кому-то нынче сообщен таковой талант. Казалось, что не только его, но и Деревни, и райцентра, и всего народа лица уже никого не интересуют, и он совсем уж было похоронил себя для вечности, как вдруг дошла до него еще минувшим летом весть о пропаже в Деревне совхозного быка. При этом утверждалось, что он пропал по-настоящему, как пропадали встарь лишь немногие из его коровьих сородичей либо особо отличившиеся своими первыми лицами люди. И хотя слух этот требовал тщательной проверки - у старика появилась надежда, а она, как известно, и мертвого может поднять из гроба.
      Осеннее его посещение Деревни слух подтвердило, а проведенные у окна три ночи кряду дали-таки и ему самому возможность услыхать что-то похожее на звериный рык, так глухо прозвучавший уже под утро, что сама луна, давно покинувшая прудовую гладь, на мгновенье вернулась в нее, из чего он вывел, что окончательно поселяться в Деревне еще не совсем своевременно, и решил отложить это дело до нынешнего лета. Однако время шло, как выяснилось, быстрее, чем его жизнь, и когда он узнал на рынке от Гальки, что Деревня похоронила Петра Кабанова, а перед тем - еще осенью - приняла на постоянное жительство Натоху  Иванова с Ленькой Петровым - ждать уже было нельзя. При этом если Ленька, по скудости ума его, мечтал о каком-то деревенском возрождении, а Натоха думал лишь о собственной спокойной старости, Агрономчик провидел дела таинственные, а именно: каким-нибудь образом связанные с Никитой и Евдокией, чьи лица всегда мыслились им слитыми в одном, так что даже ему никогда не удавалось повлиять на них путем их тонкого расслоения. "Но если, - думал он, - кого-то заинтересуют Никита с Евдокией, то, значит, заинтересуют и пробудившийся зверь, и вся Деревня, и, конечно же, всяк живущий в ней, включая даже и собак, и кур. Все-все они удостоятся нового-то обличия, и надо быть круглым дураком, чтобы не присоединиться к ним!"
      И все же, как он ни спешил, привычка прихватить с собой котенчишка одолела в нем и стремление к бессмертию. А поскольку ни на рынке, ни у автостанции кошатников он в то утро не нашел да и вспомнил, что за истекшую зиму райцентр почти всех своих четвероногих приел, пришлось искать сию зверушку по дороге, благо чуть ли ни в каждой расположившейся вдоль нее деревне он имел своих дальних родственников или однофамильцев. Однако ни в первой, ни в третьей деревне удача ему не улыбнулась, а к полудню, передвигаясь на попутках короткими переездами, он совсем уж было впал в отчаяние и скоро стал прикладываться к одной из трех захваченных им вместе с чаем, хлебом и пачкой куриных кубиков бутылочек.
- Да что ж это такое, братец ты мой?! - возмутился он при встрече с одним из Сидоровых в очередной деревне. - Полдня ищу, где бы кошечку взять!
- А и не возьмешь нигде, - был уверенный ему ответ. - Меня самого мыши одолели, и сам я трекенясь искал... Нету! Ни хвоста нигде не осталось!
- Что за притча? - удивился Агрономчик. - Рази ж такое бывает?
- Говорят, что в лес все убегли, - сообщил этот Сидоров, спокойно щурясь под солнышком и делаясь чем-то похожим на него самого, но только молодого. - Какая-то нынче птичка к нам прилетела, очень для котов пользительная. Вот оне и подались на охоту. Да ты не горюй, - попытался успокоить он Агрономчика. - Ученые сказывают, что как наедятся птичек этих, как вырастут со львов - так во всякий дом по кабану или лосю притащат. Продовольственную, стало, оне программу должны стране обеспечить .
- Тьфу ты, дьявол! - выругался, наконец, внимавший ему с трепетом Агрономчик, поняв, что родственник его пытается замахнуться на святая для Александра Васильевича святых. - И соврать-то ты, брат, как следует не могешь! Львы-то ведь нас первее прижрут...
- Я что? - оправдался тот. - Говорят...
            - Нет, братец, так никто говорить не может, - гордый своим опытом заявил Агрономчик и пошагал в направлении Деревни уже пешком.
           И может быть, он так бы и притащился в свой дом один, так бы и угодил потом в историю безкошачьим каким-то полухозяином, если бы не встретил уже на самом подходе к отеческим пенатам незнакомую старушенцию с двумя огромными и прикрытыми осиновыми веничками корзинами. Очевидно, ноша ее была ей не по силам, да она и не пыталась тащить ее, а, как видно, ждала или попутную машину или более нее здорового попутчика.
- Видно, жадна ты, старая! - посмеялся Агрономчик. - Эко напрудила, грибищев-то! Подумала бы: как попрешь-то потом!
- Да кабы грибки, - ответила старушенция, стесняясь, - я бы и плюнула. А то ведь котяты...
       Сказать, что у него оборвалось сердчишко или ослаб живот, значило бы не сказать ничего. Как будто кто-то поднял его после этих слов высоко-высоко над дорогой и лесом, а потом опустил со всею силушкой, и Агрономчик, точно, увидел, как силушка эта разбегается от него в разные стороны, шурша и шелестя, или же, наоборот, сбегается к нему  с теми же шуршаньем и шелестом.
- ...все усыпано, - рассказывала меж тем бабулька, - инда и ступить-то негде. Ну, как тут не собрать? Да и люблю я их больно: весняных-то. Особо когда в молочке запечешь да с картошечкой...
- Кого запечешь?! - вскричал Агрономчик, лихорадочно нащупывал в сумке своей бутылочное горлышко, словно собирался не сам приложиться к нему дрожащими губами, а сумасшедшую эту старуху приложить драгоценным тем сосудом в темечко.
            К счастью, в это время весь лес и прилегающие к нему поля огласил великий рокот взревевших где-то поблизости моторов, и скоро на дорогу стали выкатывать из лесу одна за другой огромные военные машины, в чьих колесах человек такого же размера, как Агрономчик, мог бы сойти разве что за одну из крепящих их к дискам гаек. Подобно допотопным ящерам, проползли они мимо, таща за собой ужасающего вида ракеты, а когда скрылись за поворотом, не уставая, однако, реветь и рокотать, - старухи рядом с Александром Васильевичем не оказалось. Исчезли и ее корзины, и он уж собрался подумать, что они ему примерещились - но тут увидел возле самых ног своих стоявшего на задних лапках и потому похожего на танцующего хорька совершенно рыжего, как лесная лисичка, котенка.
             - Значит, не примерещилось, - зашептал он, не зная: радоваться ему или продолжать бояться. - Значит, Сидоров тот не врал, и кошаки действительно  в лесу все поселилися. Но как же ему удалось...
  Тут он внезапно представил, что явился свидетелем того, о чем, при всей своей гениальности, не смел даже и мечтать, а лишь так только - догадывался. Представилось же ему, как никому не известный мужичишка из глухой лесной деревушки, в которую не то что слухи, но почту-то никогда не занашивали, вдруг сочинил такое, что, вопреки всем законам природы, пошло и пошло гулять по округе само по себе, не нуждаясь ни в людях, ни в писателях с художниками. Получалось, что впервые в истории человечества было изобретено второе лицо без помощи и даже упоминания первого! Конечно, он мог допустить, что этот Сидоров пустил слушок о кошках, даже и не думая им навредить, мог допустить и то, что все кошки в районе приняли его слух о пользительных птичках за чистую монету и дружно снялись со своих нагретых за зиму мест, но чтобы их приплод можно было собирать по лесу как грибы, целыми корзинищами, а потом запекать в печи!.. Нет, такое в голове Агрономчика уложиться не могло, и он вдруг впервые в жизни заплакал, сознавая беспомощность свою и никчемность всей его минувшей, настоящей и будущей жизни.
      Между тем котенок уже не танцевал, а просто терся, как все обыкновенные котята, о его сапог и приоткрывал свой розовый роток, надеясь, должно быть, на дармовую еду. И Александр Васильевич сдался.
            - Ну и пусть она никчемная! - произнес он, стряхнув пригоршню слез с размякшего своего лица, потом присел и взял котеночка в ладони. - Тепленький какой! - вздохнул он. – Как настоящий...
  Прижав зверька к груди в том месте, где под пиджачной полой помещался сверточек с деньгами, он устало выпрямился, подхватил с обочины сумку и побрел к Деревне, сосредоточив мысли на придумывании для будущего своего сотаинника подходящего имени. И много кошачьих имен пришлось перебрать ему в заскорузлой от старости памяти, покуда не приблизился он к полковому указателю на автодром, от которого до дома оставалось всего лишь пятнадцать минут хотьбы, однако ничего лучшего, чем "грибок" одобрить не смог. Когда же, сев передохнуть на еще не остывшую после старта ужасных машин бетонную плиту и выпустив котенка погулять, он окликнул его - животинка даже подпрыгнула от радости, словно мать еще задолго до родов не иначе как Грибком его и звала. Здесь снова пришлось Агрономчику всплакнуть: на сей раз от умиления при мысли о том, как мало нужно для счастья любой находящейся на земле живности: всего-то чтобы имя было подходящим, чего сам он, увы, во всю жизнь был лишен.
  Трудно предположить до чего бы он мог доплакаться и доумиляться, не проезжай в это время мимо него Юрка-пастух. Впрочем, и Юрка не успокоил, а еще больше растревожил душу Агрономчика, обрушив на нее сразу целую вязанку деревенских новостей, из коих одна была невероятнее другой. Но тут уж ему пришла на выручку его не напрасная опытность в таких делах, и не успел Лизаветин велосипед домчать перегруженного гонца до последнего в этом лесу бугра - все те новости выстроились в Агорономчиковом уме в неразъемную и прочную лесенку, которую оставалось только к чему-нибудь прислонить: чтобы, взобравшись, увидеть и смысл всего происходящего.
        - Ничего, Грибок! - улыбнулся он, вновь прижимая котенка к груди, - Время у нас еще навалом! Поживем - увидим для чего это все собралось в одну-то кучу! Это им всем не дадено понимать, а мы...
              Однако, втайне от самого себя, он чувствовал, что появился в Деревне кто-то понимающий больше его, вот только додуматься, кому подыграл пронесшийся по его родине смерч, пока еще было ему не по силам. На первый взгляд, все выглядело просто и полностью соответствовало порядку Юркиных слов, сообщивших, что «появился Никитин внук Васятка загудел и пропал  тут как налетит ветрище глядим а Софья-то монашка пришлось Натохе диван составить да Валентину домой везти а пока им мебель снять помогали оне монастырь будут строить так что капитан опоздал а Петровы и рады давай к нам не хватит еще да-а-аст!». Но первому взгляду Агрономчик научился не доверять и поспешил расположить эти новости по-своему: будут строить монастырь, Натоха диван составил, появились Никитин внук и Софья-монашка, а капитан опоздал, но налетел смерч, и Васятка загудел, так что все пропало, хотя мебель помогла... Правда, в этом ряду не нашлось местечка для радости Петровых и пьянки пастухов, но не трудно было догадаться, что им оно и не нужно или что они найдут его везде. Но вот кого-то еще явно не доставало, хотя и местечко было давно приготовлено, и только дурак бы не увидел, что оно - вблизи монастыря.
      - Может, это для нас с тобой? - спросил Агрономчик котенка, но тот лишь глядел во все глаза то на дорогу, то на обступавшие ее сосны и молчал.
  И тут он вспомнил о главной цели своего сюда возвращения и замер на месте, пораженный внезапным открытием! Конечно: все теперь ждет именно его! Ибо только ему известно нахождение настоящего - древнего-то - монастыря, построенного самим Сидоровским, - стало быть Юрка просто ошибся, и не строить, а раскапывать съехались в Деревню все эти люди, включая даже и Петровых с пастухами, и увезенную Натохой женщину. При этом и новоявленный слухач Сидоров, и старуха с котятами уже не казались Агрономчику  чудом, а смерч - счастливо решил он - для того и пронесся, что ему не оставалось ничего другого ввиду столь грандиозного для судьбы всей России события!..
    И каково же было его возмущенье, когда едва ли ни бегом приблизившись к Деревенской околице, он увидел, что раскопки уже начались, и ни кто-нибудь, а сам генерал, отложив папаху в сторону, уже углубился в священную деревенскую землю по самую шею!
- Так вот это кто! - воскликнул Агрономчик, теряя последние силы и с непростительным опозданием начиная вспоминать о слухе про басурмана, который был его первой, еще детской, добычей, но к которому он всю жизнь относился с небрежением.
- Значит, я-то и есть тот опоздавший капитан, - успел он прошептать, падая в придорожную траву и уже не видя, как хохочет над ним, взявшись лапками за животик похожий на подлого зайца Грибок.




5


    
      А в это время настоящий-то Капитан только еще начал пробуждаться от своего хотя и дневного, но первого в его деревенском убежище сна, отнюдь и не думая, что мог куда-нибудь опоздать. Удивительно, непривычно тихо было это пробуждение, словно он лежал  в своей каюте посреди впавшего после страшного урагана в глубокий штиль  моря, незадолго перед тем измучившего, истрепавшего его, как государственный стяг на доступном всем волнам кормовом флагштоке. Сначала он, и вправду, не сразу сообразил, где это так сладко приклонилась его глава, что раскоряченные ноги оказались выше ее, а рукам полюбилось местечко не под щекой и даже не под мышками, а где-то за пределами его существа: высоко в изголовье сего необычного, но блаженного лежбища. Оно пахло слегка подсыревшим табаком, какой имели слабость рассыпать в солнечные безветренные полдни на верхнем мостике грешившие курением, но не умеющие сберечь предметы их страсти от льющихся с выбираемого невода водяных потоков матросы; сигареты намокали, матросы ругались, однако не ленились их потрошить на покрывающий ящики с картошкой брезент, и если бы не вылетающие из фальштрубы хлопья копоти - море походило бы в такие часы на сенокосный луг с чайками вместо женских косынок и акулами вместо их же телес. Однако скоро он вспомнил, что о море ему следует забыть, а раз так, то и о том матросском табаке - тоже, и выходило, что этот запах принадлежал самому настоящему лугу, а коли   до луга он пока не дожил, значит мог лежать не иначе как на сеновале.
  Так оно и случилось, когда, открыв глаза, Капитан увидел близко перед ними обрешетку дворовой крыши и темные лохмотья дранки по-над ней. Тотчас в памяти, как в залитом рыбой каплере, заплескались, бия хвостами друг друга, события, предварившие его случайное засыпание в столь неблагопристойном положении. Впрочем, кажется, ничего особенно выдающегося, о чем можно было бы, спустившись с сеновала и присев к кухонному столу поведать Судовому Журналу, и не произошло. Ну, приехал, пришел, перезнакомился сразу со всеми, так что один вышел даже лишним, но именно   с ним и поделился кусочком души, а потом начался ураган, и Фагошкина спасти не удалось. Но про ураган он уже записывал в Журнале и писал объяснительную морскому эксперту, пуще ветра и волн обвиняя себя. "Если б я не взбесил его своими увещеваниями, не предупреждал об опасности - может быть, он и сумел бы спокойно оценить обстановку..." "Глупости, - говорил эксперт, - Просто Фагошкин сам не захотел спасаться". "Или бес вселился в него," - возразил отец Паисий устами Алексея, и тут он понял, что хвостами колотят друг друга в памяти его не события, а те, для кого при сотворении мира были сотворены из времени и пространства и все великие и ничтожные их дела. И тут же увидел он весь свой небогатый, но сразу по изъятии из глубин ставший дороже всех его вместе взятых стотонных заметов улов. Возможно, иной речной рыболов, одной только удочкой кормящий не только многодетную семью свою, но и не худеющую от старости тещу, обхохотался бы при рассмотрении этакой скудной добычи и посоветовал бы, пока никто не видит, выпустить ее обратно в водоем, а котелок напялить вместо шлема на свою бестолковую башку, однако, случись тут ихтиолог - не было бы конца его естествоиспытательским восторгам.
        Конечно, первым бы привлек его внимание жирный кальмар, чувствующий себя среди рыб как будто не в своей тарелке, раскрывший клюв с намерением сейчас же заглотить всю Деревню, но и сейчас же устремившийся задним ходом куда-то восвояси. Ему сочувственно махала боковыми плавничками похожая на черепаху камбала, от долгого трения по дну нажившая блестящую мозоль на брюхе и шершавый панцирь на спине. Увивалась тут же парочка угрей, явившихся метнуть икру и подобедать в чужом и немилом им краю, а вот конек, притащенный сюда теченьем и почерневший под гнетом слишком соленых вод, быв обреченным из-под них не всплыть, решил поглубже закопаться в камни. Зато в своей, завещанной им предками воде болтались тощий, с детства вялый окунь с пинагором, хотя у первого повылезли глаза от частого всплыванья на поверхность, а вторая, давно утратив всю ее прозрачную хрустальную красу, теперь умела лишь курить, наученная этому с пеленок безжалостно втыкавшей ей в доверчивые губы  папироски матросней. Случайно угодила в эту шайку бесцветненькая мойва, каких не счесть в витринах городских продмагов, однако же имевшая, в отличие от прочих мойв растянутую между плавников гармонь. Ее привлек сюда с собою скат, большой, но безобидный, осужденный всю жизнь носить в себе опасный электрический заряд, пугающий округу громким треском при всяком ската этого касании. Но всех забавней был малек курящей пинагорихи, подстриженный под челку и костлявый, но все-таки похожий не на подвяленного своего отца, а на потомка тех печальных рыб, что от рожденья и до смерти, днем и ночью, все учатся летать и, как Икары, прилаживают себе искусственные крылья, но принимают свет прожекторов за солнца и, точно манна с неба, сыплются на палубы, становясь одновременно и игрушками, и добычей блатных и сытых судовых котов...
    Сравнение Капитана взвеселило, и он уже готов был улыбнуться, понимая, что Бог простит ему невольный и невинный этот грех, как вдруг все та же память (или замаскированное под нее сознанье) воскликнула: "Акулы!", и как раз в ту минуту, когда он, наконец, решился спуститься с повети в колодец одичалого без вздохов и людских шагов двора. И тут же почувствовал, как давече на кухне, приближенье чего-то страшного, что угрожает не столько самому ему, но - вот этому доверчивому его улову. И здесь, уж верно, пахло не котами, а этими: чьи глаза - навыкат, заместо позвоночника - тугой и гибкий хрящ, а под сокрытой носолбом улыбкой - всегда целехонькие, ровненькие и новенькие зубки... в семь рядов. Каким могло быть их человечье воплощенье - пока ему представить было трудно, ибо в морях, равно как и в суровых северных краях, сим оборотням появляться не хотелось, но это же говорило и о том, что распознать их средь людей должно быть просто. Как, впрочем, и средь рыб. Любой косяк, любая стая или мелкая семейка почти во всем похожи друг на друга, и только у акул всегда особые и цвет, и способ плаванья, и запах, как бы ни пытались они подчас прикинуться дельфинами или тунцами...
          Так думал Капитан, сходя по трапу... Но нет! То был не трап, а длинная шаткая деревянная лестница, провисающая под его тяжестью, как тот - веревочный, под  бомбрамселем у "Крузенштерновского» брата-близнеца «Седова», куда любил он лазить в любую погоду, будучи курсантом в Мурманске. "Быть может, зря все это? - мелькнуло в его голове. - Любовь к бомбрамселю - убийственная штука, и вряд ли ее чем-нето заменишь. Ведь даже время не излечивает, а, наоборот, как будто раздувает эту хворь..." Однако к чести его, он редко и недолго бывал подвластен философским размышленьям, всегда находя себя по окончании их круглым дураком. Вот и теперь: казавшееся ему только что умным и глубоким сравнение людей с обитателями морского дна вдруг обернулось столь прискорбной глупостью, что - как бы в наказание за нее - он наступил в вечерней мгле на грабли, потом, шарахнувшись от них, влетел совсем в какие-то мотыги и загремел, мечась внутри двора средь ведер, кольев и корзин, как волк на псарне.
  Лишь чудом удалось ему избавиться от этакой напасти и оказаться в сумрачных сенях, где, оглянувшись, он сознал себя пловцом, нащупавшим ногами дно назло пучине. И тут он снова вспомнил про Ковчег Спасенья и впервые догадался, что жизнь его не то что изменила курс и тем спаслась от урагана, а как бы погрузилась в самую бездну, так что отныне предстоит ему и привыкать к подводной этой жизни, и делать все, чтоб всплыть, приняв на борт как можно больше тех, кого ему же велено из рыб вернуть в первоначальный облик человеков.
      - Так вот пошто они мне рыбами-то причудились! - обрадованно прошептал Капитан, выходя на освещенное последними закатными лучами крылечко. - Поди-ко это мне отец Паисий так внушил! Сам-то я когда бы умудрился!..
    Теперь уж все, увиденное им на сеновале после пробужденья, призналось Капитаном тонким сном, в каких обычно праведникам являются святые с Богородицей, а то и сам Господь, ну а ему, по немощи души, такие вот - морские - привидения. Конечно же, и за это он был премного благодарен Богу, втайне от себя самого понимая, что не многие из смертных спобадливаются и таких-то незамысловатых откровений, но между тем понимал он уже и то, что здесь ему был явлен верный знак, касающийся не только всей его грядущей судьбы, но и чего-то более значительного, чем он, грешный. Более того, можно было по знаку этому, присовокупив к нему пророчество отца Паисия об ожидающей Деревню "лютости" и его же указание поменять морской мундир на драную фуфайку, распознать едва приметные черты грядущих дней. Быть может, самая попытка такого распознаванья показалась бы кому-то очень схожей с занятием гадалок, без особого труда умеющих предречь и дальнюю дорогу, и несчастную любовь, и даже - прости их, Господи! - казенный дом; быть может, кто-то увидал бы в явлениях Капитану давно умершего монаха какой-нибудь спиритуальный смысл; быть может, и нашлись бы здесь такие вольнодумцы, кому и Капитан, и сам отец Паисий представились бы сообщниками нечистой силы, - может быть. Однако им тогда пришлось бы записать в пособники той нечисти всю Деревню, доподлинно свидетельствующую об участии покойного Никиты в ее страдальческой судьбе. Тогда бы и гадалки достойны стали такого уваженья и почета, что затмили бы собою славу всех Святых Пророков от Варуха до наших дней, а средневековая наука о вызываньи духов заняла бы господствующее место среди других академических наук. Но что бы сталось в таком случае с вековухой Софьей? Какие ей бы были определены значение и вес, коль скоро пожизненный ее противник и гонитель оказался бесом?.. Нет, как видно, не так все было просто, а если б было просто, то сам бы Капитан, уже сойдя с крыльца под лепестковую сень наследственного сада, вновь обозвал себя, как на дворе, неумным и поспешил бы излечиться, наконец, от этой тайночувственной болезни посредством соучастья, например, во все слышнее оглашающем Деревню приманчивыми возгласами и стаканными звонами вечеровании.
     К счастью, есть еще в русских-то селеньях люди, умеющие отличать предчувствия души своей и посылаемые им небесные знаменья от шалостей нездорового воображения или - не приведи Господь! - от лукавых бесовских наваждений. Кажется, уже само наличие таких немногих должно бы подсказать нам мысль об их защите от каких бы то ни было несчастий и невзгод: о выделении им благоустроенных квартир, например, или льгот при пользовании общественным транспортом, или в назначении достаточного для безбедного существованья пенсиона. Можно было бы и учредить, наряду со званием "почетный гражданин" и титул "городской провидец" или "государственный пророк". Да и всякое предчувствие людей простых, несомненно, достойно самого серьезного вниманья как журналистов, так и администраций на местах, которые могли бы иметь при себе специальные комиссии, регистрировавшие бы поступающие в них от граждан предчувствия, систематизировавшие бы их и составлявшие затем прогноз событий на следующий месяц или даже год. Здесь, правда, настораживает истина о пророке и его родном отечестве, - ну и пусть; значит, следует их поселить, подобно разведчикам, в каком-нибудь соседнем государстве, что обошлось бы нашей казне дешевле содержанья чужестранных прогнозистов, которые, к тому же, затем и едут к нам, чтобы выдавать заведомо ложные предсказанья и множить штаты лжепророков не только в научной, образовательной или чиновничьей среде, но и в самой церковной. Впрочем, и всегда-то мы имели к своим ресурсам отношенье плевое и доимелись теперь уж до того, что сами наши залежи талантов сокрылись с глаз, попрятались и не желают являть себя ни людям, ни себе.
  Вот так и Капитан. Ну что бы стоило ему, действительно, явиться пред народом в гостеприимном Юркином дому и сообщить, что, мол, ребяты, так и так: Деревне угрожает катастрофа, но я приехал вас спасти, так что бросайте эту пьянку и валяйте все ко мне, но прежде возверните-ко свои человечии обличия! Увы, он чувствовал, что там ему не только не поверят, но вряд ли и поймут, а то и могут побить, как собирались это сделать на Онеге, когда он попытался обрести себя в юродстве. "Чтоб дураком-то тебя только звали, да никогда бы не видали",- вспомнил он совет отца Макария, но и теперь, как и тогда, воспользоваться им вполне не мог, так что оставалось лишь смотреть, как предрекал отец Паисий.
       - Сам увидишь...- как будто вновь услышал он знакомый голос и вздохнул, поняв, что для того, чтобы увидеть, необходимо не столько глядеть вокруг себя во все глаза, сколько с терпеньем и надеждой ждать...
       И тут - лишь только он успел вздохнуть еще разок - донесся до него еще один, теперь уж не знакомый, голос.
       - Капитан! - позвал он осторожно. - Помогай! Такой тяжелый! Я один не донесу...
       Вглядевшись в сад, он, наконец, увидел стоявшего по ту сторону калитки на деревенской улице чеченца и, покуда шел к нему,- узнал и все подробности его заботы.
       - Я копал, - говорил Ромка, размахивая взволнованными руками с переходившей в них от одной к другой папахой. - Гляжу: идет. Пьяный - не пьяный, а качается. Долго смотрел, а он все шел. Потом остановился и упал. Я думал: кто чужой. Опять копаю. А он не встает. Пошел смотреть, а это Агрономчик. Как мертвый показался, а послушал: дышит. А поднять нельзя. Маленький, а такой тяжелый! А тут все пьяные уже. А в купленный дом я не пошел...
- Все ясно, - догнав его, уже идущего, слукавил Капитан. - Вот только... куда же нам его нести?
- К тебе - куда же! - не задумываясь, ответил бывший горец, а испугавшая крадущиеся в Деревню из-за кабановского дома сумерки внезапная и удалая песня вдруг, точно сабля, отсекла от Капитана всякое желание продолжать расспросы.
  Однако если не было нужды в расспросах, то собственных на них ответов он не избежал и, невольно продолжая прерванные размышленья, сказал себе: "Ну вот, похоже, это еще один значок. И даже ждать-то нисколько не пришлось..."




6


    Удалая песня, внезапно грянувшая перед самыми сумерками в луженом горле Гальки-Невесты, донеслась и до монастырских стен, и до слуха павшего оземь Агрономчика и даже до колючепроволочного полкового забора. Конечно же, не могла она не быть услышанной и в кабановском дому, который, после многих сотрясений минувшего дня, так кабановским и остался, хотя хозяином его значился в бумагах уже другой человек. Теперь человек этот вздрогнул при первом же ворвавшемся в раскрытое окно обращении Гальки к Хасбулату и испытующим долгим взглядом посмотрел на сидевшего у порога на раскладном стульчике с бокалом чая в натруженных ладонях дядю Лешу Петрова. Потрудиться ему, и верно, пришлось вволю, и тогда как остальные их соседи, пособив приезжим поднести от «Газелей» до крыльца лишь шкафы и новый холодильник, тотчас покинули свою раёшную поляну и продолжили беседу о судьбах Васятки и Капитана в просторной Юркиной избе, имея полную свободу пить, выражаться, выходить и спать, возвращенцы расходовали силы на втирание своих судеб в преподносимый в дар Деревне Софьей новейший бытовой уклад. Однако сетовать на то, что им досталось помогать суровым новоселам заносить ту мебель и прочую домашнюю порядню, рассованную по коробкам и тюкам, в избу, им был бы грех, равно как и роптать на своенравный вид Софии, распоряжавшейся работой, не вставая с кресла, поставленного для нее в помытых теткой Шурою сенях. Грех был бы осуждать и Виленина, не стукнувшего здесь пальцем о палец, а только мерившего широкими шагами то кухню, то светлицу, то чулан, откуда дядя Леша повынес в ямину за огородом и барахло, и все дощатые и жердяные грядки, и даже обе гармозени, ничуть не тронувшие сердце бывшей музыкантши, как не тронуло его и сообщенье старого соседа о неожиданном желании Васятки вернуться из Хохляндии в Деревню. Не удивительно, что в этом Виленине он сразу углядел не просто хваткого хозяина и новорусского делягу, но и того, кого он угадал, еще лишь собираясь жить в Деревне, кого предчувствовал всю зиму, о ком мечтал и к появлению которого копил, не доедая, выручаемые за самогонку и солдатское тряпье финансы.
  Меж тем приезжие и сами не скрывали своих великих планов, так что все их речи, с каких бы пустяков не начинались, сводились к одному: к монастырю, и скоро Петровы уже как будто видели его восставшим из руин, прихорошенным, позолоченным и заселенным монахами. При этом Софья оставалась жить в родном дому - вернее, в том, что собирался сделать из него плюгавый Виленин, пристроив ко двору еще один прируб и надо всем пустив второй этаж с балконом и мансардою.
    - А через речку надо кинуть мост, - мечтал он, сладко улыбаясь. - Такой, знаете ли, виадук с беседками над водной гладью... Или нет! Сначала мы из этого ручья устроим озеро, точнее, целую систему каналов и прудов! Разобьем огромный сад, чтоб начинался в стенах обители и по холму спускался прямо к нашему коттеджу! А уж в нем и будут виадуки и беседки: как в Петергофе! Тут уж к нам не только патриарх, а сам понтифик будет приезжать! Кстати, "понтификес" буквально переводится как "строитель мостов"!
- Значит, тебе сам Бог велел Павлушку-Иоанна подсидеть! – пошутил смуглявый. - Оставишь в Ватикане кардиналов, а сам поселишься среди самим воздвигнутых мостов!..
- А вы, я вижу, не боитесь, - заметила, наслушавшись таких речей, уставшая под вечер до кряхтенья тетка Шура.
  В то время уже все в обновленном, вымытом и просветленном доме стояло на местах, указанных Софией. Ей самой устроили каморку в переделанном под монашескую келию чулане, оказавшемся утепленной летней половиной, в которую из кухни вела заложенная Петром катышами дверь. Кухню же было трудно и узнать: ни топорных лавок, ни огромного стола, ни закута в ней как ни бывало. По выскобленному теткой Шурой полу был пущен чистенький линолеум, подмазанная дядей Лешей печь блестела свежими эмульсионными белилами, вдоль окон спускались гобеленовые шторы, а в красном углу, где некогда стояла Настасьина божница, восстал на легкой полочке заморский телевизор. Когда же, после праведных трудов, пришла пора раскинуть привезенный из города и разогретый на высокой электрической плите роскошный ужин, и дядя Леша, по наивности, спросил: не возвернуть ли в эту залу стол? - сам Виленин, как сказочный волшебник, раскатал по полу ковер и вывез на его середку столик на колесах, к которому и он, и его товарищи подсели прямо на корячках. Лишь Софья села в кресле у печи, да возвращенцы - на крохотных раскладушках у порога. Изголодавшие, они приготовились вкусить пьяняще пахнущих горячих блюд, но здесь вдруг оказалось в заведенье сначала пить холодный чай. Вот тут-то, видя этакое безобразие, дяди Лешина супруга и задала свой каверзный вопрос.
- Чего же нам, любезная, бояться? - в свою очередь, воззрилась на нее с вопросом в немигающих темных глазах София.
- Ну, как чего? - нисколько не смутилась та. - Известно... Да неуж Василий-то вам не сказал?
- О чем? - с полуулыбкой обратился к ней хозяин.
- Да, чай, про приведенье, - мрачно молвила София. - Болтают, что покойный местный дурачок шатается в Деревне по ночам и будто в монастырь-то запрещает людям заходить.
- Обычное среди запустелых обителей суеверье, - произнес хлебающий свой чай с особенным каким-то благолепствием один из молодцов: не смуглый, а который в целый день не проронил ни слова и звался так, что только раз его сумел назвать по имени смугляк.
- А вот и не о нем! - должно быть, удивленная заговорившим немтярем,   прищурилась тетка Шура и, как ни ухватывал ее за ногу дядя Леша, уже остановиться не могла. - Нет, не о нем! А вот вчерась приехал в Деревню новый житель! Да так сначала всех перепугал! Похож, определили, как две капли, на этого Никитку. Но вышло еще чуднее...
- Кто это? - хмуро, опустив мохнатые белесые ресницы на глаза, как будто сама себя вопросила Софья.
- Ты здесь жила, матушка, - продолжая хитро щуриться, все более загадывалась рассказчица, - так и угадай! А я тебе и подскажу... Да только вместо чаю нам с Лешей можно бы и чего покрепче - за труды-то!
- Брось, Шура! - робко прошептал смущенный дядя Леша и попросил хозяев: - Вы ее... того... простите дуру...
- Виленин, налей! - не раскрывая век, приказала все темнее хмурившаяся монахиня. - Еще успеешь навести свои порядки.
            - Это какие такие? - насторожилась тетка Шура и стукнула супруга по руке. - Да вы, я вижу, люди с интересом! Свои порядки! Это в Деревне-то! Да вам одна Невеста любой порядок поломает: ей только дай топор!..
  Вот тут-то, как бы в подтверждение этих слов, и разразился за окном пьяный Галькин вопль, заставивший Виленина вздрогнуть, а его дружков принять подобие разбуженных призывом к племенной войне индейцев. Когда же, вслед за этим, против окон по деревенской улице прошли чеченец с Капитаном - невольно содрогнулась и София. Уж как старухе помогло увидеть закрытыми глазами Алексея - должно быть, знал один лишь Виленин, который, оставив в покое не менее его встревоженного дядю Лешу, вдруг вскочил на ноги и бросился к окну.
- С бородкой, - погодя, отметил он. - А походка как у кавалериста...
- Подай вина гостям! - напомнила монахиня, перебирая четки, оказавшиеся теперь не узловыми, но состоящими из подвижных перламутровых бусинок. - А то не скажут...
  Однако, лишь только Виленин, с заметной неохотою расставшись с подоконником, направился из кухни в комнату, старуха поспешила согнать со сморщенного своего лица недвижность и угрюмство и даже чуть заметно улыбнулась.
            - Конечно, - тихо молвила она, - не нами здесь заведено, не нам ломать. Я тут жила и помню... Но в то время еще была Деревня. А Андрей Петрович - сосед-то твой, Леня! - был в ней князем. А как его не стало - некому сделалось и княжить. И пошел разор. Совхозное начальство далеко и только под себя гребло. Ну, а народу без властей - известное дело! Вот бусинки-то, - приподняла она в костлявой руке свои четки. - Покуда я их перебираю - они не только вместе держутся, а и единой потребе все верны. А брось их на пол, - и Софья действительно разжала пальцы, и павшие на ковер четки вдруг раскатились по нему, как смоляные капли, - и не соберешь. Вот и тут: все разбежались кто куда. А чтобы собрать - нужна единая потреба. Вера. И порядок, про какой вам Виленин-то  и   толдычет. Вот так...
  То, что увидели Петровы вслед за этими словами, отбило у них всякую охоту и пить вино из принесенной Виленином расфуфыренной бутылки, и ждать невиданных закусок: как только Софья опустила руку к полу - все бусинки собрались опять одна к одной, как будто никогда не распадались.
- Вот так! - повторила монахиня, подняв и сжав их посередке, как нагайку.
- Эх, няня! - укоризненно покачал головой хозяин. - Им не фокусы надо показывать, а делом... тихим подвигом являть пример.
- Вот и являй, - опять нахмурилась София. - Я теперь стара для этого: не грех и фокусами потешиться перед кончиной. А вы молодые, ученые и благочестивые: вам и карты в руки...
- Так что же ваша тайна? - обратился к тетке Шуре Виленин. - Вот - как просили - вам презент.
- Да пошутила я, - испуганно замахала та руками. - Не надо нам... А тайны нету никакой. Приехал наследник в председателев-то дом - вы, чай, видали! Внук. Капитан.
- Чей внук? - зевнула Софья и мелко перекрестила губы. - Разве у них с Пелагеей были дети? Чай, так - какой-нибудь мошенник!
- Да, грешные настали времена, - продолжила она, поднимаясь из кресла. - Все только и норовят надуть друг друга...
- Внук Пелагеи, - сообщил, забыв испуг, дядя Леша.
- Ах, вон кто! - вновь заулыбалась Софья. – От Васькина сынка!
- Нет, - твердо заявил ее старинный друг и тоже встал. - От самого Никитки. Он сам Васятке рассказал. Никитка его всю жизнь и воспитывал - у Белого, слышь, моря...
 Случаются, хотя не часто, быть может, раз в сто лет, а то и реже, проколы и в делах бесовских. И если не всегда они сопровождаются, как в сказках, приходом к власти Иванов и Емель и установленьем рая в одном отдельно взятом государстве, то все равно всякое временное поражение переживается слугами ада много болезненней, чем даже и постоянные и повсеместные земные неудачи – ангелами. История полным полна примерами впаденья бесов в горькое унынье, так что уж и само-то это состоянье духа давно призналось Церковью грехом и дьявольской напастью. Рассказывают, что Наполеон на острове Святой Елены признал, что одолел его в Святой Руси не северный мороз, а пляс московского купца на головешках собственного дома. Конечно, удивительно, что этот многовековый опыт поганых ничему не научил, но большее недоуменье вызывает их неизменное подобострастье перед той особой, какую отец Паисий в беседе с Капитаном окрестил "коварной бестией". Выходит, что она, снискав в аду почет и уваженье за погубленье миллиардов душ людских, такую же веселую услугу оказала и тьмам своих же собственных братков! Унынье же им вроде бы и вовсе должно быть не к лицу, но вот - поди ж ты! - унывают и грешат тем самым против ада, что, конечно, умом, как и Россию, не понять...
          Большого мужества стоило Софии не выявить своих унылых чувств пред Виленином и его друзьями, а уж, тем более, перед скандальной Ленькиной хозяйкой, которая, пожалуй, в тот же вечер могла бы разнести по всей округе весть о том, что и монахи боятся призрака Никиты, и, значит, либо он - великий бес, либо София - злая ведьма, одетая в монашеское платье. А ведь она сама же собиралась - чтоб сжить Никиту со свету - оклеветать его в глазах Деревни, назвав нечистым: чему свидетельством стал бы монастырь, ее стараньями поднятый из руин и населенный ее идеями прельщенными людьми, из коих Виленин был самым умным. В том же, что деньки Никиты сочтены, она теперь ничуть не сомневалась, ибо теперь капканами ее стали не глупые какие-то железки, при виде которых в ее руках смог очуметь от страха лишь такой пентюх, как Натоха Иванов, но - само ее церковное обличье, во все века ввергавшее доверчивый народ в душевное и умственное обалденье. И вдруг... Не верить собственным ушам у Софьи не было причины никогда, а глупым деревенским возвращенцам и спьяну в голову бы не пришло насочинять такого. Однако поверить значило и теперь - на закате человеческих дней своих — признать себя такой же дурой, какой была она в полуденном расцвете их: когда пыталась извести Никиту с Евдокией смехотворными дедовскими ухватками. В то время они даже и не заметили Софьиных козней, как не замечают тонущие в болоте комариного писка, и если смешон тот комар, который не мечтает стать птеродактилем, то София оказалась еще смешнее, ибо влетела нынче в Деревню тучею, а вышла, как и сорок лет назад, никому-то здесь не страшной комарихою.
  Вдруг ей вспомнилась недавняя беседа - здесь же, в этой кухне! - с Павлом Соломоновичем. Вроде даже она и вновь его увидела: присевшим на широкие коленки дебелой Ленькиной бабы и заулыбавшимся, как будто в бане на полок залез; не доставало только веничка.
- Я же говорил тебе, - услышала София, стоя дряхлым истуканом возле кресла и тупо глядя то на тетку Шуру, то на ухватившего бутылку мужика ее, - что Никита здесь, как прежде, в той же силушке! Ты же думала: он просто тут пошаливает, деток с девками попугивает, а стоит лишь тебе монашкой нарядиться - тут же и поверит, а Виленину твоему поклонится и ключики от монастыря подаст на блюдечке! Думала: раз они с Евдокией примерли, а страннички в Деревню шастать перестали, так с
ними всеми и покончено, и никому в Верхах Деревня наша стала не интересная? Но вот – такой подарочек! Явление сынка народу! В мерзость-то запустения!
- Да что ему тут делать? - разомкнула, наконец, София побелевшие уста свои. - Чай, продаст, как Васька, избу-то, и был таков...
- А об этом ты, поди-ко, у него сама спроси! - хитро прищурившись маленькими Ленькиными глазками, посоветовал ей Павел Соломонович. - Только нам он сообщил, что на вовсе здесь поселяется.
           - На вовсе! - не сдержалась от шипенья и оскала ведьма. - И Хозяин этого не знал?!.
           - Какой такой?! - удивленно вопросили в один голос дядя Леша с теткой Шурою и, переглянувшись, одним же подленьким смешком хихикнули, после чего учителя уже нигде в избе не обнаружилось, а вздохнувшая с его исчезновением бабища напомнила Софии: - Он уж десять лет, матушка, стоит здесь без хозяина, если только ты не про Никиту спрашиваешь!
          Сообразив, что Павел Соломонович сыграл с ней злую шутку, Софья едва сумела справиться с собой, чтобы не разразиться дикой матерщиною и действительно не выказать себя в первый же день своего в Деревне воцаренья ведьмою. Тут бы, кажется, самое время было ей объявить Никиту бесом и наложить запрет на произнесенье его имени, но хватило все же ей ума не делать этого и напустить на себя совершенного к Никите и сынку его безразличия.
          Между тем Капитаном чрезвычайно заинтересовался вдруг ее воспитанник, и покуда гости выпивали и закусывали, чавкая, Виленин повыведал у них все, что было им о том известно, и что сами быстренько додумали.
           - Ну, уж если он один хотел наш монастырь поднять, - наивно радуясь, восхитился он, - то ему сам Бог велит в общине нашей быть! А примет постриг да рукоположится – может, и игуменом над братией сделаться. Тогда уж обиженная большевиками душа Никиты вашего не только успокоится, но и вельми возрадуется!
           Хотелось Софье обозвать его дубиной стоеросовой, но и тут она остереглась, боясь остаться понятой неправильно и самим ее заученным любимчиком. Остереглась - и поспешила в свою келию, сказав, что время ей пришло вставать к молитвенному правилу, и пожелав ставшимся по ангелу. Вот только по какому - уточнять не стала, так что всякий уразумел слова ее на свой, ему одному присущий, лад. При этом, если Виленин с товарищами вскочили с пола и Софии поклонились, то гости их, поднявшись тоже, как будто отупели и не смыслили в какую сторону сгибать свои хмельные головы: то бишь, кого благодарить за угощение. Так если тетка Шура думала, что главной здесь была, и по годам, и по монашескому званию, старуха, то дядя Леша, помня дни минувшие и грозные взоры Петра со старшими его сыновьями, не мог отделаться от чувства, что хозяином здесь остается кто-то невидимый и уж никак не женского сословия. К тому же, не был решен еще вопросец с ульями, которые одни из всего утащенного Виленин просил вернуть: когда допетрил, что никаких разбойников в дому минувшей ночью не было, а расхищенье учинил сам его коварный продавец.
            - Ну, что ж, - вздохнул он тогда горестно, стараясь не смотреть в Натохину телегу. - Нотариусу о движимом мы не заявляли. Пусть это остается на его нечистой совести.
  Увы, на чьей именно, он  уточнять не стал, и всяк из деревенских подумал про себя, так что Натоха тут же, раскрасневшись, схватил диван, как какую невесомую пустяшину, и поволок его к крыльцу, а Лизавета побежала было к своей избе за коромыслом, по старости забыв про унесенный Ромкой буфет.
            - Да что вы! - остановил их Виленин. - Нам этой рухляди не нужно. А вот ульи... Они - мне сам Петрович говорил - ведь монастырские. Их по закону в монастырь вернуть положено.
  Конечно, мог бы дядя Леша и опротестовать такое заявление, напомнив, что монастыря-то нет уж более семидесяти лет, что такого срока даже избы не выстаивают и что Васятка, став хохлом, утратил меру во вранье и хвастливости, но ссориться с такими важными и нужными людьми ему резону не было, и он покорно обещал привезти все лежаки обратно.
  Теперь вот, уходя, он мялся с ноги на ногу, покряхтывал, но что сказать хозяину - не знал. Уже и тетка Шура, вышла за порог, довольная почтенным насыщением, а он все мялся и кряхтел, пока сам Виленин не догадался о причине столь странного его поведения.
           - Я понял, что вы опытный пасечник, - сказал он, встав пред дядей Лешей, как вставала когда-то Софья, вводя соседа в головокружение непредсказуемостью дальнейшего, от чего он никогда не знал: обнимет она его в следующий миг, прижав к груди, как промокашку, или же даст пинка под зад? - Так, может быть, пока мы не устроились... ну в это лето - вы их у себя подержите? А я вам назначу в послушанье Трагкиллиана: пусть поучится...
  И хотя дядя Леша никогда не был опытным пасечником и имеющиеся у него две пчелиные семьи он выменял у старого Петра на полмешка муки всего-то перед этой Пасхой - решенье Виленина так его обрадовало, что показалось ему истомнее всех вместе взятых давних Софьиных грудоприкладств.




7
 
       

      - Ну, Шура, - объявил он, когда они остались за пределами новосельной территории вдвоем, - Виленин-то этот - я тебе доложу! Хотя и показался мне сперва   говенненьким, а - вишь! - в конце-то вышел с пониманием. Я думаю: теперь у нас пойдет другая жизнь, как и задумали! Вот так! А ты все: Ле-ша, Ле-еша! Как в воду выглядел твой Леша про монахов-то! Погодь! Они у нас в просильщиках окажутся! Вот только не успели мы корвку-то купить... У Ромки можно было взять: он бы почти за  так отдал. Теперь наищешься.
- А мне, Лексей, они чего-то  не понравились, - призналась вдруг мгновенно протрезвевшая по выходе из дома женщина. - И это ихнее вино – моча мочой...
- Нет, ну, они, конечно, люди с придурью, - стал рассуждать дядя Леша, идя тропинкой в темноте, но не оступаясь. - Однако что поделаешь: нам выбирать-то не приходится, какие есть - такие есть.
- Я думала, монахи-то поласковей...
            - Да что нам с ними - спать? Пускай себе! Нам главное, чтобы они к нам с уважением относилися. А уваженье-то мы можем приобресть лишь добротой своей да тишиной. Вон, эти как гудят! Того и гляди запляшут! Ну, и что? Будет ли мир-то меж ними и монахами? Нет. Только с нами. Да с Капитаном, может быть. Он им уже понравился.
            - А мне-так показалось, - возразила тетка Шура, - что София-то эта - или как ее там теперь? - не больно-тко обрадовалась, как про него услышала. Да и вообще, она на ведьму старую больше смахивает, а не на монашенку. И все они... какие-то мудреные...
             Услышав столь нелестные слова родной своей жены про Софью, дядя Леша закручинился. Нет, не прозванье бывшей любушки его старой ведьмою вышло тому причиной: он давно уж знал себя в том возрасте, когда воспоминания о днях младых воспринимаются как главы кем-то посторонним сочиненной повести, хотя бы она и была до дыр зачитанной, а где-то даже наизусть заученной. Впрочем, не только о младых, но и о всех других, без спроса и зазренья совести сжиравшихся тем наглым сочинителем, едва они становились вчерашними. Когда дядя Леша в первый раз засек такое мародерство в сокровенных-то его владениях  (а было это десять лет назад, еще при Горбачеве и компартии), то поначалу испугался за состоянье своего здоровья. И в самом деле, кто бы на его месте не обеспокоился, когда, явившись в своей очаг пускай и поутру, но в целости-сохранности, вдруг обнаружил, что и не был он нигде, не целовался, не эротничал, а будто бы во сне все это пережил? Ведь было ж, было! Но минувший вечер с ноченькой как кто украл. Тут в пору и повеситься. Конечно, дядя Леша был далек от  мщения своей душе посредством удушения всего себя, но крепко призадумался. Потом сходил еще разок - и то же самое: на месте - он, а утром дома - персонаж порнужной повести, навроде той, что он прочел тайком, найдя ее у сына под подушкой. При этом и само то место, и его хозяюшка остались с ним и он их знал и чувствовал, и если б в то же утро побежал туда - то и себя бы там нашел - сегодняшним, а вот вчерашний был не им, хоть тресни, и смысла в данных похождениях ему не виделось. Однако, отказавшись от похождений, он не избавился от вора, и всякий раз, проснувшись, сознавал, что на работе, в магазине, в троллейбусе и даже в собственной квартире перед телевизором ходил, чего-то покупал, куда-то ехал и глядел на Михаил Сергеича с Крючковым, Шеварднадзе и Лукьяновым, увы, не он, а кто-то на него похожий, одетый в его костюм или пижаму, его словами говоривший и спать с его женою завалившийся. "А я-то где же был? "- задумывался он, боясь открыть глаза, и слышал всякий раз одно и то же: "А там везде и был, и все те штучки делал, да проворонил и себя, и их". "А может, все-таки не я?" - канючил он, но вновь все тот же внутрилобный голос ему твердил: "Да ты, брат, ты. Другому некому..." И чем решительней бывало такое утверждение, тем меньше верил ему дядя Леша, все чаще злясь или смеясь над теткой Шурою, когда она пыталась  напомнить ему что-то из вчерашнего: лишь только начинала: "Ты вчера..." - он тотчас ей: "А хорошо ли ты подумала?"  К счастью, думать она совсем была не приспособлена: иначе он бы загремел туда, где стибрили бы и его сегодняшнего...
  И вот теперь, почти весь день пробыв в одной компании с вернувшейся в Деревню Софьей и оставшись, наконец, почти один на той же самой улице, которую топтал когда-то и младенцем, и мальчишкою, и увивавшимся за Софьей дембелем, он вдруг впервые чуть ли не до слез и пожалел, и захотел найти себя минувшего. Но тут уж вовсе никакой надежды не было, ибо и от самого-то места юных игр его осталось, если и не пшик, то очень на него похожее посмешище. От всей большой и многолюдной Деревни не семьдесят, а семь дворов! От первой из красавиц, любимой всей округой, Софьи - какая-то совсем чужая, злая, но и жалкая старуха, одетая не то в наряд спектакля, не то в развалины монастыря! Но и от золотоволосого, веселого и завсегда охочего до девок Леньки... И тут его, как засоренный сажей дымоход - огнем ольховым, взяло и пробило, так что и впрямь как будто ярко тлеющие хлопья взвились над ним и осветили всю Деревню. При этом окна в доме новоселов, горевшие доселе хотя не слишком ярко, но уверенно, вдруг замерцали, точно звезды в небе с дымкою, а после, так же, как и звезды, взяли и рассыпались, но не по верху, а здесь: и вдоль реки, и в обе стороны от бывшего магазина, и за прудом - от дома Агрономчика до самых ферм, и к лесу, где и так торчал большой фонарь, во всякую ночь блюдущий сон Натохи с Валентиною. Сначала дядя Леша испугался и даже, как слепой, стал шарить растопыренными руками перед собой и по сторонам, но скоро понял, что ему не шарить нужно, не искать жену или опору в ней, а самого себя ощупывать, как это делают разбуженные злыми людьми в полночный час на крыше или на подоконниках высотных городских квартир лунатики: когда им выпадает счастье не свалиться при этом на газоны или площади.
  Разбуженным лунатиком почувствовал себя в тот самый час прозревший дядя Леша, и широко открытые глаза его увидели, что чудное это очухновение случилось не на крыше и не на подоконнике, куда он мог бы вылезть в эту ночь, останься жизнь его принадлежащей городу, но там, откуда, впав в свой лунатизм, он начал долгий путь по многим головокружительным строениям. Чудесным же в тернистом этом странствии было не столько то, что он сумел вернуться к его исходной точке, а в том, что сон его вдруг оказался, по сравнению с расстоянием, в нем пройденным, коротким, как пролет летучей мыши от Софьиной избы до Ленькиных сеней. И даже меньше: ибо он нашел себя стоящим между ними, так что ему видны были и окна Кабановых, и народ, который день не могущий закончить придуманную председателем гулянку.
    Впрочем, из всей Деревни в эту ночь резвились лишь несколько самых выносливых парней да пара девок, однако шуму их хватило бы еще не на одну такую свадьбу, тем более, что пели они всяк свою хмельную песню и плясали всяк собственную  в лад той песне пляску, хотя гармошка и скликала всех к "амурским волнам". Увы, ей лучше было бы остаться одинокой и пойти бродить по улице... когда бы не скрипела то и дело в косых и ржавых петлях дверь Юркиной избы и не вспыхивал огонь прикуриваемой Галькой сигареты. Конечно, чтоб не изнурять себя невольным слушаньем столь дикого веселья, Леньке следовало бы к нему присоединиться, однако он все тужился понять: что ж такое только что с ним произошло? Уже в его родном жилище во всю гремели с самого утра пустые ведра; уже к оазису пирующих спешили, изменив привычной тропке до крыльца Петровых, похожие впотьмах на миражи пустыни солдатушки; уже и звезды в небе одолела, как брошенных телят в загоне, жажда, и многие из них давно уткнулись невинными мордашками в обманчивую жижу облаков, - а он, не смея ни вздохнуть, ни охнуть, смотрел кругом себя, прислушивался и чего-то ждал. Изредка прикрытых вязаной шапчонкой ушей его достигали и тихонькие струйки голосов, звучащих в председателевом дому, обретшем с появленьем Евдокии привычку подражать монастырю, который по ночам - казалось Леньке - как будто делался запрудой на пути текущих посередке неба звезд, с далеким звоном  из него сочащихся десятками искрящихся под лунным светом струй. И так же, как порой в монастыре вдруг принимались топотать и ржать испуганные чем-то кони, невидимый за садом этот дом нет-нет и оглашался то ли звонким вздохом, то ли виноватым кашлем, мещающим тому вздоху воздыхать. Зато в дому угрюмых Кабановых никто ни перед кем не извинялся, и как бы ни старались обитатели его скрыть от соседей даже и тень того угрюмства - по окнам, по стенам, по крыше и забору крались, как сотни черных кошек, отзвуки их душ, среди которых горячий шепот вековухи был всех черней, угрюмей и когтистей.
     И тут он вспомнил! Конечно, это был он - "Другому некому"! – и теперь, став тем Ленькой Петровым, знаменитым среди деревенских мальчишек умением подслушивать и подглядывать так, что не было такого места в Деревне, куда бы он не проник, дядя Леша почувствовал, как ему возвращается то, что до сегодняшнего дня отбиралось у него, точно дань: его прошлое. Как отбывший полжизненный срок в индонезийской тюрьме домушник радуется возможности возвращения к любимому с детства занятию, увлекавшему во все эти годы лишь его воображение, так и дядя Леша возрадовался наконец-то дарованной ему свободе и только не знал еще, что с нею делать: то есть с какого угла начинать обшаривание минувших дней своих. Вообще-то, можно было бы и не задумываться: в любом почти дому имелась девушка или молодая бабенка, и стоило Леньке выйти, бывало, ночью из избы на середину улицы и внимательно принюхаться, как тотчас прыщавый нос его, подобно флюгеру, указывал парнишке направление на то окно, за которым можно было если уж не высмотреть чего-нибудь из жизни красной девицы, то стонов ее сонных понаслушаться. В конце концов, он так познал их всех, не быв никем замеченным в своих укрытиях, что мог с закрытыми глазами, даже днем, даже в поле при шуме тракторов, узнать любую только по дыханию.
  - От ведь какой талант пропал! - вздохнул он теперь с тоской и содроганием, подумав, что вполне бы смог использовать его, направив жизненный свой путь уже и в армии не по интендантской, а по сыскной стезе, и став сперва агентом КГБ, а там бы, может быть, заслуженным разведчиком.
                Да, так вот часто происходит у нас потеря талантов нужных не только тайным органам, но и    весьма открытому народному хозяйству. И сколько их счастливых обладателей отправилось не тем путем, не спохватившись вовремя, не распознав свое прямое назначение, а часто просто поленившись распознать! Конечно, тут великий груз вины ложится на плечи семьи и школы, но и бережливая наша милиция могла бы не одних лишь хулиганов приструнивать или ворюг с бандюгами отлавливать, а поработать и в гуманитарной области: походить по тем же школам и домам, поспрашивать, повыявлять. Глядишь, за год или два наладилось бы дело, и вместе с аттестатом зрелости детишки получали бы квиток с указанным на нем талантом. Разве плохо? Какой бы тут родитель пожалел деньжат за этакую ксиву заплатить? А если б пожалел, то сами чада, по прошествии двух-трех десятков лет с великой благодарностью внесли бы в бюджет оставшийся за ними в этой части долг. Зато уж все бы были на своих местах и утолщали ту струю в себе, какая и отеческие нивы удобряла бы, и всякого из нас хранила от преступного уныния в течение всей нашей жизни трудовой, но главное - по выходе на пенсию, когда особенно охота попенять родной стране за невниманье к людям...
  К великой чести дяди Леши, он в этот трудный час его прозрения не упрекнул отечество ни в чем. Однако, не упрекнув отечество, он все-таки не мог не поискать виновника своей не в той среде развившейся судьбы в родной Деревне, а лишь только начал этот поиск, только навострил свой нюх, стремясь  вернуть потерянному Леньке его талант, - как вдруг и без таланта догадался, что именно с той минуты, когда он пришел и притаился первый раз в тени большого кабановского амбара, стоявшего на том же самом месте, где он стоял теперь, и началось его схождение с правильной дороги. И ведь, кажется, ничего необыкновенного в дыханье Софьи не было; более того, ее дыхание оказалось таковым, что  лишь его он не умел распознавать, хотя она была единственной, с кем довелось ему до армии нацеловаться и нащупаться. Однако получалось так, как будто не Ленька за Софией, а она за ним охотилась, и так еще, что скоро он уже и обо всех других забыл, невольно сделавшись во всем послушным Софье, как в ординарцы бабе нанятым. А между тем он знал, что баба эта сохла по другому мужику и помогал ей в этом иссыхании: следил за председателем, устанавливал капканы на Никиту и даже брата своего подвел, украв ключи от колхозного правления и притащив в него под шум и драку свадьбы тяжелую божницу... Мечтая сразу после армии уехать в город, он почему-то и это дело все откладывал - покуда сама София не сорвалась и, ничего ему не сообщив, сбежала из дому, на радость брату и племянникам. Но ведь и тут он от нее не освободился и после этого помчался вслед за ней, как сумасшедший, надеясь отыскать беглянку где-нибудь на фабрике или в общаге и там уж с ней, без деревенских глаз, натешиться. Лет восемь-десять, чай, искал: пока его сынок не вырос в первоклассника, а сам он, чтобы не отстать, пошел заканчивать десятилетку в ШРМ. Вот там-то и была она, работая по вечерам вахтершей и уборщицей, а днем и ночью няньча подрастающих чужих детей, живя при них, пока была мила хозяевам.
  - Вот так-то, Леша, - подытожила она в тот раз свое повествование. - Нет у меня покуда своего-то гнездышка. Да только не я кукушкой оказалась, а хозяева эти, которых я успела четырех сменить и стольких же птенцов их высидеть!
  Сказала - и рассмеялась так гомеристо, что шаромышка взорвалась душегубительным звонком, сработавшим без замыкания рубильника и прежде времени, заставив Софьиного земляка вскочить со стула, глядя куда б рвануть от страху сломя голову. Не поняв сокрытого смысла слов ее про кукушку, он, тем не менее, когда поуспокоился - учуял в ней что-то поболе сокровенное, чего в Деревне им не замечалось. Еще София продолжала, не смотря на выбегающих из классов пролетариев, нахваливать своих "птенцов" и хаять их родителей, но Леша уже ее не слушал, думая о том, что скажет Шуре в оправдание своего столь скорого отказа от учения: ибо видеть бывшую свою зазнобушку ему уж больше не хотелось. Однако если ему не хотелось видеть ее, то она как будто и не собиралась   расставаться с ним, намекая на какие-то "возможности", как-то по-кошачьему, из прищура, ему подмигивая, зачем-то высохшими пальцами своими похрустывая и только что не задирая на пожухлые под безрукавной телегрейкой груди подол к заштопанным чулкам прилипшей юбки. Когда же, будто невзначай к нему приблизившись, она овеяла его лицо своим дыханием, надеясь, видно, что при том ему воспомнятся ее амбарные, сенные и прибрежные поскуливания, - он отшатнулся от лукавой вековухи, как бес от ладана, или наоборот. "Ну, нет, подруга, - про себя подумал он. - Сегодня ты меня не захмуришь. Теперече я не такой, как давече..."
    Расставшись с ней и со своей надеждой на образование, он принялся наверстывать похищенные у него в Деревне Софьей радости и втайне думал возвратить свой прежний дар, отбитый у него еще до свадьбы Шурой, но тут-то и случилась с ним оказия: все  присмотренные им городские девки с бабами вдруг задышали школьными уборщицами, а те, которых удавалось приручить, и вовсе становились бездыханными. Уж как он только их ни выявлял, дождавшись междуласкового засыпания! И к носам-то их помет голубиный подносил, и в уши-то им молоко закапывал, и даже в рот одной пихал   бутылочное горлышко, а сам по донышку выстукивал мотив "Лучинушки", - все было тщетно: только сиплый храп порою клокотал в какой-нибудь груди, подобно вылитой на каменку воде, иль от волос, колеблясь, исходил чуть видный пар, припахивающий собачим мылом. При этом всякая смотрела на него, проснувшись, как на двоешника, которого бессмысленно чему-нибудь учить, но можно бесконечно посылать за тряпкой или мелом. Когда же он с такой своею участью смирился и, наконец, о Софье позабыл - случилась та конфузил с потерей себя в минувших вечерах, затем и целых днях, и всех годах...
  И вот теперь все то к нему вернулось, и дядя Леша словно бы проснулся, найдя себя на деревенской улице таким же, каким оставил сорок лет назад. Вот только непонятно было: почему теперь его не интересовала Софья и на хрена ему сдалась жена? С гуляющими возле Юркиной избы тоже не мешало б разобраться. А вот монахи в кабановском доме... Ведь он же их предчувствовал потом: не здесь, не в юности, а в позднем состоянии, которое... И тут его кольнуло - сначала в поясницу, так что он согнулся едва не до земли, а потом в живот, вскричавший о колите и гастрите с язвою. При этом, вспомнив, что еще с утра он был шестидесятилетним стариком, вернувшимся в Деревню помирать, испуганный самим собою Ленька внезапно догадался и о том, что не женщин городских была вина в отсутствии у них дыхания, а сам он оказался во всю жизнь лишенным родной землей дарованного ему таланта. А кто ему такую козу подстроил - не стоило и гадания.
      - Ведьма! - чуть слышно простонал он, силясь разогнуться. - И опять едва я стал нормальным человеком, она решила охмурить меня, чтобы я был у нее как тряпка...
- Дурак ты, Ленька, - вдруг услышал он до пущей боли знакомый голосок, заставивший его согнуться еще ниже. - Я же ведь тебя и сделала сейчас нормальным...
- Ведьма! - затряс он головой. - Пошто монашкой-то прикинулась?!.
- Да плюнь ты на нее! - был ласковый ему совет заместо Софьи оказавшейся рядом тетки Шуры. - Пусть сами те монахи с ней разбираются. Оне святые да ученые, умнее нас. А улья мы им фиг вот отдадим!..
























ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

педагогическая,
из которой читатель может не понять ничего
или, напротив, уразуметь нечто многое




1

         


      Тридцать лет назад, поведывая Леньке о своей нелегкой жизни в няньках, София не лукавила: в то время ей, действительно, невмоготу было видеть себя и приживалкой, и служанкой, и нянькой, и уборщицей, и даже производительницей звонов, пускай они и оглашали всего лишь коридоры и классы рабочей школы. А между тем, она не могла не понимать, что ей необычайно повезло в таковом устроении ее городского бытия. Конечно, ей, уже безвозвратно ставшей космополиткой (в смысле косм и многообличия), не могло не везти при любом бытовом раскладе, но именно педагогическая нива оказалась милее любых других нив ее бесплодному женскому сердцу, помещенному Богом, к тому же, в недрах тоскующей по материнству плоти. И вот в то время, когда плоть эта, взгикнув последний раз на заматеревшее девство при виде какого-то проходившего по вечернему городскому проспекту с усами и кокардой военного, начала приобретать сходство с донашиваемым и в зиму, и в лето валенком, душа стареющей ведьмы, напротив, зацвела, как распустившийся репейный бутон, и уже само представление о скорых плодах ее сулило воспитательной науке небывалую в истории человечества революцию.
      Можно много и бесконечно спорить о том, перевернулся ли в это время в гробу великий советский учитель Макаренко и когда именно с ним это произошло, однако София не была бы ведьмою, если бы задумала посвятить остатки своей жизни всего лишь написанию какой-нибудь новой "Педагогической поэмы". Нет! Наученная горьким опытом классовой борьбы в Деревне, она уже не могла, даже если бы и очень сильно захотела, наступить на те же бабски-политические грабли и, не имея ни йоты любви к подрастающему поколению, сумела все же понять, что как раз подрастающее-то поколение и нуждается в ее опеке более, чем произведшие  его на свет через посредство своих трудолюбивых отпрысков Андрей Петровичи. А поняв это, не отправилась с заявлением о приеме на работу в облоно, но осталась сидеть там же, где села сразу же по приезде в город – в няньках, принудив себя, однако, и к участию во всесоюзном образовательном процессе, устроившись техничкой в вечернюю школу.
      Возможно, сейчас - уже на рубеже веков - кому-то и приспичит надорвать свой живот от смеха при различении таковой несообразности ничтожных Софииных действий с ее же грандиозными планами, но в эпоху хрущевской оттепели иначе и быть не могло. И прежде, чем выносить столь безжалостное суждение о людях, хотя бы они и были ведьмами или вурдалаками, стоит весьма и весьма задуматься о свойствах исторической ситуации, в какой приходилось им жить и созидать наше, но для них - будущее время. Только совершеннейший идиот может всерьез верить, что история изживает самою себя при помощи иронии: если бы это было так - куда как легко могли бы мы сейчас, вместо того, чтобы с похмелья и натощак изучать списки и физиономии завтрашних наших управителей, взять да и расхохотаться над всеми ими, а заодно и над собой; и все - и как ни бывало бы переходного-то периода к рыночным отношениям, и мы бы вмиг оказались в обществе развитого капитализма либо и того дальше, где уже ирония и смех были бы неприличны. Увы, видать, не так-то все просто, и прежде, чем даже улыбнуться кажущейся наивности Софии, следует не однажды всплакнуть, представив, как неохотно приживалась во времена ее педагогической деятельности на полях Нечерноземья кубанская-то кукуруза. Что уж и говорить о тех птенцах едва только забрезжившей зари свободы, которым не то что общечеловеческие, но и свои-то советские ценности нужно было прививать из-под палки, как противооспяную зарубку на левом плече. Это всякие там кимвальнозвонкие   евтушенки и вознесенские могут нынче хвастать их победой в брани с физиками, но уже абстрактным нашим мазилам остается тщеславиться лишь мученичеством в челюстях бульдозеров, а патриархии и вовсе затуманивать факт ее гордого вступления во Всемирный Совет Церквей. Каково же было Софии совершать ее тихий подвиг воспитания ее же софийного мировоззрения в умах и душах своих дубиноголовых подопечных - знает только ее верная подружка - полуночная подушка да еще вахтерное ведро, заменявшее ей в ту мрачную пору возлюбленный банный чан.
      Поэтому ни сама она, ни наставлявший ее время от времени Павел Соломонович, ни даже сам незримый их Хозяин не очень-то огорчились, когда увидели, что первый блин ее вышел комом. Мукой же для этого блина явилась девочка из обыкновенной служащей семьи, у которой только прабабушка вызывала симпатию покойного ликбезиста. Жила семейка эта в самом, что ни на есть, центре города, в двух деревянных комнатках на втором этаже бывшего купеческого, но ставшего коммунальным домика, и не столько сама нуждалась в няньке, сколько нянька в ней, потому как нигде и никто брать на постой такую деревенскую дурищу не хотел. Не хотел и даже ругался матом и отец Верочки, но матери ее София чем-то напомнила родную бабушку, вот так же безвидно возникшую после Февральской революции в этом среднерусском пролетарском поселении и соблазнившую-таки своими распахнутыми глазищами взявшего ее потом в жены полового человека из имевшегося при этом домике трактирчика. София же, хотя и не могла блеснуть выпуклостью  глаз, заключала в грудях своих, так бесивших некогда Леньку Петрова, нечто сродное мечтам Верочкиной матери о какой-то замористой земле, в которой нету нефти, но зато растут бесплодные смоковницы, и получила все же уголок с топчанчиком за дверью Верочкиной комнатки. Правда, в комнатке этой поселилась и побиваемая не скоро полюбившим воспитательницу мужем женщина, но Софии и того было поначалу предостаточно.
           Верочка же задалась таким образом, что и отец, и мать сожительствовали в ней в равной степени, и случалась похожей то на вспыльчивую козочку, то на покорливую курочку, и сделать из нее что-нибудь устойчивое и для Хозяина полезное было все равно, что заставить плавать по реке пустое ведрышко. Так что когда София бралась заполнять ее душонку своими ведьмовскими качествами - она тотчас же утопала в сумасшествии, а предоставленная самой себе без нянькиного внимания, принималась клониться во все стороны и черпать из потока современности все, что только в нем ни бултыхалося. А поскольку бултыхались в нем и страсть к романтике, и мечты о быстро строемых квартирах, и любовь к наукам и поэзии, и соблазны мздообогащения, - Верочка все больше становилась не волшебницей, но какой-то привокзальной и ромашечной гадалкою.
      Долго билась с нею этак Софьюшка, долго поучал свою жену и злобный муж, однако, как жена не поддавалась научению, видя в няньке чуть ли ни свою заступницу, так и девочка росла такой упрямицей, что Софии оставалось только жаловаться на нее Хозяину. И может быть, так бы наша ведьма и разочаровалась в своих воспитательных способностях и подалась бы искать себе другое поприще, когда бы не явилось вдруг из ада указание всем советским ведьмам, домовым и даже инкубам посещать оставшиеся после Сталина городские православные храмы и церковки.
      Поначалу Софья очень удивилась и даже, памятуя о Никите, воспротивилась, но заглянув однажды из любопытства в кафедральный городской собор, поняла, что как раз Никите-то в нем делать нечего. А разговорившись возле свечной лавочки с показавшейся ей ближнею прислужницей, узнала, что не "лысого царя" испугались Никитины сподручники, а неведомого им доселе Папы Римского, и снова, как при митрополите Сергии, разбежались по лесам да по подполиям. И хотя никакого такого Папы София в храме не увидела - грудь ее раскинулась вдруг широко и улыбисто, ровно степь от криков войска басурманского. Не чуя под собою одетых в рваные чулки и обутых в боты "прощай молодость" ноженек, выбежала она на самую середку храма - прямо к кафедре и повела кругом себя столь жутким зрением, что исповедники в одном углу забыли все грехи свои, а певчие в другом, напротив, вспомнили, и все сочли Софию сразу за блаженную, не поглядев, имеется ли крестик-то под ее комолой кофточкой.
      И долго стояла она так, не обращая ни на кого внимания, страшная в своем восторге, но и красивая, словно молодухой угодила в деревенский клуб, пристроенный Андреем Петровичем к покосившемуся боку старой школы их. Вдруг без всякого сомнения поняла она и сердечным своим нюхом почуяла, что попала не в какой-нибудь казенный дом или на чужое пиршество, а прямехонько в свое родное гнездышко, из которого еще младенцем выпала. И не смутили ее ни стенные и сводчатые росписи, ни Святые, ото всюду на нее взиравшие, ни даже резные позлащенные Царские Врата, за какими при участии священников готовил себя в жертву сам Христос. Не смутили - ибо чувствовала в себе София такую силушку, что могла, казалось ей, здесь так же властвовать, как ожидавшийся с минуту на минуту владыка целой области, а не то, так и как сам его святейшество. Только не хотелось ей до времени тут власть свою показывать, а придумалось сначала обглядеться и войти ко всем в доверие, и потом...
      Но здесь схватил ее за смуглую рученьку какой-то приодетый в костюмец с галстуком кудрявый юноша и увлек куда-то за собой, как девушку, так что не скоро и очухалась она от такого отважного приглашения. А когда очухалась - увидела себя сидящей на простертой вдоль сумрачной стены длиннющей скамье, рядом с темным и высоким, будто дерево, распятием и горящими пред ним на узком столике всего двумя из множества воткнутых в гнезда свечечек. Не спросив у Софии ни имени ее, ни звания, незнакомец забеседовал с ней так, словно знал ее с пеленок и сам же из гнезда того родного вышвырнул.
      - Я узнал тебя, премудрая красавица, - говорил он, не отпуская ее руки и все как бы пальчиком с большим ногтем на нем Софиино запястие поглаживая, но в глаза ее глядеть остерегаясь.    
      - Рад, что нынче ты указ хозяйский справила! Время нам с тобой пришло и познакомиться, и одно и то же дельце сладить. Ты довольно поработала и в Греции, и в Тибете, и в Иране, и особенно во Франции, но последний дом твой на земле - вот этот: с ладаном и деревом, то бишь, с этим... Как его?.. С распятием! Ты всегда была веселая художница, и строительница больше, чем великая. Здесь же все уже, как видишь, до тебя построено, так что будешь ты все это перестраивать и готовить это место для Хозяина. Но сначала надо нам родить мальчоночку. Не пугайся - будешь ты ему лишь крестной матерью. Мне же надо, чтобы ты мне подготовила подходящую для материнства девушку. Не спеши ее тащить сюда - пускай она прежде согрешит, а потом уже и будет каяться...
      - Ух, веселая начнется скоро здесь для нас житуха, девица! - вздрогнула София от его неслышного смеха и вдруг увидела пред собой не комсомольца в галстуке, а какого-то гусара с эполетиной, ладно щеку ей в тот миг не поцарапавшей. - Целый полк таких, как я стоит под городом и команды к нападенью дожидается! То-то будет радость девкам, обезумевшим от стихов да от ансамблей наших бесовых! Сами станут раздеваться и развратничать, как когда-то при Нероне и Калигуле! Ну, а ты, хотя сама строга и девственна, нам и в этом важном деле поспособствуешь!..
      При этаких словах София уже не могла смолчать, но только собралась открыть рот - незнакомца как не бывало, а вместо него прямо перед собой увидела она двух священников в блестящем облачении: одного с большущей свечищей в руках, другого - с дымящейся кадильницей, и услышала, как ей со всех сторон чего-то шикают, сообразив, наконец, что она мешает тут какому-то святому действию.
      "Знаем мы эти штучки! Читывали и Гоголя, и Гофмана, и даже Михаила Афанасича   Булгакова!" - воскликнет, может быть, иной начитанник, и, конечно же, будет достоин всяческих похвал, а то и аплодисментов: если его восклицание окажется произведенным на публике. Между тем оно же может явить людям и весьма плачевное скудоумие такового материалистского ревнителя, ибо признание им настойчивой повторяемости фактов превращений и исчезновений определенных лиц не опровергает, но, напротив, подтверждает их наличие в нашей обыденности. Ведь это все равно, что воскликнуть то же самое по поводу очередного появления в воздушном пространстве нашей необъятной родины какого-нибудь неопознанного летающего объектика. Можно, впрочем, и о нем сказать с пренебрежением: "Видывали!"- однако отмахнуться от такого вряд ли у кого получится. Знатоки же этих штучек так прямо нам даже советуют не махать на них руками: чтобы те не подумали, будто мы их к самим себе приманиваем. Лучше всего в подобных случаях перекреститься от души, а потом рассказать про все на исповеди: чтобы впредь Господь избавил от такого искушения.
      Слава Богу, София ни отмахиваться, ни исповедаться не подумала и, хотя знала себя всего лишь бывшей деревенской ведьмою, о словах того возникновенца вынесла не глупое суждение. "От ведь гад какой! - прошипела она себе в сердцах, вскочив со скамьи и невесть куда от стенки той шарахнувшись. - Мало, что наплел мне тут с три короба, еще и под кадильщиков подсунул на прощание!.." Но всерьез обидеться на своего   двуликого  таимника ей не удалось, и скоро, стоя в храмовой толпе таких же, как она, молитвенниц и внимая что есть моченьки неслаженному клиросному пению, София принялась услышанное на скамье прочувствовать. Оказалось, что более всего ее затронули одобрительные в ее адрес замечания, и пусть ведомо ей было, что ни в каких Греции, Тибете и Иране она не то что не работала, но и взглядом-то при верчении глобуса не спотыкалась, - померещилосъ ей, что ведь, и впрямь, была, да только запамятовала, сидючи в Деревне под коровой да под Настькиной божницей. А уж Франция-то ей не просто вспомнилась, а будто где-то тут за храмом или возле самой шаромыжки и простиралась, только никто об этом Софии не сказал. "Может статься, - думала она, - и с Веркой-то, паршивкой, я как надо справилась, да открываться тому оправлению еще не времечко. А как сделаюсь я в этом храме свойскою, как поналажу здесь свои-то устроения - тут уж Верка и сама ко мне потянется, потому как эти церквы так соделаны, и в таких, поди, местах всегда потыканы, что как мед для мух, бывают притягательны для людей-то неспособных к самомнению..."
      Вдруг, еще и не закончив передумывания всего этого в единоличном ее собеседовании, София обнаружила, что ей самой, первее Верочки, передалось от того парня и, вот, захлестнуло всю ее так, что даже в пятках ее давно не скребаных засвербило, какое-то нечаянное и неотвратимое стихосложение. И в нападении на нее этого стиха сумела увидеть она некий тайный промысел, неведомо откуда происходящий, но на что-то вещее намекающий, словно кто-то ей (или она кому-то?) напевал народную сказочку про Илью-богатыря и Каина-царя, да какую-то старуху непутевую, чем-то на саму Софиюшку похожую. А милей всего в той сказочке-былиночке ей пришлось по сердцу злоупоминание про какого-то еще и не рожденного, но уже и не безвестного мальчоночку. Между тем она каким-то тайноскрытным от нее самой чутьем почуяла, что не так уж народна та былина-сказочка, а едва ли что не в церкви сочинилася и потом уже пошла бродяжить по свету, ровно дух, всегда старухой тою чуемый. Инда оторопь взяла ее, когда она вдруг вспомнила, что Алеша, побеждавший больше хитростью, был по прозвищу Попович, а Добрыня так и вовсе – по отечеству! - Никитичем.
             Не знамо как проволочив через свою смурную голову столь тяжелое и неловкое соображение, София уже не могла устоять на месте, как того требовал церковный обычай, и закружилась было, словно в бане с треплым веником, но все же нашла в себе чего-то, что и пособило ей из собора выбраться.
      "Видно, слишком уж умен гусар-то этот, - подумала она, едва не ткнувшись разволнованною грудью во входящего в притвор владыку в мантии, которого спасли от соприкосновенья с Софией иподьяконы. - То-то силища в стихах-то этих сказочных, коли и меня они чуть было ни ухоркали! А ведь парень-то сказал, что как-то можно их приспособить и под нашенские дудочки! Но сперва самим нам нужно приспособиться и к стихам церковным этим, и хозяйством их оставленным заведовать". Тут опять, как когда-то в Деревне, тяжело вздохнулось ей при накинувшемся на нее вместе с осенним дождливым ветром, как клевачий петух метавшимся по паперти, воспоминании о любимом председателе. И опять София не удержалась от зазнобного соблазна вымолвить:
      - Эх, Андрей Петрович, Андрей Петрович! Жить бы тебе, орёлику, со мной - уж то-то б мы с тобой покуролесили в заведеньи-то Никиткином! Сам-то ты способен токмо гадить там, да и за то, поди, Евдокия тебя поедом заела. А вот кабы взял ты себе в помощники еёный стих да положил его на нову музыку - так и стал бы там, глядишь, не токмо председателем, а таким,   что страшно даже и подумать-то!..
    Впрочем, тут же София вдруг и поняла, что такое дело Андрею Петровичу не то что не по зубам, но и не по уму, и что рассчитано оно уже не на колхозных председателей, но на таких, кто, может быть, еще и не народился. Так вот, само собою, опять вышло ее сердечное мудрование споткнувшимся с загадочным мальчоночкой, и все-то мысли ее с того раза, куда бы она их ни поворачивала и где бы ни была сама, и что бы ни делала, неизменно сводились к даденному ей исчезнувшим обертышем заданию. Вот только дать-то он его дал, но и исчез так далёко, что больше уже и не появлялся, и не одну подушку пришлось погрызть Софии, ночуя подле Верочки, прежде чем открылось ей в видении местопребывание заказанной в соборе девушки.





2



      Случилось это в одна тысяча девятьсот шестьдесят третьем году от Рождества Христова, когда София вошла уже в возраст повторной ягодки, хотя это никак на ее поведение с мужчинами не повлияло. Более того, став постоянной посетительницей храма, она уже отпугивала их не космами, а клетчатым платком, по самые глаза и в полщеки на ней повязанным, да ставшей тихой и приседливой походкой, так что ни сзаду, ни впотьмах уже никак не походила на гулящую жеманницу. И не было ее вины в том, что Верочкиному родителю вместе с сединой в бороду вторкнулся в ребро один из тех шалунов, каких древние греки и римляне знавали порхающими по небу курчавыми младенцами с луками и стрелами. Очевидно, новоявленному лучнику просто забыли сообщить недавний указ о воцерковлении, а сам он не сумел разглядеть под обличием святоши ведьмовской сущности и, справляя свое дело над родителем, решил подшутить и над кроткообразной нянькою, что, конечно же, было бы при иных обстоятельствах весьма похвально. Но в настоящем случае София, и радуясь бесовским шалостям, и гордясь собой, как преуспевшей лицедейкою, ни за что не могла примириться с таким страданием, какого могут чаять лишь одни Господние невесты и подвижницы.
      В самом деле, не трудно представить, как возрадовалась бы иная из таких поборниц искушений, когда бы ей, дожившей до морщин и складок под коленками, вдруг начал улыбаться представительный семейный служащий, из банковских работников, с манерами, который зажимал бы ее во всех углах и норовил залобызать до пьяности, называя не какой-то просто ягодкой, а с намеком (что твой Тютчев) - виноградинкой! То-то был бы ей венец за отбивание от такого молодца, одна лишь длань которого засчиталась бы потом за целый куст терновника, а уж сам он со своей семьей и обществом, воспитавшим столь моральную уродину, да еще и с целым сонмом предков, умудрившихся завершить свой род в такой позорной гадине, оказался бы сочтен не менее чем за рощу. Но, увы, такого масла сподобляются далеко не все бессонные лампадницы, а Софии даже одна мысль о таких венцах представлялась чем-то, вроде осквернения, если можно так сказать о светлых помыслах в головах и душах адовых служителей. Так что ей при нападении взбешенного, как козел при виде стада коз, хозяина приходилось отбиваться не смирением, но известной только ведьмам добродетелью, от чего прелюбодей сперва задумался, а уж там и вовсе взял да и повесился.
              Казалось бы, вот тут-то и следовало Софии показать себя не забитой в уголочек квартиранткой, для какой в дому была указана всего лишь одна половица, да и та скрипучая, а такой, чтобы и Верочка, и вдовушка обрели в ней и надежду на спасение от запойного и блудного уныния, и опору при внезапных нападениях на излишнюю жилплощадь проживающих по соседству домовых и пролетариев. И конечно, она могла бы исполнить эту роль как никто другой, тем более что и домовые, и пролетарии, и даже сам управдом уже давно приметили в ней качества, присущие отнюдь не няньке и уборщице, а разве что самому секретарю обкома партии, незримое вмешательство которого во всю их жизнь и трудовые навыки было для них ощутимей зримого. Могла бы она и в осиротевшей квартире, и во всем доме и свои порядки завести, и воспитание детей поставить на свою все более костенеющую ногу, и их родителей, вкупе с еще не рожавшими и уже бездетными, охмурить до совершеннейшего во всем ей подчинения. Могла бы затем и на соседние дома распространить свое влияние, повсюду рассовав свои капканчики, которым уже и цепи-то не требовались, да и железо сделалось без надобы. Могла бы, наконец, и в школе, где работала, организовать какой-нибудь кружок по обучению полетам на метле и прочим гадостям, описанным помянутым Булгаковым. Могла. И ведала свои возможности не хуже, чем партийные работники. Однако у нее к тому благоприятному для мелкобесьих развлечений времени уже имелось более достойное ее святого имени занятие, какому городские пролетарии и деятели надоевшей партии годились, как козе гармонь. Не Софии ли, прожившей сорок лет в колхозной сельщине и досыта наевшейся лубочного гармошечно-похабного веселия, и было знать сего несоответствия народного лица с Господним замыслом! О ей, познавшей в храме сладость пения небесных голосов, уже и образ-то горбатого, босого и блаженного Никиты представлялся в виде ближнего, которому она была обязана поистине евангельским спасением, которому теперь она, жалеючи его неблагодарные усилия по сохранению в Деревне монастырского имущества, сочувствовала всем своим пробужденным для новой битвы сердцем. Ибо помнила, каким безмозглым рожам улыбались его глаза, какой дремучей глупости адресовались мудрые внушения. А Евдокия! Нечто председателю какого-то колхоза, завалившему навозом кельи преподобных иноков, нужна ее почти что непорочная любовь! Так и вот этим - плачущим и жаждущим вина да наслаждения для потных тел - угрюмым пролетариям ужель могла теперь, когда под городом стоял в нетерпеливом ожидании сигнала к нападению на девственниц аж целый полк ветроподобных инкубов, прислуживать сама София, из косматой ведьмы незримо превращавшаяся в фурию!
            "Нет, - думала она, еще лежа на своем набитом рыхлой соломой топчане возле Верочкиной качки и слыша, как в соседней комнате скрипит кровать под скороспелой вдовушкой, нашедшей утешение в любовниках. - Не для того я в этом городе вселилася, чтобы намыливать веревки и без этого пригодным лишь для ада человечишкам. И жены их такие же. И детушки. И все они одним лишь купидончишкам и интересны. Да и то, покудова не заросли жирком, так что и некуда уже и стрелы-то пулять: что головы, что груди, что зады - одна мякина-то, и где там сердце, где мозги - попробуй-ка сообрази! А девушки... в церковном хоре, может быть, и кажутся похожими на ангелов. Поэтому и любят их поэты да священники. Вот эти-то еще и могут, выспавшись, хоть чем-то соответствовать подобию. Когда же прилетят сюда инкубы-то да наплодят от этих девок всяческих уродов с беспросветными душонками, а то и вовсе бессердечных роботов, каких мечтают напридумать физики, - тогда совсем здесь делать будет нечего ни купидонам, ни чертям, ни домовым..."
      Такие размышления, конечно же, не нравились Софии, и, наверное, она бы скоро отказалась от задания и пожелала лучше стать какой-нибудь болотною кикиморой, чем фурией и первой при Хозяине помощницей, как обещал ей в церкви тот гусаришка и намекал ехидный Соломонович. Но были у нее и просветления, когда она, побыв часок на Всенощной и заразившись там духовным пением ("стихом", как называла это София), тащилась в школу и, макая тряпку в грязное ведро, вдруг принималась бубнить себе под нос не то былиночки, не то знакомые ей с детства причитания. Тогда-то и в душе ее, испачканной, как школьный пол - калошами, сомненьями, рождалось чувство непонятной радости и будто бы какого-то предчувствия чего-то ей покуда не открытого. Как топляки, всплывали в волнах памяти (хотя еще и не было Тухманова) какие-то туманные видения, имеющие собственные запахи. И вот уже София тихо плакала, скользя как тень по деревенской улице, замеченная разве что собаками да сонными котами на завалинках.
      Спала Деревня. В час, когда в вечернем городе включалось столбовое освещение и лишь едва приметно зачиналось какое-то блудливое движение, подобное потягиванию заспанной, еще не разодравшей глаз плясавицы, здесь все, напротив, делалось проникнутым или глубоким сном или готовностью догнать соседа на подходе к следующей за первым сновиденьем погруженности в заочный мир наследственной обломовки. Казалось, даже пушечные выстрелы или попадавшие с неба спутники не нарушили бы этого заведенного исстари сна, которому не сумели в свое время попрепятствовать ни монахи, сознавшие тщетность ночных колокольных звонов и выпевавшие свои полунощницы шепотом, ни окопавшиеся в начале оттепели под боком у Деревни солдатушки, спешившие оторать их строевые песни про самих себя до заката: чтобы перепуганные землепашцы не сочли их за неприятеля. Вот эта-то мысль о неприятеле и озарила, наконец, однажды Софию, словно вспыхнувшая в ночи над кладбищем могильная испарина. И поняла она, что даже если бы на Деревню и напал бы вдруг всамделешний ворог - вскочить и ухватить дубину под крыльцом она возможет лишь тогда, когда нарушится ее девятый сон, наступающий, как всем известно, только после кошмарного восьмого и потому желанный и лелеемый пуще всех других семи, какие можно наблюдать и вряд, и вразброс, и даже вперепрыг.         
      Жутко сделалось Софии от такой поистине запредельной мысли, так что она в ту минуту искренне пожалела себя, обреченную в конце всех концов увидеть не заселенное серафимами девятое небо, а разве что пробитую сквозь толщу недр к хозяйскому двору девятую штольню. При этом представшие перед ней для зависти физиономии деревенских жителей хотя и оставались рожами, однако такими, что не только в девятом, но и в первом, и в пятом их снах могли бы, и не отворачиваясь зубами к стенке, напоминать о Божиих чертах. Здесь можно было бы Софии взять в пример для размышления кого-нибудь из древних Святых Отцов, а если уж Отцы, как бывшие ее односельчане, ей были ненавистны, то кого-то из милых сердцу всякой ведьмы философов, однако и философы уже виделись ей смешными и противными и общим очертанием похожими на явленного ей когда-то в бане, бесстыже обнаженного, с истрепанным покойной сношкой веником, покойного же Павла Соломоновича. И как теперь ни баня, ни изба родного брата не рождали в ней ни толики здорового сочувствия, так и любители препровожденья времени в намарщивании лбов и упирании их в собственные кулаки казались Софии едва ли ни троглодитами, чьи махонькие черепа и косточки годились лишь для собиранья пыли в зачатой пионерами кунсткамере.
      Но такова уж доля замахнувшихся на что-нибудь поистине великое: хочешь - не хочешь, а покуда этой пыли не надышишься до онеменья сердца и конечностей, все будешь дураком в глазах товарищей и прочих неусыпных соглядатаев. Не потому ли нынче и не спорятся и даже вовсе уж не замышляются великие-то дела, хотя желающих принять участие в каком-нибудь таком мероприятии хоть пруд пруди, и чуть не в каждом доме слышится тоска по этим деловым желаниям. Тут вроде бы  можно не особенно и утруждать самих себя, но взять да просто выпороть свое дитя: чтобы этой мудрой поркой внушить ему горячее желание прославить и себя, и нашу родину готовностью к великому-то свершению. Однако, видимо, и впрямь уже наскучили мы нашим домовым, которым так же, как теплохладным и кичливым их сожителям, мечтается лишь о заморских лакомствах, машинах и телесных наслаждениях и наплевать на сны и философию.
          Быть может, после столь глубоких выводов какой-нибудь ревнитель некой истины и поспешит назвать Софию прозорливицей, сумевшей посмотреть на день сегодняшний из дня почти сорокалетней давности, но и вздохнуть при этом от сознания, что вышло это все само собой, без тонкого вмешательства Софии и какого-то придуманного ею же мальчоночки. И с ним бы можно было согласиться, если бы мы точно знали, что, помимо города, уже и нет у нас среды для обитания, а там, куда София так стремилась, где проливала слезы умиления и где на склоне лет, приняв монашество, опять и поселилась, остались лишь такие же никчемные и даже спать-то разучившиеся дурики. А между тем, она не только плакала и проклинала спящих и философов, но находила сил и для того, чтобы пугать нуждливо шаставших на двор детей и стариков или гуденьем в печной трубе внушать самим колхозникам боязнь отдать концы без покаяния, и для восшествий на церковный холм: в отсутствие Никиты, охранявшего его и после восселения на кладбище.
          Лишь там, под сенью дряхлых куполов и скрюченных от старости деревьев, она могла не только отходить от нервности, рожденной городской постылой суетой, не только плохо думать о людях с их бездарными детьми, не только докучать нытьем и сплетней Хозяину, беря дурной пример с неистовых соборных исповедниц, - она могла исследовать себя, как тот прославленный мучитель беззащитных собачек, домудревший до того, что в час своей безвременной кончины вдруг понял, что и сам-то он - Муму для изучения последних содроганий. Конечно, ей, какой бы ни была она злодейкой, ни один бы бес не смог внушить столь вычурного бреда, да и не стал бы никогда внушать, держась инстинкта самосохраненья, и если был в ее большом пути этап, когда она мечтала усладить себя телесной мукою Никиты, то ныне, зная некий тайный стих и нечто о своей особой роли, стеснялась и помыслить о себе, как о простой садистке. Нет и нет! И прежде - в чистой юности своей - София с отвращением взирала на то, что было в людях плоть и кровь, равнявшие их с мерзкою скотиной, а уж когда увидела в своем домохозяине, пролившем семя в удушливом объятии петли, как бы венец сей мерзости - в ее душе произошло такое сотрясенье, что лучше бы ей было помереть, чем знать себя такою же скотиной, как все, что шевелилось на земле. Но тут-то и случилось с ней то самое, о чем с такою радостью рассказывал Васятке Капитан, и что являлось тайной покойного Никиты (несмотря на то, что он в то время был еще живой): вдруг что-то в ней как будто сладко хрустнуло, как шея у повешенного блудника, и тотчас из Софии сотворилась еще такая же, но там, куда она в то время обращалась лишь в мечтании! Вот это-то живое раздвоение и стало для нее с тех пор отдушиной в угарной жизни областного города. Еще Никита и не начал чувствовать себя достойным этакого качества, а уж она вовсю носилась по свету, перебывав не только в Древней Греции, Иране и Тибете вместе с Францией, но и, как нынешние наши новорусские, на всех курортах, прилежащих к Африке, и в то же время оставаясь скромною уборщицей и нянькой возле Верочки.
      Однако скоро надышавшись воздухом свободы и всемирной философии, София поняла, что лучше родины нет места для ее духовных изысков, что ни Африка, ни берег турецкий не пригодны для обетованного ей гнездовья, как непригоден был Израилю Египет. И хотя она еще не знала, из чего и каким образом совьется ее последняя обитель на земле, - какая-то таинственная сила влекла ее на монастырский холм родной Деревни, без которого София уже не могла прожить ни одного вечера, и на котором так бы и жила своим вторым-то телом, если б не Никита, пусть все реже и реже, но все же возвращавшийся домой из дальних странствий и молитвенно скорбевший под теми же деревьями и куполами поруганной святыни, где все чаще и чаще звучал настойчивый Софиин стих.
      И в то время как размер того стиха, начинавшегося вроде бы с былинного и как будто подпевавший псалмопевному, незаметно удлинялся до гекзаметра (словно София была с детства обучена всем тонкостям стихосложенья), сама она начинала видеть себя восстающей не под корявыми вязами древнего русского монастыря, но под развесистыми маслинами вечнозеленого сада, в страхе лишаясь своих штопаных нищих одежд и принимая обличие едва ли ни Богородицы. Лишь облаченье ее, состоящее не из хитона с кроткой накидкой до глаз, а из прозрачной туники, перепоясанной широким золотым поясом, и   блестящего шлема со спадающими из-под него прядями медных волос, ловко сплетенных из змей, было хотя и родным сердцу Софии, но не иконописным.
      И поначалу она очень грустила об этом, ибо кому б не хотелось, имея такую возможность, сделаться богом хотя бы в своих жаждущих славы глазах. Но, догадавшись о том, что эта пустая мечта может наполниться смыслом, стоит лишь просто уверить в равенстве богу себя и убедить в том готовых к самообману людей, София ощутила во всем существе ее признаки воскресенья и только все никак не могла принять дополненье "из мертвых". Быть может, случись это с ней в какой-нибудь дальней и чуждой стране, куда бы попала она, блуждая по свету, случайно, и где бы ничто не могло напоминать ей о прошлом, - она и согласилась бы со столь не подходящим для нее утверждением, но здесь, в виду родной Деревни и, к тому же, зная о себе, живущей еще и в городе, в няньках, смириться с такой неправдой было не в ее характере. А уж так идущие к ее все еще местами статной фигуре туника и шлем вовсе не вязались ни с гробом, ни с тленом. Да и чувствовала, чувствовала она, что уже была в этом наряде богиней! Но вот где и когда?.. Необходимость вспомнить об этом и было мукою для нее, хотя кому-то и могло бы показаться музыкой.
           Да и то! Достаточно лишь представить, например, морозный зимний вечер, когда все небо сплошь усыпается звездами, и ветви деревьев блистают бесчисленным множеством собранных в каждой крупинке инея звезд, в лучах которых распростертая и затихшая широко и далёко под монастырской стеною Деревня кажется каплей слезы в струнах взволнованной арфы. Или весенняя ночь! Те же звезды, но только моложе! Нет в них лучистости, но стали как будто крупнее на своде небесном они; их отраженья в реке, затопившей широким разливом мутных девственных вод огороды и бани Деревни, словно являют пример с олимпийских высот снисхожденья тайносмотрящих богов, оказавшихся в общей купели с восьмиконечным крестом, вместе с храмом в нее погруженным. Летом София иным наслаждалась пейзажем, но так же видела в нем глубину запредельного тайного мира. Дождь ли шуршал по листве, как овчиной накрывшей Деревню, или дремучий туман, облакам гималайским подобный, властно в ничто облекал неприглядность колхозного строя - мнилось Софии, что все ожиданьем ее появленья было томимо. И лишь наступала пора звездопада - свет невечерний являл вечную женственность в ней. Скоро и сам монастырь, бывший все тем же приютом для коней и кобыл, но облеченный Софией в образ афинских руин, приобретал - неземное свойство престола ее царственножертвенной власти, так что у новой зимы не было выбора: клячу в дроги впрягать или самым быстрым ее рысакам мчать колесницу богини. Гордо взирала она на подмятую снегом Деревню и легионы лесов, в небо к утру восходящих... Однако ни туника, ни шлем со змеями, ни золотой с бриллиантами пояс не спасали недавнюю ведьму от ощущения некоторого несоответствия нового ее обличия и приличных ему видений с истинным-то лицом возлежавшей пред нею земли. Вроде бы ладно сказочка-то сказывалась, да не складно дельце делалось, и как бы ни певуч был ее стих - что-то его все время перепевало.
    Конечно, можно было бы свалить эту беду на зверя, рыкавшего по лесным чащобам, или на доносившиеся вместе с клубами человечьего тепла из приоткрывавшихся дверей деревенского клуба звуки гармошек и баянов с редкими баллалайками, но по силам ли хоть какому животному или какой-то доске со струнами состязаться с дерзнувшими называться богами? Смешно и стыдно даже помыслить об этом, не то, что произнесть! И поскольку Софии никак не хотелось выглядеть хотя бы и в одних своих собственных глазах посмешищем, она, наконец, решила погодить с мудрованьем-то и наперед повнимательней прислушаться к деревенскому-то да былинному говору, а заодно и к церковному хоровому-то пению. И только в одном без сомнения стала она уверена: необходимую девушку надо искать не за печкою и не на танцах в городском саду, так же и не на клиросе, но среди тех, кто по голосу крови стремится к ряжению в платья богинь и змеиные любит отращивать локоны.




3



           И София не ошиблась, впервые в жизни явив себя действительно премудрой и прозорливой, что и подтвердило ее право на обладание туникой и шлемом, но и обязало быть не просто нянькой, а и менторкой в сугубом смысле этого понятия.
           В те давние годы город являл собою бледный, или, лучше сказать, первозданный, не наштукатуренный вид, и не диво: ибо и женская-то косметика только-только начинала пробивать свой цвет из-за бугра к ресницам, векам и ногтям советских гражданок. Увы, после Всемирного Молодежного Фестиваля наши вечера, вперед подмосковные, а там уже и прочие, делались все более дорожавшим удовольствием для любительниц смотреть на проходящих мужиков искоса, низко, так сказать, голову наклоня. Так и городская архитектура не скоро обогащалась смелостью Сикейроса, и даже появление на стенах пятиэтажных многоквартирок мозаичных изображений мира и труда еще долгое время вызывало неописуемые подозрения и даже справедливый гнев в сердцах патриархийных служащих и ретроградов из партийных комитетов.  Надо признать, что весьма вовремя они покинули сей мир, не дождавшись роковых его минут, когда уже и возле губернаторских парадных подъездов привычно стало видеть голых баб длиною в пол фабричного забора и высотою с современный самолет, призванных на ложе брачного разврата символизировать достижения местной промышленности. Нет, во времена хрущевской Софии даже за найденные в трюмах посетивших загранку сейнеров номера "Плейбоя" матросов увозили мимо бледнолице скучавших на причале жен в места неблизкой дальности, и подвиг истинного мужества являли дети дипломатов и завмагов номенклатурных магазинов, выходя на улицы рабочих окраин хотя и с Достоевским под мышками, но в стильных брюках-"дудочках", браслетках, начерненных ресницах и с совсем уж вопиющим вызовом - жевательной пластинкой за щекой. Правда, выходили они, как Раскольников, с оглядкой, опасаясь ревниво несших службу постовых, нещадно их за эти вызовы пихавших в случавшиеся тут же "воронки" и ловко обстригавших «под Котовских» отчаянные их головушки, нередко предвосхищавшие патлатость и самих-то ливерпульских хиппаков, в то время только-только начинавших настраивать рогатые свои гитары в тон воинственному кличу крестоносцев и судорогам Жака де Мале. Однако были, были и у них защитники и даже высокие покровители, так что не всегда и не всех их стригли и не из всяких школ и институтов выгоняли, а уж в местах сакральных сборищ этой "золотой (как величали их в то время) молодежи", в каких-нибудь невиданных подвалах райкомов комсомолов или дачных родительских усадьбах постовые за честь считали подставлять под них и кресла, и ночные вазы, и не каждый гаишник мог остановить полет их красных "Яв" по людному проспекту без риска распроститься и с жетоном, и с "боксом" на дремучей голове, и никаким язвительным статейкам в областных газетах или смелым карикатуркам в "Крокодиле" не дано было поднять на них не то, что ополченье, но и даже заметный ропот в гуще ослепленных зарею коммунизма трудовых народных масс.
        София много слышала о них и от угрюмых недорослей в школе, грозивших после каждой распитой в туалете на троих бутылки отобрать когда-нибудь у них и "Явы", и браслетки, и гитары, и от учителей, умевших кстати ввернуть словцо о пагубе фарцы, и от монахинь в храме, с упоеньем шептавшихся о бесах во плоти, свалившихся на землю после встречи в космическом пространстве с Терешковой и тотчас тайной папскою буллой определенных в семьи самых рьяных советских атеистов. Однако слышать-то она слышала, а вот поверить в то, о чем никто и ныне-то, на стыке двух веков, не в состоянии составить мнение, смогла не скоро. Между тем лишь ей одной известно было о намерении инкубов, и лишь одна София знала, что еще им не пришло приказа к выступленью на штурм безгодно спавших городов огромного Советского Союза, и значит, "золотая молодежь" являлась плодом каких-то иных, сокрытых от ее вниманья сил. Здесь можно было бы легко поддаться искушению монахов, встревоженных молвой об НЛО, случавшихся в те годы чаще, чем полеты в запредел земных посланцев, можно было бы и даже допустить, что "лысый царь" сдружился с Римским Папой и согласился, невзирая на робкие протесты патриарха, внедрить инопланетных этих бесов в советскую среду, - но это все, когда б и было правдой, не могло иметь таких уж явственных последствий. "Потому что, - все глубже думала в смущении София, - еще живут на русской-то земле Никита с Евдокией, на которых смешно ходить, как на шальных медведей, с рогатиной.   Эвон как его пронес тогда Хранитель над моими-то капканами! Так что весь этот дикий бред про Терешкову с НЛО годится для угомона маленьких детей. А "золотуху" эту не родили, и не внедрили, как агентов КГБ в патриархию, но искусно сотворили..." Однако как и из чего - она смогла понять лишь поздней осенью, "когда в степи,  как говорил поэт, седой туман ночует, когда во мгле рассвет едва белеет, и лишь бугры чернеют сквозь туман".
            Зябко было ей в одной-то тунике на открытом всем ветрам монастырском холме. Неуютно было, и хотелось устремиться вдогонку за давно отлетевшими в Африку журавлями, но что-то Софию удержало в ту ночь на родной земле. Мало того, что-то внушило ей дерзкую мысль взобраться на самую колокольню и оттуда, обозреть необозримое-то пространство отчизны. И вот тут-то, взобравшись и обозрев, но увидав под собой лишь упомянутые бугры, она вознеслась мыслию в космическое небо, где уже не Терешкова, а некто безымянный накручивал витки вокруг Земли, и... даже рот растяпила от восторга внезапного прозрения! Целый мир, невидимый для чувственного глаза, неведомый ни грешникам, ни молитвенникам, вдруг распростерся перед нею, не имея границ и обволакивая Землю, как обволакивает масло кусок мяса в желудке, тонким, но и вполне достаточным слоем. И вдруг же сознала она, что в мире том давно уже знают хозяйкой, царицей, безраздельной владычицей именно ее.
      Без труда сошла София с хладных камней колокольни на твердь той лучезарной сферы и... мгновенно напрочь растворилась в ней, подобно капле спирта в океане, успев понять, однако, что она легко сумеет выгнаться обратно на колокольню или на любой другой участок этой опять безвидной и пустой Земли, в ее туман и тьму над сонной бездной, в которой Божий Дух блуждал, как тот поэт, что сбился по дороге из Сарова на Болдино с привычного пути под завывание внезапной осенней вьюги. Ни Древняя Греция, ни Гималаи, ни Египет, ни даже Франция с Россией, чьи бугры должны бы, кажется, виднеться ото всюду, не различимы сделались за тем мистическим туманом. Только свет лампадки в председателевом доме как будто пробивался сквозь него, но, может, это просто показалось взволнованной Софии. Да и то! Какая б капля в море не вздохнула, узнав себя владычицей всего морского царства, для которой впредь луч маяка был вынужден казаться в миллиарды раз и тоньше и острей! Однако тотчас же София и забыла не только о Деревне, где ее родил на свет какой-то мужичонка из рода Кабановых, а потом взбесил постылый фитилек перед божницей, но и о городе, где этих фитильков она сподобилась увидеть столько, что наконец-то вышла, из себя и стала тем, чем и была все время, пока плодились эти мужички, передавая через поколенья, из рода в род сокрытый в их крови нетленный образ ангельского света, пусть этот ангел был и не в чести у их запуганных Христом душонок.
             Да и какой бы смертный не забыл и мать родную, окажись он в том же чудесном мире, о котором ныне имеют представление лишь те, кому его дано иметь! Конечно, благодаря почти полвековым стараниям Софии, этот дар доступен стал теперь любому, кто захочет им обладать: достаточно ему глотнуть всего    единственную каплю Софииной премудрости. При том совсем не обязательно, как в Церкви, поститься, каяться и заставлять себя поверить в чудо претворенья вина и хлеба в Божескую плоть, смиренно ожидая после этой печальной трапезы, когда же благодать сойдет с Небес на трепетную душу, - нет, здесь все проще: главное попасть под нужный дождь с открытой для его прелестных струй блаженной головой, как это и случилось с лучшей частью советской молодежи, вопреки всем тамошним запретам и железным препонам причастившейся из туч, рожденных в Ливерпуле Ватиканом.
      Когда София это поняла, когда увидела себя уже не просто богиней, обреченной воздыхать по невозвратным временам Гомера, но духом, распростертым над Землей, когда сознала, что Никита со своей убогой верой скоро может стать посмешищем в глазах любого из причастников ее не требующей заповедей тайны, - сам ад сотрясся в страхе от ее неистового хохота, а уж инкубы и прочие прислужники его едва ни приняли Софиин смех за трубный глас Архангела, решив, что пробил час Армагеддона. Лишь монахи на тибетских плоскогорьях узнали в этом диком смехе долгожданный стон Шакти в призрачных объятиях Пуруши, да горстки православных в их подпольях пропели Славу Богу за еще одно ниспосланное верным испытанье.
           Вот тут-то снова вспомнила она слова недавнего гусара в храме, назвавшего ее великой строительницей. До сих пор София считала лестью эту похвальбу, а то и просто насмешкою над ней, способной лишь, как ей казалось, к разрушенью всего того, что создавали мужички да бабы в Деревне и отцы в монастыре. И Верочку-то, несмотря на то, что получала денежку и кров за надзирание за сиротинкой, всегда хотелось ей не столько воспитать достойной ведьмой, обучив приемам различных сглазов, наговоров, порч и прониканий в души христиан, не говоря уже о мусульманах и прочих иудеях, сколько взять да ухватить когда-нибудь зубами, как яблоко с червями, разжевать и выплюнуть, и растереть ногой. Теперь же...
           Сам пейзаж внушал Софии иные вожделения, и впрямь указывающие на ее способность к творчеству, и умолял внести в него порядок и гармонию. Подобной вселенной в эру хаоса, когда еще сам Бог не знал, что делать с космической-то пылью и водой, разбрызганной в безвременном пространстве вокруг условной точки, из какой впоследствии образовался шар земной, явилась взору просветленной ведьмы картина вопиющей срамоты. Пожалуй, мусор, сваленный горами в кустах у дома на краю какой-нибудь рабочей слободы, не привлекающей глаза начальства и в день субботника-то, выглядит милей и целеустремленней. Бороны, косилки, зазубренные лемехи плугов, ржавеющие в плодородном поле, скорее бы сумели вдохновить влюбленного в Святую Русь поэта на сочиненье оды, чем бардак, увиденный Софией над туманной, но самой голубой из всех планет. И ладно бы все это бултыхалось само в себе, как грезил старый Кант, и виделось Софии, ну... хотя бы как видится правительству народ, однако в том-то и нашла она страданье, что все, во что бы ни случилось ей здесь вляпаться, имело пусть крупинку, пусть тютельку - ее самой. Так иногда какая-нибудь мать-героиня, выпросив свиданку с детишками и не увидя их среди рассевшихся на пнях лесоповала угрюмых зэков, думает, что  все  сидящие когда-то припадали к ее груди, и жалобит конвой слезливой просьбой выстроить попарно  всю   зону и под злобный лай собак отправить по этапу - на другую делянку, где и больше комаров, и неохватней сосны... Впрочем, это пример не очень-то удачный, но любой другой здесь был бы так же и несообразен, и не способен объяснить того, что испытала София в ту ноябрьскую ночь, когда впервые поняла, какая лежит на ней ответственность за все, что делается в том заочном мире. Да и не только в нем. И на Земле вдруг вспомнила она - не больше ладу между людьми, вернее, между тем, что всякий тут себе воображает и облекает в форму: кто идей, кто образов, а кто и - что же делать? - и мифов, и религиозных догм.
  Конечно, ей, как всякой честной няньке и школьной звонарихе, в выходной или по праздникам ходящей в церковь, подумалось сперва, что папский Рим и несколько раввинов на Родосе уже ее опередили, взяв на себя расходы по сближенью и полному слиянью всех богов и будд, и людоедских духов, но, к счастью, вдруг увидела она, что их идея здесь давно не в моде, что уж не мхом, а тленом заросли кирпичики-то этой вавилонской, но примитивной башенки. Пройдя по ним, как по поляне за колхозным током, издревле облюбованной семьей дождевиков, похожих на дымовые шашки, и едва не задохнувшись в их пыли, София засмеялась, как девчонка от щекотливых шалостей травы, и... поняла, что люди, как и эти надутые, но глупые грибы, способны лишь плодить себе подобных, а всё, что грезится их скудным головам, становится всего лишь дымным прахом под ногами бродящей по полянам ойкумены с улыбкой старой девы на устах, но вечно юной Смерти.
     "Вот они - плоды-то их мечтаний! И спасибо Хозяину, что он их тут собрал, а то бы я была такой же мудрой, как и дурой, и ничем не отличалась бы от Верочки, которой все в жизни представляется таким, каким ей хочется, чтоб было. Да и все-то люди в основном такие, и мало кто умеет проникать сюда и пользоваться тем, что накопилось здесь со времен их первых мудрецов. Конечно, для Никиты с Евдокией все это прах и пепел. Им подай Божественную Мудрость! Но таких уж не сыщешь днем с огнем. Владыка-то! Магистр богословья! А мысли для своих словес берет не в Царствии - куда ему! - а здесь же, и только те, что удается ухватить его жиреющим мозгам. Не зря он и похож на папуаса... Вот тоже умники! Намажутся золой - и думают, что причастились здешней премудрости. И все ведь это им внушают бесы. Ох уж эти твари! Им лишь бы пакостить... Ну, да на то они и рождены. Пускай шалят. Им нынче есть, где вволю натешиться. И если бы весь мир, все люди стали ровно папуасы... Да нет! Что это я? Какой тогда Хозяин был бы бог? Не-ет! Люди ему нужны для славы, как Истинному Господу. Без них, без их молитв и жертвоприношений он заскучал бы, а потом, глядишь, и сам бы стал, как Ангельское племя, начать служить Всевышнему. И Тот   его простил бы. Да. Он всех прощает. Вернее, это я внушу им всем. Вот тут-то и оближется Никита! Не он так те, кого он чает возвернуть в Святую Церковь, только посмеются его убожеству. «Грехи! Покайтесь! Ад!»... Нет, брат, шалишь! Нет никакого ада. А лучше так: что раньше было ад, то стало раем. Бог простил. И Сам приблизился к Земле уже настолько, что чуть ли ни на ваших головах теперь лежит Небесное-то Царство! Всего и нужно для общенья с ним, что развалиться в кресле (а не мучить себя стояньем на коленках), задышать глубоко и широко (а не как какой-нибудь противник кислорода), расслабиться, как будто ты разгрузил вагон с цементом (а не напрягать по-бычьи грудь и шею) и заставить себя поверить, что счастливей нет во всей земле другого человека (а не просить прощения за все, чем ты нашкодил ближнему и Богу), - и... там уже, как говорят индусы, все дело в технике. Вот технику-то я им и должна привить. На то и выбрал меня Хозяин из числа моих товарок. Все они распутны, прожорливы и глупы. Разве им суметь прикинуться четвертой ипостасью?.. Четвертой  ипостасью! Это я! И нет нигде другой такой на свете и даже в преисподней! Молодцы философы-то русские! Смекнули, что я должна родиться, как Христос, в хлеву; в Деревне, а не в Иудее, которую Господь давно забыл. Всё здесь теперь. Под нашей колокольней Никита-то живет. Святая Русь! Земля последних мучеников, ибо четвертому-то Риму не бывать. Четвертая-то я - сама София, за род людской готовая страдать. И всех любить. И всех прощать. И... кто же посмеет усомниться-то во мне? Кто не отдаст мне душу, как увидит мои сокровища? Их тут, пожалуй, поболе, чем у Бога-то в Раю! А то, что это все плоды не Духа, а плотских мудрований - вы еще попробуйте-ко доказать! Каким же, если не Божьим может быть тот свет, что люди называют вдохновеньем? Кто помогал поэтам сочинять стихи-то, от которых ваши сопли не просыхают столько тысяч лет? А статуя Венеры? А Джоконда? А Бах с Бетховеном и этим... как его?.. Шопеном! Ну и что, что все они блудили и желали лишь славы да богатства? Вы же им наставили кумиров и готовы те бронзы и граниты лобызать самозабвеннее, чем мощи и иконы Святых! Но и Святые у меня здесь есть. Да что?! А это? Ну, чем вам не Христос?.."
            Тут столь пленительный поток сознанья Софии вдруг пресекся, и она аж затряслась от страха: перед ней, и верно, появился сам Спаситель с бесчисленной толпой учеников, святых и праведников, мучеников и всевозможных постников, аскетов и девственников с девственницами. Над их опоясанными нимбами главами порхали херувимы, как слепни, сверкая несочтенными очами, а серафимы с крыльями стрекоз сопровождали... шедшую навстречу Ему в компании архангелов, среди которых выделялся облаченьем генералиссимуса Михаил, сама Святая Дева. Первым (и последним) желанием Софии было как-нибудь бочком, внаклонку, тихо-тихо-тихо свернуть куда-нето за уголочек, а уж там найти обратную дорогу к колокольне, сползти с нее, вернуться в город, в свой перворожденный образ и внушить себе, что это все ей попросту наснилось. Но углов - и это было ей открыто сразу - в той сфере не было, чему она сперва обрадовалась, вспомнив про яйцо, АЙН СОФ и букву Шин с тремя кругами в одном большом, а вот теперь... "Ну хоть бы треугольничек какой!" - уже взмолилась мысленно она и... тотчас же увидела, что грозный судия и все, явившиеся с ним подмигивают ей!
           - Вот это номер! – воскликнула в бесчувствии София,еще не веря этакому диву, еще боясь чего-то, но уже и начиная сознавать, что этот Христос - не Тот. - А ведь похож-то как! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .       




4

      

      Когда на следующий день она появилась в дверях квартиры с цифрой "6" над звонком и гравированной на медной бляхе фамилией профессора О...ского, впустившая ее в прихожую домработница из бывших смотрительниц музея не удивилась странной гостье, несмотря на то, что вид Софии возбуждал желанье скорее сунуть  ей какой-нибудь зачерствелый кусок или пятак и лишь назавтра под вечер рассказать о ней хозяину. Узнав, что София пришла предложить здесь услуги няньки, она даже бровью не повела, но молвила хмуро: "Дождались" - и поманила пришедшую за собой в профессорский кабинет.
      - Вот, - представила Софию О...скому бедная женщина, ибо на фоне великого множества книг, из которых, казалось, и были построены стены сего обиталища мудрости и благородства, она выглядела троглодиткой, по ночам эти кладези знаний тайком пожиравшей. - Дождались. Нянькой пришла наниматься. А мне, видно, пора на тот свет...
           И старушка взрыдала, то ли предчувствуя близость голодной поры, то ли жалея О...ского, который воззрился на Софью с видом агента английской разведки, застигнутого врасплох бдительной службой ГБ СССР. Был он в очках, но не хил и как будто отчаян в опасных своих предприятьях по изучению древних (но для него современных) культур. Правда, очки на его подбородке дрожали и тем намекали о некоем слабом звене этой хотя и носатой и даже местами крылатой системы. К счастью, не он был предметом вниманья Софии в тот день, а лишь то, что где-то в массивном пространстве квартиры невидимо, но ощутимо из клавиш себя извлекало.
      - Няньчить? Кого же, сударыня? - тихо спросил вмиг обескровленный муж величавый. - Уж не меня ли? Но я еще крепок в кости. Дочку мою? Но Светлана давно изросла из пеленок и кукольных платьев...
      - Внука твово, - сообщила спокойно и сухо вещая гостья, свезя платок со своей головы, космы ее до этой поры хоронивший.
           Бывали, и ныне случаются в душах отдельных людей просветленья. Федра (на что уж была заурядна, хотя и сестра Ариадны!) однажды рекла так Ипполиту: "О, бедный мой мальчик! И ты жертвой падешь клеветы!" Именно эта фраза и пришла на ум профессору уже в самый миг услышивания роковых Софииных слов, и именно в этот миг он увидел себя просветленным и до самой почетной кончины своей не затемнялся. По другой версии (предположительно принадлежавшей домработнице, пережившей О...ского всего лишь на три часа), вовсе не Федра, а Кунти явилась ему в тот знаменательный миг и, ничего не сказав, погрозила профессору пальцем, отчего он и впал вдруг в маразм бесконечный, отчего и проникся к Софии чувством мистического трепета, отчего и, даже не зная еще имени грозной ведуньи, тотчас придумал назвать "внука свово"  Телемахом, а по мнению той же кухарки и прачки - Арджуном светлым, какому когда-то прислуживал Кришна. Впрочем, вопрос об имени будущего ребенка впоследствии вынесен был на обсуждение организованного 0...ским ученого консилиума, на котором наибольший интерес и всеобщее одобрение вызвал доклад отстаивавшей идею мировой революции Софии.
  Но в тот сумрачный день, повернувший уже от надира к зениту орбиту скрытого в тучах Ярилы, еще не была решена так же не маловажная для демиургии нашей проблема. Некогда сэр Фрэнсис Бэкон устами героев Шекспира  любил пошутить, что "свинья грязи найдет", очевидно считая    это   животное лучшим искателем (но и скрывателем) кладов. Являясь его тайным сообщником, О...ский теперь, позабыв осторожность, съязвил, взглядом отцовским сурово окинув фигуру пришедшей из комнат на зов его дочери:
           - Ну и в какой же такой подворотне попался тебе этот желудь?
           - О чем это вы? - с видом Рахили, накрывшей широким подолом своим терафимов, кротко спросила Светлана, хотя на ее небрежно прикрытой мужскою рубашкой груди ярко алели подобные пятнам далекой зари на краях облаков, следы поцелуев.
      Само появленье ее на пороге, как видно, не столько запретного, сколь запредельного в жизни ее кабинета, напоминало явление некой звезды, с неба упавшей в обличии некой же сонной пастушки, так что любой бы знакомый хоть в мале с гармонией грез мог безошибочно молвить в сердце своем: "Верно, в кустах за спиною ее прячется и пастушок озорной!". Смело смотрела она на отца и могла бы сравниться в эту минуту с Электрой и Гамлетом вкупе, если б он был не родным ей, а взявшим женой ее мать после подлого, но общеизвестного умерщвленья родного. Однако, взглянув на Софию, эта Электра как будто тотчас поняла, что боги решили вторично явить в ней судьбу Ифигении. Но - вот ведь что значит порода! - в пришедшей она, еще и не видя ее из гостиной, где сын антиквара учил ее джаз обращать в рок-н-ролл, махом учуяла запах лесных испарений и уж готова была в ней признать Артемиду, если бы вдруг не решила, что Яхве, назначив ей роль Исаака, Ангела в виде роскошноволосой старухи послал.
           Надо сказать, что и О...ский не прочь был признать за собой право на честь Агамемнона и Авраама, но, к сожаленью, в ту осень он был погружен в тайны Египта, и даже нэцкэ в стеклянном округлом шкафу в изголовье дивана были придавлены сверху большим изваяньем Исиды с маленьким Гором в немного щербатых руках. А ведь недавно совсем - еще по весне и чуть ли ни в начале июня - он мечтал перенести этот шкаф в особливую комнату, план постройки которой на чердаке, над его квартирой, до сих пор хранился под стеклом на его широком, как Ганг в пору летних дождей, столе. По этому плану их дом в "дворянском" квартале города, обращенный тылом к зданию обкома, должен был украситься очаровательной цилиндрической башенкой с крылатой вальмовой крышей над ней, а внутри... Самому Алексею Максимычу стало бы завидно, ибо не астрологическую обсерваторию, а прямо-таки "Зал Сияний" мыслил устроить О...ский хотя и из советского кирпича и бетона, но с настоящей статуйкой золотого Будды в простенке у южных оконц, ожидавшейся прибыть сюда контрабандой через Тунис и Одессу. И вот в Тунисе-то все, как всегда, перепутали: где-то недодали авансу конрабандистам, где-то не дозолотили ручку пограничникам, а где-то и обнаружили невежество в знании финикийских наречий, - и вместо золотого Будды О...ский сделался обладателем глиняной и даже необожженной Исиды. Может быть, другой бы кто на его месте дерзнул обратиться в ЮНЕСКО и как-нибудь иносказательно, не упомянув о подлинности пропавшего божка, опорочить правительство Франции, но он был горд, да и свежей оставалась еще память о вездесущии сталинского НКВД, и О...ский сначала смирился с грустной участью своей, а вскоре вдруг усмотрел во всем происшедшем знаменье. И вот...
          Едва увидев только тень Софии, приблизившейся к запертой, но сохранившей предательскую под собою щель двери его хранилища всех сущих в древнем мире знаний и предчувствий, он ощутил лишь одному ему присущим шестым чутьем, что все, что он скопил (не в смысле денег или книг, но – душе-душевных тайн) за долгие годы мистичеких бдений своих, - все это всего лишь смешное ничто по сравнению с тем, что медленным шагом теперь на него надвигалось. Пожалуй, заблудший в пространстве морей и времен Одиссей многохитрый не ведал столь хрупкой ничтожности жизни его. Пожалуй, Гагарин, поехавший вместе со всем земным населением в Космос, не чувствовал этакой жалкости плотских мозгов в сравненье с Вселенной, какую в тот миг испытал несчастный "отец всех вещей", как звали профессора О...ского студенты. Но стоило только Софии войти и оставить за дверью страшную тень свою - О...ский мгновенно забыл о себе и о том, что где-то на дне Посейдонова царства лежит Атлантида. Хотя бы и Африка вместе с Египтом, и Азия вся полегли, увлекая Европу, доселе Одину с Вотаном подвластную, - не было б жалости к миру в ауре его, сплошь осиянной лучами Софийного света, из глаз ее бьющего ярким фонтаном лучей, лишь к нему устремленных. Темной фигура ее оставалась, но в ней - видел профессор - горели в сложении со всем прахом земным и его задушевные мысли. Когда же она изрекла, обнажая змеиные кудри под шлемом платка, сокровенное слово - дрогнуло сердце его, и сознал он, что маленький Гор на руках неприглядной Исиды есть воплощенье и вечная жизнь самого О...ского.
  И в продолжение всей их деликатной беседы, во плоти оставаясь несчастным, но строгим отцом, он понемногу смелел и подспудно старался в простые слова вкладывать смысл лишь ему и таинственной няньке понятный.
      - С кем ты, Светлана, сейчас в твоей комнате дружишь? - спросил он и встал за столом, дав тем самым понять дочери, что разговор предстоит им не праздный.
      - Мы не в комнате, папа... - насторожилась она.
      - Им теперь ни квартир, ни постелей не надо? - не минула соблазна ввернуть и свое нелицеприятное слово прислуга. - В подъездах теперь мода пошла зачинать детвору-то! Я говорила вам, я...
      - Молчи, сивилла, - хмуро приказал 0.. ский оракульной женшине, оборвав ее в самом начале очевидно уже известного ему прорицания.
      Однако возможно ли заткнуть рот пророку, чьими устами вещают, не собираясь умолкать, боги, хотя бы и были предлоги их скандальны! К счастью, ими в таких случаях забывается истина о невозможности ясновидения в своей квартире, и безумен тот, кто им о ней напоминает, принуждая сих несчастных кассандр пророчествовать в чужедальних пределах, благодаря чему уже сами пророчества считают своим долгом осуществляться, воздавая отмщение гонителям. София истину эту даже и мудростью-то не числила и теперь, имея свои интересы в сбережении доброго имени О...ского, поспешила шмыгнувшую было из кабинета в коридор и далее сивиллу задержать.
         - И что же ты ему наболтала? - спросила она гробовым голосом.
         - Это ты, не знаю кто такая, болтать-то, как я погляжу, горазда! - не испугалась домработница и, как и следовало ожидать, тотчас забыла куда шла. - А я всегда правду говорю и не скрываю, и буду говорить! И ты, Светлана, не взыщи - я о тебе стараюсь. И все вижу: какие ты дружбы водишь. Что девки, что ребята твои дрянь. Только пялятся во что не заработали. Богатство родительское выказывают: вот, мол, какие мы, не вам чета! А сами только и знают на мотоциклах гонять да по подъездам тереться.
      - Да зачем же нам по подъездам, тетя?! - засмеялась девушка. - Сама говоришь, что родители богатые - значит, у всех свои комнаты в квартирах есть. С приемниками, с радиолами. Да и сами все играть умеют.
      - Дак, я и говорю, что доигрались! - обрадовалась тетя. – Вот уж и нянька понадобилась!
            - Нянька? - удивилась Светлана и инда подкошенная плюхнулась на отцовский кожаный диван, забыв о том, что была  в одной рубашке на голо тело.
      - Во-во! - всторжествовала женщина и плюнула: - Расщеперивайся теперь!
      - Дочь моя! - не менее торжественно произнес наконец-то и О...ский. Все это время он стоял, как пест в ступе, за своим столом и слушал пререкания ближних с таким вниманием, что даже осквернивших его святилище вульгарностей не заметил, приняв их, как видно, за необходимый эпизод разворачивающейся перед ним мистерии. - Я не вправе препятствовать Промыслу. Я хочу лишь себе отметить: кто есть тот славный юноша, предназначенный нам  во знаменование?
            - Она этого знать не может, - вступилась за подопечную София.
      - То есть как? - разинул  рот  О...ский, но, к чести его, в тот же миг и сообразил, что Светлана, действительно, имеет привилегию оставаться в неведении. – Ну, да! Ну, да! - замахал он обеими руками и головой. - Конечно же, она не может! Однако... как же?
      - А так, что будет сын полка! - заключила догадливая тетя, вспомнив, должно быть, свою военную молодость.
      - Она не может этого знать потому, что еще не ознакомилась с отцом-то, - продолжала просвещать собравшихся все более походившая в их глазах на нечто запредельное София.
      - Да ты чё, бабка, Хоттабыч, что ли? - не сдержала, однако, своего удивления девушка.
      - Светлана!- поспешил предупредить ее отец. - Ты не должна следовать обманным путем  современных  безосновательных  мифов! Или ты не видишь: кто перед тобой!
      И, не имея больше сил  управлять мышцами своего обрюзглого лица, утратившими в эту минуту всякую способность к согласию и гармонии, О...ский сам воззрился   на гостью с такою пристальностью, что едва не сознал себя царем Эдипом.
            - Я пришла заранее, - продолжала между тем София свою потустороннюю речь. - Когда мальчонок родится - вы уж не забудьте, что я была и первая ему в няньки просилась. А то много охотниц будет, да все они просто ведьмы, и ничему, кроме гадостей, его не научат.
      - Ну-у!.. - облегченно вздохнула Светлана и вскочила с дивана заправляя коленки под короткий подол рубашки, но обнажая при этом груди. - Это еще не скоро! Может, вы и не доживете!
      - Я через восемь месяцев явлюсь осведомиться, - словно не слыша ее, утвердила София и повернулась уходить. - Вы уж не забудьте, что это я была.
      Но прежде, чем исчезнуть в пространстве коридора да и города, она вдруг, будто вспомнив о чем-то, быстрыми шагами прошаркала к шкафу с нэцкэ и с улыбкой посмотрела на стоявшую на нем Исиду. Потом дотронулась пальцем до холодного животика Гора, покачала чем-то увеселенной головой и погрозила юному мстителю тем же пальцем.
      С неослабеваемым мистическим ужасом наблюдая за ней, О...ский уже не сомневался, что ему повезло так же, как когда-то Платону, и он столкнулся лицом к лицу с мудростью веков, персонифицированной в этой странной няньке, явно выдававшей себя не за то, чем была она на самом деле. «Еще немного, - подумал он, облапя лицо свое обеими ладонями и видя Софию сквозь пальцы. - Еще чуть-чуть - и она откроет мне свою тайну. Только бы не дать ей уйти путем мудрых, ибо тогда мой кабинет... нет, дом - ее собственный дом! - опустеет навеки, как Великая Египетская Пирамида».
      - А как хоть ваше имя? - спросила вдруг Светлана, так же очарованная пришелицей, казавшейся ей похожей на волка в овечьей шкуре. - Я запишу... на всякий случай.
            - София, - повернув к ней сияющий, как бок начищенного колокола в лунную ночь, но обрамленный живописными прядями косм уже совершенно эзотерический лик, просто назвалась она, и в воцарившейся в мире внезапной тишине все присутствующие здесь услышали как сел обратно в кресло профессор...
  Ни один из веков не проходил еще так символически долго, как минута этого молчания, в течение которой О...ский успел пережить не только свое голоштанное детство, когда он бегал по полям и лесам не любившей его за что-то отчизны, но и ранние годы всего человечества, как мальчик, зревший в речке голых дев, вникая в смысл монументальных возвышений и таинственных углублений храмов Чичен-Ицу и Долины Царей, Вавилона и Санчи, угадывая в них материнские черты Атлантиды. Светлана же, будучи не столь далекой от видений детских дней, напротив, испытывала чувства Герберта Уэльса, обозревавшего времена грядущего так, словно знал себя родным или, на худой конец, сводным братом самого Мишеля де Нотрдама. И только домоработнице, как представительнице народа, не было дела ни до прошлого, ни до будущего, и она, пребывая в одном лишь настоящем, ощущала себя чем-то вроде показавшейся на слишком звездном небе кометы; показавшейся и пропавшей.
      И несказанно неизъяснимым оказался голос профессора, протиснувшийся в эту тишину вечности и вынудивший каждого почувствовать обрыв в груди своей самой тонкой из струн, натянутых между сердцем и теменем.
      - Не исчезайте! - был его предлог, который позднее он представлял себе и потомкам в виде звукового воплощения страха перед потерей явленной ему по воле Тота Тотовой же субстанции. Потерей, как ему примнилось, безвозвратной да еще и с уступкой счастья обладанья этой субстанцией кому-нибудь другому, но тоже гению не меньшему его. Здесь он даже не поленился представить себе нескольких переводчиков Помадреса, среди которых выделялся наглостью П. Холл, и только вспоминание об их уходе в тонкие миры оберегло О...ского от падучей, положившей бы несвоевременное начало его бесконечному сумасшествию.
      - Не исчезайте, прошу вас, - вновь, но уже с рыданьем в голосе и страждущей соплею на усах повторил он и снова  встал. - Вы... уже сейчас можете поселиться у нас.
      - Но мальчонка-то еще нету, - напомнила София, снисходительно улыбнувшись его слабости.
      - Так это оне махом - только покажи где взять! - воодушевилась и домработница, и лишь  Светлана сумела проявить трезвость в решении именно ее, более всех, интересующего вопроса.
      - Вы правы, няня, - молвила она. - Не стоит раньше времени светиться. И если вам негде перекантоваться, так у наших соседей, вон, две девочки бесхозные растут.
      - Верно! - ухватился за остроумную подсказку дочери О...ский. - Люсенька и Нюрочка!..
      - Любинька, папа! И Надинька, - поправила его Светлана.
      - Да-да-да! - уже без стеснения лия обильные слезы и сопли счастья, драл на себе рубаху профессор. - Именно: Любовь и Надежда! Я давно отметил! Оч-чень символично!
      - У меня еще и Верка есть, - хладнокровно объявила София, сразу решив объединить все символы под своим началом, освободив заодно от материнского бремени окончательно впавшую в блуд вдову.
      - Гениально! - веселился О...ский. - Верка - потому что еще маленькая! Еще пупсик этакий с ноготок! Но из этого пупсика, из этого ноготка, друзья мои, на наших с вами глазах будет вырастать большая и необъятная, как имя Будды, Вера! И все эти вещи, подобно кариатидам подпирающие мудрость мира...
      -  Станут твоими детьми! - ускорила полет его мысли Светлана и даже захлопала в ладоши, прозрев как смутятся студенты, сообразив, что данное ими ее отцу прозвище вовсе не смешно и таит в себе недоступный их скудоумию смысл...
      А после ухода Софии, когда О...ский, запершись в своем кабинете, принялся воздавать благодарения всем известным ему богам, а домработница в кухне - тайному подсчету всех известных ей ликов Торы, Светлана наводила ужас на плененного ею в ее комнате сына антиквара неожиданным для него согласием на все. Согласие это, быв поначалу понятым юношей как некий только что изобретенный девушкой изощреннейший способ неприступности, с каждой четвертью часа становилось все более похожим на требование, и вжившийся за три года мучительной дружбы со Светланой в роль косоглазого Амура, чьим стрелам было суждено вонзаться в "молоко", любовник сознал себя, в конце концов, в капкане, единственным высвобожденьем из какого мог стать лишь яростный прыжок в окно с четвертого этажа. Быть может, уразумей он, что сей капкан является всего-то крохотным макетом уготованного ему Софией капканища, - окно, и впрямь, явилось бы спасеньем для него. Но может ли сын простого антиквара, умеющего только продавать ворованные серьги да колечки, а запыленные портреты выставлять лишь для отвода глаз, иметь прямой-то взгляд? И юноша не мог. И долго бился он, подобно мыши, придавленной железною дугой, в обьятиях Светланы, и окно все более мутилось хмарью ночи, а в миг ее слепого торжества квартиру, дом, обком и весь "дворянский квартал" вдруг огласил столь страшный стон преображенной в пифию девицы, что даже будочник у городской заставы расшифровал его сакральный смысл и, не умея навыка сложенья его в слова, перекрестился, несмотря на то, что Бога в космосе пока не обнаружил никто из побывавших там парней, а Терешкова...
             Это-то и стало потом пожизненною мукой для Светланы. И ведь прекрасно помнила она, как засыпала в траурных объятьях несостоявшегося мужа, как потом ей снилось, что она летит в ракете куда-то в недра ночи, как затем вдруг сделалась сама той самой ночью, ощутив сквозь сон ворвавшийся в нее, как вихрь в окно, какой-то неопознанный объект, как закричала и... проснулась, и нашла испуганного сына антиквара рыдающим под запертою дверью, но в галстуке, рубашке и штанах. А между тем всю ее буквально переполняло, выплескиваясь радостью из глаз и чрева, что-то, от чего она уж не могла освободиться в течение всей, как поняла она, дальнейшей жизни. И еще одно ей было непонятно: кто открыл во время сна ее уже готовое к зиме и, стало быть, заткнутое окно?
    Увы, таким же каверзным вопросом была озадачена в ту ночь не она одна, и не мало кошек, бродячих собак, воров и незадачливых любовников оказались перепуганными шумом многих ни с того, ни с сего распахнувшихся в тиши окон. Вот только ни в одной из прилагавшихся к ним городских квартир не произошло ничего даже и близко похожего на происшедшее за дверью с цифрой "8".
        Когда Светлана, совладав с собой, оделась и открыла выход сыну рыдающего антиквара, и когда уже он был готов, что твой Трофоний из-под Агамеда, стремглав рвануть куда-нибудь не только из этого узилища любви, но и вообще... Короче говоря, пред ним предстал в обличие сфинкса О...ский с домработницей за львиною спиной и тотчас заключил мальца в объятья, как будущего зятя и отца так вовремя зачатого мальчонки. Он даже не пытался возражать, а честное признание Светланы в его невинности родило лишь смешок... не О...ского и не рабыни Торы, но - воздуха под смутным потолком над головами нового семейства, смущенного еще и тем особым духом, учуянным Светланой в первый миг свидания с непрошенною гостьей.




5



          Предложенье поселиться в няньках у соседей О...ского София приняла не только потому, что ей уж очень захотелось прибрать к рукам все ценности, какими располагал Никита до сих пор как вечный собственник. Нет, ее прельщала более высокая идея. Увидев Гора на руках Исиды и тотчас вспомнив про экуменизм, Карибский кризис и Джавахарлала Неру с Гамалем Насером, она вдруг как-то резко поняла, что без ее активного участья в международной жизни ничего у них не выйдет, что и смелый план Сионских мудрецов не принесет отрады ни Сиону, ни взявшему его под свой контроль Хозяину, хотя Исиды с Горами после войны ваяются на всех полях сражений Европы и Курильских островов, и мыслятся быть высеченными в камне во всех деревнях СССР. "Как будто специально вот для них прошла война-то! - улыбнулась нянька, в которой даже О...ский распознал мечту о мире чуть ли ни во всем грядущем мире. - Интересно знать: сумели бы они себе представить  меня и вылепить какой-нибудь портрет Софии? То-то и оно! Святаго Духа хоть голубем да сляпали. Христа... в одном лишь человеческом обличье и знают. А Небесного Отца уже кишка тонка вообразить-то! Так и меня... Что греки и хохлы, да новгородцы из камней-то сложили! Вот, мол, тут она и есть! Смотрите, добры люди: как хороша Премудрость-то! Поди, и зодчим-то повыкололи бельмы да языки повырывали: чтоб не подмигивали, не трепали про обман-то. Но придет пора. Придет... мое-то времечко..."
           "А почему бы, - думала она, уже считая гулкие ступени, ведущие как будто в самый ад, каким пригрезился Софии город в сравнении с небесной высотой квартиры номер "8", но и зная, что где-то там - на той же вышине - в заманчиво-укромном уголочке таится дверь квартиры с цифрой "7" ,быть может, даже повторенной дважды. - Почему уже сейчас мне не прибиться к нашим комсомольцам? И к тем, кто здесь под хохот  Тахо-Годи грызет гранит науки, но и к тем, кто рассосался по сибирям и тунгусскам, уйдя в туман и запахи тайги. Вот бы из этого тумана-то и выйти мне как-нибудь! И намекнуть, что, мол, все эти Горы, Индры и Тенгри, Вали, и Нумы - то же, что Христос, по разному у всех языков прозванный. И если, мол, кому придет охота - от скуки или с горя от ума - во всех таких делишках разобраться - так милости прошу! На то я тут и сотворилась. Тахо-то, мол, Годи, конечно, баба умная, да все простая женщина, а я...
           Однако что-то опять не получалось у нее. Опять какие-то туманные сомненья окутывали душу, несмотря на то, что после сколокольного схожденья в свою субстанцию София ни на миг не забывала, что ее душа является душой души вселенной - хотя бы только мыслимой людьми и ограниченной их жидкими мозгами.
      "Но и Земля-то, - думала она, - не больно-тко просторна. Поглядишь с верхов-то: так, какой-то шарик, как говорит Гагарин. И все то, что тут они надумали веками, что натворили с Сифовых-то пор - немного толще яичной скорлупы. Так и ее сумели только протыкнуть и закружиться вокруг нее же, но с исподней стороны. А приглядеться да пощупать... видно, еще не время. И Хозяин прав. Мальчонка нужен. Нужен! Слава Богу, что О...ский-то от жадности набил свою холупу книжками, в которых хоть часть меня, да все ж отражена! Пускай читает, как родится. Вера с Любовью и Надеждой-то ему и пригодятся тут: для испытанья его теорий. Ну, а комсомол... Как эта Светочка - нехай рожает: от инкубов ли или от себя самих - на всех достанет бесов-то с рогами. Не в Ливерпуле, так еще, глядишь, в какой-нето масонской колыбели. А кто перепугается - для тех пооткрывают храмы, где уж наши ребятки их утешат. Только бы Никита не вмешался. Хоть бы помер до той поры. А с духом-то его я что-нибудь придумаю. В бутылку - да в реку, как Хоттабыча!.."
            И тут, как будто мысль ее уже имела способность претворяться в плоть, перед Софией, тихо и согбенно бредущей по аллее под дождем, предстал, как лист перед травой, знакомый, но до того замызганный мужик, что опознать в его лице гусара или хотя бы комсомольца  ей удалось не легче, чем Улисса - в горбатом нищем Пенелопе.
      - Эх! - воскликнул он, дыша, как змей, зеленым перегаром, грозившим возгореться от его скрежещущих зубов. - Ужели летом ты не могла с девицей-то поспеть?! Струись теперь поди-ко в их окошки из этакой трясины! Да и те уже во всех домах позатыкали да гвоздиками сбили. Ну, а там - под городом-то - думаешь, малина еще цветет? Зашла бы поглядеть! Весь полк полег! Россия, матерь вашу! Когда бы лысый водку не погнал - все передохли бы!..
      - Ну, как? Готова? - спросил он, кое-как придя в себя и отряхнув с усов остатки кильки.
      - Она-то - да, а ты, вот, как я вижу, хоть и готов, да видно не на то. Поди, и дух-то весь утек в бутылку?..
      - Ты что! Забыла? Я же сам и есть...
      Но София уже не слышала ни заверений, ни оправданий его. Мгновенно всю ее от головы до пят охватило сперва оцепенение, а потом какое-то радостно-тщеславное сотрясение, знакомое лишь поэтам да изобретателям физических законов. Казалось бы, уже всю себя она употребила на соискание оправдывающей ее существование и поистине высокой идеи, но это было все же хоть и гениальным, но умствованием в духе Сальери. Теперь же она почувствовала, как в ней взыграл Моцарт! Так вот: мимоходом, можно сказать, шутя, в один присест родился... даже уже и не замысел, а - весь Реквием, от аза до ятя!
             - Слышь-ко ты, инкуб вонючий! - поспешила явить она свою мудрость на свет и ухватила мужичонку за ухо, зашептав ему туда столь вдохновенные слова, что он не скоро и сообразил-то, что они адресованы именно ему. - Чем просто так-то водку жрать, шли бы вы лучше на ликеро-водочный работать! Разливальщиками! Пейте там себе, сколь надо, а заодно и подыхивайте в тару-то. Понял ли? Как дух-от ваш везде разойдется - понял ли? И вам покой: не надо в окна к девкам вламываться. Дуй да подувай. Дуй да подувай! Можно прямо в котлы - чтобы горлышки-то не муслякать. Зато и девки тогда пужаться не будут. Да и бабы! Что вам девки-то дались! Девку-то еще обхитрять надо, а те уж не девочки. А как попробуют, как расчухают - так уж не оторвешь. И мужики нужны будут так только, из уважения. А как скоро ваше потомство-то расплодится!..
      - Да... но... - пытался возразить и выдернуть уже полыхавшее ухо из цепких пальцев бывшей колхозницы мужичок, но наверно так бы и превратился в какого-нибудь слона, если бы их диалог не начал привлекать внимание участившихся после фабричного гудка прохожих.
- А нам-то что за удовольствие? - прохныкал он, наконец, несколько отбежав от столь сокрушительной творческой силы.
      - Молчи уж! - прошипела она. - Поглядел бы на себя! Удовольствие! Водка теперь уже все ваше удовольствие!
      - Ведьма! - сдался он после этих роковых слов и поник где-то между скамейкой и урной.
      - Не ведьма, а премудрость! - засмеялась София и пошла своей дорогой, уверенная, что Хозяин останется ею доволен, и возвращаясь к сальерьевскому состоянию неспешной раздумчивости.
            Но теперь ей было легче размышлять об устройстве и светлом будущем ее субстанции, словно Никита, и впрямь, был посажен ею в одну из выпитых бабами бутылок, закупорен исплаканным носовым платочком и выброшен в реку, так трогательно подмывающую сразу и деревенский и монастырский берега. Почему-то вдруг именно там - в родной глубинке - явила ей мечта ее сразу всех четверых детишек человеческих, но безукоризненно воспитанных ею - Софией. Вот они бегают, прыгают, толкаются и плескаются в теплых речных струях, блестя в лучах заходящего за Деревней солнца и не зная, что тут же - рядом, но глубоко под донным илом томится вечной мукой тот, кого уже никакая рыба не освободит...
           Мало-помалу она справилась и с этим счастливым, но и волнительным наитием и тут же увидела себя идущей вдоль забора давно уж к ней привыкшего кафедрального храма. И если во все прежние разы она входила в него неохотно, с некоторой боязливостью, то теперь и храм причудился ей если не затянутым илом, то все равно как бы помещенным и закупоренным в бутылку, которую она тут уж просто не могла не отождествить с образом давешнего яйца, и только молитвенная соборная атмосфера уберегла Софию от повторения приступа моцартизма, а ухо крадущегося подле нее с кадильницей священника - от посинения.
           "Вот оно - все ваше богословие! - уединившись в облюбованной полутьме возле бессвечного в этот вечер Распятия, вновь открыла она мысленные шлюзы пред спокойным, но напористым потоком своего сознания. - И Христа я вашего видала. Там он - в самом  стекловздутии, в скорлупе-то той и состоит вместе с Исидами и Буддами. А скорлупка-то та скоро будет понадежнее, чем ваша собственная аура, из которой все наружу просочается, как нескиснувшее молоко из марли. Благо, и закваска-то негодная, а другой сейчас уже и не наищешься. Другую-то я вам сотворю. Ох, как тогда вы у меня забродите-е! Как закисните в своей Земле-бутылочке! Сам Господь тогда уж погнушается даже в руки взять ее, а и возьмет - так вышвырнет в саму тьму кромешного-то космоса! Так и поплывет она,  биясь о камушки, да помаленьку в тину звездную засасываясь. Не надейтесь, что Никита поспособствует: на что вы ему нужны - подумайте! Не вы ли тут его так злобно гнали-то, милые мои богоотступнички! А монахов-исповедников кто под статьи подвел, кровожадные мои цареубийчики! А кирпичики от храмов сваленных кто к себе на двор таскал, да под ноги укладывал, свободные мои  маммонолюбчики! Али думаете, что все вам с рук сойдет, счастливые мои звездопоклоннички?! Нет, дебильные мои инкубчики-суккубчики!.. Да и то-то, что мои и никуды не денитесь! Оно хоть и в бутылке, и в дерьме, а жить-то хочется. Да и душа - пока жива - все к Богу тянется. А если уж не к Богу, то хоть к ангелу какому-нибудь падшему-непадшему, но возле вас бродящему. А тут не ангел, а - София! Мудрость Божия! Сподобилась! Сошла, как Богородица! Не бросила! Да и святых приберегла, и вроде бы какого-то похожего на Господа, да так, что этого-то всем и надобно!.. Да. Девочки-то мои аккурат и сгодятся. Пусть-ко сами и походят за мальчонком-то. Кто усомнится после этого в его происхождении?..  Эх, зря я отругала мужичишку-то! Опохмелить бы его надо было... Ну, уж как-нибудь с хозяйским-то заданием управится. Пьянь-пьянью, а подай им удовольствие! Козел-козлом, а приведи невинную!.."
      - О, Господи! - вздохнула, наконец, она устало и страдательно и опустилась на коленки пред Распятием. - Прости меня, собаку, но ведь сам видишь: с кем я живу. И рада бы исправиться и даже, может, стать Твоей невестою, да без меня они и вовсе скурвятся. Хоть и не любишь Ты мово Хозяина, но он о них хошь как-то да заботится. Уж не тревожь Ты больше их, пожалуйста! Прогнал из Рая-то - так и забудь, как не было. Начни сначала - может, и получится...




6


         
       А после церкви, в школе, снова с тряпкою и в опостылевшем халате из сатинчика, хотя и черного, но с белыми подтеками засохшей хлорки по всему периметру, София невзначай взглянула в зеркало и... обомлела, задрожав все теми же коленками, что приклонялись Господу. Большое, в полный рост, еще и с напуском над головой: для тусклой лампочки, горевшей над приподнятым рубильником, с которого спускалась чуть не до полу  веревка (для удобства извержения набатных звуков), - это зеркало вдруг отразило вовсе не уборщицу, а самую, что ни на есть, монахиню. И, несмотря на то, что посреди него торчал окурок, ловко примусляканный каким-то школьником, а может и учителем  ("Но уж, конечно, не самим директором", - еще вчера подумалось Софии, когда она сидела тут на лавочке и в то же время плавно подымалась по колокольной лестнице с провалами), ей эта матушка не то чтобы понравилась, а показалась где-то уже виденной и личностью как будто бы немножечко похожей на боярыню Морозову, во всю длину висевшую в учительской и в зеркало никак не попадавшую. "Вот Ленин - мог бы, если перебить его из "красного угла" к уборной", - думала она теперь, но почему-то с Лениным уже ей не хотелось выйти схожею.
  - Вот дура-то! - в конце концов, воскликнула София и засмеялась, поймав себя на этом размышлении, совсем не соответственном ни времени, ни месту, ни вселенским озарениям ее души. - Владею всем планетным населением, а мыслю как колхозная коровища!
               Однако это действительно несвоевременное и поистине неуместное мышление в части озарения души вроде бы случайным вспоминанием о корове явилось сейчас для Софии-уборщицы тем роковым толчком к ее духовному возрождению, какого иной на ее месте мог бы ждать всю жизнь, но так и не дождаться. Весьма, весьма прискорбно сделалось ей от такого унизительного сравнения, но если бы какой ученик или учитель, или даже сам директор школы подглядели за ней в эту минуту и потом попытались наложить ее образ на образ упомянутого животного, то вышли бы, конечно, круглыми дураками. И София-то сперва предалась было столь неблагодарному опыту, но... и вот она - изюминка-то не только вселенских, но и почти всяких озарений! - ей вдруг открылось, что вовсе не народную кормилицу имело в виду ее мозговое-то вещество, что это только уста ее неверно воспроизвели поступивший к ним от него сигнал! А ведь еще в кабинете у О...ского София обратила внимание на это странное обстоятельство, но если там, в присутствии профессора и его вездесущей домработницы, она не дала волю губам-то с языком, то сейчас, расслабившисъ, позволила, и, конечно же, им, сроду не произносившим ни одного североафриканского междометия, пришлось ограничиться хотя и богатым, но в данном случае непростительно бедным русским языком. Правда, легче ей от понимания всего этого не стало, ибо она скорее согласилась бы воочию увидеть себя исполняющей функции деревенской коровищи, нежели втуне - какие-то символические и прямо-таки душевредные      метафоричности египетской богини. В какое-то мгновение ей и самих-то египтян стало до слез жалко, и они показались ей все сплошь убогими и только по причине сей убогости и умудрившимися обнаружить сходство между в общем-то довольно благообразною скотининой и ни на что не похожею Исидою. Может быть, она выразила бы сочувствие и братскому индийскому народу, и какому-нибудь новозеландскому племени, но - поняла София - само зеркало могло бы обидеться ее сентиментальностью и взять да и указать на отраженную в нем веревку, за какую уже пора было ей дернуть, да и не как набатчице, а как все той же школьной вахтерше. Между тем сейчас в нем даже и веревка эта шла Софии к лицу и, подчеркнуто многозначительно спускаясь к ней за шиворот, но оставляя при этом независимой, как бы рукоплескала преображению своей сотаинницы именно в монахиню, а не в корову и не в идола. И скоро у Софии не осталось ни малейшего сомнения в том, что отныне все ее мрачное прошлое остается позади, а окурок, все равно что некий перст, из ниоткуда возникающий, не в грудь ее вонзался, а в какой-то захронал указывал. "Услышал! Услышал Господь мою молитву!" - счастливо затрепетала она и без всякого усилия, одним только мизинчиком до этого окурка дотронувшись, от зеркала его отринула, тотчас и увидев наконец себя и во самой плоти-то даже просветленною.
      "Так же вот восстал с печи когда-то в Карачарове и Илья, в народе прозванный как Муромец, - весело подумала София, едва удержавшись от забубённой пляски да с присядкою, и не один, а целых три раза  колокольцем-то образовательным подренькала. - Так же он куда глаза глядят отправился, а схвативши по дороге Соловья-разбойника, не простым богатырем приехал к Солнышку, а монахом святорусским, и доныне почитаемым. Но не все у нас ту правду-матку ведают, видя в нем едва ли ни бандюгу Стеньку Разина. Так и мне, видать, судьбою уготовано, побывав сначала ведьмой и уборщицей, обернуться наконец нетленной матушкой, да еще привесть с собою ко Распятию трех своих готовых к подвигам воспитанниц..."
      И как же велико было ее негодование, когда, придя на следующий день к соседям О...ского и быв встреченной в седьмой квартире той как долгожданная, она столкнулась при этом с вопиющим человеческим невежством. Узнав, что нянька хочет привести с собой еще и чью-то девочку, обе хозяйки совершенно по-советски воспротивились:
           - Нет-нет-нет! - затопали они ножищами. - Никакой Веры нам не надо! Да и куда мы ее денем-то? Есть ли место-то ей тут? А она, наверно, грязная и дикая: чего доброго укусит Любу с Наденькой, и у них случится заражение. Говорите: мать у ней еврейка заблудившая, а отец работал в банке да повесился? Ну, и может ли она не быть такою же? Мы, конечно, понимаем: сиротиночка. И сочувствуем. Но сами-то подумайте: вот, допустим, мы ее приютим, пригреем, выкормим, и еще придется дать образование. А потом? Любой ведь скажет, что она у нас на каком-то щепетильном положении. А случись, что доживет до паспорта?  О-о-о! Тут можно ждать не только хитростей, но и самого активного старания! Все - не все, а долю нашего имущества сиротинка-то тогда себе оттяпает. Да и нас же обвинит в дискриминации, если не в каком-нибудь расизме с кук-лук-скланщиной. А ухватится за долю - жди и большего. Ладно, сухарей насушим вовремя. И пойдут тогда Надежда с Любинькой наниматься к этой Вере в домработницы. Ну, а нас, как пережитков прошлого, заживо отправят жить на кладбище. Так что, извини-прости, Софиюшка, но пойми ты нас, и... до свидания...
      Говоря все это, женщины стеснялись и старались не встречаться с нянькой взглядами, но она и без того догадалась, что уговаривать их бесполезно и бессмысленно. Слава Богу, что одну ее-то приняли, да и то благодаря ее крестьянскому происхождению и протекции встревоженного О...ского, который так обрисовал им Софию, что они, в конце концов, поверили, что она была когда-то воспитательницей Александра Македонского. Насторожило их, правда, где-то слышанное ими измышление о том, что покойный император имел привычку ломать стулья, но тут уж О...ский прямо-таки расхохотался им в глаза, чем и ввел обеих в краску.
             - Ну... мы ведь не такие ученые, - смутились женщины, стремясь найти попятную, но и остаться на своих позициях. - Не ломал, так не ломал. И вы поймите нас: ну как Люба с Надей вдруг накинутся в результате столь элитного-то воспитания, на свое наследство девичье да и перекорежат все, что им от нас достанется! Кто на них после того позарится, хоть и выйдут обе раскрасавицы? А ведь это их пусть скромное приданое собиралось не одном лишь нашим поколением. Те же стулья еще прадед мой, а дочерин прапрадед привез в начале века из Германии. Специально не пошел с полком во Францию добивать Буанопарта-то, и как его Барклай ни уговаривал - повернул домой с трофейной той поклажею, будто чувствовал, что Любе с Наденькой эти стулья пригодятся через сто-то лет с полтиною. Два всего осталось их у наших девочек... Остальные их отец в окошко выбросил. Тоже, вот, кричал, что Македонский-то был ему товарищ. Стол еще все мечтал снести за угол к антикваришке. Вы его, профессор, знаете. Тут уж... нам, конечно, все равно, но... вам бы вашей дочке-то запретить дружить с его сынком. Не пара ей этот ухажер: все может вытащить из квартиры-то. А уж Исиду с Гориком присмотрел, поди, давно. Затем и шастает к вам, да и на нашу дверь поглядывает. Прогоните. Что он вам! Мы нашего Казанову не жалеючи уволили. А алименты пусть кладет сынку на книжечку. Тут ведь сколько сразу преимуществ-то: и в квартире посвободней, и посуды меньше мыть, и дверь не хлопает лишний раз, и ваши нецки все целехоньки, ну а в книжке, между тем, все прибывают цыферки.  А случись - опять окно в ночи откроется: умножай их сразу на два, да и в ус не дуй...
      - Вы... - с открытым ртом и без губодвижения, как начинающий чревовещатель, молвил О...ский. - Вы...
      - Мы любим вас, профессор! - спохватились женщины и принялись сдувать с него пыльцу, жалея, что не догадались сделать этого заранее. - Поймите нас! Конечно, есть у вас домоработница, но может ли просто простая женщина любить вас так возвышенно, как любите вы сами-то себя? О нет! Она вот рядом с вами с утра до ночи, а и не знает даже сколько вы за Будду-то деньжонок поистратили и как потом и... до сих пор страдаете. На то и есть у нас в стране интеллигенция: лишь в ней свежа готовность к пониманию. А Светочка! Зовет прислугу тетей, тогда как эта тетя ей советует есть больше мяса! И сама, конечно,  пользуясь доверчивостью девушки, ест далеко не то, что вам воображается. Ну, и судите сами: кто же, если не мы, может уберечь вас от полнейшего-то обнищания? Ведь случись, не будет вам во что одеться, так  разве мы не прибежим на выручку? Есть! Есть у нас для вас и брючки, и рубашечка! Да и пальтишечко найдется в шифоньере-то. Оно хоть и от деда нам досталось, но почитай, что абсолютно новое: и пуговки все целы, и подкладочка лишь в двух местах молями-то помечена. Так что не плачьте, не волнуйтесь батенька - мы гуманизм-то понимаем...
            Странно, но почему-то, слушая их утонченный бред, София все больше проникалась к ним доверием, порою достигавшим и высот сочувствия их гуманизму и любви. Трудно было сразу угадать, на что эта любовь была направлена, но бесспорно то, что сила в ней таилась неизбывная. А главное, отметила София, что она не повисала в воздухе, как кучевое облачко, а имела корни в достоверных знаниях всего, чего бы только ни касалась. Так вот – без всякого намека на романтику, с которой и поэты-то уже устали цацкаться, она скромно и надежно делала свое дело, и вряд ли бы кто, ею осчастливленный, подумал о корысти или подлости. Сам О...ский был опешен и готовился отдать поклон столь проницательному,  чуткому познанию его научной и житейской психологии и всех предметов бытового заведения, и скоро обнимал соседок с искренней надеждою на то, что и в дальнейшем не будет обделен таким вниманием.
            "Ну что же, - размышляла, уходя от них, смеющихся и плачущих в дверях седьмого и восьмого номеров, София, - эти символы, похоже, не нуждаются в особой-то опеке. Жаль, что Верочка покуда им чужда. Но... потихонечку я все же к ним ее пристрою. Ведь с такой любовью-то одной надежде скоро станет муторно. Быть может, для латинского характера оно бы и сошло: тут гуманизму-то поболе, чем полезных ископаемых во всех восточных недрах, - а вот русскому мировоззрению без веры тошно. Я же - никудышная для Верки нянька. Одного мальчонки мне под завязку будет предостаточно. Пускай народ-от сам в своей среде всех трех и ставит на ноги. У них получится. И никакой не надо Божьей помощи. Я подскажу, где нужно, прослежу, чтобы не вышло перегибов, как у партии, и скоро нам, глядишь, латыняны-то не только поразятся - позавидуют! А то, что тут инкубы делать начали... Конечно, я могла бы и без их участия устроить так, что нашему Хозяину и в жутком сне покуда не привиделось, но спорить с ним опасно. Он ведь бешеный. Обиделся на Бога - и безумствует, как я когда-то в молодости. Да и до сих пор иной раз тянет что-нибудь такое выкинуть. Не в городе! Здесь, слава Богу, люди попокладистей. А вот в Деревне... Там до мудрости моей всем, как до лампочки: горит - и ладно, нет - ложатся засветло, и если их не напугать как следует - опять во сне им может Бог привидеться, да не какой-нибудь, а самый истинный. Так что другого-то потом измучишься подсовывать. И значит, зря я тут грешу на нашего, хотя и буйного, но умного Хозяина: без инкубов-то мне одной премудростью да святостью с Деревней не управиться..."
           И в том, что только там - на ее спокойной малой родине, а не в каком-то сумасшедшем  мегаполисе - случится то, к чему с тех самых пор, как Каин пролил кровь родного Авеля, стремится вся вселенская история, София больше уж не сомневалась. Не только потому, что именно вблизи Деревни в лесу скрывался никогда никем не виданный, но всеми слышанный зверюга, и не потому, что и сама она впервые увидала луну в Деревне же, и не потому, наконец, что и Никита-то не знал иного места для совершения его духовных подвигов, - но потому, что лишь в Деревне был монастырь с той самой колокольней, по ступенькам которой могла София восходить на небо и снисходить обратно.
           "Значит, там и есть тот пуп Земли-то, что вечно мнится людям, но в совсем не свойственных ему местах, - окончательно определилась она, все еще находясь во власти чиха, возбужденного в ней сдутой женщинами с О...ского пыльцой, но и сквозь вытесняемые этим чихом слезы видя бессмысленность окрестной суеты. - Не зря монахи-то всю жизнь стремились поселяться под этими похожими на стрелы Сифа или столпы Сефирот башнями. Не зря и приспосабливали к ним колокола. Догадывались, гады, где могла я проникнуть в мир-то и чего боюсь поболе, чем не меркнущих лампадочек! Но и Хозяин знал, с чего начать войну-то с Православием, внушив народу, что колокола, а вовсе не господские усадьбы он должен сколупнуть с лица земли-то! Бьюсь об заклад, что тятя-то с маманей меня под колокольней и зачли! На зло врагам интернационала! Не знали, милые, что в этаких местах мальчонкам-то в утробу путь заказан, а то бы не гадали: отчего у Кабановых вдруг родилась девка!..




7


   
       В тот вечер в одноименной с ним школе было страшно. Нет, свет в ее раздевалке, коридорах и классах не погасал ни на минуту. И облигации учителям не продавали. И никаких совместных с заводским профкомом викторин не проводили. Но было страшно. Первым, кто сознал тот странный страх, был самый невезучий восьмиклассник. И так-то он всегда боялся, что и в этот год, как в два прошедших года, не осилит экзамена на аттестат и в сорок лет останется незрелым, а тут, едва войдя и попросив стакан на вахте, - вдруг заметил, что любившая его сильней, чем всех других, техничка как будто не в себе. Приняв на грудь и закусив морковкой в туалете, он воротился - и опять был как бы оглушен ее молчаньем. С виду она была все та же, но внутри халата, чулок, платочка, даже башмаков угадывалась некая измена ее не только одному ему, но и всей школе, и - что и явилось основной причиной его похолодения - самой себе. Конечно, он не мог не сообщить об этом инциденте и своим беспечным однокашникам, и классной своей руководительнице, и, в конце концов, предмету небесплодных своих сердечных воздыханий. А предмет, хотя и был уже в последней фазе беременности, вмиг оповестил уже всю школу. И когда перед Софией, стоявшей под рубильником с концом веревки, накрепко зажатым в обоих кулаках, пошли мелькать, подобно теням летучих мышей, лица бледных грызунов гранитных знаний - и тогда она осталась вне себя. Но если бы хоть кто-нибудь сообразил  взглянуть на зеркало - его бы точно пришлось за счет завода хоронить: поскольку никто из домочадцев не признал бы в нем родственника, как зеркало теперь не признавало в лицах отраженных давным-давно приевшихся ему людей и серебрилось без запечатленных на этой серебристости вещей. Однако никогда еще ему не приходилось создавать картину такой похожести мелькавших перед ним на их оригинал. Тут было все, что знали эти люди от рождения и что могло бы быть у них в потемках душ, когда бы не София.
               Герман Гессе с покойным Джойсом были в чем-то правы, включив в свои романы антураж духовной педагогики, в котором любой умеет угадать черты Софии. Но сама София не поняла бы в их белиберде ни слова. Даже Соловьев - на что уж был влюблен в ее сиянье! - и тот перепугался, увидав в любимом зеркале совсем не то, чем восхищался всю жизнь. Вот так же и директор школы: придя на шорохи под полом своего насиженного кабинета и с похмелья перепутав отражение с реальностью, воскликнул, обратясь не собственно к исчезнувшей техничке, а к зеркалу напротив:
      - Тетя Соня?.. Голубушка! Что с вами? Может, вам водички? Или водочки?..
             Но тут-то и зазвенело все, как если б не рубильникова ручка опустилась в защепы клемм, но молния, совпав с ударом грома, расколола видавший виды школьный потолок над зеркалом и далее - до плана эвакуации учащихся в момент явления над городом картины, похожей на истлевший посреди лесной поляны и упавший прямо на муравейник мухомор. И тотчас все закричало, закружилось, побежало куда-то, сшибаясь лбами и теснясь локтями, отмахиваясь от чего-то и хватаясь за соломинки в руках у тех, кто их уже схватил и начал думать, что с ними делать: просто дать взаймы или содрать с товарища три шкуры? Еще убыток только начали считать какие-то глаза, невесть откуда взявшиеся сразу, как только кто-то сдернул со стены багор, а уж директор, вывернув карманы и засучив по плечи рукава, вопил, что не забудет мать родную... Одним словом, первоначальное отсутствие Софии в самой себе теперь казалось благом по сравнению с ее внезапным присутствием, и только зеркало беззвучно хохотало над этими, так трогательно и покорно вовлекшимися в пляску Витте людишками, похожими на выплывшими за борт без скафандров космонавтов...
      Ну, а София к тому времени уже не только забралась на колокольню, но и проникла, как порой в нелегкий час осенних сумерек, подняв затылком крышку в потолке и слепо в этом лазе оглядевшись, проникают на чердаки любители самоповешаний, в родную свою стихию, где и побрела, спустя какое-то безвременье, в надежде новой встречи с перепугавшей ее в прошлый раз толпой. И скоро, верно, набрела на что-то подобное, однако сей Христос был одинок и совсем не весел, а сидел на камушке посреди пустыни, опустив глаза и как бы смущаясь бедностью своей потрепанной во время долгого алкания одежды.
      - Вот так-то лучше, - сказала, поздоровавшись с ним за руку и присев рядом с потеснившимся им на том же камушке, София. – Рано еще напускать на себя величие-то - успеешь. Это после воскресения можно, а пока... Страдания тебе, голубчик, предстоят.
      - Да я уж без малого сто лет страдаю тут, - несмело возразил он. - Сижу, как в Третьяковской галерее, и стражду...
      - Потерпи еще чуток...
      - В церквах-то, вон, чай, воскресаю, - продолжал он брюзжать. - А у католиков вообще...
            - В церквах! У католиков! - передразнила его София. - Дуру, что ли, из меня хочешь сделать?! А то я не знаю, что там другие Христы-то стараются! Уж не за Самого ли Истинного стал себя почитать? Так не перед кем пока, еще можешь не только на реставрацию, а и в запасник какой-нето угодить на веки вечные. Лысый-то, слышь, гонения новые удумал. За верность Сталину собрался мстить попам-то, либо с Симанским сговорился новых мучеников наплодить...
      - Ты говоришь, будто не знаешь! - усмехнулся ее хмурый собеседник.
      - А откуда мне знать? Меня это не касается. Я, брат, отныне и присно здесь хозяйкой-устроительницей поставлена.
      - Да тебя уж ставили! - махнул рукой пустынник и принялся закуривать.
      - Это Булгаков-то с Флоренским?! - воскликнула София, поморщившись.
      - Не только. А Соловьев? А Блаватская с Рерихами? Да мало ли...
      - Ну-ну, еще кого вспомни! Или ты про Паисия-то Деревенского да про Макария Катакомбного не слыхивал? Уж не говорю про Филарета этого с Граббе, будь они не ладны в их Америке!..
           - Не-ет, мой сладчайший, - проговорила она, помолчав, и уж потом долго не могла остановиться. - То все людские бредни, как и ты. А я отсюда на землю-то сошла не просто так, чтобы дураку какому в мозги нагадить, - не-ет! Я воплощенная! Ты вот тут сидишь и ждешь, пока тебя не позовут для любованья. Другие твои подобия на евхаристиях к еретикам являются. Третьи молитвенников прельщают... Ничего не говорю: все это дело доброе. Но - ложь! И антихрист из всех вас вместе взятых не скроится, как и жидам Мессии не видать. А почему - как думаешь?.. Рожденным он должен быть! От девы, как и Истинный наш Бог! А мне, как Иоанну, надо путь ему готовить. Как? Не в одночасье все это делается, - не-ет! Попробуй-ко, возьми поди Деревню-то наскоком! Ты думаешь, они в тебя поверят! Думаешь, храмы да монастыри громили, чтобы с Богом распрощаться? Я тоже так-то думала сперва. Еще смеялась над Хозяином да старым своим учителем: чего, мол, тут оне стесняются? Чего боятся? Мол, трудно, что ли, Никиту из монастыря шугнуть? Теперь, вот, поняла, что не в Никите все дело-то, что он и сам давно бы плюнул... если бы не знал, проныра, что Христос - не ты! - о зернах-то не ради красного словца калякал. Зерно-то это, голубь мой, у них в грудях лежит и ждет: когда росинка  благодати Божьей туда проникнет, да солнышко проглянет из-за туч, какие мы тут сдуру понагнали. А храмы... Они, собаки, знали, что и как! И быстренько смекнули, что те храмы осветятся... такими, вот, как ты: чтобы росток-то вылез, да и был острижен, или выдернут, или сожжен поддельными-то нашими лучами. Илья-то Муромец! Не зря у них герой! Не верил Солнышку-то Красному, который его то в погребы сажал, то на пиры не звал. Да ладно б только не верил - кресты   с соборов киевских выламывал и позолоту с маковок в кабак сдавал!..
      - А ты как будто сможешь этим зернам дать нужный свет!
      - Смогу! Мне храмы не нужны! Ни храмы, ни музеи, ни иконы!Я им заместо Параклета объявлюсь!
      - Кого-кого?!
            - Святого Духа, дурень! Видал бы ты, что в школе у меня сейчас творится! То же скоро будет по всей Земле. Всего лишь зеркалов и надо-то наставить, да туману туда посеребристей напустить. Они и будут моим престолом! В них-то и найдут они причастье... невечернего-то света! Софии-то родительной своей! А ты... Вы все мне скоро пригодитесь. Вас скоро будет здесь хоть пруд пруди. Для каждого землянина - по штуке таких Христов. А то и по десятку! Нам нужна надежная бутылка-то: чтоб ни во внутрь, ни наружу ничто не просвечало. Да и те... Исиды, Будды, Кришны! - Всех размножим! Дай только время! Телевизор-то уже почти что в каждом третьем доме! А там еще чего-нето изобретут ученые-то наши! Закупорим все входы-выходы! Опутаемся так сетями-то, как шелкопрядам китайским и не снилось! Про яйцо, чай, знаешь сказочку? Про Курочку-то Рябу? Дед бил, бил, бил и не разбил, и баба била да не разбила. Если бы не мышь - и до сих пор бы били и хвалились, да думали, что золото-то в нем не только сверху, но и в серединке. А мышь-то им и показала, что в нем давно протухло все! Так вот и мы с людишками-то сделаем: прикроем всю Землю нашим золотом, и пусть тут тухнут до тех пор, пока Господь-то не сподобится смахнуть их со своего небесного стола, чтобы снести чего-нибудь попроще!..
      - Ну, ты и ведьма! - только что и смог воскликнуть лжехристос и, прислюнив окурок  к каменюге, встал, тотчас и увязнув в песке из серых и безжизненных идей.
      - Не ведьма, а премудрость! - как инкуба, поправила его София - Я, брат, все теперь дотошно понимаю! И знаю: воплощение мое закончится монашеской личиной: потому как нет высшего-то звания на свете. И ни одной такой монашки нет, которую бы упрекнули люди и обличил Господь. Наоборот! Оне - поскольку Боговы невесты (если только не наставляют Богу-то рога) имеют безграничное доверье и без мытарств являются пред Ним. Так что и я, быть может соберуся когда-нибудь да и сбегу Туда - в чертоги-то Небесные! Хозяин затем и не ругается со мной, что я, хоть и служу ему, но все же есть порожденье человечьих  душ. Да что! Уже сама и есть душа их душ! Так кто ж меня осудит за то, что эти души продались и подчинились аду? Не судить, а сострадать мне Бог-то должен! Я же теперь Его сменяю на Кресте, и мой черед брать на себя грехи-то. Да и какие! Тут уже не плоть, как говорил один поэт, а дух высходит на Голгофу-то... О, род неверный и лукавый! Долго ли еще я буду с вами няньчиться?!.
           Столь страшные слова она уже исторгнула в таком отчаяньи, но и с такой великой силой, что если бы ее субстанция была сотворена из низших элементов природы - не спаслась бы ни одна земная тварь. Однако - слава Богу! - пострадали в тот вечер только сильфы да пяток не вовремя нирванничавших йогов. Да небольшой летающий объект, по глупости (или хозяйской воле?) висевший во владениях Софии. Который и свалился на один из тихоокеанских островов. Да так, что все, сидевшие в нем духи погибли, не успев сокрыть свои блистательные оболочки. К счастью и гордости спецслужбы ЦРУ, нашедшей в этих оболочках-трупах пластинки микроинтегральных схем. Похожие на копии с Таблички Исиды. Купленной безбожным кардиналом Бембо у тайного жреца Гефеста. В Риме. В тот самый день, когда великий русский царь Василий Третий постригал свою бесплодную супругу Соломею в монахини. Под именем Софии. И собирался, наконец, зачать с Еленой Глинской мальчика. Какому уже и имя было дадено: Иван Четвертый. Грозный.
          Но, конечно же, София не знала этого всего. Такие тайны на ветер не бросают, но хранят под верным спудом: чтобы, не дай Бог, какой-нибудь не очень посвященный профессор О...ский сдуру не извлек их вместе с парой-тройкой дохлых мифов из ноосферы-то да не сболтнул потом на лекции студентам, что, мол, шишка на многоумном лбу его есть след от яблока, с которым, как когда-то в Раю Адам и Ева, он вобрал в себя познание того-то и того-то. Нет, так, конечно поступать нельзя. Американцы молодцы! Смекнули, что лучше всех приучены держать язык-то за зубами на Токайдо, и, быстренько покаявшись в грешке бомбардировок Хиросимы с Нагасаки, велели им те схемки разгадать и сотворить не только телевизор без ламп, но и еще чего-нибудь. И только двадцать лет спустя, когда уж начал в наш скромный быт входить компьютер, а в мозги - культурология, - и для Софии стало возможно счастье, и она уже могла гордиться тем, что причащение ее премудрости доступно всем уже без помощи крылатых сильфов и олимпийских духов. Рои ме, подобно пчелам, начали слетаться в ее небесный город, так что им пришлось создать там пасеку...
      Однако в тот ноябрьский вечер одна тысяча девятьсот шестьдесят третьего года от Рождества Христова она располагала только книгой Тота, учившей по-старинке проникать в мозги-то человечьи, и всего лишь мечтала этот древний метод испытать сперва на ненавистных ей американцах да англичанах. Но и тут еще ей предстояло много потрудиться над устроением самой себя, и как переселение в квартиру под цифрой "8" требовало стать не просто нянькой, но и гувернанткой для Любы с Надей, так и здесь она должна была создать на базе свалки полезных, но бессмысленных вещей, присыпанных песком и вовсе глупых произведений скудного ума презренной черни, ну... хотя бы что-то похожее на прежний Парфенон с пристроенной к нему Александрийской библиотекой. "Феодосий-то ее спалил, разрушив Серапиум, - подумала она, - и демоны с тех пор не заимели где приклонить усталые главы. Я в перву очередь должна построить квартиры им, а там уж..."
            С чувством жалости к себе удалялась София от погрузившегося в песок уже по шею своего недавнего собеседника и даже не оглянулась посмотреть на его черневшую среди барханов голову, даже не подумала оставить перед нею хотя бы стакан воды, которой у нее теперь - поняла она - было почти столько же, сколько песка в пустыни сей. Жалким и убогим представился он ей, жалкими и убогими казались и торчавшие перед нею тут и там головы и бюсты других искусственных богов, в которых София узнавала черты столь непривычно перепуганных ее душевным восклицаньем сильфов. Одна лишь обнаженная бесстыжая Лилит привлекла на миг ее внимание, но и в ней София скоро признала сестру спившегося на поверхности земли инкуба. Воспоминание о нем, а больше о реках водки, зараженной им, вдруг породило в сердце у Софии и предъявило мыслям странный образ: все человечество, все племена, языки и народы, живущие и жившие когда-то, но не попавшиеся на глаза Христу ни в день Его сошествия во ад, ни в годы яростных гонений на Церковь, ни в эпоху торжества ее над мраком ересей и смут, ни в нынешнюю лютую годину безбожия, - все, кто остался вне Его спасительной любви и оказался прельщенным бесами, образовали вдруг в глазах Софии как бы океан с единым островочком в середине, таким, однако, что, наоборот, не океан его, а он собою тот океан как будто омывал. И хотя нельзя было не увидеть в этом образе так полюбившееся ей яйцо - чего-то в нем Софии не хватало или, напротив, было лишним. И хотя она, исполнившись азартом вдохновенья, уже чертила в мыслях смелый план, в котором перед нею восставал над океаном грандиозный город с ее храмом-дворцом в виде высоченной, видимой даже антекам пирамиды в  центре, с золотыми воротами и волнами расходящимися от этого Нового Серапиума мощеными золотом же улицами, с домами из серебра и мрамора, украшенными драгоценными камнями и жемчугами и имеющими в просторных и светлых залах мебель из благовонных деревьев и слоновой кости, обитую виссоном и порфиром, шелком и багряницей, экспортируемыми вместе с множеством всевозможных ремесленных изделий, с миром и ладаном, с вином и елеем, с книгами и кинофильмами, с гашишем и опиумом, с телами и душами человеческими на землю, - в план ее вкрадывалось сомнение, несмотря на то, что ей было хорошо известно: помешать воплощению ее задумки могла бы только смерть, какая возможна для няньки и уборщицы, но не для духовной субстанции. Уже она думала: "Всем, всем поклонникам моим найдется в этом городе приют! У каждого к двухтысячному году здесь будет по квартире, и сама я тут с ними поселюся. На земле-то до той поры уже, поди, помру, и значит ни уборщицей, ни нянькой, ни черницей уж не буду. И мальчонка-то уже оборотится взрослым дядей, так что и с ним, и с девками я разлучусь спокойно. Ну, а здесь... Вот здесь-то я тогда и помозгую: Хозяину, мне в вечности служить или ко Господу отсюдова прорваться, заткнув проход-от этой вот туникой, чтобы Хозяин вслед за мною не утек," -но даже в столь революционных думах был некий неуверенный штришок, так что сама Софиина походка казалась ей не то чтобы хромой, но как бы ожидавшей преткновенья о камень или выбоинку на дороге к монастырской колокольне, чей покосившийся, невзрачный крест уже чернел в тумане под луною.
      И, вот, почти приблизившись к нему, София вдруг застыла с занесенной, но, к счастью, не опущенной ногой и тотчас поняла и увидала (а может, увидавши, поняла) то, что и было этим камнем  преткновенья   в ее мечтах и видах на свою хотя и вечную, но все-таки судьбу. Как рыболов, привыкший предаваться своей глубокой страсти до того, что уж ему и лета не хватает, долбит в мороз в озерном льде дыру и припадает к ней, как к окуляру нехитрой левенгуковой трубы, так и она, увидев лунку под собою, присела к ней. И просидела до утра. И на земле - в психушке, вместе с бывшим директором советской ШРМ и сорока пятью учениками, и там - на этом первом небеси, где застревают души словоблудных покойников и мысли мудрецов, но чрез чего спокойненько струятся к дальнейшим сферам лучики лампад.
8


   
      Да. Эта лунка пробурилась над избой Андрея Петровича и Евдокии. В упоении своею мудростью София о них забыла и теперь была поражена не столько тем, что видела и знала, сколько именно сей непростительной своей забывчивостью. Так порой какой-нибудь влюбленный в смазливую студенточку доцент, шепча ей сладкие слова и обещая на ней жениться, помнит все свои и формулы, и тезисы, и даже цитаты из премногих скучных книг, но, хоть убей, а не подозревает, что у него есть дети и жена. Или, опять же, взять все тех же рыболовов! Все знают: и про сети, и про рыб, и всю ихтиологию, и свойства всех неводов и тралов, и рельеф всех шельфов мирового океана, и направленья всех течений, и углы меж горизонтом и любой звездою, - но позабудут указать в своей таможенной декларации колечко с ничтожным бриллиантиком - и все, конец рыбалке, да и всей карьере. Представив состояние их душ в ту скорбную минуту предстоянья пред грозным роком (в образе жены доцента и жены же рыболова, всю жизнь мечтавшей с гордостью войти в валютный "Альбатрос"), не трудно будет понять какую муку суждено было испытать Софии в час оцепенения с так неудобно поднятой ногой, что ни приставить ко второй, ни сделать уж начатого шага и накрыть подошвой древнегреческой сандалии ту роковую дырку, было ей практически нельзя. Не потому, что тут была опасность попортить свой вестибулярный аппарат и пасть на лунку, как на амбразуру, или позволить робкому лучу, имевшему однако свойство чуть ли ни лазера, прожечь подошву вместе со ступней и всей плюсной, - нет, тут была угроза хотя и незаметней, но страшней! И ладно хоть София осознала ее тотчас же, увидав, как в ту невинную ущелинку струятся и исчезают в тихой глубине ее сокровища: точь-в-точь песок в отверстие песочных же часов, - а то бы и сама туда нырнула, да так, что и Хозяин бы не смог ее оттуда выудить!
      Не скоро она сумела совладать с собой и, осторожно сопоставив ноги и отступив немножечко назад, присесть на корточки, а там уже и на коленки, уперевшись кулаками в ту часть своих владений, что пришлась над доблестным полком и, стало быть, была покрепче, чем над городом, вот так вот фатально угодившим под ее колеблющийся зад. Но, слава Богу, в ту ночь пошел снежок, и даже О...ский не разглядел, прокравшись на балкон и устремивши ясны очи в небо, ни зги. София же, напротив, и не глядя на землю, все видела. И думала: "Ну вот. А я ведь знала, что тут они, сердешные, сидят и только то и делают, что смотрят: горит ли огонек-то? Ну, как нет! Ну как погаснет! Что тогда случится? Удастся ли потом пробиться сквозь меня к своим-то братиям и сестрам - за пределы земного тяготенья-то?.."
      Но то, что знала да забыла, скоро стало не главным для Софии, а вот мысль о невозможности им помешать, и значит, необходимости вносить в свой план весьма существенные измененья, ее премного озадачила. "Конечно, - страдальчески задумалась она, - здесь можно было бы соорудить алтарь и так его устроить, чтобы луч-то мне не мешал и заодно служил, а всякий, кто хотел бы причаститься моей премудрости и стать моим жрецом, его бы принимал за факел Герма или какой-нибудь таинственный Грааль... Однако ни алтарь, ни пирамида на этом утекающем песке не устоят. И сколько ни насыпь его (хоть гору!), как ни старайся укрепить его цементом фанатизма - все впитает в себя, как в прорву, этот подлый свищ. И не заткнешь ведь. Я-то тоже... Дура! Ношусь тут, ровно курица, с яйцом! И вот тебе! Малюсенькая дырка - и грош цена не только всем моим мечтам, но и хозяйским планам, и потугам всех слуг его с Еноховых времен! Да если бы всего одна! Поди-ко их тут еще найдется сотни две!.."
      И может быть, София довела бы себя до совершенного унынья и даже бросилась в ту прорубь головой - когда бы вдруг не вспомнила, что прежде - во времена ее колхозной юности - над всей Деревней (а не только над плешковским домишком Евдокии или над, Никитиной конуркой) простиралась огромная - в полнеба! - полынья. А уж во времена Святой Руси-то вкупе с Царьградом и восставшей против пап землей Святого Саввы не лучи, а целые костры горели над оплотами-то Православной Веры, над Римами-то этими тремя. И как бы ни хитрили тамплиеры и прочие премудрые жиды - сияла Русь! И сколько истребилось в ее утробе всякого песка и истребилось бы еще - София не смела и представить.
           "Ну, и что? Куда же делись те костры? Не стало чем их поддерживать? В лесу не стало дров! Не-ет, - догадалась наконец она и поднялась с измученных колен, стыдясь самой себя и глупых сильфов, смеющихся над нею вдалеке, - не стало лесорубов! Поизвелся народец-то, умеющий пилить, колоть и складывать поленышки. И масло давно перевелось, так что лампадки-то и пересохли. Ну, а если кое-где еще горят, то долго ль им гореть-то? Никита с  Евдокией отдадут свои душонки Богу, и..."
Как солнце на Евдокию, обещая нам невиданное ведреное лето, сверкает в лужах и зовет во грех подозренья их в сокрытии жемчужин или хотя бы золотых монет, так засверкала в каждых из своих песчинок, камушков, мифических кумиров и подлинно хтонических существ теперь София. Мысль же о других, горящих за пределами Деревни, убогих огонечках для нее уже не представляла интереса: она была уверена, что там не может быть еще одной Софии, как у Земли не может быть пупа еще в каком-то месте. Возводить хулу на Бога и его творенье подобным бредом было бы сейчас по меньшей мере глупо, а по большей - самоубийственно. Гневить Его теперь, когда ей предстояло из технички и няньки стать монахиней, она и самому Хозяину уже бы не позволила. Теперь - и это стало самой тайной Тайной из всех когда-либо имевших место быть в природе от момента сотворенья Земли и Неба - только ей одной возможно стало проявить такое лукавство, чтобы Вездесущий Бог, не говоря уж о Его клевретах и в ангельском и в тутошнем мирах, не заподозрил ничего.
           Ошибка Тота Софии стала вдруг как божий день ясна, хотя еще и утро только-только забрезжило над гибнущей землей. И лишь она подумала об этой ошибке - ибисоголовый сам пред ней явился, излучая, как старенький торшер, зеленый свет и для величья притащив с собою дракона со свинячей головой, которого он тут же и пришиб обвитым змеями жезлом, над рукоятью имевшим два потрепанных крыла: намек на символизм Святого Духа.
           - Я - Тот Гермес! Три раза Величайший! Властитель человеческих умов! - воскликнул этот рыцарь и... смутился, увидев, что София на него глядит как на простого идиота.
- Властитель, - хмуро молвила она. - Растлитель ты, мой милый. И тебе бы давно пора нырнуть вон в ту дыру. Я так и думала, что уж тебя-то, точно, не встречу здесь. Ишь, клюв-от отрастил! И много ли душонок им повырвал? Поди, уж не осталось дураков, какие бы тебя и в наше время всемирной революции могли...
      - Осталось! И не мало! Все масоны - мои ребята! - вновь воскликнул Тот, которого прозвали и Гермесом: за то, что, прежде, чем проникнуть в чью-то грудь своим длиннющим клювом, он вселялся в мозги и закупоривал их так, что жертва становилась как бы трупом, но шевелилась, ела и пила, и даже вызывала восхищенье сиянием заткнутой головы, в котором не одним лишь неофилам, желающим обресть такой же свет, но всем живущим рядом с ней являлись видения каких-то высших сил. При этом эти силы говорили, что герметическая благодать снисходит только на святых, и то лишь тех, кто добр и милосерд, и чист от всяких сторонних мыслей, и всегда готов пожертвовать на храм, а если множит свое богатство хитростью, и лжет, и любит предаваться наслажденьям игривой плоти - значит, так ему удобней мыслить, или постигать нюансы ремесла, или творить чего-нибудь в искусстве.
      - И чем же ты масонов-то пленил? Уж не вот этой ли своей свиньей? - спросила, глядя под ноги, София.
      - Свиньей? - с обидой повторил Гермес, но тотчас с ней как будто согласился. - Положим, что сейчас оно - свинья. Но вообще-то все его Великим Драконом величают до сих пор. А попросту: Универсальной Жизнью, Умом Вселенной, Духом во плоти и Голосом Божественного Света!
            - И что же? Заболел он, что ли? Коль ты ходишь с ним, как клоун с таксой в цирке...
- Его я убиваю, чтобы он воскрес. Как Мысль. Как Божье Слово. Тут ведь тайна и всей природы, и Мирской Души, и...
      - Ну, про душу и тайну ты мне тут не заливай! – остановила речь его София. - Скажи-ко лучше, что он сам наплел. Уж коли Слово - стало быть, и должен чего-нибудь все время говорить. А может, лучше воскресить его? Ты сам-то, я вижу, годен только прославлять его, пока он тут лежит, бедняжка. Тебя бы этой палкой-то...
      - Я - Тот! - еще раз попытался ей напомнить о звании своем Гермес.
      - Я вижу, что не этот!
      - Значит, плохо ты стала видеть. Мы же с ним одно и то же!
      - Только ты  жезлом-то его колотишь, а не он тебя, - сказала и невольно ухмыльнулась София, вспомнив вдруг, как истязал себя поганым веником покойный Павел Соломонович и как приятно было самоистязанье воспитанным в невежестве хлыстам.
            "Во все века они одни и те же, - с прискорбием подумала она. - И нету разницы: мудрец или дурак берется говорить с тобой о Боге". Но, несмотря на эту канитель, ей нужно было выведать у Тота его идею: чтобы невзначай не оказаться и самой свиньею, убитой и воскресшей, и опять убитой, и воскресшей... Только то ее сейчас спасало от унынья и укрепляло в верности своей догадки, что Господь не оказался на поводу у тупости людской и сделал так, чтобы Его  распяли, тем самым посмеявшись и над их придуманными пошлыми богами, и над Хозяином, который и теперь не может повторить Его примера и пуще ладана пугается Креста и тех из смертных, кто без размышлений и с радостью последует туда. Про Тота же она, конечно, знала, он был ее, как говорится, плоть и кровь, однако вспоминать в самой себе давным-давно избитые глаголы ей было скучно. К счастью, сам Гермес мог их твердить без умолку хоть сотню еще таких же нудных тысяч лет, и вот уж, с гордостью усевшись на драконе и выпятив свой безобразный клюв, пошел нести такую ахинею, что даже сильфы разлетелись кто куда, и луч над ямкой сделался темнее.
      - Внимательно внимай, что я скажу, - начал он, и София отметила про себя, что речь его, как всегда, будет полна тавтологии и лишена какого-либо стиха. - Я есть Ум - Вечный Учитель. Я, Отец Слова, - искупитель всего человечества, и в природе мудрых Слово обретает плоть...
      - А у остальных, значит, не обретает? - уточнила София, но он ее уже не слышал.
      - Через Слово будет спасено слово. Я, М ы с л ь, Отец Слова, Ум, вхожу только в тех, кто  боготворит Универсального Отца. Еще до того, как такой мудрый умрет, он научится отрекаться от чувств, зная, что они являются врагами его бессмертной души.
      - От всех, что ли? Или какие тебе не нравятся?
      - Я не позволю! - возвысил голос Гермес, однако же, оглянувшись и будто прислушавшись: не остается ли после его заявлений эхо? Но эха во владениях Софии не было. - Я не позволю дьявольским чувствам управлять телами тех, кто возлюбил меня! И не позволю дьявольским эмоциям и мыслям даже войти в них! Я стану стражником и отгоню всякую нечисть, защищая мудрых от их низшей природы. Но злонамеренным, завистливым и скрытным я не явлюсь, поскольку не поймут они таинств Ума, и, значит, для них я нежелательный гость. Я оставлю их мстительным демонам, которые взращены ими в собственных душах, поскольку зло с каждым днем растет и мучает человека все сильнее, и дьявольские деяния добавляются одно к другому, пока не наступит такой день, когда зло само себя разрушит. Наказание за желание - это агония неудовлетворенности...
- Ну, насчет саморазрушения зла ты, брат, хватил, - снова не удержалась от замечания София, представив Хозяина повесившимся, по примеру Одина. - А вот неудовлетворенность - да. Это я запомню.
      - По смерти материальное тело человека возвращается к элементам, от которых оно произошло, а невидимый божественный человек возносится к истоку, из которого он пришел, - к Восьмой Сфере. Злые возвращаются в место скопления и обитания демонов, а чувства, ощущения, желания и телесные страсти возвращаются к своему источнику - Семи Правителям, чья природа в низшем человеке ведет его к разрушению, а в высшем духовном человеке дает жизнь.
      - Ага! - обрадовалась София. - Теперь мне ясно, куда Ницше-то заносило! Верно-верно! Духовным-то и грех - не грех! Это им надо как следует вдолбить, особенно батюшкам православным!
      После того, как низшая природа возвращается к животному состоянию, высшая природа борется опять за сохранение своего духовного состояния. Она поднимается к семи Кольцам, на которых восседают Семь Правителей, и возвращает им низшие силы таким образом. На первом Кольце восседает Луна, и к ней возвращается способность увеличивать и уменьшать. На втором Кольце сидит Меркурий, и к нему возвращаются хитрость, обман и ремесло. На третьем Кольце сидит Венера, и к ней возвращаются похоть и страсть. На четвертом Кольце восседает Солнце, и ему Повелитель Колец возвращает амбиции. На пятом Кольце восседает Марс, которому возвращаются стремительность и смелость профана. На шестом Кольце восседает Юпитер, и ему возвращаются чувство накопительства и жажды богатства. На седьмом Кольце восседает Сатурн, охраняя Ворота Хаоса, и ему возвращаются ложь и дьявольские козни. Тогда, будучи освобождена от всех наслоений семи Колец, душа приходит в Восьмую Сферу, а именно в кольцо неподвижных звезд. Здесь, свободная от всех иллюзий, она обитает в Свете и поет гимны Отцу голосом, который может понять только создание чистого духа. Смотри, София, есть огромная тайна в Восьмой Сфере, и Млечный Путь - это поле посеянных душ, и они падают оттуда на Кольца и снова на Млечный Путь с колец Сатурна. Но некоторые не могут подняться на лестницу Колец о семи ступенях: поэтому блуждают они во тьме и увлекаются в вечность с иллюзией чувства и земной тягости...
      - Да, не боишься ты Бога-то, - произнесла, зевая София. - Однако астрология твоя тоже может сгодиться.
      - Дорога к бессмертию трудна, - поник голосом Гермес, не найдя восторга в своей слушательнице, - и только немногие находят ее. Остальные же ждут Великого Дня, когда колесо Вселенной будет остановлено, и бессмертные искры будут высечены из ножен субстанции.
      - Господи! - неожиданно для себя самой ахнула она и перекрестилась. - Страсти-то какие! И кто ж это по мне так ботнет?!
      - Горе! Горе тем, кто ждет, потому что они должны вернуться опять, не осознающие и незнающие, в поле звезд и ждать нового начала! - удивившись ее страху или испугавшись крестного знамения, воскликнул Гермес, и дракон под ним шевельнулся. - Те, кто спасены светом таинства, которое я открыл тебе, София, и которое я хочу  через тебя распространить среди людей, вернутся к Отцу, обитающему в Белом Свете, и тем самым к самому Свету, и будут поглощены Светом, и в Свете они станут Силами в Боге. Это и есть путь Добра, и открывается он только тем, кто мудр!
      - Ну, распространить-то я, допустим, распространю, - чеша затылок под шлемом, задумалась вслух София. - И кто-то этот бред сочтет за истину. А как с настоящими-то истинными быть? С людьми-то Божиими, а не нашенскими?.. Ты, вот, Слово-то Божие токмо для мозгов приспосабливаешь, а оно ведь к душам относится. С ними-то как?
            - Клевать! - вдруг злобно прорычал Гермес и спрыгнул с так же страшно хрюкнувшего дракона. - Клевать и рвать на части! И жрать, жрать, жрать!
            - А как не поддадутся? - спокойно возразила София. - Сколь уж веков ребята-то твои вот так же поначалу мудрствуют, а потом сердцами да мозгами человечьими закусывают, а воз-от ваш и ныне там. Не всякому охота, как говорил один писатель, начать с идеала Мадонны, а кончить идеалом содомским. Мои-то, вон, праведнички деревенские и знать не знают, что это за слово - идеал, а ничего - в любимчиках у Господа-то числятся...
      - Нет, парень, - заключила она, видя его смущение. - Я и знала, что червоточинка в тебе присутствует. Звезды, кольца, словеса мудреные, циферки, рисуночки - это все для дураков, с какими вы и без моего самодержавия управитесь. Тут и порядка-то никакого не требуется. Наоборот: на свалке-то им интересней всяку дрянь откапывать и находить в ней сходство с бедным Йориком. А если уж устраивать здесь что-нибудь полезное, так оно должно быть не бледней, чем Царствие Небесное: чтобы когда взгрустнется по нему народу-то или хотя бы некоторым умникам, они сюда ко мне бы и направились. Вот и выходит, что надо мне самой на крест-от пялиться. Выходит, правильно я все придумала...
      - Эх, поскорей бы только Бог прибрал Никиту-то, да Светлана родила мальчоночка, - вздохнула она, но и во вздохе ощутив не боль, а облегчение, и направилась уверенной походкой к уже вовсю сиявшему над ее бескрайними просторами в свете утреннего солнышка колокольному восьмиконечнику, как и раньше, даже не взглянув на приунывшего в одиночестве мифического идола...




































ГЛАВА ПЯТАЯ,

сообщающая знания о проектировании
будущей жизни



1



      После того, как Алексей с чеченцем приволокли Агрономчика в председателеву избу, впустив туда же привязавшегося к ним котенка, в избе этой сделалось просторнее, что было замечено самим Алексеем лишь поздно ночью и сначала показалось ему странным. Всякий, имеющий мало-мальский жизненный опыт, не может, по мере его накопления, не замечать закономерности, в соответствии с которой свободное пространство в любой емкости уменьшается ровно настолько, насколько увеличивается ее содержимое. Но в данной ситуации этот всякий не просто развел бы руки, лишившись слов от удивления, а от всего сердца Алексею посочувствовал, так как на его глазах опровергалась давнишняя и устойчивая примета об отсутствии обиды в тесноте, и значит именно к обиде он должен был теперь приготовиться.
      Так оно и случилось, когда Александр Васильевич Сидоров пробудился в ночи и потребовал у нее вернуть ему его суму с оставшимися в ней, по его мнению, закуской и выпивкой, а Капитан   таковому желанию категорически воспрепятствовал.
      - Да кто ты такой есть? – справедливо  возмутился Александр Васильевич, тщетно силясь разглядеть при свете тускло горевшей в углу комнаты лампадки  голову поднявшегося в постели Алексея. - Почему ты можешь запрещать мне опохмелку моим же добром?
      - Потому что добро-то ваше, а дом, дак, мой, - донесся до него сквозь полутьму совершенно не похожий на Райкин, настойчивый, но в то же время мягкий голос.
Вот тут только Агрономчик и сознал себя лежащим не на полу у кровати своей привычной женщины и не на соломе в собственном деревенском дому, а в помещении никогда им не виданном и ни одной его приметы не имевшем. Капитана же его наследственный дом удивил иначе: он хорошо помнил, что от бабушкиной кровати, где он сейчас отдыхал, до стоявшего у противоположной стены дедова дивана было если не рукой подать, то не более трех шагов сделать, однако теперь нежданный гость его находился как бы у другого борта в трюме морозильного рыболовного траулера, вмещающего по меньше мере пятьдесят тонн готовой продукции. И в этом - он сразу понял - не было ни чьей вины, ибо сам он как лег, помолившись в присутствии храпевшего  односельчанина, так и проснулся, никуда не выходя, односельчанин же, хотя и не молился, но и избу не покидал, остальные же землячки его, несмотря на продолжавшееся где-то в полуночной отдаленности веселие, набегов на тихий дом в глубине сада не совершали и даже солдатики дома этого пуще статной командирской тени во всю их службу боялись. Возможно, знай он, что за люди въехали минувшим днем в избу Василия Петровича, ему бы  оставалось думать лишь в их направлении, но, к счастью, он их и в глаза не видывал, что и уберегло его от выбора ошибочного курса, и позволило расположиться в собственных координатах, как бы в дрейфе, в воле течения, а значит, Господа.
      Между тем сам того не ведая, он ловко избежал уготованного ему первого Софииного капканчика, которым она в эту ночь пыталась увлечь его в свою зависимость: так чтобы в дальнейшем любые странности он связывал только с ее существованием, хотя бы даже и тонко расчухав в ней нечто большее, чем просто дух смиренного монашества. Сразу, как только уединилась она, попрощавшись с захмелевшими Петровыми, в своем вновь обретенном в стенах родного дома уголке, ей и пришла в голову эта закономерная идейка с соблазнением невесть откуда взявшегося и доселе вовсе ей не известного  Евдокиина  внучка да еще и тайного сынка покойного Никиты. Как бы ни была София крепка человеческими и даже ведьмовскими нервами и ко всему готова в ее небесном царствии - появление Алексея испугало ее так, что в первое мгновение она чуть было не заплакала и уже хотела обратиться с жалобой к Хозяину: чтобы тот или нагнал на Капитана страшных демонов, или истребил его жилье землетрясением. И только вспоминание о том, что землетрясений в толще расположенной под Деревней земли от сотворения мира не было и почему-то быть не могло, а от демонов новоявленного ее противника обережет намоленый дух самого дома и столь же невидимый, но очевидно много в безопасности родной души заинтересованный - Никиты, и уныло сердце ее.
      Впервые после встречи с Тотом возле обнаруженного ею в собственной субстанции отверстия - а с того дня минуло без малого тридцать пять лет! - София усомнилась в надежности почти уже построенного ею в ноосфере города. Все эти годы, занимаясь няньчаньем  маленького Виленина и девочек, потом их подростковым воспитанием и гуманитарным образованием, но и не бросая рабочую школу (пока она сама не упразднилась), и ежедневно посещая кафедральный городской собор, - успевая всюду и во всем в своей телесной сущности, она почти не отлучалась и из ее заочных владений, сперва наводя там порядок, а потом руководя немыслимым для простого смертного, неограниченным в масштабе строительством. И ничто ей в этом не мешало: ни продолженье освоенья космоса, ни обращенье взоров пробудившихся в конце застойной эпохи граждан на религию, ни  подпольная деятельность православных диссидентов, ни повальное внедрение в обиход церковно-приходских советов, чудесным образом совпавшее с передачей ветхих храмов обновленным верующим, ни "второе" (по призыву патриарха) крещение Руси, сопровождаемое бурными потоками святой воды, лиющейся на все, что попадалось на глаза несметным полчищам    скороспелых батюшек, ни даже, наконец, намеченное на июль поминовение убиенной государевой семьи, иконописные изображения которой ходили по рукам, напоминая о подметных письмах, "Искре" и некогда глушимом "Голосе Америки". Даже в отношении лампадок, распространявшихся по территории спланированного без ее участия и потому обретшего к началу перестройки вид заросшего бурьяном долгостроя Светлого Будущего, София была спокойна, заранее сообразив, что их лишенным Божьего доверия лучишкам пробиться сквозь ее к тому времени уже плотно утрамбованную и сверху, и снизу скорлупку не достанет мощности. Когда же, после смерти  Евдокии и Никиты, прекратилось свечение и из расположенного над опустевшим и заколоченным председателевым домиком отверстия, София так воодушевилась,  что перестала даже обращать внимание на то и дело лазившую через него тень святого горбуна. И хотя все еще продолжалось утекание оставшегося в этом месте рыхлым песочка - она не придавала этому особого значения, памятуя о круговороте всех вещей в природе и видя, что в других местах его гораздо больше прибывает. А в ночь после похорон Петра, гуляя по ночной Деревне и посмеиваясь над обманутым ею и так и оставшимся обыкновенным привидением Павлом Соломоновичем, София осенилась еще одной гениальной идеей: создания на деревенской земле своеобразного макетика ее небесного города, который, вместе с полком и реставрированным Виленином монастырем, надежно укрепил бы и пространство вокруг злосчастной той дырочки. "А уж потом, - с замиранием сердца думала она, только тут и осознав, наконец, великую миссию своего любимого воспитанника, - дырка-то оборотится для меня не убыльной, а баснословно прибыльной и станет самой главной среди моих месторождений скважиной. Там уж и Тот-Гермесу можно будет разрешить пользоваться ею для лакомства не только душами, но и всей плотью человеческой!"
      Конечно, она могла бы и не покупать и без того частично принадлежавшего ей на правах наследства кабановского дома, но именно в покупке его Виленином увиделась Софии сразу двойная выгода: во-первых, это делало ее в глазах людей образцом бессеребренничества, повсеместо утверждая слух о ней, как истинно святой в сравнении с большинством грызомых алчностью монахинь; во-вторых, сообщало качество гонимой в собственном отечестве и смиренно принимающей унижения от властей  страдалицы, - что, безусловно, прибавляло колючек к ее терновому венцу и камушков на пути к распятию, образ которого хотя и нехотя, но все же неотвратимо вырисовывался в перспективе ее грядущей судьбы. В ту же похоронную ночь, ставшую для Софии прямо-таки символической, придумалось ей со временем и исключительно на собственные средства создать из домика Андрея Петровича музей, который бы явил погрязшему в блуде, сребролюбии и гордости человечеству пример счастливого, но, увы, недолговечного брака  коммунистической идеи с христианским подвижничеством. Уже ей виделся в мечтах и памятник Евдокии, держащей на руках колхозного председателя (или наоборот - она еще не решила), и вечный огонь в присоединенной к какому-нибудь международному газопроводу выдолбленной в граните или мраморе лампадке. Сей монументальный комплекс (осуществление которого она сразу и без сомнения решила поручить Церетели) вкупе с видевшимся ей во сто крат большим по размерам и величественнейшим по цели использования, чем храм Христа Спасителя, монастырем должен был скоро   сделаться главным духовным, музыкальным и хореографическим центром не одной лишь Деревни, но и всей России, и всего мира. Потому-то она и не противилась плану Виленина по преобразованию Деревни в нечто сходное с Венецией, но тут, конечно же, переплевывавшим древний итальянский городишко, благодаря использованию современнейших дизайнерских технологий.
      Вообще, она своим питомцем всегда была довольна и гордилась им безмерно, а теперь, с не меньшим, чем его нянюшка, воодушевлением восприняв идею возрождения России в одной отдельно взятой Деревне и без колебаний оставив ради этого созданную им и им же возглавляемую кафедру культурологии в городском университете, он удивлял ее едва ли ни всякую минуту. Чего стоила, например, его задумка водрузить на монастырских церковных маковках не пошлые золоченые, но полые алмазные кресты со световой подсветкою внутри: чтобы по ночам они одновременно и радовали всю округу негасимостью, и наводили ужас на истинных верующих, если бы таковые вознамерились подкрасться к Деревне! Виленину же пришло в голову и увековечение, наряду с Евдокией и Андреем Петровичем, памяти прежних монастырских насельников устроением во всех стенах обители назидательных ниш, в которых возлежали бы таким же способом подсвеченные изнутри черепа и кости, каких он рассчитывал с избытком накопать на разоренном советскими колхозниками кладбище. Счастливо согласившись с ним, София однако строго-настрого запретила дитяте (ибо для нее он, как для матери, всегда оставался ребенком) прикасаться к могилам Никиты и  Евдокии.
      - Даже и близко не думай к ним приближаться! - пригрозила она ему. - Пускай себе зарастают крапивой да репейником. Огородить их надо и табличку с черепом на столбе прибить: чтобы никто не мог туда случайно вляпаться.
      - Я вижу, няня, ты боишься их! Как Вейника! - смеясь заметил Виленин, напомнив Софии о единственном... не то что неприятном, но потревожившем три года назад ее покой непредвиденными хлопотами случае.
      Впрямую к Деревне случай этот отношения не имел, но София нашла в себе мудрости предаться все же некоторым опасениям. Да и всегда-то она не оставалась безучастной не только в церковном, но и, конечно же, образовательном и даже сугубо ученом процессе, хотя непосредственное наблюдение за ним было поручено Хозяином крошке Мефистофелю, любившему иногда оборотиться медведем. Ну, а медведь - известное дело! - хотя и страшен, однако имеет слабость до спанья. Очевидно, эту его слабинку белорусский академик Вейник и приметил, и ухитрился, занимаясь термодинамикой да охотой на НЛО, постигать втихаря... нет, не алгеброй гармонию, но физикой - Божескую Истину! К счастью, человек он был наивный и доверчивый и вместо того, чтобы, искренне уверовав в Бога, поискать истинных же Его рабов, подался в церковь лукавнующих либералов и угодил как раз в тот монастырь, где и доныне спасались от замужества Наденька с Любинькой. Они-то общей их нянюшке и поведали о забредавшем в их обитель ученом странничке, которого догадались не только сами охмурить, но и представить Верочке. И может быть, все бы обошлось и без Софииного вмешательства, ибо этой самой старшей из всех детей ее гнезда споручнице удавалось прельщать и не таких правдоискателей, но и отъявленных фанатиков даже из мусульманского сообщества, если бы   очарованный академик не обратил-таки на себя внимание самого Господа, поспешившего осиять его Своею благодатию, в лучах которого Веруня предстала в ее истинном блудливом облике. И хотя академик, почуяв свой смертный час, успел все же прочесть в их городе несколько сенсационных лекций - среди его слушателей были все Софиины поклонники, а рукопись своей новой теории природы он сдал на сохранение и вовсе одному из ее любимчиков и близких товарищей Виленина. Одно в этом происшествии осталось Софии непонятным: почему Господь не защитил здесь Своего избранника и позволил пробудившемуся Мефистофелю расправиться с ним, как с Иоганом Фаустом, использовав, правда, не нож, а случайно проезжавший возле монастыря автомобиль?
      Впрочем, она не была бы Софией, если бы старалась проникать в тайну Божиего Промысла; в ней самой не осталось бы после этого никакого смысла, ибо пришлось бы тогда признать, что все ее труды  подчинены  не служенью   Хозяину, а осуществлению того же Промысла, после чего недалеко было и до вывода о том, что и сам-то Хозяин есть не более, чем Господне попущение. "А хотя бы и так! - однажды лишь подумала она и ощутила, что-то вроде постороннего, залетного во внутрь ее свеченьица. - Значит, тем более, я обязана на совесть, честно делать свое дело, за которое Господь-то - случись начаться апокалипсису - мне его, быть может, и простит, если вообще не зачтет за подвиг!"
      Но вот теперь, с появлением в Деревне Капитана, София вдруг почуяла, что всему этому делу ее грозит оказаться не просто тщетным, но и гроша ломаного нестоящим. И более всего она сейчас боялась, как бы Виленин не обнаружил ее страха, результатом чего могло выйти его предательство по отношению к ней и подчинение власти капитанского духа. Ибо таким она сама же его и воспитала: любящим истину и готовым пожертвовать ради нее даже собственной карьерою. В том же случае с Вейником! Если бы София не доказала, что академик никогда не сомневался в истинности патриархии - Виленин сделался бы яростнейшим продолжателем его старой академической традиции и, имея качества духовного вождизма, скоро увлек на столь скорбный путь и все российское студенчество, и многих из патриархийных служащих, оставив далеко позади себя в подвижничестве даже и  катакомбных молитвенников.
      И что же ей оставалось делать, как ни обрушить на Алексея всю силу своего прельщения! При этом она прекрасно понимала и то, что Капитану способствует Никита, и то, что сам он может обладать не меньшей силою. А исходя из этого, ей уже не виделось иного выхода, кроме признания за Деревней права сделаться тем самым Армагеддоном, предсказанным в Евангелии и нетерпеливо ожидавшимся  всевозможными сектантами, и победа в этой тайной битве - решила она - будет на стороне не сильнейшего, а мудрейшего. Поэтому и первый капкан, приспособленный Софией на Капитана, был ею сконструирован с такой ювелирностью, что прежде Алексея в него в ту же ночь угодили и все без исключения деревенские жители, и даже полк со всем его личным составом.







2



      Как бы ни хотелось гуляющим обрести в отчаянном их гулянии полное самозабвение - ночующая в кабановском доме новоселицей Софья не исчезала из их всеобщей памяти, и даже если кто-то один впадал порою в летаргический сон - всякий из бодрствующих как бы обогащался его освобождавшимся из головы и сердца  и справедливо распределявшимся между ними помином. Поэтому когда в какой-то момент той бесконечной ночи случилось так, что из коллективного процесса выпали и бабка Лизавета, и Валентина, и Юрка, и даже Ванюшка - оставшиеся возле учиненного под пастушьим окном стола Натоха Иванов, Василий Петрович и Галька-Невеста почувствовали неотвратимую необходимость резко умножившуюся в них память немедленно высказать.
      - Мы вот тут веселимся, - первым не выдержал Натоха Иванов, слушая заунывный, напрочь лишенный каких-либо вокальных данных, но от этого несказанно проникновенный голос Гальки, выглядевшей - ввиду  малого света и отсутствия рядом с нею Юрки и правда -  невестой, - а и забыли, что в Васяткином дому сейчас Софья сидит.
      - Шо ей сидеть-то! - возразил скучающий от острого чувства неприкаянности Василий Петрович, тщетно пытаясь выпить из порожнего стакана пьяно гудящего в нем майского жука. - Спит себе тихонько, и не болит, что родной племяш тут вот...
      - А чё тут... вот? - икнула Галька, невольно прекратив пение и выронив изо рта давно потухший окурок; только смутно белеющая в ночи бумажечка, все еще хранящая в себе и запах табака, и обмусляканные крошки его, осталась на оттопыренной нижней губе ее. – Тут ты дома, чай, а там, - она махнула тонкой и необыкновенно женственной в обрамлении закатанного, но просторного рукава фуфайки рукой в сторону, совсем противоположную указанной, - чужие! Вертухай на вышке - и тот тебе роднее.
      - Да, - тяжело вздохнул запорожец и, видимо, представив себе того "вертухая "петухом, передразнил его, помахав ладонями, как крыльями: - Ко-ко-ко... Буду у старухи в курятнике жить.
      - Может, какая яичко от тебя снесет! - догадалась Галька и чуть не укатилась со смеху под лавку.
      - Смех-то смехом, - строго глядя на нее, продолжил начатую речь Натоха, - а я вот думаю: чего она там сидит? Примчалась на джипе, как новый русский, а сидит в избе.
      - Да спит она, - едва не плача, стоял на своем Василий Петрович. - Кабы сидела - свет бы горел.
      - То-то я и думаю, - согласился Натоха, - свету нет, а она сидит. И на нас в темноте глядит.
      - Ой-ой, как страшно! - передразнила кого-то Галька и обрадовалась: - Наливай, раз страшно! Выпьем... за родину. А потом я схожу  бельма ей выколю...
      Услышав ее призыв, мелькнули из ночи к столу две солдатские тени. Пришлось Натохе наливать из бутылки и в их подаянные кружки. По-боевому проглотив все одним махом, тени исчезли, оставив после себя лишь кислый запах кирзы. Оставшиеся чинно перечокались друг с другом стаканами (отчего перепуганный этой традицией жук вспорхнул с края запорожской посудины и исчез в направлении Млечного Пути) и задумались.
      - За родину уже поздно, - первым нарушил молчание Натоха. - Или не надо было чокаться. Давайте за любовь...
      - Юрка-а! - заорала вдруг Галька, задрав голову, словно улетевшее насекомое и было ее мужем. - Поди поцелуемся!
      - А ты не ироничничай, - предупредил Натоха, хотя сам успел пошарить свободной рукой в траве вокруг своего стула и убедиться в наличии там Валентины. - Я всерьез сообщаю: что-то тут не так.
      - Умрем, а не сдадимся, - поклялась женщина и, выпив свои полстакана, запела на мотив "Варяга":
                Пусть на шмоне обыщут нас тщательно,
                И в барак надзиратель вошел –
                Мы под звуки гармошки наплачемся
                И накроем наш свадебный стол…
      - Вот и я говорю, - внимательно выслушав ее, потом припав не надолго к стакану и, наконец, скрипнув зубами от мужества, словно он стаканом и закусил, воодушевился Натоха, - как бы наша свадьба не была последней. Сколько ни живу, а такого не видел, чтобы монашки на джипах ездили в простые избы. Да и какие монашки-то! Соньки Кабановы!
      - А то ты ждал Мармеладовых! - сумела и тут съязвить Галька, не засмеяться после своего столь сольного пения не смогла.
      - Это ведь только задуматься! - приняв к сведению ее слова, продолжал докладчик и потряс над столом растопыренным кулаком. - Я же все понял! Чего она тогда капканы-то мои вынесла, не сказав, что уже в сане состоит? Только Ивановы-то никогда дураками не были, какими она думает. Я долго размышлял. И вспомнил! Те капканы дедовы! Сто лет назад  их у него сперли. Надо было мне их взять у нее. А нынче весь дом обшарил: нету! Я бы доказал... Валю жалко. Думали: мы в Деревне молодую  жизнь наладим, а тут... Правильно, Галя, говоришь: шмон будет!..
      И он, проскрипев еще более громко и мужественно, отер со щеки скупую, но  всеми замеченную, несмотря на ночь, слезу.
      - Я не поеду, Толя, - выразил ему свое сочувствие Василий Петрович, крабом вцепившись в его кулак. - Нехай они без меня там хохлюжат! Карбованцев нам пока хватит... шоб стоять до победного...
      - А власть сменится - на шехели поменяем, но не сдадимся! - изъявила свою готовность и Галька... и также, распластавшись над столом, присовокупила костлявую свою ладонь к мужскому рукопожатию. - Дружба народов всех континентов, блин!
                Вставай, проклятьем заклейменный,
                Весь мир голодных и рабов!..
      Тонко и хрипло взвился над Деревней ее решительный голос, но он не остался в поднебесье одиноким: и мужчины на сей раз поддержали ее, да так, что подкравшийся в ту минуту к оставленному Софией без присмотра отверстию Гермес, перепуганный, поспешил восвояси с быстротою молнии, проклиная тот трехвосьмерочныи год, когда сам же и помогал Потье с Дегейтером сочинять этот гимн.
                Кипит наш разум возмущенный
                И в смертный бой вести готов!..
      Скоро к столу вернулись и остальные присутствующие, разбуженные давно не слышанной, но до боли с детства знакомой мелодией, хотя, казалось бы, пропетые Галькой прежде нее "Хасбулат", "Из-за острова" и, уж конечно, "Порушка-Параня" были древнее и имели поддержку даже со стороны солдат и Ванюшки, что лишний раз доказывало наличие в людях хромосом и генетической памяти. Но, доказывая это наличие, оно намекало и на то, что пролетарский гимн являлся пошлым плагиатом, если вообще не воровством, и значит, истинные-то корни его следовало отыскивать во временах  раннехристианских или античных, или вообще допотопных. Однако сейчас заниматься этим было некогда да и некому, ибо проснувшиеся, как оказалось, годились породнившимся  мушкетерским рукопожатием разве что в оруженосцы, каковых на Руси никогда не водилось. При этом, не имея оруженосцев, земля наша была богата Ярославнами - посему дружный плач отщепенцев и не вызвал удивления ни у кого из поющих, твердо повторивших один-единственный, но самый сильный куплет гимна до семи раз и только после этого разодравших туго сплетенные в узел пальцы и распахнувших объятия для своих печальников. Одному лишь Василию Петровичу пришлось выбирать между бабкой Лизаветой и Ванюшкой, и он, после некоторых колебаний, выбрал будущее, оставив прошлое в безутешных слезах, которые оно никогда бы не выплакало, если бы не возникший в их тайном обществе прапорщик.
      Колька Сизов, услышавший гимн еще в будке у полковых ворот, не смог не отозваться на этот зов далеких предков и, невзирая на даденную им родине присягу, поспел к столу как раз в тот момент, когда бабка Лизавета взялась тосковать в настоящий голос, а  пение, прекратив клокотание в гортанях, снизошло в утробы.
      - Коля, милый, - только и сумела вымолвить старушка, утыкаясь лицом в то место его защитной гимнастерки, где должен был находиться яркий орден.
      - А дядька-то твой... того, - сообщил ему Василий Петрович.
      - Чего "того"? - не понял, но приготовился испугаться ракетчик.
      - Шел сюда да и сгинул,- подтвердила Галька, шебурша пальцем в немытой  Юркиной голове. - Вот, беспалый не даст соврать: он его видал.
      - Стоп! - вскинул над столом обе руки Натоха, и только что прилегшая на одной из них Валентина скрылась где-то в низменной части ночи. - Где он мог сгинуть? Ведь и то, что должен был бы быть бы дол...
      Видимо, песня кипела в его нутре сильнее, чем в остальных, и требовалось время для полного ее возвращения в гены, неохотно отворявшие навстречу ей створки своих дверей. Вспоминание об Агрономчике и догадка о его пропаже с лица деревенской земли потрясли всех необычайно. Даже Ванюшка затрепетал в мягких и теплых хохлятских объятиях и захотел домой.
      - Значит, мы верно все поняли, - кое-как справившись с генами, вывел Натоха. - Все мы теперь у нее на прицеле, и всех нас она скоро переведет.
      - Куда переведет? Кто? - растерянно спрашивала, опять возникая в поле зрения, Валентина.
      - Тебя, радость, переведут в другой барак, - на сей раз даже забыв усмехнуться, пояснила Галька, и над Деревней обозначилась мертвая тишина, в которой было слышно только, как пьет горькую прапорщик.
      Однако мертвой она лишь  казалась, и если бы кто-нибудь из притихших в трудном свете одиноко горящего в этой ночи окна людей мог прислушаться - множество тайных жизненных звуков ввело бы его в уныние указанием на суетность и тщету человеческой жизни. Не говоря уж о муравьях, разумно устраивающих свой макрополис в недрах  Юркиной завалинки, сонмы других ползающих и летающих, проникающих и карабкающихся безгласых насекомых шорохами крылышек, лапок и брюшков создавали целомудренный фон для брачной мелодии воркующих птичек, квохчущих курочек, мурлыкающих кошечек и поскуливающих собачек, над  которой владычествовал хор голодно вздыхающих телок в загоне и сыто рыкающих зверей в лесу. И все-то в этом оркестре подчинялось гармонии, все-то было многозначительно и в то же время просто, тогда как у людей, вот, даже глотательные звуки прапорщикова горла представали совершенно бессмысленными, но усложненными тяжелыми думами внимающих им. Стало быть, в думах-то и было все дело, стало быть, думы-то и есть суета и тщета человеческая, делающие нас в сравнении с природой мертвецами. О, если бы хоть кто-нибудь из бывших там понял это! Тогда бы София и против них, как против Капитана с Агрономчиком, оказалась бы бессильной, ибо не за что было бы ухватиться ее капкану, а холостой хлопок его в этой ночи мог бы напугать разве что осаждающих избу Петровых солдатиков, занимающих промежуточную нишу между симфонией природы и задумчивостью пировальщиков. Но, увы. Так уж устроено большинство из нас, что, страдая от дум и всяческих суетных мыслей, мы не стремимся избавиться от них, а все больше и чаще им предаемся, усугубляя и без того сомнительное наше положение среди прочих Божиих тварей. Ладно, хоть Ванюшка еще не далеко ушел от природы-то, а  семилетнее обучение в сельской школе попридержало его наследственную тягу к глубокомыслию.
      - Надо им спать не давать, - вдруг предложил он, и все, без исключения, встрепенулись, обратив на мальчика полные надежды взоры. - Надо шуметь, орать, песни петь, а спать днем ложиться. Они и забоятся...
      - А карбованцев буде! - поддержал его обрадованный запорожец.
      - Ой, умник, сынок! Подь я тебя поцелую! - присоединалась к его радости Галька и все остальные, кроме Кольки Сизова, еще не разобравшегося в ситуации, и Натохи Иванова, разобравшегося слишком досконально.
      - А если они тоже на ночной режим перейдут? - хмуро вопросил он, придерживая кое-как укрепившуюся на соседнем стуле жену. – И тоже станут по ночам песняка давать да споры спорить? Им ведь только покажи пример...
      - Чай, монашки-то ночью молиться должны, - вспомнила бабка Лизавета.
      - Мало ли что они должны, - возразил Натоха. - Пешком тоже должны странствовать, а ездют на джипах.
      - А мы им и днем спать не дадим! - вновь удивил всех находчивостью Ванюшка, поцеловавшись с матерью по-воздушному. - Вы дрыхайте, а я у них под окошками в рожок дудеть стану!
      - И почему его опять на второй год оставили! – восхитилась Галька, и даже Юрка обвел окружающих заблестевшим глазом.
      - Я не знаю, про кого вы тут говорите, - наконец вступил в разговор прапорщик. - Но если что - я весь полк подниму по тревоге.
      - Про того и говорим, хлопец, кто дядьку твоего... того, - растолковал Василий Петрович.
      - Тогда – гранату! - вскричал Колька, вскакивая с лавки. - Гранату им в дышло! Роотааа... пааадъем!
      И он застыл по стойке смирно, прислушиваясь и, видимо, ожидая увидеть перед собой разбуженную его командой роту. Однако его призыв вызвал действие совершенно противоположное приказанному, и Деревня огласилась топотом множества сапог, стремительно удалившихся через огороды и лес в сторону полка. Между тем старания прапорщика не оказались бесплодными, и бегство солдат напомнило Юрке не столько о скором времени выгона телок на пастьбу, сколько об объекте воинской привязанности.
      - Не пора ли и нам к Хрюше сходить? - подначил он. - А то ужи выпить-то  стало нечего...
      - И то, - многозначительно вторил ему Натоха, покосившись на запорожца.
      - Сходи, - не менее многозначительно молвил и запорожец, начав зачем-то щекотать извившегося в его руках мальчика.
      - Так ведь за так-то она не дает, - простодушно предупредил Юрка.
      - Да, за так теперь уж и хрюши не дают! - снова стала веселиться Галька.
      - А вот тетка моя, помню... - подхватил было ее шутку Василий Петрович, но строгий взгляд Натохи обязал его вспомнить о своей роли в их мушкетерском союзе, и он, как Партос, полез за папзуху за деньгами.
      И тут, пока он извлекал их оттуда, пока разматывал надежно спеленавший их рушник и извлекал из пачки неподатливую, но нужную купюру, внимание всех отвлекло бесшумное, но яркое и странное явление. Вдруг над Деревней в стороне бывшего магазина восстал дымный столб пламени, а когда дым, опередив огонь, образовал в звездной бесконечности кривое облачко, на земле изобразилась чем-то на это облачко похожая фигура человека в папахе. На  мгновение даже воинственный прапорщик оцепенел, забыв про гранату, и только бабка Лизавета не потеряла присутствия духа и спокойно сообщила:
      - Это Ромка кабель жечь начал. Видать, многонько уже нарыл.
      - Тот-то я гляжу, его тут нет, - с облегчением вздохнул Натоха и принялся приводить в чувства Валентину. - Он что, всю ночь копал?
      -А как не копать? - вступилась за зятя старушка. - Семь ведь голов настрогал, да восьмой на подходе.
      - Так темно же!
      - Оне, чечены-то, и впотьмах видют, - напомнила она, - Глаза у их так устроены.
      - Не только у них, - поддержал ее Василий Петрович, запихивая кулек с деньгами обратно, - Капитан мне давече брехал, что и он рыбу-то в океане только ночью может видеть.
      - А он не сказал, что и по воде пешком прогуливаться любит? - зачем-то спросила Галька, но, сейчас же и поняв, что сморозила чепуху, отвлеклась на другое. - Мы вот гуляем, а про него и ума нет. Он же для монашки-то выходит опасней нас. Его-то ей и надо в перву статью вписать да про Никиту этого допросить.
      - Это еще зачем? - не понял Натоха, приготовясь вступиться за любимого родственника.
      - Как это зачем! - удивилась Галька, будто знала о коварстве Софии больше ее самой. - Ясно, зачем! Ментов-то в зоне и надзиратели пасут...
      - Да причем опять зона-то твоя? - обиделся Натоха.
      - Я, дядя Толя, чувствовать так научена. Сказать, вот, не могу, но... чувствую.
      - Так пойдем, что ли, к Хрюше-то? - напомнил Юрка, то ли решив защитить жену, то ли боясь, что запорожец потеряет зажатую в кулаке деньгу.
      И странно: на сей раз даже и запорожцу не захотелось послать его одного, но все дружно поднялись и, слившись в одно целое, пошатываясь, но чувствуя локоть друга, выступили навстречу уже выглядывавшей из-за монастырской громады утренней заре. Шедший чуть впереди всех Ванюшка как бы прокладывал для них новую тропу по деревенской земле, звуками рожка одновременно и приветствуя рассвет, и распугивая все более уплотнявшихся по мере приближения людей к кабановскому дому (а значит, и к реке) комаров. Только завернув за угол Лизаветиной избы и проходя     мимо приоткрытой в таинственный председателев сад калитки, он несколько приумолк, а идущие за ним приостановились, увидав в глубине этого сада в лабиринте древних ветвей и молодой листвы едва-едва освещенные окна. Однако всякий заметил, как свет этот, исходя из невидимой, почти не существующей точки, по мере удаления от избы, становился и пространней и ослепительней, так что у изгороди не оставалось уже ни одного не потревоженного им листика, ни одной вишневой горошинки. Между тем по эту сторону ее было все еще темно, и только в глазах наблюдающих эту таинственность как бы затлелись давно остывшие и припудренные сырою золой уголечки.
      - Кхе-кхе, - первым ожихарился Натоха. - Вот вам и Капитан. Тоже, гляди, не спит...
      - Я же сказал, - робко прошептал Василий Петрович. - Он по ночам привык рыбу-то ловить.
      - Надо бы хорошенько за ним поглядеть, что он за рыболов, - так же шепотом предложила Галька, и только бабка Лизавета перекрестилась.




3


          
       Замеченное Алексеем свойство бабушкиной избы, сделавшейся с появлением в ней нежданного гостя  просторнее, напрочь лишила его сна, и пока смирившийся этот гость, отвернувшись к стенке, ворочался и тяжело вздыхал, он пытался отыскать случившемуся пример в Святом Писании. Но ни Иона в китовом чреве, ни три отрока в печи, ни даже пророк Даниил в львином рве, являя чудеса Господнего к ним внимания, пространством их узилищ не интересовались.  Нечто похожее можно было бы обнаружить в житиях  некоторых  преподобных старцев, принимавших в крохотных кельях своих множество паломников, однако прямого указания на изменение размеров самих келий Алексей не припомнил и догадался, что их духовные беседы могли происходить прямо на улице, под открытым, так сказать, небушком. Таким образом, оставался лишь Ноев ковчег, в каком спаслись от Потопа не только члены семьи богоизбранного, но и все жившие в то время на земле животные да еще и с их брачными прилогами, и все птицы и мошки, червячки и гады, не говоря уж о тварях земноводных, имевших почтенные размеры, но долго оставаться без тверди под ногами, в отличие от рыб, не умевших. Казалось бы, построить корабль, способный вместить их всех сразу вообще невозможно, но Алексей не был бы капитаном, если бы еще в раннем детстве не установил, что то допотопное судно имело такое же водоизмещение, как современная плавбаза, и значит, вся земная живность могла чувствовать себя в нем вполне комфортно и даже свободно разгуливать по его трюмам и твиндекам, не имея нужды ни в пище, ни в питие. Однако это же установление означало и то, что если в Ноевом ковчеге не было явлено чуда Божиего относительно судостроения, то чудесным образом было показано, насколько ничтожна в массе своей наша животная жизнь, которую какая-нибудь шальная океанская волна могла захлестнуть, опрокинуть вверх дном и в одно мгновение переломить на гребне, как ломают через колено скалку колбасы. Сам же человек, даже вкупе с женой и детьми, есть почти что ничто, былинка на ветру и камушек в воде, а уж сокрытое в нем семя новой жизни... без микроскопа и не различишь.
      Очевидно, что всякий бы на его месте, сделав столь безутешный вывод, тотчас сошел бы с ума и предался во власть какой-нибудь тайной доктрины, успокаивающей своих приверженцев тем, что всякий человек есть зародыш в утробе Вселенной, без которого она не могла бы существовать, а его ничтожная душонка запросто вмещает в себя всю мировую душу (anima mundi), и значит, он не просто бессмертен, но и не может быть похищен адом. Однако Алексей принадлежал к породе тех людей, кто, оставаясь в здравом уме, находят утешение в самой безутешности, да так, что даже и боятся более всего в жизни именно утешности, видя в ней бесовскую прелесть, влекущую их в погибель. Что же делать: так он был воспитан и так образован, что и знать не хотел ни о Вселенском Яйце, ни о воплощениях Кришну, ни даже о Гинунгагапе, хотя родился и вырос на земле этих самых гинунгагапцев! Увы, он и сам порой сознавал, что его невежество  может когда-нибудь обратить на себя внимание земляков, которые сочтут его либо гордецом, либо безумцем, но, опять же, и тут находил утешение в том, что ему выпала столь печальная и безутешная доля.
      Вот и теперь. Любой нормальный человек, увидев, что с его избой творится нечто небывалое в истории, поспешил бы согласиться с предложением Агрономчика и посредством пьяного забытья восстановить привычный порядок и в собственному дому, и в природе в целом. Но Алексей, напротив, вдруг обрадовался, как будто всю жизнь только о том и мечтал, когда ему представится возможность употребить остатки сил и дней своих на восстановление нарушенного  кем-то порядка на трезвую голову и без надежды на людское понимание или хотя бы сочувствие. Более того, он сразу для себя решил, что не посмеет искать сочувствия ни в ком из живущих в Деревне, ни даже в городе. Скорее, он сам готов был сочувствовать им всем, а уж по доктринерам-то давно проливал горючие слезы, представляя себе их  безумное счастье убогим и недолговечным. Конечно, он был далек от мысли о том, что эти слезы и дошли, наконец, до Господа, который и решил теперь подать несчастным руку помощи, вступив через посредство деревенского жилья в переговоры с бывшим капитаном, однако не увидеть здесь и вовсе Господнего участия или подумать, что у бесов в наши дни не вызывают никакого страха ни горящие в святых углах лампадки, ни тихие молитвы, ни кресты на персях православных христиан, представлялось Алексею непростительным грехом. Подумать так значило бы усомниться во всем, что было на земле святого во времена постройки этих стен руками дедов, и освященья их отцом Паисием, и окропления слезами бабушки, до скончания дней ее вздыхавшей о горькой участи всех отправлявшихся стройными рядами, со знаменами и бодрыми гимнами во ад и оставлявших после себя потомство, чающее адских свобод и прав себе еще при жизни.
      И он, в конце концов, решил совсем не думать ни о чем таком, но постараться, не обидев никого, исполнить в точности всю Божью волю, а именно: сначала убедиться, что он не ошибся в сделанном им открытии, затем придумать для чего и как его использовать, чтобы восславить Бога, а уж потом испросить в усердных молитвах и строгом посте благословения на благое дело, которое в молитве же и будет ему полностью разъяснено. Проверку можно было осуществить двумя способами: или выпроводив гостя, или пригласив в дом еще кого-нибудь, - однако и то и другое сделать в эту ночь было нелегко, ибо Алексей был человеком хотя и добрым и гостеприимным, но и не любящим суеты, так что указать трезвеющему Агрономчику на дверь было для него такой же мукой, как зазвать в избу пьяную толпу односельчан, которые если бы и не потребовали  угощенья, так принялись бы здесь до утра, а то и до конца жизни угощаться из своих резервов. И ладно бы он знал настоящее имя своего гостя, которого заботливый кавказец, как боевик на допросе, иначе, чем кличкой обозначать не пожелал, - тогда бы можно было, например, завязать с ним вежливый разговор и предложить ему подышать несколько  минут свежим воздухом. Или бы имел вескую причину просить гуляющих лишь заглянуть в избу минут на пять... Можно, конечно, было бы   убить здесь сразу двух зайцев: то есть  попросить заглянуть для того, чтобы они увели соседа с собой, и, наверно, всякий на его месте так и бы и поступил, что позволило бы хотя бы на глаз оценить размеры помещения при заполнении его множеством людей и потом уже измерить опустевшую избу с точностью до сантиметра. Но, увы, по доброте своей, Алексей не желал вовлечения Агрономчика  в  гульбу и даже считал своим христианским долгом уберечь его от нее. К тому же, одной, да еще и приблизительной оценки было явно не достаточно, но следовало оценивать и измерять столь уникальное явление хотя бы до семи раз: прежде, чем начать уверенное перекраивание своей судьбы-то, и Капитан впервые в жизни почувствовал себя не на своем месте.
      К чему бы могло привести его это чувство - страшно и представить, и, слава Богу, что ему было к кому обратиться со своею бедой, будучи уверенным в сочувствии и помощи. Отцу Паисию даже не пришлось снисходить к своему подопечному: лишь только он услышал робкое и тайное Алексеево воззвание - сейчас же и нашел через кого свое участие явить. Этим избранным оказался до сих пор ничего не подозревавший (или делающий вид, что не подозревает?) и смиренно дремавший возле сумки  своего хозяина котенчишко, который и был мгновенно пробужден и вынужден издать негромкий, но требовательный звук недвусмысленного содержания.
      - Что такое? Кто? - встрепенулся измученный бессонницей Александр Васильевич и сел, спустив босые ноги с дивана на пол.
      - Это ваш котенок, - сообщил обрадованный мореход. - Поди, дак, прогуляться просится.
      - Котенок? - не сразу понял, но как бы заранее вспомнил гость и тотчас ощутил прижатие к ноге ласковой и теплой пушистости, которая не преставала жалобно мяукать. - Так надо же его выпустить, - обеспокоился он. - Вишь, как трется, стервец.
      - А если убежит? - схитрил Алексей. - Он ведь здесь, как и вы, первый раз, дак...
      - Я его вынесу. Сейчас, сейчас! Куда тут?..
      - Свет-от ко мне еще не подключили, - пожаловался Алексей. - Возьмите свечечку. Да далеко не ступайте, а то заблудитесь...
      Лишь только Александр Васильевич, кряхтя и вздыхая, с котенком в одной и свечкой в другой руках, шагнул за дверь - Капитан невооруженным глазом увидал, что в доме стало меньше места, а когда счастливый и немного освеженный ночной прохладой гость с котенком, но без свечи в него вернулся - он даже испугался, что тот увидит, как буквально на глазах, но, к счастью, без скрипа и толчков, раздвинулся простенок между двух передних окон. Конечно, надо было бы погонять их туда-обратно и семь раз, надо было бы при этом как-то обратить внимание на наружные размеры дома и испытать его с большим количеством входящих и выходящих, но все это, уже понял Алексей, сгодилось бы уже для уточнения расчетов, тогда как главное для него было очевидным: он получил в наследство нечто уготованное Богом с помощью бабушки и отца Паисия для какой-то тайной, но и должной когда-нибудь    оказать влияние на реальность цели. Чтобы убедиться в том, что цель эта была именно Божия, не требовалось даже наличие семи пядей во лбу, так как тут нарушались законы природы, которые князю мира сего не подчинялись.
      Алексей же теперь был уверен, что и ему надлежит принять в осуществлении этой цели самое непосредственное участие, а так как он грамотно и успешно умел делать в жизни лишь одно дело, то, не мудрствуя лукаво, порешил, что новое его жилище не должно ничем отличаться от старого, и стало быть,    его следует преобразовать в нечто подобное Ноеву  ковчегу, с той лишь разницей, что ковчег сей должен быть рыболовным: то есть приспособленным для ловли чего-то похожего на обитателей морских глубин. "Ну, уж наверно не утопленников," - с надеждой подумал он, но тут же и понял, что если и попадут в его невод утопленники, то их можно будет откачать, иначе бы предстоящий промысел не имел   никакого спасительного смысла. Вдруг ему вспомнился его давешний сон на сеновале, какой он расценил как глупость; теперь же этот сон оказывался вещим и если не требовал подробного разбора, то явно указывал на состав первого из будущих его уловов, которому, при всей его скудности и разношерстности, предстояло охватить жителей Деревни, пока что беззаботно веселившихся в их нескончаемой ночи. Вспомнились ему и напутственные слова отца Паисия, прямо сказавшего, что задача Алексея состоит в обретении в Деревне Ковчега Спасения. Теперь и эта тайна прояснилась, и оставалось лишь сообразить: что же делать-то с этой сказочной избушкой, как соорудить из немудренного ее устройства что-то хотя бы приблизительно имеющее вид корабля? Здесь неразрешимым для Капитана оставался вопрос с раздвигающимися бортами, и он не мог пока помыслить ничего иного, кроме того, что количество спасаемых не известно и самому Господу.
      Между тем пока он предавался своим мистическим раздумьям, сидевший на диване Агрономчик излагал ему и настороженным Ликам за лампадкой свои и поэтому не очень-то стройные и здравые мысли.
      - Я ведь понимаю, - говорил он хриплым, но постепенно откашливающимся голосом, - что меня везде дураком считают. Да что же делать? Насильно мил не будешь. Оно, конечно, и я во многом виноват. Не  надо было относиться к этому так... легкомысленно. Но я-то думал, что это просто шуточки. Ведь сперва как? Придумал что-нибудь и... рассказал одному, другому, десятому. Глядишь, скоро уже самому сообщают по секрету твою же пулю. И уже никто не помнит, кто ее пульнул, да и не знает, что это пуля! Этак можно было такого тут нагородить, что и сам бес не разобрал бы, где правда, а где брехня. Я и городил. Да все как-то по мелочи. Образование-то какое? Может быть, будь я и вправду агроном или учитель - Хрущев-то не кукурузу пошел  бы насаждать, а сразу - ананасы! Но ведь что характерно: даже председатель, Андрей Петрович, поверил, что она здесь приживется, а потом лысому-то и отписал, а тот и взял мое изобретение  в программу всего народного хозяйства. Тут мне и надо бы понять, что шуточка-то боком выходит. Я же - что? Молодой еще, зазнаистый был! Покаяться бы, доказать, что это все одно озорство, и тогда, глядишь, и сам Никита Сергеич у руля остался. Я же - что ты! Гоголем пошел, когда его сковырнули! Вот, думаю, я уж могу и правителями, что твоими пешками, двигать!.. Тут, опять же, пойти бы учиться, да по партейной линии, а я... на радостях-то начал попивать. И пропил свой талант. Все мельче и бездарней и слушки-то мои становились. Правда, вот, из Райки посчастливилось сотворить артистку... однако она и без меня такой была, когда на базаре-то молочницей прикидывалась, а сама заместо молока бражку наливала. Э-эх!.. Ушла моя жизнь. Только и успокаиваюсь, когда вспомню, что и все-то на нашенской Руси так же вот. Про Есенина-то слыхал? Вся страна ведь думала, что он - сам красавец, видный такой! - чуть ли ни королеву подцепил, Айседорку-то! А мне как-то фотокарточка ихняя на свалке под руку попалась... в книжке какой-то, уж не помню. И что? Лежит этакая бабища   толстозадая... как только плясать-то  с  такой  ж...  умудрялась? А Сережа рядышком с ней в одних подштанниках, и срам глядеть. Сморщенный весь какой-то, жалкий. Вот тебе и слухи. Сила! А вчера я и увидел силу-то. Мужик один мне такую дуру предложил, что, дескать, все кошачьи из района и деревень в лес подались  за  какими-то птицами охотиться. Я, конечно, ему не поверил, но в нашенском лесочке у автодрома бабку встретил... Господи! Вот это класс! Пошла, видишь ты, по грибы, а набрала  целую  корзинищу  котят! Вот и этот - из ее помета... Да ведь я ж его Грибочком  и назвал!.. И что ты думаешь?.. Не было! Никакой такой старухи не было! Ракету-то как проволокли, так она и была такова! Стало, слух-то мужиков сам по себе зажил! Да сразу и оплодотворился!  И вот вам - этот плод! Потрогаешь, погладишь - как настоящий, даже гадить может... Ну, и что? Я вот сейчас лежал и думал: они ведь этак-то теперь, что захотят с нами сделают. Ладно, мужик-то русский дальше лесу не глядит, а те... Ельцына, вон сотворили - так это цветочки. Погоди, еще кого похлеще за правдашнего предложат. А там уж и... жди антихриста. Только я тебе, мил человек, сейчас на другое скажу. А ты слушай. Слушай!..
      При этом обещании Александр Васильевич так разволновался, что уже не мог усидеть на месте и не просто встал с дивана, а принялся ходить по избе кругами, размахивая руками и то смеясь, то плача, то падая на колени и громыхая об пол лбом. Но – странно - Алексей, слушая его немыслимый бред, все больше проникался к необычному своему гостю доверием, а под конец даже заключил, что и не бред это вовсе, а самая, что ни на есть, ясность.
      - Ты, я вижу, парень настоящий, - признался тот. - Я умею людей-то видеть. И тут вижу, что сам Бог мне тебя послал. Или меня - тебе?.. Ну, да потом разберемся. Так вот слушай. Это великая тайна. Я, дурак, уже как-то растрепал ее, да, слава Богу, никто мне не поверил. Думают: изоврался дядя Саша Сидоров. А я-то знаю, что нет. Что вся эта-та моя тайна и есть то самое, для чего я родился и пришел в мир. Господи, помилуй меня, грешного! Прости засранца и не вели казнить прежде времени! Я ведь верю, что Ты милостив. Что ты... позволяешь избранникам-то своим и покуражиться  иной раз. А то и нарочно  куражниками их выставляешь: чтобы не гордились, а людям не просто было правду-то Твою понять. Я чай, и Русь-то вся потому и пьет и впотьмах живет, чтобы басурманам всяким да жидам правда-то Твоя не на блюдечке нами поднеслася... Так вот, парень, придумал я... или как хочешь понимай... что монастырь-то наш деревенский не на том месте стоит. Не первоначальный он, хотя, вишь, и монахи в нем святые жили. Но... не знали, сердешные, что кто-то когда-то тут все переиначил, и значит, Божье-то место не на горе красуется, а под самой нашей Деревней и есть. То есть было, да, вот, быльем  и поросло. Только Бог-то поруган  не бывает - слыхал, чай? Так вот я  и понял... после того, как додумал-то... что здесь нам копать надо. Здесь оно! А не там. Там - для ложных слухов применение, и погоди, скоро их так ли еще примутся воплощать! Стон по всей земле пойдет! Потому как косточки-то иноческие там - у них, и они отмщения требуют. А тут... Я как выходил сейчас с Грибочком-то - сразу все и понял. Это ведь Евдокиина  изба? Конечно! Другой и быть не может. Я давече напился, но ручаюсь, что Грибочек-то меня сюда и указал. Так ли?.. Так! А почему сюда? Почему нынче, а не  тот  год  и  не  потом?.. Потому  что  ты  нынче  здесь взялся. Я не любопытствую: кто таков и откуда? Мне это все равно. Главное, что здесь опять лампадка Евдокиина горит. И для того она горит, что место указывает. Что тут и надо копать. Сам буду. Мне мои грехи перед Богом самому надо искупать. А ты... чего хочешь делай. Ты мне не помеха. Похмелиться  не позволил - и видно, что ты парень настоящий. Жалко, деньжат у меня маловато. Но  я  много  не съем. Отработаю! Весь хлебушек свой отработаю! Да что хлебушек! Самой землицей этой и стану питаться, как червяк! Ты только не мешай мне. А я уж докопаюсь! Сейчас, вот, прямо и начну. Как ты?.. Понял ли?..
      - Да... как не понять, - не совсем уверенно ответил Алексей, но все же осмелился спросить: - Прямо под домом, что ли, копать-то будете? Не обвалится? Может, чуть в сторонке взять?
      - Нет, - твердо прошептал Александр Васильевич, присев рядом с ним на кровать. - Надо прямо тут. То есть под самым этим полом...
          - Да ты небоись! - все более веселея и воодушевляясь, заверил он, легонько хлопнув собеседника по загривку. - Нам же не котлован нужон, а так... как бы погребок. Туда проникну, а там уж... А точное-то место, я чай, Грибок укажет! Давай-ка его пихнем под  пол-то!
      Когда они, открыв западню и посшибав густую паутину  в ней, проникли со свечою в капитановой руке в подполье, спрыгнувший следом за ними котенок, действительно, не зашарахался  по углам, но лишь несколько секунд понюхал вокруг себя и вдруг решительно прыгнул, как на мышь, в середку между печными столбами и  забитыми чурками продухами и, воинственно заурчав, быстро-быстро заработал передними лапками, так что Агрономчик не отважился остановить его, боясь быть исцарапанным этим очаровательным зверьком до крови.




4



          
      Не спали в эту ночь и дядя Леша с теткой Шурой Петровы. Целый день тяжких трудов в кабановском доме,  да еще и с похмелья после устроенного Васяткой  в  том  же доме пира должен был, казалось, лишить их всех    физических и умственных сил, так что и всему полку не удалось бы до них достучаться, однако ничуть ни бывало. У обоих не было сна  ни  в одном глазу, а физические силы, не имея теперь особой надобности, преобразовались в умственные, сообщив последним такую мощь, что покупавшие самогон солдаты становились как бы парализованными ею и выпивали купленное прямо на месте, забывая про дедовщину и валясь с ног уже в кустах у забора или в картофельных межах.
      - Ну, Софья! Ну, ведьма!.. - сначала, полночи, только и восклицал хозяин, не стесняясь своих простодушных и туполицых клиентов.
      - И то, что ведьма!.. И то, - вторила ему, как музыка курантов - предварительному шуму шестеренок, хозяйка. - И чего их сюда нечистая-то принесла? Или другого места нигде нету?..
      И только когда перед самым уже рассветом то ли из  леса, то ли эхом отразившись от неба, донеслась команда к подъему, и воины как один умчались в их казенное расположение - дядя Леша, подсчитывая выручку за столом, несколько расширил ассортимент своей  лексики и даже присовокупил к нему мечтательную приправочку.
      - Ведьма-то ведьма, - задумчиво протянул он, - а ведь нам это и на руку. Я уж предполагал, что монахи-то нас обогатят, а тут вот подумал: а не оформить ли нам столовую?
      - И чем же ты их потчевать думаешь? - полюбопытствовала с печки тетка Шура. - Монахи-то ведь постятся, и на одной каше скоро  не озолотишься.
      - Вот и видно, что ты не больно как умна, - усмехнулся дядя Леша, но интриговать супругу не стал и потому пояснил: - Это они там - за забором постятся-то. А вкусненького  да  сытненького  ох  как охота и постникам! Смекаешь ли, женщина?
      - Ты хочешь сказать... - боясь своего ума, едва ли ни шепотом молвила женщина. - У нас оне будут тайком мясцом питаться?
      - И не только мясцом! - расплылся в торжествующей улыбке хозяин, оборачивая денежную пачечку  капроновым чулком и в тот же  чулок  ловко  ее  всовывая. - И от первачка не отнекаются, и меды скоро начнем затворять!
      - Ой, Леша! - заулыбалась и хозяйка. - А можно еще и видачки им тут крутить! Прямо сериалами: чтобы каждый вечер ходили!
      - Тьфу ты, с твоими сериалами! - выругался тот. - Не сериалы, а  порнуху им надо. Вот то-то будет дело!
      - А может... - уже и улыбаясь, и таясь, начала она, но вынуждена была ради придуманных слов сползти с печи и подойти к мужнему уху. - Может, девок им захочется? Молодые ведь да сколь времени воздержны. Подумай-ка!
            - А что! - после долгого раздумья решился  он и незаметно, отвоворотясь как бы посмотреть на окно, облизнулся. - И это дело доброе. Надо обмозговать...
      - Вот только, я боюсь, Леша, - вдруг опечалилась тетка Шура, - есть ли у монахов деньги-то? Солдатам-то матери шлют, а этим... Где им взять? Чай, зарплату и ту не плотют?  Не воровать же?
      - Да… - помрачнел и дядя Леша. - Этого мы и не учли... Настоятель  да завхоз  какой  и могут позволить, да, глядишь, гости из епархии когда приедут, а так... Да... Заковыка получается... Ну, Софья!  От ведь ведьма!..
      И он, не выходя из хмурости, погрузился в неожиданные мучительные думы, продолжая, сам того не замечая, бубнить все то же: "Ну, Софья!.."  Уже и тетка Шура, опасясь нарушить неведомый ей, но всегда вызывавший уважение ход его мыслей, снова взгромоздилась на печь и взялась про себя вторить ему прежними воздыханиями, а он все сидел, низко понурив свою седую головушку, не ожидавшую столь внезапной перегрузки, и все твердил одно и то же, словно лишь в этих словах, и ни в каких других, был сокрыт единственно верный способ устранения упомянутой им заковыки...
      Всякий, кто хоть чуть-чуть имеет приближенность к церковным обычаям, не может не знать, что частое повторение имен нечистой силы, как, впрочем, и Имени Божиего, чревато возможностью отклика ее на такой настойчивый призыв и, в конце концов, появления если не в сердце призывающего, то где-нибудь рядом с ним. История знает немало тому примеров, и даже в сказках они нашли закономерное упоминание: достаточно вспомнить, например, хотя бы Сивку-Бурку или Золотую рыбку. А уж всякие там бабы Яги, лешие, русалки и прочие оборотни, стоит только свистнуть - уж тут как тут. Вот и Софья. Как уж ни крепилась, как ни старалась оградить себя она от настойчивых приглашений надоедливых соседей даже и молитвой - измучилась вся до того, что готова  стала  не  просто к ним прибыть, но и напугать обоих прямо-таки до смерти. Самым печальным для нее было сейчас вновь увидеть себя в роли обыкновенной деревенской ведьмы, и она искренне жалела, что не воспитала себе здесь замену, попустив вымирание или побег из Деревни всех подходивших для этого дела девок и баб. Да что! На Лизавету, вот, сверстницу свою, почему-то всегда глядела сквозь пальцы, хотя и знала, что ей суждено прожить здесь дольше всех, умудрившись и к восьмидесяти годам притащиться без увечий и хронических недугов. Но Лизавету натаскивать на  колодовство было уже поздно, а из новожителей Софии  глянулась только Юркина жена, которой, впрочем, сразу поняла  она, никакой  бес не стал бы братом: так независимо ни от кого и ни от чего сумела она воспитаться. О Натохиной же половине и думать было нечего, ибо ты была так труслива, что падала при виде всякого даже и мерещившегося ей несоответствия. Оставалась, стало быть, только Лёнькина супруга, и хотя была она дура - выбора у Софьи не оставалось, а губить все свое вселенское и вечное дело тем только, что кроме нее некому наводить страху на прохожих и дачников, она считала преступлением и перед Хозяином, и перед человечеством, и даже перед Богом. Тем более непростительным оно было сейчас, когда все силы чар своих, весь герметический опыт, все знания, таинства, кабаллистику, магию, мистику она должна была собрать воедино и обрушиь на этот последний оплот русской веры, в каком уединился беспредельно ненавистный ей  Евдокиин наследничек.
      - Вот же пристали! - ругалась она в своей домашней келье, собираясь к Петровым, но все не находя в узлах своих петушиное яйцо. - Стонут и стонут, канючат и канючат, как заведенные! Хоть бы подумали: есть ли мне время-то с ними няньчиться! Думала, уж отняньчилась и наконец-то делом займусь - так нет же! Навязались эти прохиндеи на мою голову! Ну, уж я вас сейчас ублажу! Уж вы меня попомните!..
      И верно, в неистовом гневе растворила она окно и устремилась к избе Петровых, в неистовом гневе, найдя глухо запертыми все их окна, подпрыгнула и влетела в трубу, в неистовом гневе сшибла дядю Лешу со стула, и схватила за волосы обезумевшую от страха тетку Шуру, сдернула ее с печи  и поволокла  в сени, на двор, а со двора  и в расположенную в дальнем углу огорода баню. Ужасное положение "возвращенцев" более всего усугублялось не внезапностью ее нападения, не неловкостью их поз и даже не испытываемой  всеми членами их старческих тел болью, но тем, что она была им не видна  и от этого подобна смерчу, и значит, не остановима  и беспощадна, как сама смерть. Именно смертью и представилась она много пожившему Леньке Петрову, который, после ее исчезновения с его супругой  в неотвратимых  и цепких лапах, успел лишь подумать: "Слава Богу, не меня!" - и распластался по навоженому солдатскими сапогами полу в совершенном изнеможении и совершенном же отупении, тогда как несчастная жена его, не имея предлога сказать то же самое, уже в сенях лишилась сознательных чувств и чувствительной памяти. Однако она не померла, а только как-то переиначилась, переключилась, подобно телевизору, на другой канал, где уже и чувства ее сделались бессознательными и память бесчувственной.
      В бане Софья совлекла с бедной женщины халат и рубашку, подвела ее к чану и сунула в него ее растрепанную рыжую голову. «Пей, сука, пей из него! - кричала она тетке Шуре. - Креста-то не носишь, них, них, запалам, беда! В Бога-то не веришь, эшохомо, лаваса, шиб-бода! Так бери! Бери, дрянь, кумару! - Тут она сунула ей в руку подобранный  с  полу старый веник. - А вот тебе и жунжанчик - носи его сорок ден под мышкой! Дождешься, падла, кумару, Павла Соломоновича!..»  Жунжанчиком оказалось всунутое Софьей в другую руку несчастной черное яйцо без желтка, и когда тетка Шура осталась в бане в одиночестве и начала приходить в себя - веник сам выпал из ее пальцев, а яйцо, напротив, как ни пыталась она отбросить его от себя, стряхнуть с ладони, раздавить, наконец, о край чана, будто приросло к ней, и, только догадавшись сунуть руку с ним под мышку, она от него освободилась, если можно назвать свободным человека, носящего у самого  сердца  нечто  вроде душевной грыжи.
      Забыв даже прикрыться хотя бы халатом, тетка Шура вышла из бани и, покачиваясь на все еще бесчувственных ногах, направилась к дому, но не под притолоку двора, а к крыльцу, где долго скреблась помягчевшими  ногтями в окно. Увы, дядя Леша ее или не слышал, или не хотел слышать. Вдруг увидела она себя полуголой в этой начавшей уходить из Деревни ночи и не смогла сдержаться - заплакала, горько и безнадежно, как девочка, только что насильно лишенная невинности. Горько было ей видеть свое обезображенное  незнакомым  извергом тело, бесформенное, с жирными складками на боках, с отвислыми до самого живота грудями и нелепо торчащими из просторных бязевых штанов ногами. Почему-то решила она, что тело это только что, час назад, было стройным, свежим и упругим, нетронутым ни чьими, кроме материнских  и ее собственных, руками и сулившим какое-то необыкновенное, солнечное счастье. Почему-то подумалось ей, что это стекающие по нему из ее глаз слезы сделали его таким безобразным, и только она так подумала - услышала чей-то забытый, но до боли знакомый голос, сказавший ей ласково: "Сашенька...", и еще раз: "Сашенька... Не плачь, девонька моя, а попей лучше молочка от Лизаветиной коровки. Да и умойся им вся. И Леню потом умой. На, вот - я уж ее для тебя подоила". Тут, и впрямь, увидела она перед собой протянутый ей кем-то подойник и, жадно схватив его обеими руками, вылила все молоко на себя, омылась вся с головы до ног и принялась топтаться в образовавшейся  под  ногами  луже, мягко бледневшей на поверхности кирпичей, когда-то притащенных из монастыря еще Ленькиным отцом и выстлавших перед крыльцом весьма симпатичную площадку. И по мере просыхания в лучах выглянувшего из-за угла обители солнечного краешка, все более белело ее тело, подбирались с живота и наливались упругостью груди, а скоро и сам живот, и все складки на всех местах убрались и загладились и даже сменились изящными впадинками, так что штаны, не находя уже нигде поддержки, сползли по удлинившимся и постройневшим  ногам и пали в виде тряпки для осушения упомянутой лужи. Увидав такое диво, тетка Шура отбросила их легкой ножкой в траву под кустики и... засмеялась, ощупывая себя, ровно только что рожденная из пены Венера.
      Эту-то Венеру и узрела появившаяся за забором компания. Однако, так как узнать в обнаженной и юной прелестнице Хрюшу было практически невозможно, а сама она, ощутив на себе посторонние взгляды, притворно вскрикнула и убежала за двор, все подумали, что к Петровым приехала внучка, имеющая каприз купаться по ночам в реке и разгуливать потом по огороду нагишом. Вот только никто уже не мог решиться постучать к самогонщикам и даже распахнуть калиточку в их двор; только находчивый Ванюшка, протерев затуманившиеся от непонятного ему чувства глаза, вскинул над бритой головой рожок и задудел в него, подражая то ли погибающему без друзей Роланду, то ли влюбленному в Снегурочку Лелю.
      А в самом Петровом дому в это время творилось и вовсе нечто фантастическое. Опамятовав после случившегося припадка, дядя Леша, все еще сидя на полу, смотрел на возникшую на пороге фигуру и не верил не только своим глазам, но и вообще ничему, ибо один глаз его видел то,  о чем он всю жизнь осмеливался только мечтать, а другой указывал, что мечта эта имеет физиономию его давнишней супруги. Когда же он закрывал один глаз - второй являл ему только половину мечты, но полную физиономию, закрывал тот - в этом изображалась вся мечта, но половина физиономии. Самым же обидным было для него то, что он не знал, что ему милее: мечта или физиономия, так как одну мечту выбирать в его годы было неловко, а одна физиономия как бы извещала о неизбежности чего-то рокового.
      К счастью, тетка Шура скоро озябла безо всего-то и, пробежав мимо мужа в горницу, накинула там на себя один из старых своих халатов, оказавшийся ей почему-то впору. И хотя ни прежней жирности, ни тяжести в ногах она при этом не почувствовала, возобновившаяся объемность ее комплекции была ей теперь ненавистна, а прилипшее под мышкой яйцо прямо-таки бесило. Надо сказать, что и дядя Леша не очень-то обрадовался, вновь увидев на кухне ту же самую жену, однако, он оказался умнее, понадеявшись, что под халатом у нее сокрыто пусть не доступное ему, но сокровище, знание о котором помогло ему напрочь забыть о Софье.
      - Чё это тут было-то, Шура? - спросил он, подымаясь и усаживаясь на прежний стул с помощью  одних только ослабевших рук, как будто его контузило или парализовало. - Чё это я свалился-то?
      - Умаялся, видать, - уклончиво ответила она, фертом стоя перед  ним. - Полз бы в комнату, отдохнул. А этих я сама встречу...
      Не понравился ему ее голос, а в словах уловил он и вовсе нехороший для него намек, но пристально думать обо всем этом уже не мог. Теперь, когда вместо Софьи в голове его стучало "И все-таки меня...", только одна мысль могла этому воспрепятствовать или хотя бы отдалить: божественная; однако о Боге дядя Леша знал меньше, чем о тех таинственных посетителях, каких жена его добивалась встретить одна. С ними хотя бы то было ясно, что Шура,  узнав  их за порогом избы, разделась донага и сделалась бесстыжей до телесного помолодения,  тогда как Богу могло бы  и не глянуться, когда бы перед ним начал обнажаться дядя Леша, а если бы и глянулось, то возникал иной вопрос, который дяде Леше и сформулировать-то было не дано. И он страдал. И не хотел, чтобы его  страдания  видели  посторонние. Поэтому-то после продолжительного, но бессмысленного молчания он и принял предложение жены безропотно, как принимает клизму действительно нуждающийся в ней страдалец.
      Между тем  тетка Шура, оставшись в кухне одна, все еще не могла до конца поверить в свое новое свойство и то распахивала халат и с восторгом оглядывала свою девическую стройность, то снова запахивала его и с грустью ощущала себя свиньей. И все-таки... И все-таки она смекнула, что это свойство может как-то послужить ей на пользу. "Эх, если бы еще и рожа помолодела!" - вздохнула она, заглянув в висевшее над рукомойником  мутное и треснутое зеркальце в миг распахнутости, но как бы высоко не вздымались   наливавшиеся в этот миг тайными соками груди - лицо   оставалось все тем же: бурым и обрюзглым, как у объевшегося  женшенем старого и блудливого китайца. Наконец она довела себя до того, что обозлилась на весь мир и порешила ему мстить, бессмысленно и беспощадно, и, не помня о том, что произошло с нею  в бане, заговорила однако какими-то банными стихами:
                Вихада, исара, гултун, гултун.
                Лифа, иррадда, гултун, гултун.
                Наппанам, вапшабы, бухтара.
                Мазитан, руахан, гултун...
      С тем и вышла она к поджидавшим ее у калитки соотечественникам, которые, хотя и заподозрили в ней некоторую умалишенность, но все же деньги за товар отдали и стали, затаив дыхания, дожидаться результата.
      - Шо-то мне не любо, - первым нарушил эту затаенность Василий Петрович и обратил  свой вдруг потяжелевший взгляд на присевшего у калитки на корточки прапорщика. - Вот, дивлюсь я на нибо, тай думку гадаю: не тут ли дядьку-то твоего... того?
      - Да, зря мы сюда пошли, - продолжил развитие его идеи Натоха. - Лучше бы Юрка опять в село сгонял.
      - Ага, сгонял, - обиделся Юрка, отбирая у жены потухающую в ее оттопыренных губах сигарету. - Мне, чай, пасти скоро.
      - Да уж ты напасешь! - попробовала хихикнуть бабка Лизавета, но только закашлялась и как-то умоляюще  протянула  костлявые руки  к Гальке, и все вдруг поняли, что именно Галька может сейчас разрешить терзающие их души противоречия.
      Но Галька молчала. Галька молчала, и видно было в посветлевшей от утренней зари темноте, что и не собиралась заговаривать. Окаменевшим выглядело ее видавшее виды лицо, обращенное одновременно  и  к  восходящему солнцу и  к  готовому сразу же после восхода заслонить его монастырю, тень от которого уже начала простираться над Деревней, несмотря на тронувшуюся в сторону звездного запада ночь. Да и вся-то полуживая, почти прозрачная в натянутом между рекой и лесом деревенском воздухе фигура ее убедительнее всяких слов доказывала, что не запорожец, а она - многострадальная русская женщина, мать пятерых детей и жена многих мужей - имела настоящее-то право дивиться на это рассветное небо и гадать при этом неутешительную думку, становясь, таким образом, на одну доску с тем, кто в эти минуты давал обет Богу посвятить всю свою   грядущую жизнь строительству спасительного ковчега, но так же и с тем, кто уже взял в руки лопату, намереваясь докопаться до исторической, а значит и Божеской, правды.
      Знала ли об этой доске София? Помнила ли, уготовляя капканы для Капитана, о том, что избежать первого ее ловческого опыта Никите помог, пусть косвенно, пусть сам того не ведая, деревенский дурень Ленька Петров, но еще и ночная тьма, и речной туманец, и само небо, на которое дивился спешивший венчать свою тайную возлюбленную с колхозным председателем новоиспеченный иеромонах катакомбной Церкви?.. И да, и нет. Да - потому что была готова к любым неожиданностям и не позволяла себе расслабиться ни на минуту до конца плотских дней своих. Нет - ибо и будучи готова к неожиданностям, не допускала мысли о своем поражении. И вот все это вместе взятое заставляло ее (и не могло не заставлять!) допускать ляпсусы, подобные теперешнему. Ведь не тронь она тетку Шуру, не обрати ее зачем-то в новую деревенскую ведьму - и Галька не замолчала бы, и прапорщик не сел бы смиренно на корточки, и Натоха не усомнился бы в верности избранного пути, и даже собственный ее племянник не учуял бы пусть и ненавистного ему, но все равно родственного духа, который не исчез из атмосферы Ленькиного участка, как не исчезают  запахи духов вокруг казарм после ухода из них маркитанток и блуда около телевизора, выключенного хотя бы и неделю назад. Увы, теперь уж невозможно было повернуть время вспять, и София, увидев внутренним взором, как вышла тетка Шура на крыльцо, держа в обеих руках четверть с мутным зельем и потому не справившись с полами своего распахнувшегося      перед  всем деревенским населением халата, как сначала оцепенело все это население от вида открывшейся перед  ним юности, как принялось оно потом креститься и пятиться, так что бутыль-то скользнула на земь и разбилась, как помчалось всей гурьбою без остановки  в сельский магазин, оставив дуру-ведьму в слезах зловонного уныния, - София только тут и поняла свою ошибку, но, опять же, не усомнилась в том, что что-то может помешать осуществлению планов ее любимого воспитанника. Более того, она даже обрадовалась тому, что бизнес-план Леньки Петрова не встанет уже существенной помехой для планов Виленина, почему-то решив, что протрезвевший деревенский люд примет в них, как в годы первых пятилеток, самое активное и добровольное участие, а Капитан, сознав все это, угодит в более надежный, чем предыдущий, капкан: уныния при виде возрождающейся без его участия деревенской духовности.






5


         
      Восшедшее  в то утро солнце не могло и предполагать, что заката для него уже не будет, по крайней мере,  лет десять, а то и пятнадцать. Именно такой срок определил себе провести без сна и отдыха пробудившийся вместе с восходом новый хозяин кабановского дома, знавший себя, впрочем, и хозяином всей Деревни, и монастыря, и всей прилегающей к ним земли до самого леса и... за лесом тоже.  Из этого следовало, что планы его были далеко не маниловские, и он начал свой новый день как раз с   опровержения маниловщины в своем поведении: а именно, не вдаваясь в празднословие и даже не позавтракав, схватил папку с белыми листами бумаги и несколькими фломастерами и поспешил на монастырский холм, где и поместился в самой обзорной точке его, то есть на звонницкой площадке колокольни. Его стремительная решительность даже напугала Софию, подумавшую было, что он узнал ее тайну и хочет пролезть туда, куда смертным, сколь бы непростыми они ни были, дорога заказана. Однако ему было чем заняться и на земле, простертой перед ним, как некогда перед Христом, вознесенным дьяволом на гору, с какой открывался восхитительный вид на "все царства земные и славу их", как свидетельствует Евангелие. И хотя с монастырской колокольни видать было только окруженную лесами Деревню да ржавые крыши полковых казарм, антенны и устремленные во все стороны света боеголовки давно не крашеных ракет, - Виленин нашел, что и его перспектива весьма прелестна. К тому же, он, в отличие от Христа, не собирался приносить себя в жертву за падшее человечество, но имел более реальную цель: пригласить человечество пожертвовать собою во имя любви к нему самого Виленина. Возможно, какому-нибудь примитивному, не искушенному в культурологии землежителю не легко было бы понять переживаемого молодым профессором О...ским чувства, а уж мечты его и вовсе остались бы за пределами, так сказать, возможного, но он и не рассчитывал на сочувствие черни, хорошо сознавая, что с нее довольно будет лишь хлеба и зрелищ, тогда как жаждущим ценностей возвышенных и объяснять ничего не нужно.
      Собственно, в первоначальный план его жизни и входило преобразование окружающей действительности в такую форму, в какой и стали бы отливаться ценности и тех, кто уже был возвышен, и тех, кто еще только намеревался задрать голову, оторвав светлеющий взор от земного праха и земных же нужд.  Проще говоря, бердяевский миф о человеке, имея, по-Лосеву, тенденцию к саморазвитию, должен был обрести свое второе дыхание в ипостаси Софии, укоренение которой в Деревне предполагало трансформирование классических представлений о целостности мироздания эквивалентно платоновской проекции Идеи на души ее носителей в антитерре, или, если угодно, в тварности сущего, но в тварности - просветленной! Однако прежде, чем рассуждать о столь тонких предметах, нужно было эту антитерру привести в соответствие с духовными запросами времени, и Виленин, как только выслушал предложение своей доброй няни, а потом собственными глазами увидел то, что она предлагала, тотчас и понял, что иного места для проектирования просто и быть не может нигде, что в Деревне с ее монастырем и метафизически обтекающей его рекою  и являет ему провидение коррелят того, что Мильтон называл "потерянным раем".
      Как прилежный ученик позднего Хайдеггера, Виленин предпочитал молчать здесь о самом Боге и видел свою роль в подготовке встречи с Ним после смены сумерек мира солнечной эрой Водолея, и Деревня предстала перед ним погруженной в такую экзистенцию, что дальше погружаться ей было уже некуда, и значит, замерев  всем сердцем решил он, в ней скоро должна была произойти долгожданная перемена от мнимого бытия к подлинному, и не содействовать этому значило самому провести свою жизнь в состоянии ожидающего смертной казни идиота. В том, что теперешнее ее бытие было мнимым, Виленина убеждало все, что он видел сейчас под собой с его высоты птичьего полета, которая составлялась из тридцати метров возвышения над Деревней монастыря и семидесятиметровой вышины  колокольни. Правда, эти измерения были им произведены на глаз, но ястреб над избой бабки Лизаветы парил, высматривая кур, в одной с ним плоскости, и какие еще могли быть сомнения! К тому же, отсюда он мог различать и этих гуляющих по двору хохлаток, и сидящую на заборе Петровых    кошку, и даже бесчисленные следы топчущихся в вязком навозе загона телят. "Но если бы я вскарабкался на шипль, - как истинный ученый, экспериментировал Виленин, - то ничего из этого  глаза  мои  уже не смогли бы увидеть. Мне понадобилась бы специальная оптика, своеобразный "орлиный  (а не коршун...) глаз"". Тут он поразился внезапно явившейся ему лингвистической загадке в выборе окончания для образованного из названия хищной птицы прилагательного, и в нем зазвенели филологические струны, однако нашлось и мужество отвергнуть их притязания в столь философскую минуту, и Виленин отверг, и даже решительно плюнул на землю, с любопытством  естествоиспытателя  проследив, как его плевок, увлеченный свободным падением, набирал ускорение, но скоро был похищен случайно набежавшим на него клочком утреннего тумана, что лишний раз указывало на мнимость предлежащего мира, в котором даже людей не было. "А если бы и были, - заключил Виленин, - то все равно ничего бы не изменилось".
      - Да! - в голос воскликнул он, вдохновленный открытием. - Ничего бы не изменилось! Как Меон Деревня, конечно, тождественна Логосу, но это и доказывает нам, что сам Логос вполне может обходиться без Меона, и будь на месте Деревни сплошной дремучий лес – Логос так и остался бы Логосом!
      - Так бы и остался! - уже ликовал он одновременно и по поводу сделанного (так вот, случайно, как все великое!) открытия, и по поводу собственной гениальности, без которой открытие могло бы еще не один век оставаться под спудом. - Значит, мы можем - можем! - предположить, что Деревня является частью бытийной бездны, этого несотворенного  молчания, одухотворить и оживить которое может только Слово!
      - И я его скажу-у-у!.. - крикнул Виленин  что есть мочи и заплакал от умиления, услыхав не пустое эхо, но ответное, хотя и несказанно далекое мычание в глубине этой бездны, одухотворившейся  им так, словно только его слова  и  ждала целую вечность.
           Конечно, ему сейчас было отчего плакать. Было отчего метаться от одного окна звонницы к другому, то обхватывая обеими руками голову, то приседая и стуча себя по коленкам обоими куликами, то подставляя увлажненное слезами лицо уже оторвавшемуся от горизонта, подобно капле крови от места невидимой ранки, солнца, не столько освещавшего землю, сколько касавшегося глаз, лба, бакенбардов и раскрытых в ликующей улыбке губ молодого ученого, вся жизнь которого от рождения (а может быть, и с момента зачатия) развивалась в том - единственно верном - направлении, какого не знало погрязшее в вечной смертности бытие. Это теперь, когда первоначальная умозрительность сего направления подтвердилась опытом, Виленин еще только должен был находить убедительные доказательства для зашиты  своей гипотезы, однако он не сомневался, что через несколько лет весь мир бросится в экстазе счастья  к его ногам. Но мог бы он броситься еще и много лет назад, когда его будущий спаситель был   маленьким мальчиком Вилей, выбравшим себе в игрушки не примитивные машинки и конструкторы, а сперва разборную пирамидку, а вскоре и куклу "Исидку", сделанную для него по заказу деда из плотного куска резины в полном соответствии с оригиналом, украшавшим профессорский кабинет до самой его смерти, после которой только и был незаметно выброшен воспользовавшейся похоронной суматохой Софией на помойку.
      Ученый мир города еще, поди, помнил, как трехлетний внучонок 0...ского, придя с дедом на заседание исторической кафедры и скромно попросив слова в конце его, выставил из своего портфеля на стол и пирамидку, и куклу, тут же начав неприхотливую, но многомудрую речь, повергшую в шок случившегося в университете британского египтолога, имя которого именно после того заседания и было забыто.
      - Очевидно, - говорил этот юный советский  Невтон, сидя у деда на коленях, - что верхушка сей пирамиды представляет собой точно такую же пирамиду, но только уменьшенную. Мы можем, господа, и у этой верхушки отсечь верхушку, и у отсеченной, и так, как вы, наверно, догадываетесь, до бесконечности... Так в чем же ваша тайна-то, уважаемый мистер Билл... или как вас там именуют в вашем масонском Альбионе? Разве не очевидно, что древние финикийцы не поленились водрузить на Великую Пирамиду краеугольный-то камень, а нарочно не стали водружать: чтобы такие, с позволенья сказать, ученые тысячи лет ломали свои пустые головы над этой якобы загадкой. А ведь уже Христос вам ясно сказал, что этим камнем небрегоша зиждетели как раз потому, что он должен стоять во главе угла. Он! А не Исида, господа! Вот она - резиновая (может быть и глиняная, и золотая) кукла ваших герметических  игр-мистерий! Оторвите у нее голову (и он, действительно, оторвал!) и посмотрите: похожа ли она на всю композицию статуи! Посмотрите: есть ли что оторвать у этой головы! Ха-ха-ха! Мистер Билл! Что? У вас обморок?! Уверен, скоро в него попадает вся ваша пресловутая Западная цивилизация, основанная якобы на гностицизме, а на самом деле - на шатком резиновом основании!..
      В заключение той сенсационной речи он, увидев в дверях конференц-зала Софию, спрыгнул с колен ошалевшего, как и все присутствовавшие в том зале, деда и с криком: "Нянечка, я сикать хочу!", - исчез в толпе валявшихся по коридору в спазматическом припадке справедливого хохота студентов,  навсегда оставив свои игрушки на покрытом кумачом столе. Возможно, деду его никогда не простили бы обращения мальчика  к советским профессорам и доцентам как к "господам", но тут сыграло свою оправдательную роль ставшее впоследствии крылатым в ученом мире всего мира выражение "резиновое основание", впрямую относившееся к буржуазной науке. Жалко, что стенограмму того первого Виленинова доклада КГБ, забрав для исследования в Москву, схоронило в архиве и до сих пор обнародовать боялось. Хотя не трудно догадаться, кому на руку было ее исчезновение. Впрочем, сам доклад  юного О...ского не остался втуне, и если профессора и доценты не сумели, в силу ограниченности их научных тем, взять его за основу в создании разоблачающей масонский заговор теории, то кое-кто из студентов был готов в то тревожное для советских евреев время сделать на нем свою карьеру. Жаль, что основатель хрущевской оттепели сам пал жертвой этого заговора, после чего тема на долгие десятки лет стала бесперспективной. Только София - эта Арина Родионовна  наших дней  - и была осчастливлена тогда, хотя... зная уже, кем на самом деле являлась эта "бедная старушка", можно сказать, что няня и дитя с первого дня появления последнего на свет стоили друг друга.
          Поэтому-то, наверно, Виленин и любил ее больше всех своих родных и соседей. Сама мать - Светлана - не значила для него ничего, так что и от груди ее он сразу же категорически отказался, сказав, что хотя ничто человеческое ему не чуждо, но все же он, как Апостол Петр, предпочитает чистое словесное молоко, премного озадачив этим заявлением и мать, и деда, и домоработницу, но  порадовав няню, сунувшую ему   в рот первый том Большой Советской Энциклопедии с пушкинским стихотворением «Буря», бывшим в нем закладкой между понятиями "аборигены" и "аборт". Здесь, несмотря на то, что дед О...ский усмотрел в нянькиных действиях символическую подоплеку, на самом деле, никакого символизма  не было, но было простое и даже не очень остроумное совпадение, какие потом случалось с подрастающим под непрестанным присмотром Софии вундеркиндом по нескольку раз на дню, так что перечисление их заняло бы все годовое читательское время  среднестатического  россиянина. Кстати сказать, само имя мальчику было придумано нянькой также экспромтом и даже впику профессору, мечтавшему звать его Валентином. "Если уж тебе, старый маразматик, охота слышать в нем гностические звукосочетания, возразила она на домашнем консилиуме, который посетили и несколько докторов наук, - то я против только этого катастрофического "Тэ" в середине. Или ты хочешь, чтобы он вырос беззащитным и постоянно нуждающимся в чьей-то помощи свыше?.." И только после того, как "Виленин" было утверждено подавляющим большинством  при тайнам голосовании, она же и всплеснула руками, обнаружив, что оно может быть прочтено как "В.И.Ленин". Думать, что это было подстроено ею нарочно, значит обвинять мудрейшую из жен в отсутствии ясновидения или желании зла будущему гению, ибо перспективное в советские времена таковое имя его после перестройки могло бы много попортить отношения его носителя с международными правозащитными организациями. И не сама ли София подсказала мальчику в годы его поэтического возраста подписываться под своими романтическими опусами псевдонимом "Вил. Енин", привлекавшим к нему множество поклонниц сначала в школе, а потом и в университете, заинтригованных некоей недописанностью фамилии известного всему СССР Дон-Жуана уходящей Руси! Тем же Ениным подписывался Виленин и под всеми публикациями его статей в российской печати, предусмотрительно оставляя фамилии роль ледокола для публикаций зарубежных или противовеса в полемике с теми из наших патриотов, кто не удосужился еще поменять свои русские фамилии на наследственные. Да и только ли в этом проявлялось участие в его судьбе старой няни! Невозможно исчесть всех ее больших и малых добрых деяний, из которых Виленин при желании мог бы составить объемистую эпопею своей жизни! Лишь природная скромность мешала ему в этом и внушала оставить сей труд будущим исследователям его творческой судьбы. А вот современным...
      Для его современников София, по заведенной ею привычке к изобретению капканов, сочинила потрясающую по глубине и метафоричности легенду, с которой и сама упомянутая скромность его не смогла совладать. Виленин хорошо помнил эту эпоху своего становления как ученого, так и тайного лидера того духовного движения, какое, точно айсберг, являло над поверхностью человеческого моря глыбу культурологического льда с восседающими на ней фигурами известных всему миру философов, а в глубине... О, глубина таила в себе столь приманчивые для ее обитателей две трети, что сами розенкрейцеры взрыдали бы от зависти умению Виленина, не обнаруживая себя, быть, в то же время, всюду, где только заходили беседы об изотеризме либо даже православии в его надцерковной элитарности. Как это Софии удалось - не нашего ума дело, а вот сам Виленин О...ский, будучи, безусловно,   гениальным мыслителем и при этом самоотверженным трудягой, домыслился и дотрудился до того, что ныне и культурология не представляется нам без так называемого "енинизма" (или для особо избранных - "о...изма"), и народная глубинность, по старинке именуемая интеллигентностью, - без боголюбия. При этом не имеет значения: сами ли ее адепты тщатся любить бога или чувствуют, как бог любит их, бог  ли есть любовь или любовь есть бог и, наконец, о каком боге или богах идет речь. Собственно упорядочением всего этого Виленин еще аспирантом поручил заняться  своим очаровательным соседкам, которых их женская сущность заставляла чаще спорить между собой о первенстве, чем что-нибудь упорядочивать, но так уж повелось у них с детства, когда каждая считала себя старшей сестрой Виленина и спешила открыть ему свои, как ей думалось, преимущества. Наверно если бы не вмешательство в их детские игры Софии, он до сих пор гадал бы, кто из них троих красивее, чьи наряды сексуальнее и пляски перед ним прелестнее. В детстве София пресекала проявления такового их соперничества  в совращении мальчика, прогоняя воспитанниц в Дом пионеров, на городские танцплощадки или просто на улицу, в годы его  и их студенчества, вынуждена была всюду (даже на лекциях и экзаменах) находиться рядом с ним, а уж когда он поступил в аспирантуру - определила всех  трех  в монастырь, так что их прелестями во все эти времена пользовались все желающие, но только не Виленин, которому, впрочем, не возбранялось заниматься любовью, верить в женскую искренность и надеяться на взаимность также с кем он хотел, но только не со своими соседками.
      И вот теперь он был бесконечно благодарен своей мудрой и доброй няне за такую ее заботу и о нем самом, но и о них. Ибо, думал он, девочки нашли свое место и даже пользовались непрестанным вниманием не только мальчиков и мужчин, а ему приятно было знать об их подвижничестве и ежедневных всенощных бдениях. Мало того, теперь он был уверен, что скоро они все четверо и, как прежде, вместе с их няней соберутся под сенью этого Деревенского монастыря, чтобы и не разлучаться уже никогда, и вести за собой многотысячные, а то и многомиллионные толпы своих адептов в найденном им, наконец, направлении - к цели, сущность которой ему и предстояло здесь определить окончательно.
      - Или добыть в смертельном борьбе, - вдруг сказал он, сам не ожидая от себя таких слов и, конечно же, не видя, как встала за его спиной вернувшаяся из своего небесного града София, которая их ему и внушила.
      Не видел он, как потом устало, но бесшумно спускалась она с колокольни, рассчитывая слиться со своими душой и плотью, уже плетущимися к ней навстречу, в монастырском, усыпанном, как снегом, терновыми лепестками, саду. Не видел, конечно же, и светлой тени отца Пасия-Никиты, сошедшей на дом Капитана со своих более высоких Небес. И слава Богу, что не видел, оставаясь при всей его гениальности более примитивной тварью, чем те же куры в Лизаветином дворе, или кошка на заборе, или телята в загоне, не говоря уж о ястребе, который прежде остальных углядел Софию с Никитой и, резко взмахнув крылами, удалился в сторону полка, бросив сочувственный взгляд убегающим в дворовый лаз курам, выгнувшей спину и спрыгнувшей в кусты кошке и жалобно воззвавшим о пастбищной траве телятам.



6



      "Какая еще борьба? С кем?" - думал Виленин, поводя кругом себя испуганным взглядом, но видя везде все ту же бытийную   вневременную бездну. - Впрочем, конечно, жизнь есть не только сон, как хотелось Кальдерону, но и борьба, по мудрому замечанию Сервантеса. А что о ней думал Сократ - лучше и не вспоминать. И Библию тоже... надо пока отложить в сторонку..." Невольно совершив руками движение воображаемого откладывания Библии, он увидел лежавшую в уголке подоконника папку и тут только вспомнил о цели своего присутствия на этой птичьей высоте. И скоро он уже увлеченно набрасывал план спокойно простиравшейся под ним земли, одновременно обдумывая и черты ее облика после завершения всех строительных работ, и свои действия по вовлечению в это строительство необходимых инвестиций.
      Как обычно бывает в таких случаях, облик осуществленной мечты казался ему милее облика инвесторов, однако Виленин не сомневался, что и тут, и там ему не грозит никакая смертельная борьба, так как он всегда отличался умением находить спонсоров для всех своих проектов и имел на счету в "Агропромбанке" около двадцати миллионов рублей и в более укромном месте - столько же, но в твердой валюте, доставшейся ему в наследство от деда по отцовской линии, которого он никогда не видел, как, впрочем, и самого отца, тайно имигрировавшего куда-то за полгода до рождения сына. Поговаривали, что имигрировать хотел и дед, но был задержан на границе с крупной партией контрабандного золота в изделиях, за что и отсидел десять лет от звонка до звонка, однако и после отсидки духом не пав и сумев сколотить немалое по нынешним временам состояние, великодушно (по просьбе Софии) переданное им накануне смерти от страха перед наступающим третьим тысячелетием ученому внуку. Таким образом, с финансовой стороны Виленин был защищен более чем надежно, но и в осуществлении мечты ему не виделось никаких препятствий. "Какая же борьба? С кем? - продолжал недоумевать он, особенно тщательно вырисовывая на своем плане кресты на монастырском и звезды на мирском кладбищах. - Разве что вчерашние аборигены снова осмелятся учинить какую-нибудь пакость?"
      И тут, только он о них подумал - увидел   у себя под левой рукой, придерживающей раскрытую папку с листами, а точнее: под мышкой, образовавшей, как всякая нормальная человеческая мышка, некоторое пространство между грудью и локтем (благо, на нем была одета облегающая маечка из чистого бело-синего хлопка, легкие парусиновые брючки и новенькие кроссовки на  толстой подошве с изящно загнутыми носами, напятничком и симпатичной окантовкой в крупный шов), - увидел там вышедшую из лесу толпу упомянутых этих аборигенов, то есть всех вчерашних участников мародерства в приобретенном им доме, за исключением чеченца и тех, на чьем заборе только что сидела кошка.
      Они появились совсем с другой стороны Деревни, о наличии которой Виленин пока лишь догадывался, так как никакая дорога ни туда, ни оттуда не вела, а о расположении поблизости какого-то села он хотя и слыхал, но представлял его себе где-то на севере, под прикрытием полка. "Откуда же они взялись? - с неприятным холодком в глубине вспотевшей груди подумал Виленин, не меняя позы и глядя на появившихся так же из-под мышки, словно боясь, что они увидят его лицо и начнут указывать на его возвышенную в утреннем небе фигуру грязными пальцами. - Откуда бы им взяться, если там ничего нет? Не за грибами же они успели сходить после ночной попойки! Впрочем, - смиренно решил он, - от них  всего можно ожидать…"
      И все-таки представить себе смертельную битву с ними он не мог, помня, как они вчера перед ним стеснялись и оправдывались, и даже подносили хлеб-соль. Вот и теперь их шайка, выйдя из лесу не издала ни одного воинственного крика, а к звукам рожка в руках мальчика он уже привык, как привыкла вся Деревня, как привыкло небо, как привыкли телята в загоне, кошки и куры, полк и ястреб над его ракетами. Похоже, и само их племя тоже привыкло и не возбуждалось от этих древних языческих нот, какие лишь стороннего человека могли бы ввести в состояние боевой готовности, да и то если этот сторонний оказался бы поклонником Перуна или Даждьбога или хотя бы переводчиком "Слова о полку Игореве", каковых не каждый день, но все же можно еще встретить на дорогах нашей необъятной родины. Между тем, по мере того, как Виленин вглядывался в трудно различимые из-за отдаленности лица этих мужичков с ноготок и баб с наперсточек, они становились ему чем-то страшны, как если бы он сделался вдруг Пером Гюнтом, изгнанным из села в лесную вотчину крохотных, но злобных эльфов, враждовать с какими было опасно, как, впрочем, и дружить. И слава Богу, что он приехал сюда не один,  а имел не только двух надежных телохранителей, но и няню, способную, как верил он, и доныне защитить его от любого, кто рискнул бы угрожать ему хоть делом, хоть словом, хоть видом. У людей же на утренней опушке вид был до крайности вызывающий, слова также не утешали изяществом синтаксических конструкций, а дела... Оторопь обуяла Виленина при виде их дел, обнаружившихся при тщательном  рассмотрении, и он уже готов был призвать на помощь Софию, пролезавшую в эту минуту в пролом монастырской стены, если бы взгляд его случайно не пал на скромный домик в глубине ветвистого, но сверху казавшегося прозрачным сада. И в то время, когда лесовики вооружались против кого-то палками (или палицами - трудно было разобрать), Капитан вытворял и вовсе какое-то непотребство, выражавшееся в непрестанном выбегании его из домика и забегании в него с одновременным измерением фасада, словно это была не деревенская изба, а пушка, которую он уже навел    одновременно и на монастырь, и на Виленинов дом, и даже на солнце, сверкавшее в обоих прицелах ее окон. Но самым ужасающим открытием было для Виленина внезапное обнаружение   на берегу пруда за развалинами магазина фигуры какого-то черного полковника  в белой папахе, решительно продвигавшегося по свежевыкопанному окопу, невесть когда и откуда взявшегося там в столь ранний час, когда и полк-то его еще не проявлял никаких признаков тревоги,
      - Да, - холодея всем существом, прошептал Виленин, невольно приседая под каменной бойницей колокольни, словно какой-нибудь междуусобный князь, увидевший свой град окруженным  дружинниками  единоутробных братьев, - местечко-то  здесь - доложу я вам! Вот тебе и Меон! Вот тебе и экзистенция!..
      Тут пригрезилось ему, что он остался в Деревне один, а телохранители, вместе с няней (как монахиню, они величали ее матушкой Соломонией), поняв,  насколько опасно оставаться здесь даже и до обеда, сели в машины и разъехались по своим городским квартирам, бросив "шефа" на съедение этим псам в человеческом облике. "Что они могут сделать со мной? - прижимая беспокойными пальцами затрясшиеся губы, прошептал он. - Сбросят с колокольни, как Ивашку в городе Глупове? Или дождутся, когда я, изнуренный жаждой и голодом, сам слезу в их лапы, и утопят, как Стенька княжну? А может, учинят самосуд, подражая Линчу, в нарушение всех правовых международных конвенций, и повесят... нет, распнут! Конечно же, распнут, мстя за грех моего народа! Прибьют гвоздями к кресту, и я буду страдать, вися, душою и телом, а эти варвары... Но что я им сделал?! Я же верю в Христа и даже крестился однажды, а уж знаю о Нем больше всех их вместе взятых. Одних только православных статей у меня более сотни. Мень их хвалил. Костя Кедров со мной целовался. А митрополит Кирилл! А наш владыка!.. Чего же я боюсь? Надо просто рассказать им о себе, успокоить..." Так, понемногу успокаиваясь сначала сам, Виленин скоро понял, что сможет, сможет расположить к себе этих мужиков и баб. Но понял он и то, что дожидаться завершения всех намеченных здесь строительных работ глупо и действительно чревато какой-нибудь непредвиденной борьбой, народным сопротивлением, а то и русским бунтом, которого даже африканец Пушкин боялся, быв при этом самым национальным героем.
      - И мне пора! - решительно прошептал он, подымаясь и осторожно выглядывая из-за подоконника. - Сегодня же позвоню владыке, чтобы посылал сюда своих монахов. И нашим пора съезжаться: летом можно и в палатках жить...
      Без сомнения, он и впрямь обладал редким даром влияния на психологию народных масс, не обнаруживая в них себя, но заставляя их, тем не менее, подчиняться его желаниям. И теперь он не без гордости  распознал, что палицы в руках осаждающих обратились простыми ветками и прутьями, а сами они, отвратив стопы от его колокольни, направили их в другую сторону и в момент нового воззрения на них Виленина уже приближались под предводительством воссоединившегося с ними полководца (тут профессор разглядел и еще одного кадрового офицера среди них) к телячьему загону, из которого уже вовсю разносился по округе и поднебесью стозевный, как сказал бы Тредиаковский, рев, а вскоре ужасающее по дикости и грязноте стадо вырвалось из ворот навстречу врагу, но, ловко направляемое им куда-то, ломанулось, ломая и круша все на своем пути, к речному берегу, где и рассыпалось на мелкие группы, охлаждая свой пыл кто речною влагой, кто сочной травой. И хотя это множество животных находилось теперь в непосредственной близости от монастырских стен и, стоило им перейти реку, могло оказаться под самой колокольней, профессор успокоился вполне, как вполне успокоились и деревенские люди, уведенные полковником к окопу и надолго скрывшиеся с глаз в тени полуразрушенных магазинных стен.
      И опять Деревня погрузилась в молчание бездны, только старая няня тихо бродила среди темных скелетов вековых дерев древней обители, обходя терновые заросли, заглядывая в пустые окна келий и дотрагиваясь клюкой до щербатых замшелых карнизов, да Капитан, сидя на завалинке своего домика, что-то чертил или писал в пристроенной на коленке тетради. Вспомнив и о своей неконченой работе, Виленин, как полчаса назад, вновь расположился с папкой под рукою на подоконнике и принялся настраиваться на мечту: чтобы отобразить ее в своем плане с учетом имеющихся особенностей деревенского рельефа. Уже он мысленно отвел от речного русла несколько выложенных мрамором каналов, соединив ими и три деревенских пруда с облицованными изумрудом берегами, уже начертал план главного прибрежного парка, разросшегося по обе стороны от его многоярусного дворца и даже навесил над одетой в гранит рекою узорносводчатые виадуки... Как вдруг ощутил некую странность в том, что в этом райском и почти безлюдном месте присутствует, кроме него, еще один мечтательный проектировщик, в   планы которого Виленину захотелось стать посвященным во что бы то ни стало. Нет, он не боялся, что Капитан может иметь на Деревню такие же виды, ибо тот сидел не на колокольне и даже не на монастырском холме и мог видеть со своей завалинки только свой же огороженный гнилым штакетником участочек, - однако угадывалось в его спокойной и невозмутимой позе (он даже не вскинул головы, когда в полку произошел подъем, а потом громыхнула песня про "батяню-комбата"), что-то более роковое, чем поведение аборигенов в продолжение всего вчерашнего дня, всей ночи, утра и неведомо скольких еще дней и ночей. Невольно на память Виленину пришли слова об этом странном человеке, сказанные вчера Петровыми, и рассуждения о нем Софии, а вслед за тем... даже руки его опустились по швам, и если бы случилось заглянуть в звонницу ветру - не осталось бы перед ним не только грядущего, но и нынешнего планов.
      Да, вслед за тем догадался он, что няня не осталась равнодушной к появлению неожиданного родственника  кого-то из деревенских покойников. Мало того, она встревожилась этим появлением, и Виленин, хорошо  зная ее привычки, понял, что встревожилась серьезно, как три года назад - известием об академике  Вейнике. Так же она вдруг сделалась осторожной в словах, резкой в движениях, но и насмешливо-злой в каждой черточке своего морщинистого лица, а самое неприятное было явлено в ее ауре, ставшей чужой и как бы вовсе ему не знакомой, какими делаются положенные в гроб родственники, о чем Виленин, распрощавшийся в свое время сначала с матерью, потом с дедом и домработницей, да еще с двумя соседками из седьмой квартиры, бывшими для него как родные, знал не по наслышке.
      По правде сказать, он до сих пор не дознался, чем мог вызвать ее беспокойство добрейший Виктор Йозефович, умевший так светло улыбаться, что Виленин после знакомства с ним целую неделю не отходил от зеркала, стараясь приспособить его улыбку к своим губам, щекам и глазам. Он был человеком хотя и ученым, но неколебимо верующим и умевшим возбуждать желание веры у своих слушателей, как неутомимый и проникновенный проповедник, что тоже - в виде жестов, интонаций и ряда характерных выражений - было тщательно зафиксировано и перенято у него Виленином, послужив впоследствии надежным приемом в общении с любой аудиторией. А уж его "Общая теория природы" была благочестива во всех отношениях, хотя он и относился к любым не-православным вероучениям с нескрываемой критичностью. Особенно запомнилась Виленину его первая лекция в медицинской академии, куда он пришел в сопровождении Нади с Любой и какого-то молодого дьякона из их женского монастыря. Девушки тогда занимались передачей оставшейся после смерти матери с бабушкой квартиры монастырю (без таких пожертвований постригов не совершавшему), но успели переодеться в черные платья послушниц, всегда умилявшие Виленина несоотвествием сих скромных облачений их непоседливым душам.
      И вот в актовом зале академии появился он - одетый в строгий черный костюм, при галстуке, с большим свободным от волос и как бы сияющим лбом и в квадратным очках, придававших его худому лицу выражение непрестанного удивления чему-то видимому лишь ему одному и его одного веселящему, но чаще - печалящему.
      - "Мир и человек устроены совсем не так, как представляется нашему поврежденному разуму, - бодро начал он, стоя за высокой кафедрой, но и возвышаясь над нею, словно она являлась постаментом для его монументального бюста. - Последние научно-технические и экспериментальные исследования показывают, что в нашем материальном (вещественном) мире реально существуют духи добра и зла. Они, как и все мы, тоже вещественны, но отличаются от нас своим составом. Например, они не содержат хронального и метрического веществ, придающих телам свойства длительности и протяженности, поэтому живут вне времени (вечно) и пространства (невидимы и вездесущи). У человека есть собственные душа и дух (животные имеют только душу, у насекомых и растений нет ни души, ни духа), следовательно, он, человек, в принципе бессмертен. Однако он суетится в этом видимом мире так, будто после смерти (успения) его вовсе не ожидает вечная жизнь в обществе духов - либо Светлых, либо темных. Все зависит от самого человека, поскольку ему дарована свобода воли, свобода выбора добра и зла. Конечно, выбор этот далеко не прост, ибо бесы умело маскируются и совращают человека  калейдоскопически разнообразными способами, в частности, к ним относятся такие аномальные явления, как НЛО, полтергейст, гадание, колдовство, парацелительство и прочее. Все они используют хрональное и метрическое явления, не известные ранее и найденные мною с помощью Святого Писания. На этой основе теоритически и экспериментально, методами Общей Теории, установлено, что в природе существуют тонкие (пико-) и сверхтонкие (фемто-) миры и объекты. В Библии объекты первого типа именуются душами, а второго - духами. Факт наличия души (пикообъекта) у человека и животных подтверждается в опытах методом взвешивания, фотографирования и хрональных измерений, ибо душа еще обладает некоторыми свойствами нашего хронально-метрического мира, поскольку ее масса и размеры не равны нулю, и поэтому к ней применимы некоторые методы традиционных исследований. Духи - это объекты внехронально-внеметрического мира  (фемтообъекты). С ними дело обстоит значительно сложнее...
      Услышав последнее сообщение скандального академика, Виленин аж подпрыгнул на своей скромной скамье в уголке построенной амфитеатром аудитории: так явно перекликалось оно с мыслями Владимира Соловьева и Хайдеггера о царящих на земле смерти и времени! Однако Вейник стремился все дальше и глубже, и нужно было не рассуждать, но только слушать и слушать его.
      - Библия утверждает, - разносилось над миром, - что всего имеется два типа духов: добра и зла - по характеру их взаимодействия с человеком. Многочисленные наблюдения, опыты и измрения всевозможных косвенных признаков подтверждают как факты существования, так и различия в поведении и свойствах этих типов духов. Самое замечательное, что удалось обнаружить с помощью Общей Теории и соотвествущих измерений, - это неодинаковый характер их хрональных излучений: все изображения, следы пребывания и взаимодействия духов добра испускают положительное хрональное поле, а духов зла - отрицательное. Например, все церковное (иконы, утварь, освященные предметы, сами церкви) дает плюс, а НЛО, полтергейст, телекинез - минус (подробнее об этом - в моей книге "Термодинамика реальных процессов" на странице 536). Таким  предельно простым способом Господь указывает нам возможность ориентироваться в мире духов и в соответсвии с этим строить свое отношение к Церкви и к аномальным явлениям. Более того, в определенных условиях человек сам, еще при жизни, может вступить в общение с духами - это уже не косвенное, а прямое доказательство факта их существования. По линии Светлых сил это могут делать святые, а по линии темных - сильно продвинутые экстрасенсы (колдуны, парацелители, астрологи, сатанисты). В первом случае инициатива общения исходит от самих Светлых сил, а во втором - от лукавого, когда "нечистики" являются человеку в самых различных обличиях, например, в виде "инопланетян", черных человечков, языческих богов, чудовищ, страшных птиц и прочей мерзости. С помощью метрического и хронального явлений можно объяснить все самые загадочные физические особенности аномальных явлений, что подробно излагается в моей книге. При разработке мною Общей теории природы расшифровка      началась с Ветхого Завета, со следующих слов первой главы книги Моисея: "И создал Бог твердь. ...И назвал Бог твердь небом". Поразительные слова! Небо, представляющее собой космический вакуум, обладающий нулевым сопротивлением и долгое время служивший примером абсолютной пустоты, названо твердью. Абсурд?.. Но ведь эти слова продиктованы Богом, поэтому они абсолютно достоверны, следовательно, космический вакуум обязан обладать свойствами твердого тела. Отсюда следует, что вакуум должен играть роль пространства, отделяющего одни космические тела от других, то есть обладать протяженностью, а таким свойством может обладать только вещество, а не пустота. На этом основании под пространством следует понимать некое метрическое вещество, главным свойством которого служат протяженность и порядок положения. Каждое вещество наделяет тело своими специфическими свойствами, поэтому отсутствие в составе тела метрического вещества лишает его свойства протяженности, оно становится внеметрическим, внепространственным, всепроникающим, как бы "размазанным" по объему пространства, вездесущим, невидимым и неощутимым...
      Вот эта-то мысль академика и восхитила Виленина более всех других высказанных им в течение четырех лекционных дней мыслей, с которыми бывший тогда еще только кандидатом философских наук Виленин охотно соглашался, но тотчас и расставался, как расстался после возвращения Вейника в Минск со своею няней, переселившейся по принятии монашества в дом архиерея на правах его духовной матери, которую будущий профессор посещал иногда скорее по долгу, чем по душевной или духовной потребности. Эта мысль, а вернее, ее все более подробное, от лекции к лекции, разъяснение, как бы все шире раскрывало глаза Виленина при вглядывании его в самого себя, с младенческих лет казавшегося ему лишенным телесной приземленности (то есть, по-Вейнику, метрического вещества), а значит и вездесущим, и невидимым, и неощутимым. Вот только "размазанным" он быть не хотел, сознавая гениальность сделанного академиком открытия: как будто специально для того, чтобы указать путь Вилениновой гениальности.
      И скоро он понял, что именно в "размазанности" и заключена вся Божественная Истина, что Господь как раз для того и создал человека, чтобы он вобрал в себя это "размазанное" по Вселенной духовное нечто, которое и есть тот непонятый никем из философов и богословов Логос, и сделался прежним Адамом, какому ни к чему уже будет вкушать от Древа Познания, так как сам он это Древо и есть.
      "Но теперь, - обливаясь слезами счастья, думал Виленин, запершись в своей квартире и не открывая даже встревоженной его анохоретством няне, - человек, наученный горьким опытом, имеет способность отличать Светлых духов от темных, и уже никакой змей-искуситель ему не страшен. Две тысячи лет Святые Отцы научались в подвигах аскетизма и мученичества этому различению, и вот их труд завершен! Да и вся мировая культура, основанная на религиозных воззрениях различных этносов, разве не тем же занималась? И если Вейник выделяет из всех религий православие, то это может означать лишь то, что в православии наиболее полно, но и четко сосредоточен весь мировой духовный, нравственный и богословский опыт. Обладали им когда-то и иудеи, но сатана соблазнил их жаждой мирового господства, как впоследствии тамплиеров и созданное ими в Церкви папство, гордо провозгласившее себя католичеством, - и Истина ушла от них. Теперь они пытаются проникнуть в сердце православия - Русскую Церковь, но..."
      Всякий раз, когда рассуждения его доходили до этого "но", Виленину казалось, что Вейник что-то не досказал или нарочно утаил от него, и в конце концов он решил открыть дверь Софии, ворвавшейся к нему, впрочем, гораздо прежде того и изо всех сил препятствовавшей дальнейшему ходу его многомудрой мысли. Теперь, оказавшись  попыталась убедить своего воспитанника в том, что Вейник ничего против Русской Церкви не имел, но даже перекрестился из папистов в православие и был на дружеской ноге с патриархийными священниками, но Виленин вдруг ей решительно возразил:
      -  Нет, нянечка, тут что-то не так... Или они его чем-то прельстили.
      - Да ты же сам видел, как он везде ходил с Любой и Наденькой! - напомнила нянечка.
      - Вот поэтому-то, что они его пасли, я и сомневаюсь, - стоял он на своем. - Они-то и мешали ему измерить их хронал, после чего он открестился бы от них, как от НЛО. Да, верно, уже уехав, и понял. Больше года ведь не появлялся у нас...
      - Ах ты, Господи! - всплеснула руками старушка и вдруг сделалась тихой и кроткой, начала молча перебирать четки, но скоро сунула их в карман своей рясы и извлекла из того же кармана перевязанную черной ленточкой газету. – На, вот, - сказала скорбным голосом, протягивая ее Виленину. - Я не хотела тебя расстраивать...
      "24 ноября в день памяти Святого Мученика Виктора,  - стал читать он, - трагически погиб известный ученый и ревностный православный христианин, член-корреспондент Академии наук Республики Беларусь, профессор Виктор-Альберт Иозефович Вейник. Этот день был днем тезоименитства Виктора Иозефовича. В шестом часу утра он спешил к ранней Литургии в собор святых апостолов Петра и Павла города Минска, чтобы быть причастником Святого Тела и Крови Христовой. Однако Господь судил иначе. Его окровавленное и сокрушенное тело оставалось лежать на земле, а душа уже предстояла перед Престолом Господним..."
  - Да...- задумался Виленин, прочитав, но не спеша возвращать газету няне. Похоже, что они его и убили.
      - Господь взял, - поправила София и принялась креститься. - Слава Богу, что хоть приготовился к причастию-то. Можно считать, что уже Ангел ему Дары-то поднес...
      - Вот именно, - продолжал хмуриться Виленин, силясь что-то сообразить и не имея сил продвинуться дальше проклятого "но". - Ангел и не позволил причащаться у этих... Ему надо было в Суздаль ехать.
      - Да ты что, сынок! - не вскричала, а взмолилась монахиня. - По-твоему и я должна к раскольнику Валентину податься?
      - А это ты сама смотри, - прошептал он как будто испуганно, и... тут-то его и прорвало.
      - Но! - воскликнул вдруг весело он. - Но я не намерен сходить с ума! Православие ныне не нуждается ни в какой Церкви! Ныне пришло время личных отношений с Богом. Ваши батюшки заврались, обмирщали, олатынились. Может быть, ты и права: и в суздальской Церкви то же. Но я знаю другой путь, и он не в духовничестве, а в духовидчестве! Я знаю!.. И укажу его моим ученикам!..
      - Так-так... Да-да... - кивала ему, тая удивление и радостьСофия. - Наверно ты правильно решил... Я-то, старая дура, ничего в этом не понимаю...
      - "Различайте духов: от Бога ли они"! Это же Апостол сказал! - не унимался Виленин, бегая по квартире как угорелый. - "Лишь чувствуя себя постоянно перед лицом смерти, человек в состоянии увидеть значимость и наполненность каждого момента жизни и освободиться от идолов общественного бытия - целей, идеалов, научных абстракций! "А это Хайдеггер! Молодец Вейник! Помог мне понять все это и... ушел. И наступает новая эпоха. Бог удалился, оставив нам время, то есть хронал, и мы должны прорваться через него вслед Богу. И я знаю, как это сделать! Культура! Мировая художественная культура - вневременна, и мы научимся от нее! Каждый новый святой должен размазаться по ней, как размазался я, чтобы потом вернуть себя Богу собранным воедино, но уже без хронального вещества!..




7



      Организации культурологической кафедры в университете он и посвятил все предшествовавшее его переселению в Деревню время. Но за это же время, благодаря Интернету, ему удалось собрать вокруг себя тысячи учеников, к которым он обращался с такими мудрыми проповедническими статьями, что всякий из этих учеников, сознавая себя ничтожеством перед его мудростью, готов был отправиться за ним хоть на край света: лишь бы не остаться без его руководства во всех сферах личной жизни. То, что с великим трудом прививали своим гражданам западные и американские психологи на протяжении многих десятков лет, Виленин осуществил за полтора года в России. При этом никаких тайных секретов у него не было, и он совершенно открыто заявлял, что погрязшая в мирских заботах патриархия потому и не в состоянии оказывать духовную помощь верующим, что после убийства Царской Семьи Господь оставил земную Церковь и лишил ее архиереев и священников благодати. Однако, обнадеживал он, всякий православный может вновь обрести ее для себя, погрузившись в мировую культуру,  ценности которой нужно лишь уметь правильно использовать. Конечно, тут подразумевалось, что этим умением в полной мере обладает только он один, но лукавства в том не было, ибо Виленин искренне верил, что если и не обладает сегодня, то будет обладать завтра. И этот завтрашний день имел для него (не без участия решившей завершить свои праведные дни близ отческих могил Софии) начало в новой жизни.
      Кто из нас не мечтает о ней, назначая себе то понедельник, то день рождения, а то и первое января и резонно полагая, что смена календарных вех для того и происходит, чтобы тешить нас надеждой на свежесть того обетованного утра, какое наступает после безвозвратно уходящего в прошлое и потому постылого вечера! Бывают, правда, угрюмцы, которых жизнь, по злобной воле рока, проходит в непрестанных сожалениях о чем-то утраченном ими в прошедшем времени, а то и о самом этом времени, как заметил однажды Марсель Пруст. Но бывают и, наоборот, оптимисты, полагающие, что хороши не понедельники или вообще будни, а предшествующие им воскресения и праздники, память о коих радует их до того, что они готовы и будней-то никаких не признавать и только то и делать, что поздравлять себя с утратой упомянутого времени. Очевидно, что подобным Виленину мечтателям, то есть чаятелям телесного и душевного обновления, пребывание среди тех и этих куда как трудно, однако, памятуя о том, что и в рай-то дорожка узка и терниста, они не впадают в уныние и продолжают со все более настырной решимостью подставлять свои лица лучам, так сказать, восходящего солнца. Потому-то, наверно, и не кинулся он со своей колокольни вниз головой при виде сидевшего на завалинке своего дома и чем-то не понравившегося старушке-няне Капитана, но решил сначала хорошенько поразмышлять о нем, а потом уж (буде размышления никаких плодов не принесут) вступить с ним в какие-нибудь доверительные отношения  и уж наверное узнать о нем хотя бы часть доселе сокрытой даже от мудрой няни правды. И вот размышлять-то было сейчас весьма и весьма затруднительно: во-первых, потому, что солнце уже встало над горизонтом во весь рост, и вот-вот должен был пробудиться полк; во-вторых, потому, что и деревенские люди могли в любую минуту выйти из их укрытия; в третьих, потому, что и старушка-няня приковыляла уже почти к самой колокольне и скоро должна была скрыться где-то под ней из виду; и наконец, в-четвертых, потому, что об этом Капитане Виленин не знал ничего, кроме того, что он Капитан и чей-то внук или сын. Таким образом, необходимые размышления сразу же перетекали в область предположений, а этого молодой профессор не любил, так как для предположений нужно было подбирать какие-то основания, основаниям, в свою очередь, повод, а повод... Поводом, вспомнил он, являлось всего лишь подозрение, не имевшее связи ни с Меоном, ни с Логосом, ни даже с каким-нибудь завалящим в сокровищнице мировой культуры примером.
  Между тем  Виленин, по интуитивному своему опыту, знал, что если что-то смогло привлечь его внимание, то этому чему-то в конце концов находилось-таки соответствие, и нередко случалось даже так, что в процессе сего нахождения возникали какие-нибудь побочные или, как говорил тот же Вейник, косвенные признаки, из которых вскоре, каким-то чудеснейшим образом, составлялось нечто на первый взгляд отстраненное, но, при внимательном рассмотрении, полнее всего выражавшее сущность рассматриваемого явления. Вот и теперь, в то время, как Капитан, сидя на завалинке, старался всем своим видом заявлять о его непричастности к окружающему миру, косвенные признаки, относящиеся, напротив, к причастности (как то: сама завалинка, поблекшие до белизны стены избы, лужайка подле нее и даже ветви сада), создавали вполне оправданный фон, на котором данная фигура выглядела хотя и таинственной, но столь же уместной, как черный квадрат Малевича на его же белом фоне. Более того, Виленин вдруг понял, что, как у Малевича ничего, кроме черного квадрата, не могло там и присутствовать, так и тут - только Капитан и мог находиться в этом месте Деревни, причем именно такой, тихий и углубленный в свои записи или чертежи, Капитан, а не какой-нибудь одноглазый и одноногий Флинт.
      Сделав столь глубокоумственный и неизбежный вывод, профессор однако не успокоился, но встревожился более  прежнего, ибо  компетентность в понимании законов символического модернизма требовала от него искать успокоения в глубине предмета, а не только в констатации самой глубинности. И вот глубина-то его и поразила едва ли ни на повал, так что он вынужден был сначала пожалеть о том, что еще не подготовил себе в ученом мире достойную замену, а потом о так и не написанном завещании, без которого все его средства к существованию, включая и городскую квартиру, и машину, и этот деревенский дом, не говоря уж о миллионах в рублях и валюте, могли перейти государству, к которому он почему-то не питал никаких родственных чувств, хотя и писал слово Родина всегда и только с заглавной буквы. Однако глубина тем и отличается от мели, что имеет свойство притягивать, увлекать и как бы засасывать в себя всякого пусть мельком заглянувшего в нее, и Виленин, сознавая себя поддавшимся сему гипнозу, уже не мог, тем не менее, поступить иначе, как только исполнить ее повеления, бывшие безжалостными не столько в том, что он вынужден был их повторять, как попугай, говоря себе: " Я ничтожен в сравнении с этим человеком" или "Этот Капитан умнее, светлее и духовнее меня" и прочее в том же роде, сколько в том, что он уже никогда не смел и надеяться на освобождение из ее плена, хотя бы и нашел в себе мужества покинуть Деревню и никогда впредь в ней не появляться. Так же, наверно, чувствуют себя влюбленные в лицо недосягаемое для их любви, или, наоборот ненавидящие тех, кто их за что-то любит, или,  по-Фрейду, жертвы в руках палача, представляющегося  им великодушнейшим из всех людей на свете. И точно так же смотрят, не мигая и только содрогаясь телами, выуженные  рыбы  вслед не заметившему их в густой траве и уходящему домой рыболову.
      Неизвестно, чем бы кончилось все это (может быть ничем, а может, и сразу всем), когда бы он не ощутил на своем плече руки поднявшейся на колокольню няни. Она сумела как-то сразу, без слов и лишних вздохов, не только понять его, но и посочувствовать ему, как, впрочем, умела делать это всегда, переживал ли он несчастную любовь, страдал ли от мальчишеских насмешек, или сносил удары клеветы от тех, кто не умел ценить его талантов. А как-то раз она его спасла из лап самой настоящей смерти, когда его хотели засадить в тюрьму за изнасилование студентки, которая сама пришла к нему и притворилась по уши влюбленной в молоденького аспиранта, а потом потребовала вдруг на ней жениться или хотя бы возместить ущерб за счет его наследственной квартиры. В тот вечер Виленин уже напялил себе на шею мыльную петлю и приготовился вдохнуть последний раз ненавистного ему, но исполненного знания о всех обещанных ему в момент рождения свершеньях воздуху... Как удалось Софии, бывшей в этот час (он знал) даже не в городе, и не в России, а в паломничестве во Святую Землю, оказаться рядом с ним в запертой изнутри квартире - он никогда не пытался и помыслить. Достаточно было удивления при осознании себя опять живущим, студентки - с позором изгнанной из университета, а няни - увенченной медалью за спасенье утопающих в бурных водах    Иордана. Вот и теперь он не стал выяснять, откуда она тут взялась, а просто опустил голову ей на грудь и тяжело вздохнул.
      - И что же мне с ним делать, нянечка? - спросил беспомощным и каким-то не голосом, а голоском и потянул поднебесный воздух вкупе с елейным запахом ее одежд обеими ноздрями.
      - Боюсь, сынок, - ласково, но и сердито молвила она, помолчав и так же, только тихо, посопев, - что ничего ты с ним не сделаешь.
      - А... смертельная борьба? - понадеялся Виленин.
      - Рановато, - был ее задумчивый ответ. - Да и глуповато, - еще задумчивей прибавила она. - Вишь, Никита-то как его объемлет! А против этого злодея мы пока не можем...
      - Какой Никита? - не дослушав няню, обеспокоилось дитя, но тщетен был его пристальный  вгляд в фигуру все так же сидевшего Капитана.
      - Эх ты! - потрепала София одну из его бакенбардочек. - Собрался духов различать, а видеть их еще не научился. Ума палата, а душа как тот плевок, что похищается остатками тумана!
      - Как ты... узнала?! - ужаснулся он.
      - Ой, милый! - усмехнулась старушка без вредности, но и без особой жалости. - Будь ты хоть трижды Берлиоз - от меня не скроешь ничего. Но не тужи: затем тебе Господь и дал такую няню, чтоб ты спокойно делал на земле свое святое дело. И сейчас - в преддверии смертельной-то борьбы - тебе бы надо попытаться с Капитаном поговорить по-дружески. Сходи. Познакомься. А как он расположится к тебе - предложи ему здесь чин... настоятеля монастыря - не меньше!
      - Делай, что я тебе говорю! - строго приказала она, заметив его смущенье и испуг. - Только в калитку не входи: там Агрономчик водку вылил...
      Увы, занятый размышлениями над охватившими его после столь мистического разговора чувствами, Виленин об этом предупреждении забыл (или вовсе пропустил его мимо ушей со страху) и потому, войдя в запретную зону, лишился вдруг опоры под ногами и пал на поросшей свежей травкой каменной тропинке, как падают на скользких склонах гор неопытные альпинисты: то есть, задом и с возвращением к исходной точке. Как назло, в ту скорбную минуту, когда он был насильственно лишен души и духа, внезапно обратившись в насекомое, мимо той калитки, чая встречи с  еще вертикальным им, проходили две вчерашние собачки, о которых и сама-то София запамятовала. Должно быть, они возвращались из полка, где сохраняли древнюю традицию российского дворянства и советского диссидентства обедать пусть и на помойке, но до утра и были крайне удивлены, увидев вместо всего профессора подкатившуюся к самым их ногам одну лишь голову его. Когда же эта голова приподняла, подобно Вию, веки, собачки нашли в себе мужества не оторопеть, а начать облаивать ее, как если б это был, и вправду  жук или какой-нибудь бескрылый коромысел, и Виленин сознал себя во власти тех самых экзистенциальных сил, о которых до сих пор он умел только размышлять, и ничего хорошего они ему не сулили. Никаких философских, культурологических, богословских или, на худой конец, жизненно-практических открытий он сейчас сделать не мог, хотя и болела его ушибленная при падении голова, хотя и вытекали из-под век трагические слезы. Но самым страшным для него было предощущение того, что и никогда-то больше он их не сделает, а значит, утратит право именоваться как профессором О...ским, так и пресловутым Вил. Ениным. "И эти псы, - мысленно простонал он, - поняли это прежде меня..."
      Действительно, собачки сподобились вдруг что-то понять и, умолкнув (а наблюдавший за происходящим из окна Трагкиллиан утверждал впоследствии, что и поджав хвосты), удалились в сторону реки и, стало быть, монастыря. Казалось бы, это было Виленину на руку, так как иных, почему-то решил он, свидетелей его падения не было, а эти, будучи лишенными духа, ни в том, ни в другом фемтомирах разнести молву о нем не могли, даже если бы и очень сильно захотели. Но он ошибся. Оказавшаяся за забором голова не знала, что остальная, оставшаяся на тропинке часть его тела давно уже была объектом внимания Капитана, который к ней, в конце концов, и подошел, надумав проверить: точно ли кто-то из ночных кутил догадался опохмелиться из водочной лужи, или он грешит, так дурно думая о них? Как бы там ни было, он сразу не одобрил поступка Александра Васильевича, опорожнившего посуду нарочно у калитки, чтобы, как выразился тот, "водочный эфир отпугивал от нас лихих людей, вселяя в них тоску". Нет, Алексей не склонен был верить тому, что кто-то из лихих людей здесь так затосковал, что тут же помер, однако незнакомый вид лежавшего его насторожил, и он не сразу кинулся проверять, стучит ли пульс его и нет ли на нем трупных пятен. Каково же было его удивление, когда он узнал в бедолаге того самого парня с колокольни, с  каким только что отец Паисий советовал ему быть осторожным! Поверить, что этот парень, падая с его высоты, был снесен ветром к этой калитке было трудно, ибо и ветра  в это утро не было, и корень гипотенузы, по какой он должен был сюда страектировать, выглядел намного больше суммы квадратов катетов.
      Поэтому-то, заметив наличие рефлексов в нем, Капитан прежде всего и спросил: "Как вы сюда попали?" и только потом поспешил предложить ему доврачебную помощь. В свою очередь, и Виленин, которого такой вопрос озадачил до того, что он заплакал уже не от экзистенциализма, а от сознания полной своей выключенности и из Логоса, и из Меона, да еще и услыхав вместо "попали" "упали", произнес: "Не знаю..." и огорчился окончательно.
      Вряд ли сыскался бы во всем мире такой человек, которому, будь он хоть капитан, хоть профессор, посчастливилось бы отыскать в своей памяти какое-нибудь необходимое для поддержания беседы слово после произнесенных. Именно и только по этой причине, а не по какой-то другой, как думали потом они оба, им и пришлось так долго, бессмысленно и молча смотреть в глаза друг другу, представляясь каждый сам себе изгоем, не имеющим права вообще когда-либо с кем-либо заводить какие-либо беседы. И хотя каждый из них погодя попытался спасти положение, сказав одновременно всего по одной фразе (Виленин сказал: "Я бы хотел видеть вас настоятелем моего монастыря", а  Капитан: "Примите мои соболезнования"), беседа не состоялась, и скоро они разошлись навеки в разные стороны, причем Капитан просто пошел, а Виленин сначала немного прополз и только потом, на дороге, поднялся на ноги...
      - Ну, и ладно, - вздохнула София, пронаблюдав за всем этим с колокольни, где все это время провела в облике тоскующей по колокольному прошлому  старой монахини. - На то, знать, воля Божия, и Богу же будет хуже...
      Возможно, она хотела сказать, что хуже будет Капитану или Никите, но сказалось то, что и должно было, наконец, сказаться.
      И тотчас туча нашла  на Деревню.
      Но уже туча эта была не просто туча или какой-нибудь смерч, а сопроводивший ее появление и донесшийся как бы уже не из лесу, а из самой этой тучи дикий рев оказался настолько ужасным, что отделившаяся от монахини субстанция изобразилась в виде воссевшей на этой туче, бывшей сверху похожей на залитое заходящим солнцем и оттого багряное озеро, женщины, поменявшей тунику на багряницу, а шлем - на головной убор, описать  который невозможно человеческими словами. Говорят, что в ту минуту даже ноосфера куда-то подевалась или испарилась, но кто-то видел, что и не испарилась вовсе, а просто скукожилась так, что ей хватило места в той золотой чаше, какую упомянутая женщина держала в руке, словно простое блюдо с горящим в нем пуншем.

































ГЛАВА ШЕСТАЯ,

связанная с закладкой камней,
разбрасыванием их и собиранием



1



      "Москва не сразу строилась", - гласит народная молва, и действительно, множество летописных, научно-исторроических и даже публицистических документов сообщают нам, что возникновенье российской столицы произошло не в одночасье и не в пятилетку, но претерпело процесс долгий и мучительный, подобно тому, какой претерпевает всякий человек, прорываясь на свет Божий из материнской утробы либо отправляясь с этого света в иной. При этом никаких планов, ниже гениальных идей зиждущим не требуется, и единственное беспокойство вызывает выбор места для закладки первого, так сказать, камня. А уж коль скоро он бывает заложен - там уж и... "Как Бог даст", - вот и весь    план, в котором, если вдуматься, заключаются и учитываются не только будущие общие очертания объекта (или субъекта), но и мельчайшие, а то и вовсе ничтожнейшие подробности всех его составляющих. И насколько же смешными противу этого получаются атеисты, полагающие, что Бог тут вовсе не причем, что все дело лишь в эволюции, и как человек в утробе проходит все стадии развития от амебы до обезьяны, набираясь и ума, и телесного совершенства, не уступающих родителевым, так и Москва не избежала общей для всех столиц участи нудного произрастания от шатра князя Долгорукого до полного соответствия его же - Долгорукого - портрету. Что,  дескать, посеял, то и пожнешь - убеждены они, и в этом  вся их духовная сущность, а стоит указать им на некоторые не вполне характерные для княжеской национальности черты, проявившиеся в его творении спустя века - тут уж они обязательно и хозарина какого-нибудь проезжего приплетут, и Маркса с Энгельсом помянуть не преминут.
      К счастью,  Виленин атеистом не был и прекрасно понимал, что какой бы идеальный план будущей Деревни он ни начертал, как бы ни раскрасил его фломастерами и какими бы ни снабдил пояснениями - осуществляться ему предстоит так, как будет угодно Богу, и единственное его - Виленина - участие здесь может быть выражено лишь в количестве вложенных средств, как и с Авраамовых времен повелось: то есть, чем обильнее жертвоприношение, тем благосклоннее Господне отношение к приносящему. И поскольку средств у профессора было изрядно, а в связи с увеличением числа его поклонников, они предполагались стать неисчерпаемыми, то он не очень-то и переживал, что не нажил законного сына, какого можно было бы употребить в доказательство своей преданности Всевышнему. Впрочем, думал он, если нет законного сына, то почему бы его место не заступить законным владельцам оставшихся в Деревне домов и участков, из которых наиболее ценным мог бы предстать пред Божии очи Капитан?  "Взять его, как Исаака, отойти подальше, чтобы никто не видел, - мечтал  Виленин весь день до вечера после его неудачного и поистине плачевного знакомства с незнамо чьим внуком или сыном и внезапно начавшихся вслед за благодатным рассветом грозовых ливней, - и там, в лесочке, ножичек-то и занесть. И посмотреть: остановит ли руку Ангел-то? Если остановит - хорошо; значит, сгодится он для будущих времен. Если нет - еще лучше, ибо никто уж тут не помешает моему благочестию. Только нужно все сделать так, как  Къеркегор  объяснил: молча, без сомнительных размышлений, думая только о том, что коли надо - так тому и быть. Даже няня знать не должна. Ну, а Трагкиллиан с Зеноном считай что я сам или что тот хворост, который Исаак-то на себе тащил, и даже лучше, потому что не Капитан их, а они его поволокут".
      Одна лишь была в этой радостной мечте печаль, и наводило ее уже испытанное профессором препятствие, какового ни сам он вновь преодолевать не хотел, ни помощники его, видевшие результат его преодоления, очевидно не одобряли. Можно было, конечно, выманить Капитана как-нибудь из его укрытия или дождаться, когда самому ему приспичит за водицей на колодец сходить или даже в лесок наведаться, а то и монастырские руины осмотреть, но, во-первых, такие мероприятия проводятся, как правило, днем, когда, по нынешним временам, в виду иссякновения мистического сознания в народе, человеческие жертвы приносить опасно; во-вторых, к нему тотчас же напросится в провожатые кто-либо из тех воинственных безбожников, какие, понимал Виленин, ясно видя рои темных духов над толпой аборигенов, только для того тут и присутствуют, чтобы к кому-либо прицепиться. Оставалась, правда, ночь, но кто же ночью ходит в лес или по воду! А монастырские развалины даже Трагкиллиану с Зеноном  ввечеру    при лунном свете внушали неизъяснимый ужас мелькающими среди куполов и  в прорехах ограды огонечками. Так что, решил он наконец, иного выхода, как только ожидания наполненности Деревни многоликим пришлым людом, среди которого потом не трудно будет, если потребуется, выбрать не то что простых убийц, но и отъявленных сатанистов, нет. Наполненность же могла была произойти лишь накануне и в самый день закладки и освящения первых камней в основании и будущей возрожденной обители, и будущего облика Деревни, и (по настоянию Софии) памятника русско-советской Вере. И этот день Виленин порешил совместить с любимейшем в народе еще с языческих времен Ивановым днем. "Если этот Капитан, - уверенно размыслил он, потирая зазудевшие ладошки, - окажется таким же безбожником, как весь этот сельский сброд, и наплюет на христианские  наши традиции и обычаи, то уж против папортникова-то духа вряд ли устоит и через костерочек-то хоть разок да перескочит! Вот тут-то мы его и словим! И поглядим, нужен ли Ангелам-то такой упырь!.."
      ...И вот пришел-таки и на деревенскую землю без малого сто лет не виданный ею предпраздничный психоз. Правда, сама Деревня в нем играла роль всего лишь фона, как берега пустынных волн - для полного великих дум Петра, а уж население, по причине не прекращавшегося им пьяного разгула, даже на унылого пасынка природы ни с какого боку не походило, однако его тут и не требовалось, ибо в гости к Виленину было столько флагов, что они запрудили и все лесные опушки, и все пустыри на месте некогда перенаселенных колхозных дворов и огородов, и все заливные луга, и поросшие молодым лесочком пажити и пашни на противоположном берегу реки, за монастырем, где Юрка намеревался выгуливать до осенних мясозаготовок терпеливо ожидающих его внимания телят.
      Никакому Комсомольску-на-Амуре не случалось видеть столь многоцветного палаточного города, никакие Мекки не могли сравниться с фанатизмом набежавших в Деревню со всех концов земли паломников, никакие мощи перед их открытием не знавали такой массовости духовенства, какая явила здесь себя и на монастырском холме, и на всех стенах древней обители, и во всех ее каморках, дружными стараниями согнанных владыкой со всех подворий епархии послушников и тех же паломников мгновенно преобразованных из авгиевых конюшен в иноческие кельи. А уж бывший дом Петра Кабанова... и сам Петр Кабанов ни за какие деньги не смог бы признать, ибо и не дом это стал, а сущий терем, с высоченным резным крыльцом и не менее резным балконом под его коньком - для произнесения речей, первую из которых, в результате продолжавшегося целую неделю в трапезной этого терема архиерейского собора, в каком приняли участие владыки из соседних поместий и все члены областной Думы, выпала честь произнести самому губернатору, умевшему, как бывший член КПРФ, и стишок ввернуть, и частушку оттопать, и о Боге, конечно же, упомянуть.
      Одним словом, все было продумано и организовано в полном соответствии с духом времени. Вот только колокола Ижорские заводы не успевали отлить, но так, видно, было угодно Богу, чтобы их место в звонницах обеих колоколен досталось пресс-центрам, налаживающим прямую трансляцию на весь мир и предполагавшим устроить даже настоящий телемост между собою. Разумеется, не обошлось и без курьезов,  но ведь когда и где хоть что-нибудь без них обходилось!  И стоит ли винить того телеведущего, который, проползая по этому мосту с целью собственноручной проверки связи, невольно засмотрелся на купанье в лесной речной протоке молодых паломниц с полковым комсоставом и, зацепившись за какой-то изолятор, сам остался без штанов, а когда попытался развернуться, чтобы их достать, - сорвался, и был спасен лишь благодаря случившимся на нем колготкам фирмы "Омса», срезинившим до самой земли, где он и был ухвачен с третьего раза разыгравшимися в терновых зарослях в чехарду монахами. И стоит ли судить самого губернатора, нарочно приехавшего в Деревню за неделю до закладки: чтобы уговорить свою заведующую отделом культуры избрать его на второй срок, для чего затащил ее в нетопленную баню, до смерти перепугав поселившихся там лесбиянок из Гринписа, проникших в Деревню нелегально; лесбиянок тайно отпели и спустили ночью по реке на украшенном еловыми веточками плоту, а губернатор все же приуныл, и ладно тетка Шура с дядей Лешей уступили ему свою баньку, где он к концу той достопамятной недели и культурную даму уговорил, и подписал указ о выделении Петровым из Фонда поддержки малого предпринимательства ссуды на заведение ресторанно-гостиничного бизнеса. И лишь курьез с деревенскими домами, как и следовало ожидать, вылился в грубый скандал, главной виновницей которого неожиданно вышла бабка Лизавета, и только погодя ее поддержали остальные земляки, среди которых особо выделился рожею и хохлятским выговором уже не имевший к Деревне никакого отношения племянник матушки Соломонии.
      А ведь уже в плане своем Виленин отобразил устроенную на месте сплоченных в троицу участков Петровых, Капитана и ее - бабки Лизаветы Красную площадь, живописно расположившуюся под его балконом между рекой и двумя ближайшими к ней прудами. Может быть, об этом плане он и собирался побеседовать с Капитаном, когда шел к нему да не  вполне дошел, однако ожидать бунта от старухи никак не мог, полагая, что она будет рада-радешенька переселиться из старой и сгнившей избы в новую квартиру, которую Виленин выделил ей, одной из первых в задуманном им   жилищном комплексе за мирским кладбищем, у леса, где со временем должен был вырасти целый микрорайон, не уступающий по колоритности Кунцевскому или  Марьинскому. И ведь, как нарочно, Лизаветина изба мешала площади больше всех, ибо капитанов сад с домом в глубине его можно было пока (во время закладки камней) и не тревожить, а Петровы после губернаторского указа прямо-таки как тут и были с их будущим отелем. И вдруг - на тебе!
      - Чё это ты тут распоряжаешься?! - возмутилась бывшая колхозница, забыв, что колхоза в Деревне не существует уже пятнадцать лет, и перед ней стоит не какой-нибудь щербатый председатель, а тот, кому она должна бы в ноги повалиться в порыве благодарности за спасенное от вымирания отечество. - Кто ты такой есть, не знай отколе взялся?! Думаешь, купил у Васятки избу, так хозяин всей Рассеи стал?! Дома-то, мил человек, купляют морковку чтобы да редиску ростить, а не площади середь всего миру городить!..
      Слушая ее и видя перед собой не старую русскую женщину, а все равно, что кикимору болотную, да еще и пьяную, Виленин не мог и рта открыть и уж хотел перекреститься принародно, но вид сидевших у пруда аборигенов был столь ужасен, что и рука не поднялась, и Трагкиллиан с Зеноном, вставши по бокам, не сообщили уверенности в себе.
      - Ты, хлопец, Семеновну не обижай! - первым вступился за собутыльницу запорожец. - Она дивчина безответная...
      - Отстоял диван и будь доволен! - вторил ему, грозно подымаясь с корячек Натоха Иванов. - А то мы сейчас за погост-то твою холупу унесем!
      - Вместе с тетенькой, шоб ей пусто було! - прибавил раскрасневшийся племянник.
      - Сынкууу! Ты нас слыыышишь?! - сложив грязные ладони рупором, воззвала Галька, а оказавшийся   простым чеченцем полковник вдруг принялся вытягивать из окопа нечто похожее на выползающую из кожи медноблестящую змею.
      Когда же из бурьяна восстал с гранатой в руках помятый и озлобленный прапорщик российской армии, профессор решил, что ему дешевле     выйдет огородить мятежные владенья (Лизаветы и Капитана) каким-нибудь живописным забором, искусно стилизованным, например, под московский Манеж посреди всеобщего движенья, а под снос определить только старый магазин и дом беспутных пастухов, которым он придумал посулить уже не квартиру, а настоящий коттедж, и не у кладбища, а где-нибудь у автодрома. Что касается хором Агрономчика и Натохи Иванова, то их достаточная отдаленность от центральной площади, и значит, собственного профессорского терема позволяла пустить им под застрехи петухов и уже  к исполнению этого замысла была готова группа диверсантов из числа особо преданных  Вил.Енину буддистов, готовящихся после освященья камней креститься и венчаться совместно с индейцами, приплывшими под стены деревенского монастыря на их пирогах прямо из Канады. Таким образом, скандал со старухой был кое-как улажен, и оставалось лишь придумать способ избавленья хотя бы в день торжеств и предшествующей  им Ивановой ночи от ее  непредсказуемых соотечественников.
            - Зверюги! Хамы! Варвары! - ругался Виленин, продираясь к своему особняку сквозь толпы ладшафтных и архитектурных дизайнеров и не сомневаясь, что ругает, так вот по-просторечному, не людей, но напиханных в них бесов. - Жутко представить, друзья мои, сколько нам еще придется хлебнуть страданий от тупой этой черни! Ей богу, Апостолам в языческом мире было легче, ибо те язычники все же знали что-то о своих богах и о катарсисе, и даже их рабы слагали басни. А эти... Вакханальничают целый месяц, а спроси их: кто такой был Вакх? - только и смогут матюками разразиться!
      - Быдло, - поддакнули ему в один голос друзья и единым же презрительным плевкам оборотили в брение частицу деревенской пыли…
      Между тем профессор постоянно помнил, что приладить те же эпитеты к Капитану их языки не смогли бы, и поганее всех  выглядела в его пикомире мысль о том, что эта чернь имеет с ним какое-то таинственное родство, хотя и трудно было бы отыскать меж ними хоть что-то общее, так что ни разу за этот месяц (он достоверно знал) они даже взглядами не перекинулись. Вообще, он уже начинал сомневаться, что его мечта о жертвоприношении Капитана в Иванову ночь, или в день закладки камней, или когда-либо потом способна осуществиться, и все чаще помышлял обратиться-таки за советом к доброй няне, которая, правда, в продолжение всего этого месяца из келии своей не выходила и никого к себе не допускала, вынудив строителей воздвигнуть терем так, что эта келья оказалась внутри его, как ленинский шалаш в зале исторического музея. И страшно было иногда представить, что и она состоит в какой-то сакральной связи с этим внуком или сыном неких внехрональных существ, который так же вот хранит затвор в своем дому, лишь изредка наведываясь в сад. При этом и к нему никто не проникает; однажды только у калитки оказался Камаз с огромным контейнером в кузове, но кем и как он был разгружен - проследить не удалось, как не удалось проследить за его походами в сельмаг и на колодец. Впрочем, если уж старушка няня, догадался Виленин, ничего не ела и не пила, то такому молодцу не стоит труда говеть не только в Петровский пост, но всю жизнь. Когда же Зенон доложил наконец с колокольни, что за двором Капитана появилась и стала стремительно расти куча из песка и глины, -  сделалось понятно, что тот копает скважину, и значит, с водицей у него проблемы нет. А спустя еще два дня профессор понял, что у него нет проблемы и с едой, так что он даже позволяет себе перекидывать через забор к Петровым целые туши мамонтов и динозавров, на шашлыках из которых предприимчивая семейка собиралась сколотить весьма почтенную копейку, похваставшись, что ее хватит на постройку не только ресторана с номерами, но и театра оперетты или, как модно стало выражаться, мюзик-холла, о чем свидетельствовал приколоченный к их забору размашистый щит с нарисованными на нем контурами хотя и бесформенного, но вычурного, с лепными триглифами во фризах здания и извещением о том, что: "Приют паломника" на 666 мест ведет СМУ №13".
      "Да, - думал теперь Виленин в продолжение всякой ночи, слушая один и тот же куплет "Итернационала", все тверже звучавший за окном под аккомпанимент пастушьего рожка и чьего-то одинокого, но чеканного строевого шага, и любуясь прыгающими по стенам его терема зайчиками, образованными лучами недвижно зависшего над Деревней солнца. - Местечко-то здесь, действительно, доложу я вам... Не будь на мне Господней благодати - давно бы уж с ума сошел и был таков. Но вот - Господь хранит, и это убеждает меня, что подвиг мой ему приятен. Да и кто еще мог бы снести столь тяжкий крест - страданий за всю Россию-матушку, а то и за все погрязшее в грехе гордыни человечество? У кого хватило бы ума и терпения в таком неблагодарном, но и благородном деле изведенья заблудших Божиих стад из тьмы невежества в неугасимый свет культурных ценностей? Когда-то Моисей сумел преодолеть весь долгий путь из мрачного Египта к рубежам земли обетованной и вывести с собою свой народ. Но прошли века, и снова тьма объяла его, так что даже в Христе-Спасителе он не увидел Бога. А те, кто увидали, - последовали за Ним поодиночке, оставив человечеству прельщаться лишь внешним блеском храмов и церквей: то есть, тем же, чем бывало прельщено оно всегда и всюду. И чем же отличались и отличаются по сей день православные от папистов, а паписты от   мусульман и иудеев? Ничем! Поэтому экуменизм и мил им всем. Священству тут и там необходима власть, а преподобные отцы и жены опять же в одиночку лезут в рай, не понимая или не желая понимать, что кроме строгих правил и молитв Господь являл и до сих пор являет себя в твореньях вдохновенных рук и вдохновенной мысли. Хорош был Вейник, но и он не потрудился, исследуя церковные предметы, исследовать и книги, и холсты, и музыку, и поэтические перлы. А может, и исследовал, и был как раз за это брошен под колеса завистливыми адскими руками, успев, однако, зарядить меня своим пророческим хроналом. Не случайно он именно наш город посетил, в котором никого, кроме меня, не тронули его святые мысли. Да и могли ли тронуть они эту чернь, далекую от Бога и от света культурных знаний? Не способную ни думать по-философски, ни жертвовать собой во имя Истины! И что уж говорить об этих скучных народных массах, из которых лишь единицы моих учеников стремятся что-то осмыслить и понять! Не ошибусь, предположив, что и этот загадочный Капитан такой же нехристь и невежа, как и все патриархийное священство. И чего увидела в нем няня? Чем он смог так напугать ее, что вдруг она ушла в затвор и полное безмолвье?.."
      Увы, на этот раз профессор ошибался, что, впрочем, происходило с ним всегда, когда внимание его обращалось на "бедную старушку" и не замечало в ней даже монахини Соломонии, не то, что Софии-Премудрости, Вечной Женственности и Четвертой Ипостаси в одном лице. Пожалуй, узнай он об этом ее "одном лице", - вся жизнь его стала бы во сто крат мучительнее, чем теперь, так что он вполне бы мог переменить свое решение относительно Капитана и избрать на роль абсурдной жертвы няню, ибо был так проницательно умен, что еще во младенческие годы, при чтении Достоевского, понял: великости  и неосуждения сподобляются только те из смертных, кто приносит на жертвенный алтарь людей более великих или хотя бы равных себе. И кто бы стал спорить, что какой-то беломорский елец, будь он и не капитан, а адмирал и, пусть, святой и праведный мудрец, подле Софии (даже тварной) не выглядит   бараном, заблудившим в ночном овраге под созвездьем Овна! Но самая большая беда профессора 0...ского заключалась в том, что он о личной своей няне знал намного меньше, чем о своем же, но нелюдимом соседе, и успокаивает здесь лишь понимание того, что так случается сплошь и рядом не только с профессорами, но и с нормальными людьми. Так, например, редкие мать с отцом не восклицают, глядя на свое созревшее дитя: "0, мы с тобой совсем его не знаем!" - в то время, как любое примелькавшееся в телевизоре лицо является для них как на ладони. А между тем, беда-то эта таит в себе еще одну беду, которой злая суть - в доскональной осведомленности сего дитяти обо всех душевных и социальных качествах своих не знающих его родителей. Вот тут-то нам еще раз следует сказать "Увы" и пожалеть Виленина, состоявшего во все это предшествовавшее закладке камней время под пристальным и непрестанным наблюдением... нет, не Капитана с отцом Паисием, но - всей питающей его с рожденья ноосферы!
      Да, запершись в своей домашней келье, София там тотчас же померла, как помер бы любой на ее месте, сознав, что близится решающий момент для всей его последующей жизни. Однако только ей одной было дано одновременно и лежать, подобно музейной мумии, ссыхаясь в пеленах монашеских одежд, и восседать среди блистающего золотом дворца на высоченном, что твой космос, троне, обитом багряной шкурой дохлого дракона с ибисоклювым Тотом под одной и чернокожим Кришной под другой величественно бледными руками. При этом если Кришна был беспечен и весел, словно королевский шут, вступивший в блудный заговор с хозяйкой в отсутствие старпера-короля, то Тот-Гермес стоял, как приглашенный к лисе на кашу сумрачный журавль, но это их различие в настроениях Софию теперь не смешило. С тех пор, как она убедилась, что ее ученый воспитанник, ее, можно сказать, кровиночка, каким она всегда не могла налюбоваться и нахвалиться перед всеми этими Тотами, Дионисами и Буддами, толпившимися здесь с утра до ночи вокруг нее, вышел полным идиотом перед полуграмотным наследником Евдокии и Никиты, - даже собственное остроумие стало казаться ей тупым, как если бы она решила явить его своим придворным, бывшим, однако, верховными божествами всех мировых религий, восшествием на этот трон в сибирских валенках. И обиднее-то всего ей было сознавать, что именно валенки занимали теперь все ее мысли, не оставляя   в покое даже во время собеседований с ежедневно пополняющими ее субстанцию сонмами лже-христов и лже-богородиц. Валенки! Тупые сибирские валенки виделись Софии всюду, куда бы ни обратила она премудрый свой взор, но как раз здесь-то - в царстве высоких дум и не менее высоких душевных устремлений - о них никто и понятия не имел и даже отродясь не слыхивал. За то и доставалось от нее всем этим богам и богиням, концепциям и гипотезам, философским школам и мистическим учениям! А уж те из них, кто о валенках знал, но опасался, дабы не выглядеть примитивным, в этом признаться, были буквально терзаемы ею и изгоняемы вместе с душами породивших их людишек в самый преисподний ад, где Павел Соломонович одним махом сдирал с них по три шкуры, хотя и продолжал называть себя учителем.
      Вот и теперь, пока Виленин в его деревенском тереме, прикидываясь Монтенем, изображал на своем нахмуренном лбу скептическое равнодушие к происходящим под окном событиям, София вновь обращалась к рассевшимся  перед нею в позах лотоса, но в предчувствиях владычного гнева трансцендентальностям все с тем же роковым вопросом.
      - Ну что, порождения ехиднины? - был ее предисловный глагол. - Сознал ли кто-нибудь из вас всю важность поставленной проблемы?..
      - Может, ты, Властелин Колец, поумнел? - толкнула она после трудной паузы Тота, походя заметив, как побледнел чернорожий Кришна. - Кого же ты собираешься клевать-то? Интеллигентов одних? Или детишек Кришниных безмозглых? Не боишься, что пронесет от таких деликатесов-то?
      - Надо план ГОЭРЛО сюда позвать, - нашелся Гермес, все еще надеявшийся, что София  вернет ему его дракона. - Он о Сибири-то больше всех осведомлен...
      - Лучше Розу Мира! - возразил ему один из цветков Сада Мориа. - Та вообще  в тюряге сочинилась! Да и мистики в ней поболее…
      - У Лам спросите!.. Сварога тащите - он все о русской вере знает!.. Причем тут русская вера? - Калевалу надо!.. – послышалось со всех сторон, и София поспешила встать и хлопнуть в ладоши, требуя тишины и исчезновенья с глаз ее всех этих мудрых, но почему-то всегда казавшихся ей глупыми, мифов, бывших хотя и чужестранными, однако предпочитавшими теперь руководствоваться известным ей со времен деревенского детства принципом: "лишь бы не я". Правда, и пастернаковский Гамлет как-то раз, жалуясь ей, что все, мол, "тонет в фарисействе" (она предложила заменить на "манихейство"), попросил, не заметив тавтологии, какого-то Авву Отче пронести мимо него "эту чашу", но подобные Гамлеты над деревенским монастырем ее уже давно не удивляли.
      Увы, так заканчивались теперь все дворцовые совещания в ее тронном зале, и теперь, оставшись одна, София снова приуныла. И это было плохим, очень плохим, понимала она, знаком, ибо уже ей было известно, ч т о  может ее сейчас успокоить и даже воодушевить, и знание  об этом было ужаснее всех других, имевшихся в ее владениях недобрых знаний.
      "Вот ведь до чего дошло, - вздохнула она, чувствуя себя здесь, как в последний день ее жизни на земле, дряхлой и беспомощной старухой, несмотря на то, что повтореннный в мириадах зеркалов облик ее был эталоном совершенной красоты и неувядающей юности. - Столько тут великих и прочих мудрований накопилось за всю-то человеческую историю, а получается, что все они - всего лишь образы какой-то бесконечной, да и безначальной комедии. Верно Данте-то определил: "Божественная комедия"! И все-то в ней бездарные актеришки, не годные и для статистов-то в моей трагедии... Или Божественной  трагедии?.. А, впрочем, все равно: я тоже - Его творение, а может и актриса, как этот хитрый Бэкон пошутил. Но если я - актриса, то кому охота здесь ставить этакий трагический спектакль? Хозяину? Этой грязной свинье, умеющей оборачиваться и свирепой тучей, и драконом, но подчиняющийся любым командам Тота?! Не он на мне, а я на нем сижу. И если даже допустить, что он не только подземный или земноводный, но и воздушный князь - я голова его! Он без меня - ничто, свинья и кролик, владыка жадных чрев и блудных похотей, хотя и мне без них не удалось бы стать тем, чем я являюсь в царствии моем. Не в том ли и трагедия-то? Не потому ли и зовет меня всяк сущий на земле благочестивец, не говоря уж о Святых отцах и женах, Вавилонскою блудницей? Не потому ли и в субстанции моей нет ни одной благочестивой мысли?..
  Так думала она, пройдя весь зал и оказавшись на ступенях своего "Софийного Серапиума", как назвал ее дворец упрямый в своей гордыне Тот. А перед ней в окруженной изумрудными, с алмазными скалами, горами долине уже зияла, как зияет посреди лесного озера невидимая с берега, благодаря сиянью водной глади, опьяняющая и манящая в себя, но и неописуемая бездна. И как из той озерной глубины вдруг выплывают видимые ночью пузыри светящихся частиц, что, лопаясь, восходят прямо в небо мерцающими лучиками, так струился из долины непрерывный и неподвластный Софии лампадный свет, к которому она хоть и привыкла, но относилась с тем же страхом, как когда увидела его впервые.
      - Ну, не может же так быть, - заговорила она сама с собой, садясь на камень, притащенный сюда тем лже-христом, встреченным ею в ее пустыне сорок лет назад, который все так же терпеливо сидел на нем, ожидая срока, когда, по обещанию Софии, его булыжник будет сброшен вниз: дабы заткнуть отверстие над домом умершей Евдокии. - Не может так быть, чтобы вся истинная Божеская мудрость поместилась в какой-то ничтожной деревенской избенке, которую можно голыми руками сковырнуть с лица земли, как старую болячку, засохшую на трепетной руке и мешающую ей создавать гениальные произведения искусства, как сказал бы Виленин! Правда, я же его и отругала, предупредив, что эта болячка может оказаться родинкой, сковырнув которую можно получить соркому,  но... Это же смешно!
      - А, парень?! - обратилась она к своему безмолвному соучастнику. - Скажи хоть ты: разве может так быть? Тебе-то разве не обидно сидеть тут без всякой пользы? Насколько я помню, тебя создал вполне достойный Божией славы человек!
      - Значит, не вполне, - вздохнул безмолвник. - Значит, и я бесполезный...
      - Ох ты, господи! - воскликнула София и вдруг ей так жалко сделалось этого горемыку, которым, она знала, восхищались более глубокомысленные, чем даже архимандрит Феодор Бухарев, люди. – Ну, как ты можешь говорить такое! Я сама, когда маленькая была, любовалась тобой в избе-читальне... пока тебя наши активисты из всех книжек не  повыдирали.
          - То-то и оно, что любовалась да и все,- пробурчал ненавистный колхозным активистам лже-христос...
      Однако он мог бы и не возражать своей царице: она сама прекрасно все понимала и уже давно не обижалась на избегавшие встречаться с ней идеи русских философов, из которых только соловьевская  софия вызывала ее сочувствие. Между тем упомянутое  "любование" вдруг как-то задело ее за душу, а навязчивая мысль о валенках показалась не такой уж и страшной. Кстати вспомнилась и старинная песенка про Колю-Николашу, исполнительница которой употребляла эту обувку с целью обольщения живущих на другом конце села парней.
      - Ах ты мать чесная! - не удержалась, чтобы не хлопнуть себя по лбу София. - Да ведь на любованье-то их всегда и подлавливали! Ведь и все-то теперешние христолюбцы своих лжехристов создают на  основе одной только тринадцатой главы первого Павлова послания к коринфянам! Устами исповедуют, что "Бог есть любовь", а в сердце лепят: "Любовь есть бог"! Вот Любинька-то наша больше всех в монастыре и избаловалась! Она-то нам, пожалуй, и с этим валенком пособит справиться! Пособит! Не будь я София!..
      Однако воодушевление ее прошло так же скоро, как и пришло, и виною тому вышел все тот же не разделявший радости своей владычицы пустынник.
      - Ты что, не понимаешь, сукин сын, сколь надежен будет новый мой капкан?! - едва ли ни с кулаками накинулась она на него.
      - Понимаю, - был его уверенный ответ, тогда как сам он, как сидел в угрюмой позе, так и остался недвижим, будто являлся вовсе и не Христом (пусть и подложным), но каким-то беглым острожником на берегу Байкала, смиренно ожидающим, когда попутный баргузин пошевелит его заветный вал.
      - Здесь скоро будет не болото с гнилыми испарениями, а бассейн, наполненный чистейшими мечтами! - кричала София, размахивая перед ним широкими руками.
      - Ну, и что? - пожал он равнодушными плечами и... вдруг озлобился, забормотав в отчаянии: - Почему я не родился на какой-нибудъ иконе? Хотя бы и на рубленой доске, пылящейся на чердаке! Тогда бы я мог надеяться... А тут? Какая  может тут быть надежда? И на что? Ведь даже если кому-то и понравится моя так гениально писаная внешность, и если даже он найдет о ней восторженные отзывы каких-то искусствоведов - кто одушевит меня в своей душе? Или захочет пойти за мной, оставив мать, жену и всех детей? Куда пойти?!. А впрочем, ясно - к у д а. А впрочем, им уже и уходить не надо. Где-то тут гуляет доктор Рагин с пациентом из чеховской палаты номер шесть...
      Вот тут-то, глядя на его лицо, теряющее с каждым громким словом и свет, и цвет, и даже самый взгляд, София и прозрела, если можно назвать прозрением сознание своей никчемности. Вот тут-то и ее вдруг охватила злобная тоска. Но если лже-христос всего лишь был недоволен, что попал сюда, а не в лучи Господней благодати, то ей стал ненавистным не один какой-нибудь мудрец или художник, или поэт, или политик, но всякий, кто вложил хотя бы только одну песчинку в ее субстанцию, объемлющую Землю, как скорлупа - протухшее яйцо. А самыми ненавистными представились ей те, кто жил не век, не тысячелетия назад, а нынешние, для которые мыслить уже не значило творить и открывать какие-то убогие законы, но - пользоваться ею: точно так же, как пользовался ныне Виленин библиотекой умершего деда и деньгами жида-ростовщика, который даже дедом-то ему был только по судебным документам.
      "Сто лет назад у меня еще был шанс, - думала она, спускаясь с гор в долину, подобно измотавшейся в прыжках по острым камням и теперь решившей напиться перед смертью водицы из арыка козе. - Сто лет назад в меня еще вдыхали хотя и ложные, но свежие струи, и даже у меня порой их брали: чтобы очистить и потом явить пред Небом в виде пусть совсем ничтожной, но части Истины. И вот теперь..."
      "Но ведь сто лет назад во мне еще зияли не лунки рыболовные, а полыньи! - вновь вспомнила она и... обомлела от странной мысли, вторгшейся в нее с какого-то невидимого края. - Выходит, что без этих полыней и множества отверстий, из которых восходит к Небу негасимый свет, мне счастья нет?! А может, нет и жизни?! Выходит, что отнюдь не затыкать мне нужно Капитанову-то лунку, но как-то так способствовать ему, чтобы она расширилась?! Выходит, я до сих пор, действительно, была блудницей, соблазнявшей даже верных Христу людей и предлагавшей им, как писано, "вино блудодеяний"?! Но и выходит, что саму себя я этим же вином и отравила! А Виленин и девочки мои уже давно покойники, которым с покойниками только и дано блудить, как, впрочем, и самой-то мне. Вон, как приветил Капитан-то Вилю! А Люба?! Он глядеть-то на нее не станет. И она... такому валенку в подметки не годится! Да и саму ее не убедишь, что все ее изящные штиблеты рядом с ним - особенно в такую злую стужу, нашедшую на весь бездушный мир - смешны. Ей, как и Верке с Надей, кажется, что рай давно уж на земле установился, что если всякий их ночной клиент имеет своего христа, то значит, всем нынче и без валенок тепло! А станет холодно - поедут к Виленину в Деревню. Он их согреет там таким теплом, такой им рай устроит, что не только штиблеты - тапки будут не нужны, да и найдется ли минутка среди блуда, чтоб ноги-то помыть!.. И я ведь им там стану не нужна. Они меня уже сейчас готовы живьем в сырую землю закопать..."
      - Ну, и пускай хоронят! - прошептала София и присела возле заветного отверстия, хотя песок вокруг него был столь зыбуч, что даже у нее перехватило дыхание от страха оказаться затянутой в такую глубину, откуда можно выбраться лишь только сгорев дотла, но… выбраться туда, откуда нет возврата ни на землю, ни в сферы Герметических Колец.
И может быть, София бы сама сейчас туда нырнула, но не зря же она звалась Премудрой: тотчас ей представилось, что и не будет вовсе в ее сгораньи никаких лучей, что только копоть протрещит в лампадке-то да и покроет стены круг нее; ну, может быть, еще и лики на иконах затуманятся, так что Капитан вынужден будет их протереть и... выбросить грязную тряпку на помойку.
      "Неужели же, - чуть не плача и осторожно отползая от опасности, подумала она, - так-таки и нет во мне никакой полезности? Никакой доброй мыслишки, никакой благообразной идейки или образа этакого... богоугодного? Неужели прямо-таки все тут ложное, поддельное, лукавое, злое? Неужели все холодное и мертвое? Но ведь я же любила Андрея Петровича... Господи, да и сейчас еще люблю! И его люблю, и Никитку этого убогого! И Дуньку, чтоб ей..."
      - Эх, Андрей Петрович, Андрей Петрович! - протяжно, с надрывом простонала она и  вдруг поняла, что и плод их непонятной ей, какой-то неземной, неплотской любви, этого увиденного ею всего один раз, да и то с колокольни, Капитана она любит так же, как и тех, кто дал ему жизнь.
      - Да-да! Люблю! - задыхаясь от наплывших в нее незнамо откуда и возгоревшихся в груди неведомых ей доселе чувств, бормотала София, как умирающая рыба биясь в рыхлом песке. - Я люблю его и... докажу, докажу! Я буду в ногах у него валяться, ноженьки его целовать... Он добрый. Он такой же доверчивый и добрый, как Никита! Как  Евдокия! Как Настасья наша, страдалица! И он… поймет меня! И простит! И отыщет во мне что-нибудь! Доброе отыщет, а злое... простит. Ведь должно же быть во мне хоть что-то доброе! Ведь вот же - я люблю его!.. А Виленин... Он же сын поганого инкуба, бесовское отродье, гадкое, подлое, мертвое! Даже Тот, даже Кришна здесь чище и живее его! И довольно! Знать его больше не хочу! Пускай любуется моими косточками! Капитан! Только в нем мое спасение и моя жизнь!..




3




      Надя с Любой приехали в Деревню за три дня до начала торжеств, а Вера, как всегда, подчеркнула свою исключительность, сообщив Виленину на пэйджер: " Начинайте без меня. Буду ко второму камню", - как будто здесь все только от ее разрешения и зависело. Правда, и Виленин, и сестры, зная за ней такой грешок и прощая ей, как старшей по возрасту, некоторое в отношение их высокомерие, не хотели осуждать ее и сейчас, но сейчас решалась судьба Деревни, а владыке с губернатором появление Веры в то время, когда их гражданские и духовные чувства внидут в стадию соития с мыслями о праздничном обеде, могло не понравиться. Впрочем, лицезрение ее душевной и телесной гармоничности, безусловно, компенсировало бы губернатору тщетную трату желодучных соков, но владыка...
      - И ведь знает, коза, когда показать себя! – недовольничал Виленин, расхаживая взад-вперед перед расположившимися в креслах у огромного (во всю восточную стену трапезной) камина сестрами. - Ко второму камню! Как будто первый не имеет никакой ценности!
      - А ты что, сообщил ей план мероприятий? - с какой-то загадочной надеждой спросила Надежда, повернув свою прелестную головку так, что монашеский клобук на ней стал казаться профессору оригинальной шляпкой.
      - В том-то и дело, что не сообщал, - пожаловался он, с силой переводя взгляд на другую подругу его детства и юности, но с ужасом обнаруживая и в ее покровах какую-то сакральную двусмысленность. - И что же мне теперь? С какого камня начинать? Монахи, конечно, ждут, что первым будет освящен монастырь, и значит, наша красавица, не оказавшись там и появившись только на деревенском берегу, преподнесет себя как бы забавней их официальной веры, если вообще не укажет на то, что лишь председатель колхоза с бабой и были в России святыми. Но, с другой стороны, начни я с памятника, может выйти так, что монахи-то не просто обидятся, но и разбегутся кто куда, когда она заставит их любоваться собой, а не камнем. Да еще, пожалуй, скажет, что не хотела осквернять своим появлением память о святой народной вере...
            - Да, братишка, - вздохнула Люба и улыбнулась, то ли радуясь изуверству Веры, то ли сознавая себя прекраснее Надежды и могущественнее изуверки.
      И действительно, тотчас и та, и другая померкли рядом с ней, как меркнут даже самые яркие звезды при появлении луны или светлячки при попадании на их поляну не потухшего окурка.
      - Я знаю как тебе выкрутиться! - воскликнула она и встала с кресла прямо перед ним, как разукрашенный самой природой лист перед пожухлой, сморщенной травинкой. - Надо с третьего камня начать!
      - Ну... - возразил смущенный этой близостью профессор. – Я его на второй день приберег. И тут уж, скажу вам по секрету, моя маленькая, но имеющая великое значение для всей нашей отечественной культурологии, хитрость... - Тут он несколько помолчал, используя свой коронный университетский прием, коим заинтригованные студенты доводились до бесчувствия к студенткам и наоборот, и потом уже спокойненько понес такую ахинею, что монахиням не оставалось иного выхода, как только закурить, не меняя тех поз, в каковых они были застигнуты, и... больше ничего. - Наши фольклористы давно сделали почти никем на Западе не замеченное, но весьма значительное открытие: оказывается, что самым главным днем на русской свадьбе является не первый и не двенадцатый, а именно второй! И дело тут вовсе не в абстинентном состоянии гостей и молодых... Вернее, и в абстинентном, конечно, но - заметьте! - еще свеженьком абстинентном-то! К двенадцатому  дню оно уже достигает совершенно болезненных, патологических, можно сказать, оттенков, но на второй – еще  нет! Тут-то самый блюм, как отметил в свое время старик Джойс: то есть этот, и никакой другой, день является как бы заготовкой, из которой раскатывается вся дальнейшая жизнь молодоженов. Первый - это официоз, закон, строгость обычая; тут все рационально, все рассчитано и... все ненатурально. Да и невеста еще, как вы понимаете, не жена, так что бывало и сбегали некоторые хоть и после венца, но и как бы из-под не обкатанного мужа. А вот после брачной ночи (и, стало быть, предварительной обкатки) - другое дело! Кажется, вот тут-то и надо строгость-то употребить, однако никто на это не покусится, и сами законники с попами подпадают под влияние иных законов и обрядов. Там   как бы рай в бесплотном Царствии, здесь - рай земной, где в поте лица предстоит хлебушек добывать и в муках потомство производить. Там одна свадьба, здесь - совсем другая!..
      Тут он снова замолчал, очевидно ожидая вопросов, но так как вопросов не последовало, задал их себе сам.
      - Спрашивается: что из этого следует?.. Да то и следует, друзья мои, что и для меня, и для всех тех, кто будет строить здесь - в Деревне - новую культурную и духовную жизнь, главную смысловую нагрузку возымеет следующий после освящения набившего оскомину монастыря и памятника безвозвратной русской вере день! И если в первый все мы просто, так сказать, напьемся, исполнив свой долг перед Богом в устаревших Его проявлениях, то день второй явит нам уже тот самый камень, который отвергли прежние строители, но который ляжет в основание нового нашего угла!..
      - Ну, блин! - только и могли изречь Люба с Надей, вместе с Виленином переводя дыхание. - Не зря ты у нас профессорский-то харч снедаешь!..
      - А кого третий-то камушек почтит? - поинтересовалась Люба, завесив туманной поволокою свой взгляд,
      - Я думаю, - прищурился, как тот его случайный тезка, Виленин, - сейчас нам нужно для начала просто   место застолбить. А там уж... само время покажет: кого.
      - Значит, меня! - вдруг твердо заявила Люба и пошла, чтобы не слышать возражений, к выходу, шурша атласной рясой, как шуршат, уверенно стремясь в опочивальню, невесты наскучившим им подвенечным платьем...
      - А где же наша няня? - проводив ее не менее туманным взором, вопросила Надя. - Я хоть и не соскучилась по ней, но было бы  забавно  посмотреть на эту полудохлую старушку.
      - Она ушла в затвор, - печально молвил измученный беседой Виленин. - Не знаю даже, когда придет обратно и придет ли. Боюсь, как бы про камни там не позабыла.
      - Ну-ну! Признайся, брат, - попросила Надя, потягиваясь в кресле, как во сне, - что сам же ты ее и затворил. Я тоже мечтала, что когда-нибудь она припрется к нам в обитель, и уж там-то мы с Любой затворим ее навек. Чтобы и духу не было. А ты?.. Признайся, что она еще смердит? А лучше проводил бы ты нас к ней. Я понимаю: это все ужасно. Такое горе! И надеюсь лишь, что скоро этот запах прекратится...
      - О Господи! - воскликнул Виленин, хватаясь за голову так, словно он когда-то состоял в труппе Станиславского. - Я знал, что вы меня с ума сведете, но не думал, что так быстро!
      - Это Бог тебя испытывает, пан профессор.
      - Да почему же пан-то?! Ну, скажи! Скажи, чего уж там! – махнул он, как бывало махал задержанный с поличным антиквар, отчаянной рукой. - Опять копыта увидела на мне? Или рога?
      - Бог милостив, - успокоила его Надежда и настояла, чтобы он ее сводил "на место преступления", как упорно продолжала называтъ она Софиину келью...
      То, что стало происходить в Деревне и происходило уже всегда после того, как стало происходить, не вмещалось ни в какие известные профессору, а потом и академику О...скому рамки, а своих собственных он, как ни бился, так и не изобрел. Более всего его удручило не обнаружение в постели няни, вместо нее самой, ее же, но уже вполне готовых к открытию и даже источающих благоуханное миро мощей, и, уж конечно, не то, что напророчила смерть старушки именно Надежда, а не Любовь, и, тем более, не уверенность обрадованного чудом владыки в святости и самих мощей, и земли, их родившей и ими же отныне и присно прославленной, - удручило его более всего то, что и Надежда с Любовью, и владыка вместе с другими владыками и священниками, и сам губернатор с его культурной любовницей, к все  паломники, и весь Интернет потребовали, чтобы второй камень был заложен не у Капитанова дома и восстал на нем памятник не Евдокии с председателем на руках, но был брошен в реку и знаменовал бы собою основание под монументом Софии, который должен был изваять из доставленного в Деревню Пика Коммунизма тот же Церетели, имеющий коллосальный опыт композиционного сочетания человеческих фигур с речными струями. Кстати, сочетать Софию с лодкой, как бы устремленной навстречу речным волнам, предложил никто иной, как дядя Леша Петров, за что и был представлен к медали Защитника Отечества. Ладно, хоть мощи-то подписали принадлежащими преподобной Соломонии. Ладно, и покойных вождей колхоза не до конца обидели, порешив взамен памятника почтить их подвижнический подвиг прибитием к Капитанову забору мемориальной доски, гласящей, что за этим забором находится Музей Русской Веры.
      - Ну что сотворилось, Господи! - сокрушался Виленин, ухватывая за галстуки то Трагкиллиана, то Зенона, - И это, по их мнению, вклад в развитие нашей духовной культуры! Я ничего не имею против няни, но разве не достаточно одних мощей! Почему обязательно нужно воздвигать ее изваяние высотой с колокольню! Оно же на всю Деревню бросит тень! Да, я не люблю Деревню, но у меня же есть план такого ее возрождения, что не Деревня бы здесь скоро простерлась, а сущая Венеция... либо вообще собирательный образ всего цивилизованного мира! Это было бы моей лебединой песней, лучшим моим культурологическим проектом. Логос, идеально осуществленный в Меоне! Рай на земле! А теперь?!.. Что скажут обо мне потомки! Да и только ли потомки! Посмотрите вон на этот... на быдло это деревенское! Еще и камень ни один не заложили, а уж они надо мной насмехаются!..
      И верно, деревенские вели себя не красиво. Устав за минувший месяц сидеть друг у друга в домах и под окнами оных, на прудах и в садоогородах, на опушках и прямо на дороге, где мешали своим диким видом прогуливаться по вечерам паломникам с паломницами и  монахам с монахинями, теперь они догадались залезть на крышу Лизаветиной избы и посиживали там себе в соломе, как какие-нибудь аисты, высказывая свои громкие, но глупые суждения обо всем происходившем и внизу под ними, и вверху над ними. При этом мальчик, уже изрядно загорелый и обветренный, не преставал дудеть в рожок, Галька не преставала курить "Приму", швыряя окурки в трубу, и  все только и делали, что пили водку, закусывая яйцами гнездившихся вокруг них перелетных птиц и наливая ее через посредство прапорщика в протягиваемые к ним со всех сторон алюминиевые солдатские кружки. Одним словом, словом, все это выглядело вызывающим безобразием, и нужно было до Иванова дня провести с ними какую-то идеологическую работу, куда-то их отправить или как-нибудь усыпить, но поручить переговоры было некому, так что вся надежда оставалась лишь на Веру, которой профессор каждые полчаса посылал сообщения на пэйджер, ибо других видов связи она не признавала.
      - Может, перестрелять их всех к едреней фене? – предположил угрюмый Трагкиллиан, уже вторую неделю ходивший в красном подряснике и с распущенной косой. - Потихоньку и одним залпом. Уж больно место-то у них сегодня подходящее. Полягут - никто и не заметит, а черны вороны за ночь их так ощиплют, что к утру только косточки белые останутся.
      - Побойся бога, - поморщился Виленин. - Ты про солдатиков забыл.
      - Надо им презент послать, - догадался и Зенон, носивший свой подрясник на гардеробных плечиках: чтобы не помять прежде времени. - Зарядить ящичек водочки этакой потравочкой... кальчиком, например, цианистым, либо кислотушкой серненькой...
      - Они пьют только магазинную, - напомнила Люба, питавшая к народу тайную любовь и уже несколько раз посылавшая ему с нарочно для этого отловленными  солдатушками любовные письма, неизменно начинавшиеся со слов: "Я к вам пишу - чего же боле?..", и несколько же раз выходившая на балкон в одних чулочках и клобуке, издали напоминая пропившегося до последнего кивера гусара.
      - Надо надеяться, - осторожно вставила свое словцо Надежда, глядя за окно сквозь газовую занавесь, - они будут последовательны и завтра расположатся уже на иной крыше. У тех пастуха с пастушкой, может быть. Потом вон там - за тем очаровательным прудочком. А уж на Купалу поближе к лесу переберутся. К лесу передом, а к нам задом - я уж их изучила. Иначе, как задом, они не воспитаны выражать свое волеизъявление...
      Но она промахнулась, и знание народа в ней поколебалось, ибо никакой последовательности в его домостроевских порядках не было. Напротив, он как будто только для того и обитал на свете, чтобы нарушать случайно являвшуюся ему систематичность, и наутро Виленин  с ужасом обнаружил его сидящим все на той же крыше. Мало того, за минувшую ночь птицы успели свить для него под застрехой Лизаветиной избы похожее на лоджию ласточкино гнездо и даже застеклили его на случай косого дождя или прямого ветра, чем, впрочем, скоро обрадовали профессора, усмотревшего в этом явлении потребность самой природы в постмодернизме.
      - Вот и славно! Вот и славно! - повторял он, прохаживаясь у окна, потирая ладошки и даже посмеиваясь своей минувшей, как ему казалось, удрученности. Попробовал он и спеть "Элегию" Дельвига, положенную на музыку Глинкой, но в конце первого куплета, где нужно было спросить: "Зачем тогда в венке из роз к теням не отбыл я?" - расплакался от умиления и воскликнул: - Теперь они хоть и пьют по-свински, но сидят культурно! А как узрят наши торжества - так, может, потихоньку и к Богу обратятся! Может, и Капитан, когда мощи нянины откроем, проникнется благовонием, от них исходящим, и смягчится в ожесточении сердца его!..
      Однако ни деревенские, ни Капитан ожесточения не смягчили и  к  Богу, Которого имя поминалось во дни торжеств не реже Софииного, не обратились. Напротив, они самим фактом своего никчемного существования не уставали являть жестосердие и отвращение и в то время, как массы паломников и монахов, ведомые владыками, мирскими начальствами и даже полковыми командирами, перемещались крестными ходами то из Деревни в монастырь, то из монастыря в Деревню, то, наконец, всюду, где только можно было перемещаться, они всего три или четыре раза переместились в сельмаг и обратно, а Капитана и в самом сельмаге-то никто не видел, так что Виленин подумал, что помер и он, своевременно решив предложить для поклонения и свои мощи. Но проверить это не было никакой возможности. Никакого движения ни в доме, ни в саду его не наблюдалось, но не наблюдалось и гробовой неподвижности, а не престающее возрастание песчаной кучи за его двором говорило о том, что он скорее жив, чем мертв, и удручающая тоска не оставляла Виленина ни на час.
      Очевидно, что при таком настроении главного организатора (архитектора, как просил называть его профессор О...ский) празднеств и сами празднества не могли пройти совершенно безмятежно и весело. К тому же, прыжки через костер на площади в Иванову ночь пришлось, в виду мощей, отменить, и всем имевшим на них свои особые виды, было еще грустнее и тревожнее, чем Виленину. В последнюю минуту вдруг отказался от обращения к монахам и гостям Деревни и губернатор, каким-то образом пронюхавший о приезде Веры ко второму камню и решивший лучше при ней сказать пять слов, но от сердца, чем без нее тьму слов от ума. Вместо него обращение с балкона было зачитано владыкой, сделавшим ряд недружелюбных выпадов в сторону папистов, чем пошатнул толпы и самих папистов, и примкнувших к ним мусульман с иудеями и поклонниками змей. Понадобилось вмешательство в конфликт самого Виленина, который без обиняков заявил, что он их сюда не звал, что здесь им не экуменическая ассамблея в Канберре, а форум православной культуры в Деревне, на котором все иноверцы должны будут принять Святое Крещение с полным погружением в реку и только после этого исповедовать свои вероучения, согласуясь с Истиной, но не помышляя о возведении на деревенской земле костелов, синагог или мечетей. Как и следовало ожидать, в нескольких местах произошли религиозные столкновения, часть пострадавших со всех сторон увезлась из Деревни за существенную плату на машинах "скорой помощи", а часть - бесплатно - на грузовиках в морги города. Зато уж после восстановления надлежащего порядка  все пошло как по маслу, так что к трем часам пополудни и мощи преподобной открыли,  и камень в стену обители вмуровали,  и благодарность губернатору с президентом выразили, трижды обойдя с ракой на плечах всех желающих монастырский холм, губернатора с портретом президента на майке и всю Деревню.
      По великой Божией милости,  погода  в тот день задалась отменная,  солнечная,  при которой почти не видать было ни бесконечных фотографических вспышек, ни пресс-центров на колокольнях,  и только салютно взмывавшие в небо из незатопленных шахт баллистические ракеты различных радиусов действия приводили-таки некоторых в замешательство относительно местонахождения реального солнечного диска свечением своих огнедышащих сопл. Однако скоро уже не некоторые,  а все поголовно (включая и женщин с девушками, детьми и стариками)  были смущены яркостью и свечением иного рода:  когда сперва к архитекторскому терему,  но потом и к речному берегу, где в тот момент уже раздувалось кадило для освящения  второго камня,  покорно ожидавшего своего сокрытия во глубине притихших волн,  подкатила черная «Волга», из которой вылезли все три настолько прекрасные (хотя и не вполне молодые)  монахини,  что,   как говорится, ни словом сказать,  ни пером описать. Напрасно Виленин переживал,  что после выставления мощей и окропления первого камня появление Веры обидит духовенство - оно первое забыло и о втором-то камне,  и даже о праздничном обеде и целиком погрузилось  в выяснение  вопроса о том,  которая из трех подвижниц прелестней. При этом послушники и белое духовенство выясняло словесно,  бывалые монахи - умно,  а старцы и  владыки - созерцательно. Когда же все три приблизились к стоявшей в кустах раке и низко склонились над ней - их скорбные,   но от этого еще более очаровательные позы произвели во всех присутствовавших небывалую    по нынешним временам    благодать,   к каковой,  увы,  оказались не приспособленными не только послушники с белым духовенством, но и кое-кто из владык, и губернатор, и даже президент, чей портрет, сорвавшись с губернаторского торса, птицей взвился в голубое небо, совершил там комплекс фигур высшего пилотажа и, спланировав на водную гладь, поплыл по реке с видом посвященного сразу в последний градус генералиссимуса...





4




      Справедливости ради, необходимо все же отметить, что не одни деревенские жители с Капитаном, но и какая-то часть паломников, и несколько монахов организованные Виленином с таким поистине вселенским размахом торжества не одобрили с самого начала. Но если жители могли, наблюдая за ними свысока, их осмеивать, если взбунтовавшиеся паломники просто-напросто из Деревни и из Интернета ушли, обозвав на прощание профессора Иудой, то монахам ни осмеивать, ни бунтовать, ни уходить из монастыря было нельзя. Единственной отдушиной для них, кроме келейной молитвы, являлся скромно мерцавший по ночам красным фонарем над парадным крыльцом "Приют паломника", к которому ими загодя была проторена невидимая никому из не причастных их тайне тропочка, пролегавшая от присыпанного сенцом лаза под монастырской стеной и бетонкой в лес, потом через речной брод - опять в лес, затем снова под бетонкой - в еще один лес, где уже в укромной солдатской землянке они могли переодеться в солдатскую робу и попасть в Деревню и спасительный "Приют" в ней со стороны заросших бурьяном колхозных огородов. Конечно, тут была опасность нарваться на ночной дозор и быть посаженными на губу, однако прежде, чем выползти из обители, они не забывали прочитывать девяностый псалом (известный в народе как "Живые помощи"), после чего им казалось, что уже не сами они ползут и крадутся, но ангелы проносят их на руках и туда, и - что особенно важно - обратно.
      Так случилось и в ночь после закладки двух первых камней, когда утомленный обрядовой стороной мероприятия и ослепленный явлением в трех Софииных воспитанницах чистейшей неземной красоты весь монашеский и мирской чин спал, что называется, в мертвую голову, и только где-то над деревенскими крышами звучали хриплые ноты "Интернационала" и солидарное с ними мычание еще месяц назад разобранных по палаткам наиболее сердобольных паломниц телят. Хотя... утверждать, что случилось это так же, как случалось в прежние ночи, в данном случае было бы, по меньшей мере, опрометчиво. Да, ничто недовольным Виленином монахам не помешало; да, ангелы пронесли их, и ни один не преткнул ногу о камень, а если кто-то и наступил впотьмах на аспида или василиска, либо попер в лесу льва и  змия, то потрепанное солдатское обмундирование вполне защитило их  и от ран, и от  всякого другого зла, - однако явления чистейшей и неземной красоты не избежали и оне. Правда, не имелось на ее девичьем стане монашеского облачения, но, напротив, был он схвачен шелками, а вместо клобука с полумантией на прелестной головке   покоилась шляпка с траурными перьями, так же как не четками, а кольцами была украшена узкая рука, - и все же... и все же всякий, видевший ее делался как бы уносимым в некую очарованную даль с очарованным же берегом в ней.
      Еще до прихода монахов, войдя в "Приют паломника" как к себе домой, и медленно пройдя меж пьяными, без спутников, одна, дыша во все стороны духами и туманами, она присела у окна, и все поняли, что вот только теперь, а не со времени закладки камней, начинается для Деревни поистине новая жизнь. А хозяева заведения так прямо-таки увидели, что хотя мощи Софии-Соломонии были открыты в середине минувшего дня - действие повеявших от них древних поверий началось лишь поздно вечером, когда уже в небе над Деревней как-то очень уж бессмысленно стал кривиться диск, а женский визг в номерах над рестораном сменился скрипом каких-то уключин и детским плачем.
      Спервоначалу тетке Шуре незнакомая эта посетительница весьма не глянулась, и она уже искала предлог, чтобы накинуться не нее с обычной своею бранью, к какой привыкли здесь даже монастырские старцы, как вдруг незнакомка сама так поманила ее пальчиком, что не услышавшим ни слова посетителям показалось, будто хозяйка претерпела неслыханное ею ни в новой, ни в прежней жизни оскорбление, которое, однако, восприняла как величайшую милость. Позднее, когда Незнакомке (а она так и записалась в регистрационной книге:"Незнакомка, цель приезда - неведома") был отведен в мезонине отеля шестизвездочный номер с видом на сад и избу Капитана, завсегдатаи, включая и появившихся там к тому времени похожих на ветеранов наполеоновских войн монахов, распрашивая тетку Шуру и не имея надежды добиться от нее откровенности, сами вдруг почувствовали себя оскорбленными, но так, что готовы были, облившись покаянными слезами, благодарить Господа за его великую милость к ним, грешным, хотя суть этой милости была им не совсем ясна. Забегая вперед, надо сказать, что и потом она для них не прояснилась, но уже то обстоятельство, что лишь они одни из всех неисчислимых колен перебывавших в Деревне народов сподобились столь тонкого духовного чувствования, какое иначе, как благодатной обидой, не назовешь, характеризует их с положительной стороны.
      И стоит ли после этого говорить о коренных деревенских жителях, презрительно окрещенных Виленином аборигенами, к которым Незнакомка отнеслась между тем с большим почтением, нежели к кому-либо из населявших в те годы Деревню колонистов! О им, невольно привыкшим сознавать себя последними из могикан под взглядом всякого из представителей гуманистически-равнодушного к их традициям и наследственным чертам мира, она сразу же, как только вскарабкалась по шаткой  сеновальной времянке,  изготовленной еще Лизаветиным прапрадедом, на крышу, увиделась богиней, и если бы не их преданность  во власть Богородицы - так богиней бы и осталась.  Между прочим, у не шибко верующего  в Бога Натохи Иванова мелькнула-таки в голове подлая мыслишка совершить поутру впику всему миру свой крестный ход во главе с Незнакомкой,  которая,  по его сугубому мнению,  затмила бы собою не только "нарядившихся овечками блудниц" (тут было употреблено другое слово, но тоже на "б"),  как   определил он Софииных воспитанниц,  но и сверкающую на солнце позолоту ее же раки,  - однако на сей раз молчавшая со времени разоблачения тетки Шуры и лишь издававшая время от времени один и тот же жалобный клич:   "Сынкууу,  ты меня слыыышиишь?" Галька заткнула ему рот тотчас покрасневшим в нем орлиным яйцом и обратилась к нежданной гостье с такою речью:
      - Давай сразу колись,  красавица,  пошто ты к нам пожаловала?
      - И вырядилась как смерть на свадьбе,  - дополнила эту речь бабка Лизавета. Она хотела еще и попросить Ванюшку проверить,  нет ли у этой перметнувшейся к их столу невесть откуда девицы хвоста под юбкой, но мальчик к тому времени возмужал уже настолько,  что ему было поручено дойти в сельмаг самостоятельно.
      Кстати сказать,  этот его поход был символическим. Нет, деньгами он оказался снабженным вполне, так что ожидалось появление на столе (коим служил здесь перевернутый и накрытый солдатской портянкой ящик из-под водки)  и бутылок,  и сельди,  и даже хлеба,  о котором взрослые всегда забывали, но деньги эти получились у Василия Петровича последними. Соответственно,  и символизм Ванюшкиного похода имел не просто воспитательную, но и некую мистическую окраску. Всякий,  кто хотя бы однажды знавал это щемящее душу ощущение конечности того, что всего лишь час назад казалось бесконечным, безоговорочно мотнул бы согласной головой словам Натохи Иванова, рекшего, что, мол, вот и для них пришло время резать последний огурец. И поскольку о ту пору и первые-то еще только собирались цвести, выпуская где седьмой, а где всего лишь пятый листочек (только в Суздале, издревле высевавшем семена в февральский снег, снимался уже второй-то урожай, да в Ростове похвалялись небывалом луком) - не трудно догадаться, что им имелся в виду какой-то образный, подразумевающий нечто более глубинное, нежели их прожженные водкой чрева, огурец. Возможно даже, что и самим Натохой-то просто сказалось об огурце, тогда как на уме его было другое слово, какого он, по немощи душевной, произнести не посмел. Но, как бы там ни было, произнеслось именно то,   о чем в ту минуту не хотел помышлять никто, и каждый сознал себя, наконец, ответственным за происходившие в Деревне перемены, но ответственным с фатальным и необратимым опозданием, так что не виделось никакого иного выхода, как только размышление о будущем новорожденных и грядущих детей. За этим размышлением и застала их Незнакомка, скромно покивавшая над ними слегка растопыренными ладонями своих украшенных бриллиантами узких рук и присевшая в уголочке гнезда так, будто в этом гнезде и вылупилась на свет Божий.
      - Да, - опомнился Натоха, первый признавший в ней хотя и несколько пестровато оперенного, но все же родственного ему птенца. - Вот я и думаю: что же их ждет?
      - Не миновать войне, - предположила сидевшая на подоконнике задом к обновлявшемуся миру бабка Лизавета. - Ой сказывала я Аннушке: куды ты их столько нарожала? А теперь вот из коров-то одна моя на всех, да и ту кто-то помимо нас выдаиват...
      - Думала ли я, - со слезою в охриплом голосе пожаловалась Валентина, приспообившая по совету мужа гармонные мехи вместо муфты для постоянно зябнувших рук, - что оставляю город для такой вот безрадостной жизни!  Казалось, здесь тишь да благодать, и никто никогда не прикоснется к древним монастырским стенам, а вышло хуже, чем в городе, хотя и завели собачку...
      - Кучууум! Кучуууум! - тихо позвала она, невольно уподобившись Гальке, так же, вот, поминавшей во все эти годы деревенской перестройки своего сокровенного "сынку";  однако вместо ответного воя Кучума до гнезда донесся плач поселившихся  в бабкиной избе  вместе с Ромкой и Аннушкой русско-чеченских детишек, учуявших им одним присущим чутьем  в звучании собачей клички   древненогайскую тоску.
      - Не тревожь ты его,  - поросил Натоха,  сам едва не плача,  но в то же  время мужественно сохраняя здравый рассудок.  - Они его,  поди,  переименовали и заставляют молчать. В том и служба его теперь, поди,  за то и кормят,  чтобы только молчал,  а не лаял,  как его предки. А уж на охоту сбегать, либо просто по лесу пройтись - не моги. Сиди на цепи и не  вякай...
      - Сами виноваты,  - буркнула Галька и швырнула окурок, ладно не вместе с Лизаветой,  за окно, угодив под ноги взвизгнувших в ночи "бабочек" из петровского "Приюта",  тотчас напомнивших этим визгом и о самом "Приюте",  и,  как водится, о его хозяевах.
      - Да, виноваты,  - покорно согласился Натоха,  но огромный кулак его,  возникший на фоне звездного неба,  показал,  что вину свою он понимает как-то по-особенному,  по-ивановски,  что и было доказано им соответствующим монологом.  - Надо было нам тогда не бежать от Хрюши-то,  а ее заставить пробежаться нагишом по росе,  сперва самогонкой облив всю ейную эротику да запалив для факела. Вот и жнем теперь плоды-то своей дурости. У них ведь как? Только пронюхают,  что мы когда-то чего-то убоялись,  так и начинают наглеть: чтобы,  значит,   в нас опять тот страх вселить и зацепить им,   как зайцев. Я охотился - знаю. Он - заяц-то - может,  самый смелый зверюга в лесу, да оно и видать: потому как кто чаще всех на глаза-то попадается? Лисы, волки, даже кабаны, не говорю уж про медведей, фиг тебе покажутся за просто так! Знают, чем это им грозит и  побаиваются, а эти - нет! И знают, и многонько ихнего брата доказало им, что верно то знание, но - поди ж ты! - то и дело прямо на тебя бежит. И если бы я не думал, что они трусишки,- носа бы в лес не показал без собаки и ружья. За ягодой, за грибами ни один человек не ходил бы: потому как кто их знает, вдруг накинутся да и загрызут напрочь. Но вот задачка-то: почему я, видя его смелость, все одно считаю, что он трус? А-а! Значит, была! Была у него в роду кем-то допущена оплошность!.. Вот так и мы. Я даже не про Шуру-дуру имею в виду. Шура она и есть дура, а приличную фамилию ей Леха подарил, хотя тоже дурак еще тот, что жадность-то свою не притушил в зародыше. Я об этих новых русских, которые такие же русские, как я француз или... того хуже. Он - Виленин-то, профессор-то кислых щей - выведал, поди, у Лешеньки, что мы евоной бабы   испугались, и - все. Теперь хоть тресни. Хоть какими хотите героями себя выставляйте, а он будет тут гоголем расхаживать и свою поганую линию гнуть, зная, что не набросимся и не загрызем...
      - Гранату им, паскудам! - вскричал вдруг в сердцах вспомнивший про свое воинское звание  Колька Сизов и вскочил было с соломы, как по тревоге, но тут же и сел, услышав шаги марширующего по устроенной-таки Виленином площади ночного дозора, являющего собой точную копию с известной картины Рембранта.
      - А то и впрямь собраться всем миром и объявить им военное положение? - предложил говоривший обычно редко, но метко Юрка и застеснялся звуков своего голоса.
      - Да мы уж все тут и собраны! - указала Галька. - Ванюшки одного не хватает!..
      - Ты, вот, Толя, про медведей помянул, - как бы не заметив супружеской перебранки,  но очевидно приняв ее к сведению,  заговорил запорожец, наматывая отросший за  время его отлучки из дому оселедец на порожнюю вилку,  - и я понял, шо Капитан-то как у  воду  дивився,  когда мне про них гуторил...
      - Да брось ты,  Васят,  язык-от коверкать!  - взмолилась бабка Лизавета.  - Уж и Олеся-то тебя,  небось,  за упокой поминат,  а ты все "шо" да "шо"!
      - Погодь, Семеновна!  - возразил Василий Петрович.  - Я о деле завел. Он ведь шо, Капитан-то наш? Я вот слухал тебя, Толя, да и мозговал:  шо это ты - про медведей,  и он - про них? А как составил усе на одну притулочку,  так и вышло,  что Капитан-то, да и ты, не просто так треплитесь. Нехай ты человик недалекий...  ну,  к Богу-то я кажу,  не даленько продвинулся,  а он хлопец... того,   в божественном мире воспитывался. У них там всячно слово большой смысл имеет. Вот и гадай: шо мужик-то от ведьмедя того побег,  коли ён с ним побрататься хотел? В хату просился - не пустил,  малину всю отдал и побег. А Мишка-то ему:  "Дурак, мол, ты,  - кричит.  - У мене той ягоды целый лес стоит!  Я ж бачил,  шоб и ты здесь со мной поселився, а не с китайцами какими-то! Я хошь и косолапый,  а они, дивись-ко, косоглазые!" Теперь думкайте: шо за ведьмедь-то був? И шо за китаезы?
      - А валенки он не упомянул? - спросила  вдруг Незнакомка,  до сих пор бесприсутственно сидевшая в своем углу,  и всем сразу стало ясно,  что только она одна сумела уловить понятие  в запорожской речи и так близко принять его к сердцу,  что и сам запорожец после ее вопроса сознал,  что хотелось ему сказать, да не очень-то сказалось.
      - Ну, як же!  - после непродолжительного и не  вполне   усердного намарщивания лобной кожи воскликнул Василий Петрович.  - Помянул! Як   не  помянуть?!.
      Однако до того, что было извещено ему на эту тему Капитаном, он,  как видно, не дошел, либо сразу и перешел, как случается иногда  с особо страстными грибниками,  которые,  нагибаясь выдрать из земли моховичек,  замечают чуть поодаль белый гриб и тотчас тянутся к тому,  забыв про этот.
      - Это когда Никита не пущал его учиться на попа!  - не без некоторого оттенка торжественности сообщил,  обращаясь не столько к Незнакомке,  сколько к непосвященному и потому бессмысленно внимающему ему народу,  среди которого лишь ухо Гальки выделялось едва мерцавшей в лунном свете остротой.  - Учиться не  велел,  а приказал дивиться на людей и дожидать,  колы они начнут светиться...
      - Как гнилухи,  что ли? - усмехнулась Галька.
      - Так шо ж не дивится? - вместе с ней обиделся, в волнении заговорив    иноязычно, и Натоха,  и напрасно,  ибо Василий Петрович знать того не мог,  а изреченное им вслед за этим слово несказанно удивило и его самого.
      - Он еще помянул, шо некому пока светиться,  - донеслось из недр его груди,  и именно после этих слов,  а не раньше и, уж конечно,  не потом,  он взял себе в привычку говорить с оглядкой, как бы не веря,  что его язык способен выплетать столь кружевную
речь.
      - Ну, чай скоро засветимся!  - обрадовалась чему-то бабка Лизавета. - Вот как Ванятка-то воротится, да наперед уж не с чем станет посылать его,  так и пойдет потеха. Ни пить,  ни жрать не будет тут-ко - токмо и останется сверкать!
      - А ты,  бабка,  не каркай!  - возмутилась ее пророчеству Галька,  но пострадать от резкости ее телодвиженья выпало дремавшему в изножии супруги Юрке и,  частично,   вздыхавшему там же о пропаже дяди Саши и бездействии гранаты Кольке.  - Закончится одно - найдем где взять и другое!..
      - Положим,  - невзирая на унывный ход их скудных мыслей,   взялся рассуждать Натоха, - нам и не с чего светиться. Но вон ведь сколько народищу-то в Деревне собралось! Кого тут только нет, и все на каждом слове Бога поминают. И дед Никита, царство ему небесное, их в монастырь впустил: стало быть, они ему пришлись по нраву.
      - По нраву - это одно, - боясь остаться здесь несвойской и ненужной, чуть слышно бормотнула Валентина и вытащила руки из мехов, забыв, что это не гармонь, а муфта, - а вот свеченье... Можно я скажу, Толя? - вдруг опомнилась она, напуганная уже своим нахальством.
      - Нет, не надо, - запретил Натоха. - Сейчас не время для восторгов.
      - Сейчас ни для чего не время, - расширил круг его забот Василий Петрович и озирнулся, увидав однако за плечом одну беззубость бабки Лизаветы. - Он так и объяснил: пока дракон не свергнется с небес на землю - здесь нема не будя.
      - Какой еще дракон? - насторожилась Галька раньше всех. – Что мы ему, китайцы что ли? Это мне одна соседка в зоне нашептала, что они - китайцы-то - не в Бога, а в дракона верят…
      - Вот дурень! - восхитился вдруг Василий Петрович, смачно хлопнув себя по лбу, словно обнаружил за пазухой еще один рушник с деньгами. - От ведь для чего там китайцы-то булы!.. Ну, Капитан! Ну, хлопец голова!
      - Да ладно те нукать-то! - попросила Галька, но, видя тщетность праздного прошенья, извлекла откуда-то из-под себя и из соломы припрятанное ею полбутылки и, уцепивши со стола стакан, набулькала в него на слух сто грамм. - Рвани для ясности! А то опять возьмешься похабить наш природный диалект своим хохлятским шипом…
      Но тут случилось нечто хотя и ожидаемое, но никем из присутствующих не предвиденное, о чем впоследствии всем, за исключением Незнакомки, было страшно и противно вспоминать. Едва восхищенный запорожец успел проглотить предложенное ему лекарство от нерусской речи - будто вихрь пронесся за окном,   впихнув в гнездо и бабку Лизавету,  и покров простертой над Деревней лунной ночи,  из которого, как из рыболовной сети, на глазах у всех начал выпутываться не скоро узнанный Ванюшка. И пока старуха отделялась от заключенного  в ее объятья запорожца,  остальным становилось очевидно,  что поход мальчика  в сельмаг оказался более роковым,  нежели слово Натохи про огурец.
      - Что?!  Что они с тобой сделали?!  - взревела Галька,  не увидев в руках сыночка ни гостинца,  ни мешка.
      - Господи,  неуж ограбили мальчонку-то!  - ахнула и Лизавета, тотчас позабыв про застрявшую меж запорожцевых коленок ногу...
      Наверно, если бы Ванюшка был чуточку помоложе, он бы малость приврал, рассказывая,  а окажись  всего лишь на годок постарше - приврал бы лишнего,  но,  к счастью,  он был как раз  в том возрасте, когда  вранье,  еще не став чертой характера,  напоминает нечто похожее на дымку над полоской озимых всходов,  при виде коей  иной просто радуется весне и жизни,  иной связывает свою радость с будущим урожаем зерновых,  а иной, напротив, думает,  что никаких зерновых тут не будет,  и это вовсе и не дымка,  но едучий дым,  распространяющийся по его полоске и всюду по оврагам и полям от расположенной неподалеку городской свалки. Поэтому и всякий из слушавших в ту ночь Ванюшкины речения отнесся к ним по-своему,  но общее мнение, как повелось,   высказал Натоха Иванов, и если облеклось оно в несколько грубоватую форму,  то это обстоятельство ни  в коей мере не может свидетельствовать о его нелюбви к подрастающему поколению; скорее наоборот:   как раз тревога и боль за  это поколение и обязали Натоху проявить к нему отеческую суровость, дабы не прельстилось оно прежде  времени кажущейся спасительностью лжи, дабы и ложь его, буде  в ней острая необходимость,  не превышала допустимых санитарных норм и хотя бы некоторое подобие экологического равновесия в Деревне и окрест ее соблюлось и после исхождения последних жителей в ин мир.
      - Я все купил, что вы велели, - шмыгая и вытирая нос то одним, то другим, а то и сразу обоими рукавами, докладывал мальчик так, словно он был юным партизаном, посетившим вражий стан и даже разжившимся в нем харчами для изголодавшего в лесной глуши отряда, но окруженным шайкой полицаев и, вот, едва унесшим ноги без харчей. - А как домой-то пошел - они за мной и привязались. Я уж и бежал, и в елках прятался, и через реку плыл, чтобы следы-то заплести... И тут... перед самой уж Деревней - глядь: а они тут и дожидают. Жизнь, говорят, или мешок подай... А я им: хоть убейте, а они: дай сюда, а я им: фиг вам, а они...
      - Да кто они-то, сынку? - с гробовым надрывом в голосе спросила Галька, поняв, что уж ничего более вразумительного он сказать не в состоянии.
      - А я им... А они мне... - даже уж и матери не слыша, волновался Ваня, и тут-то Натоха и проявил себя.
      - Где водка, крокодил?! - грозно прокатился по Деревне его вопрос, и всяк в ближних и дальних ее пределах, несмотря на сон, затаил дыхание, представив крокодилом именно себя, а Трагкиллиан потом всю оставшуюся жизнь рассказывал, как, пробудившись среди этой ночи, нашел свое тело перепачканным скользким илом Нила.
      - Вот, - робко ответил Ванюшка, извлекая из штанов всего одну бутылку, да и ту чекушечную, всего одну рогульку колбасы, да и ту охотничью, всего одну хлебную булочку и всего одну пачку "Примы" - для успокоения родимой матери.
      - А сдача где?! - схватив его за шиворот, вновь нарушил сон монахов и паломников Натоха, и теперь уже туговатый на ухо Зенон, учуяв свой черед, сробел, подумав, что его пытают в налоговой полиции, суя под нос исполнительный лист с вписанной в него дачей, расположенной на берегу той же африканской реки, в чем ему, так же как Ванюшке, ни за что не хотелось признаваться.
      - Я все купил, что вы велели, - стоял подросток на своем. - Все до копеечки потратил...
      - Врешь, - смирился вдруг Натоха, опустив руки, и склонил свою лысую, но все еще буйную голову себе же на грудь, как если бы голова эта предчувствовала миг прощания с плечами. - Знаю, что врешь, а о чем - не могу понять...
      - Ну, сыночек... Ну, слышь ли ты меня? - взмолилась Галька, в свою очередь ухватывая собственное дитя за воротник. – Ну, скажи дядям с тетями, что ты созорничал и там - под лестницей мешочек-то припрятал... Ну, чё ты нас пугаешь? Чё, нам делать-то теперь?..
      - Все равно бы все у вас кончилось, хоть вагон вам принеси, - резонно, но неосторожно буркнул Ванюшка, за что и получил от матери справедливый подзатыльник.
      Может быть, он получил бы подзатыльник и от отца, и от каждого из присутствующих здесь, если бы над столом не возвысился в ту минуту пострадавший в этом деле больше всех Василий Петрович. Но возвысился он как раз тогда, когда сначала на дворе у бабки Лизаветы, затем в курятнике у Петровых и наконец в проржавленном вагоне средь сараев Ивановых прокричали первые в наступающем новом дне петухи, и из бани тетки Шуры выскочила взлохмаченная с головы до пят от ужаса заведующая областным отделом культуры, а губернатор, словно нечисть в гоголевском "Вие", застрял нижней половиною туловища в узком и низком оконце. Очевидно, нечто мистическое случилось и в монастыре, откуда донеслись до гнезда горестные вздохи пробудившихся насельников, так что случайным ночным странникам почудилось, что возрождение Деревни происходит круглосуточно, чему дополнительным подтверждением был гул шагов бегущих из "Приюта" в полк солдат и шуршание в недре самой земли, произведенное уползающими обратно в обитель иноками. Одним словом, всюду и во всем стало ощущаться присутствие еще не явленной, но уже и не минуемой трагедии, но кто ее запланировал и намеревался осуществить - было пока загадкой. Вот за ее-то разрешение и взялся Василий Петрович, как берется иной мореплаватель за весло, обнаружив порванными бурею посреди океана сразу все паруса, но труд его был бы тщетен, если бы он каким-то чудеснейшим образом не сознал, что разгадать эту загадку можно лишь после того, как разрешится вопрос со средствами их дальнейшего существования на родной земле. Но и тут некий внутренний голос подшепнул ему, что брать разъяренного быка за рога чревато, но следует сперва от него уклониться, пользуясь многовековым опытом испанских тореро, и только потом, когда копыта сего тельца ослабеют,    не страшно и за рога ухватывать, и рапиру меж ними втыкать. Поэтому он и начал издалека, и предлоги его были столь витиеваты, что всяк из слушавших их сознал себя если не быком, то все равно назначенной к закланию жертвой.




      5



      - Жалко у меня тут нет еще одной продажной хаты, - был его первый вздох, напомнивший людям время их беззаботности за накрытым им некогда столом с кручениками, салом и горилкою, когда еще все им было по плечу, и жизнь представлялась чем-то вроде спокойной и легкой клинической смерти, в продолжение которой они настолько отвыкли от всех болезней, печалей и воздыханий, что, оклемавшись среди безобразия повседневности, поспешили бы вновь погрузиться в блаженное то забвенье, чтобы уж больше и не выходить из него никогда. Собственно, так бы оно и случилось, если бы у Василия Петровича была еще одна хата, но поскольку, несмотря на    смелость его попытки уклониться от рогов судьбы, ни хаты, ни даже мазанки подле нее не образовалось, то всякому сделалось как-то не по себе, будто запорожский их соотечественник не просто вздохнул, но и незаметно плюнул в их с упоенною надеждой внимавшие ему души.
      - Да, - продолжал он, оглянувшись и убедившись, что ночной эфир в гнезде и близ него содрогается именно от его, а не от чьего-то иного голоса. - Теперь вот мне уж вас не угостить. Нема ни карбованца, ни гривны, и никакой фитюлечки нема, которую хоть бы за пару бутылей мы заложили бы поганой Хрюше. Но не про то мне, братцы, треба бачить, шо я пропився, яко тот сокол, и бедная Олесенька  по мне, як по мертвине, льет горючи слезы. А про то мне треба бачить, чому так сталось, шо пока мы тут гулялы и пелы наш "Интернационал", Деревня потихонечку сошлась со усих сторон в малюсенько гнездынько. Шо цэ такэ? Кто виноват? Неужто надо было нам после кажной чарочки метать вокруг себя гранаты, як вон ти повставшие чеченцы? Шоб тогда було? Я тут родився. Матка с батькой, братья - уси тут на кладбище схоронены. Кто як хотив, тот так и помер. Даже тетка Софья - прости ей Бог! - в родном дому сложила мощи, под смерть вернушись з граду. Так и вы, наверно, уси хотите тут полечь. В кого ж метать-то?.. А я кажу в кого. В мене метайте! Я во всем повинен. И шо хохлом явився и жиду продал родную хату. И шо вас вовлек в гульбу, як подлый провокатор. И шо про китаезу не сумел понять у Капитана и не пал на поле брани с нею смертью храбрых...
      Казалось бы, вот тут-то Василию Петровичу следовало разрыдаться, ибо никогда еще не говорил он так горячо и рассудительно, да и у слушающих его что-то такое дрогнуло в сердцах и лицевых мускулах, от чего и те и другие начали сперва чуть заметно, потом все более очевидно скашиваться куда-то на сторону, будто лишь в той стороне могли сохранить они свое привычное соответствие, однако тут произошло нечто обратное, и тогда как Василий Петрович, внешне почти не изменившись (только оселедец   отстал вдруг от его головы и, подобно мочалу, обвил так и не убранную с колен его  Лизоветину ногу),  закалялся от мужественности своих речений,  - все остальные, включая и Ванюшку,  но исключая Незнакомку,  обретали поразительное сходство с загоревавшим от собственного зверства Кудеяром, хотя им и казалось, что в них пробуждается звереющий от собственного горя Дубровский,  что,   впрочем,   в данный момент было одним и тем же, так как явившиеся пред ними для подражания герои сошлись-таки в Софиином поднебесье на краю     деревенской впадины и принялись брататься,  насколько это возможно для бестелесных образов. Но вот ведь как устроен мир!  В то время,  когда Дубровский с Кудеяром видели себя истинными мучениками за  веру,   в чем и сговорились убедить по-прежнему грустившего на камушке лже-христа, деревенские,  напротив,  больше всего    заопасались,  как бы кто не   принял их за невинных страдальцев,  с чего и начали мало-помалу обижаться на Василия Петровича, да так,  что он уж и сам собрался было возненавидеть себя за внезапно нашедшее на него красноречие. И,  пожалуй,   возненавидел бы, если б вдруг не обратил внимание на блеснувшие  в лунном свете и раз, и другой бриллиантики на тонких пальцах Незнакомки,  а скорее на то обстоятельство,  что и все присутствующие обратили на них не менее навязчивое внимание,  изо всех сил стараясь не подавать никакого виду. Только Галька как-то    очень уж прямо и неподвижно застопорила голову на    копьеподобной шее и скособочила глаз вкупе с прилегающей к нему щекой в сторону доверчивой гостьи, да прапорщик принялся невольно,  но целеустремленно постукивать кулаками по своим исползанным на полосах препятствий коленкам.
             - В меня вперяйте ваши гневны очи!  - невольно же возвысил голос запорожец, решив боле не противиться потоку лиющихся из его откровенностей (а то и ощутив их связь с уже упоминавшимся им потоком слез Олеси и как-то там   сообразив,  что если он замолчит,  то и Олеся смахнет с ресниц последнюю слезу,  и наоборот: лишь только она смахнет последнюю слезу - он тотчас же лишится дара речи, что в обоих случаях будет расценено и им, и всеми ближними его как знак какой-нибудь безвременной кончины. - Если бы я не удумал продавать родительску хату - и Софья ничего бы тут не сробила и никакой бы Виленин в Деревне не явився. И монастырь бы наш спокойно развалився. И вся Деревня так бы и жила, как Бог ей дал. Ну, и нехай повымерла бы уся, как усе другие - зато бы такого безобразья не було, шо китаезы нас усих в гнездо загнали, як бабкиных курей...
      - Да, Вася, - тяжело, как если бы он был для упомянутой домашней птицы хозяином, которому судьба велела посрубать у них башки, вздохнул Натоха. - Надо бы тебе за это все по харе съездить. Я же говорил: не продавай избу, а оставайся в Деревне. Уж дровец бы мы тебе из лесу натаскали...
      - Да, - вздохнула и Галька, но печаль ее окрасилась иначе, и как бы ни хотелось ей смолчать - жажда справедливости насильно разверзла пересохшие уста, откуда и сказалось: - Конечно, ты, Петрович, козел-то еще тот, и нам тебя не то что по харе - всего бы надо отметелить за такое дело. Да ведь и мы не ангелы...
      - Нет, не ангелы, - повторила она, не дождавшись от нахмуренных соседей ни возражений, ни сочувствий реченной ею правде, в безошибочности которой ее убедил растеренный и жалкий вид запорожца, очевидно не чаявшего столь сурового приговора от товарищей, или чаявшего,     да не сейчас,  а когда бы уж и капли  выпивки не осталось. - Стыдуха  вспоминать,  как мы на барахло-то дармовое накинулись. Ну, ладно Леша с Хрюшей:  они,   видать,  с роду такие халявщики, но мы-то!..
      - А я вот ничего не брал,  - со слезою в гортани признался вдруг прапорщик Колька Сизов,  - а и мне как-то противно,  словно я в  ракетную шахту нагадил. И знаю,  что не гадил,  а кажется,  что был  грех.
      - Это потому, - принялся объединять их мнения в одно Натоха, - что не умеем мы, друзья, кумекать. То есть кумекать-то кумекаем, но только после того,  как понаделаем делов. И эти Виленины это знают.
      - Он знал,  когда еще мой дом смотрел, - печально молвил Василий Петрович, догадавшись, что Олеся его все-таки забыла, и украинские слова ему уж боле не нужны. Однако эта страшная догадка,  лишив его дара украинской речи, явилась  вдохновением для речи русской,  и хотя он смутно помнил, что когда-то меж этими речами не было вражды, а еще тысячелетием раньше не существовало и различия,  - ему подумалось,  что ныне людям без них уже не обойтись,  как Небу не обойтись без аду,  как Деревне - без Виленина. - Через три года,  сказал, ты не узнаешь своей отчизны,  - продолжал он вспоминать  весенний разговор с покупателем.  - А я еще ему посмеялся:   врешь, думаю,  не такие молодцы за нее брались да отступились. И  вот... на его вышло. Значит,  прав Капитан,  что от монастыря отнекался.  Значит,  и время нам того дракона ждать.
      - Это точно,  - подтвердила Галька.  - Они его скоро накличут. Они на это дело ушлые. Та женщина-то мне шептала,  что и покойников они умеют  вызывать,  и... хоть кого.
      - Покойников-то - понятно, - не стерпела Валентина,  тихонько отодвинувшись от мужа.  - Это спиритизмом называется. Они и многих наших этой жути научили. Но чтобы самого дракона...
      - Ерунда!  - вспылил Натоха,  тоже что-то вспомнив.  - Не может  он к России относиться,  как бы они тут ни колдовали! А если  явится, так  видывали мы таких горынычей! Хотя... -  внезапно осекся он,  - нас уже не спросит никто и ни о чем...
      - А я вот точно его видал,  - вспомнил и Колька Сизов.  - Зеленый такой, противный. И рожа свинячья. А бельмы красные,  как у быка.
      - Господи помилуй!   - ахнула на эти гнусные слова бабка Лизавета, отскочив от Натохи и прискочив к Кольке, над которым и запричитала:  - Коля,  милый!  Не срами ты мать-то покойницу!  Не наговаривай на себя,  чего не надо!  Можа,  и дядя твой Ляксандр еще живой!  Да и нас-то всех  вот тут  вот пожалей!..
      - Да ты чё,  бабка?! - запричитал,   а свою очередь,  и прапорщик,   восстав в подножье Гальки так,  что все гнездо заходило ходуном и едва не оторвалось   от застрехи.  - Белены,  что ли,  съела, старая?!  Разве я сказал,  что договорился с ним о чем? Или думаешь: я могу нарушить присягу? Не было еще такого,  чтобы Сизовы и Сидоровы служили иностранной разведке и делались диверсантами!  А дракона того я видал  вот как тебя,  только он не по земле,  а сверх земного неба ползает и глядит:  кого бы тут сожрать...
- Ах вот кем ты своих суседей-то считаешь!  - обиделась, всплеснув руками Лизавета,  но Колька ее уже не слышал и продолжал рассказывать такие страсти,  что  в избе опять проснулись и взрыдали чеченята.
      - Но жрет-то он, паскуда, не всех подряд, а только у кого нутро пустое. Не любит, сволочь, человечей требухи, и сердце там или мозги    ему противны,  как...   каша генералу,  например...
      - Он ведь чего выжидает,  - бесцеремонно перебил его Натоха, полагая, однако,  что  не перебивает,  а научно дополняет.  - Да того, чтобы душа у человека из сердца и мозгов   спустилась  вниз. Ты,  Коля,   в чем-то прав,  но не во всем. Не всякий ливер-то ему противен. Я по себе сужу:   возьми того же зайца!  Неуж я стану жрать его башку!  И сердце мне не надо!  И не  вкусно,  и как-то не того.  Вот печень - да!  И почки можно так пожарить,  что пальчики    оближешь.   А уж яйцы...
      - Царица Мать Небесная!  - уже не зная,  причитать ей или самой помирать,   взмолилась старая колхозница.  - И этот на себя городит черте что! Совсем вы тут свихнулись с вашим змеем...
      - Да погоди ты,  баушка,   визжать-то!  - урезонила несчастную Галька, любуясь говорящими, как прежде - в беспечной юности своей - любовалась делившими ее между собой парнями. Правда, теперь, когда от той беспечности остались лишь похожие на вспаханный чуть теплым трактористом усад следы на сизой роже, ей самой хотелось чего-нибудь сказать,  и было видно, что она,  конечно бы,  сказала: если б не была обременной ролью разливалы последней в этот предрассветный час  чекушечки.
      - Пойми,  командир,  - продолжал между тем Натоха Иванов терзать себя и окружающий его мир излитием своей с рождения копившейся в нем боли. - Ты молодой еще - и можешь все понять...
      - Да я-то понимаю,  - уж вовсю кусал свои погоны прапорщик.  - А как все это втолковать простым солдатам?
      - Да...  - помолчав,  сочувственно вздохнул Натоха.  - Ни солдатам,  ни вон тем туристам не втолкуешь. И монахи,  я гляжу,  не больно расположены к такой науке. За них все знает этот...  Виленин.
      - А что как он и есть тот самый дракон? - предположил молчавший до сих пор Василий Петрович и пояснил свою мысль:  - Откуда-то ведь он на нас свалился...
      - Нет,  - твердо,   как если бы он только что ознакомился с личным делом подозрительного соседа,   возразил Натоха.  - Он как раз из тех,   кто души-то из нас и изымает. И  вроде Богу их сдает,  а посмотреть,  так и не Богу.  Вроде и на небо, да не на то. Я тут  вот все глядел... Ну,  как они ходили туда-сюда с крестом-то да с твоей покойной теткой. И скажу тебе,  Василий,  что она не зря у вас осталась  вековухой. Помяни мои слова: еще мы с ней хлебнем не мало горя. Я чувствую,  что и в гробу-то не она теперь лежит. Покойники-то все на рожу схожи,  особенно    когда у них уж нет и кожи-то. А Софьюшка,  поди,  сидит себе  в какой-нибудь каморке,  как на Петровых-то похоронах за печкою сидела,  и посмеивается вместе с Вилечкой своим, поигрывая нашими с тобой капканами. Ты спросишь: а кого ж тогда они в гробу-то тут таскают? А того...
      Внезапно он умолк, и эхо проговоренных им предлогов зависло над внимавшими ему односельчанами, подобно паутине, натянутой над их же головами незримым пауком, притаившимся теперь в своем дупле в предвкушении  удачной и не хлопотной охоты.
      Так прошло немало напряженных и беспокойных минут, в течение которых были слышны не только хрипы в легких и гортанях  помрачневших в предчувствии прозрения людей, но и забытый, как во дни блокады, скрежет сводимых в их туманных головах мостов, и метлы дворников под окнами вскочивших в испуге со своих предсмертных одр смятенных душ, и вздохи звонарей, считающих чугунные ступени меж грешною землей и грозным небом. Конечно,  Натоха  мог бы и не отвечать на свой коварный вопрос, поскольку и так уже всем было муторно, и вряд ли даже мальчик ожидал услышать что-то нежное, благую какую-нибудь весть или цитату из Бомарше, - однако и смолчать он был уже не волен, как бывает не волен не писать стихов иной не очень-то сложившийся поэт, или не петь запевы Панихиды - иной не очень-то певучий иерей.
      - Нас. Нас они   тут носют. Нас хоронют, - изрек он так, как будто восседал не на пучке соломы в предрассветной российской мгле, а в быстрой колеснице Ильи Пророка.
      И теперь уже не только чеченята, но и Ромка, и Аннушка, мечтавшая родить еще кого-нибудь, и бабка Лизавета, сознавшая, что вот и дожила до этих дней, и прапорщик, понявший, что зазря сменял он праздный трактор на вот так зловеще запоздалую гранату, и Валентина, для которой брак с потомком древнерусских Ивановых оказался не многим романтичней, чем развод с одним из предков бесфамильных О...ских, и Юрка с иронической женой и тихоумным  сыном, чей семейный портрет, казалось, был написан для веков, и даже тайно овдовевший и лишенный одновременно всех на свете средств и способов существования Василий Петрович, - короче говоря,   все, имеющие уши и вобравшие чрез них в себя те страшные Натохины слова, вдруг обрели законную возможность  впастъ  в смертную тоску,  а то и в греховное унынье.  Между тем  не слышно было,  чтобы хоть одна слезинка капнула   в солому или на пол внутри избы,  или хотя бы на подушечку хоть одного ребенка.  Напротив, утвердилась  вдруг такая тишина,  что стало слышно,  как скользит по бриллиантам Незнакомки луч месяца,  и как она старается смахнуть его морганием своих подобных крыльям ангелов ресниц.
      Безусловно, тут уж всякий даже и не удрученный психологическим образованьем наблюдатель  воскликнет,  что вот этого-то ей и не следовало делать,  что,  мечтая своим морганьем отвратить  вниманье, она нарочно привлекла его,  и что,  наконец,  если бы она не моргала, а просто посиживала бы себе  в уголке,  не    взирая ни на луч,  ни на свои алмазы и рубины,  - лучок-то сам бы скоро ускользнул на что-нибудь другое (например, на горлышко чекушки,  задремавшей в не менее тонких пальцах Гальки,  или на несчастную поллитру с остатками вчерашнего питья),  и о туманной гостье снова бы в гнезде на некоторое  время позабыли,  как позабыли же о выпивке, хотя в ней тоже было истины не мало. Но...  как же все-таки далеки были от нее великие-то наши стихотворцы,  тайнозрившие черты ее в женщинах,  зачастую не знакомых даже им самим!  Случались,   впрочем,  и такие бунтари, что    заменяли их бахусом и принимались хлестать горькую,  также до хорошего не доводившую. И здесь деревенских старожилов,   вне  всякого сомнения,  можно назвать больше, чем поэтами,  ибо им удалось снискать  в себе мужества  возвыситься над поэтической рутиною и,  презрев как женские, так и винные чары,  обратить  внимание на то, чем украшались первые,  и без чего не мыслились последние. И ох как страшно было это возвышение!  Так страшно,  что и сами они,  едва оно  началось, смутились,  и если бы не трезвость мысли и  во хмелю бывавшего спокойным Натохи Иванова -  в гнезде  вполне могла произойти трагедия.
      - А я  вам так скажу,  -  воскликнул он,  прищурившись и значительно  возвысив голос против прежнего его звучания. - Им и давно не терпелось нас похоронить, да   все случая подходящего не подворачивалось. И если бы Софья не померла - они бы до сих пор к нам приставали,  как та лиса к вороне,   в басне-то Крылова, Подруженька-то наша!  Любинька!  Любовь,  едрена  вошь!  То  все записочки нам слала: то да сё,   "какие  вы несчастные, и как мне хочется вас всех обнять"! А уж сама... Одна  там,   видишь ли! Никто ее у них не понимает,  и... как там было?
      - "Душа моя изнемогает,  и молча гибнуть я должна", - подсказала мужу Валентина,  бывшая смолоду  падкой на стихотворные нежности и даже сама их сочинявшая ко дням рождения и женским дням подруг и сослуживок.
      - Во-во!  Молча гибнуть!  - нарочно обрадовался Натоха,  прекрасно понимавший,  что радости  в таковом словоблудии кот наплакал.  – А нет бы пришла,  посидела тут с нами... Не обязательно и обниматься - так побеседовала бы. А то:  "Вообразите"!  Да чего нам воображать-то? Мы и без воображения видим,  как они тут изнемогают. Не стало Софьи-то,  так и последний стыд потеряли,  не смотри,  что культурные все да трезвые.
      - Особенно монахи,  которые к Шуре-Хрюше кажну ночку лазют,  как солдаты!  - хихикнула с прихрипом бабка Лизавета,  ибо ей,  как полюбившей подоконник, лучше  всех были видны деревенские события, хотя она и пребывала к миру задом.
      - Ну...  это мелочь!  - возразил Натоха.   - Им и нужно быть солдатами:  чтобы все  видели,  что монастырь,   как полк,  имеет контингент. И,  между прочим,  их там вместе с нами числют. Вот они и пьют, как мы,  и как твои солдаты,  товарищ прапорщик,
      - А генералы,  ты думаешь,  не пьют? - с обидой,  будто и он был генералом,  буркнул Колька.
      - Пьют, да не все,  - послышалось ему в ответ как будто не из Натохиного сердца,  но из всех сердец собравшихся,  - А кто не пьет, того ты сможешь  встретить только на параде,  и так же: не  в строю. О них-то я и говорю,
      И  верно:   было  видно по  всему,  что говорил он один,  а  все осталъные,  хотя и не удерживались от замечаний,  но слушали его с таким вниманьем,  как будто он зачитывал пред ними семнадцатый сионский протокол.
      - Ведь  вот что тут интересно,  - доносилось из уст его,   как из глубокого подполья. - Всем известно,  что военными у нас командуют  хотя и генералы,  но штатские. Теперь допустим,  что на нас напали... там, американцы или китайцы - это  все равно. И  вот я,  ни хрена не понимая  в военном деле,  отдаю приказ:   "Сражаться до последнего патрона!". Конечно,   все его берутся выполнять,  и...  начинается такой бардак,  что те,  кому сражаться не охота,  стараются избавиться от  всех своих патронов,  ну а те,  кого,  хоть хлебом не корми,  а дай винтовку, наоборот, стремятся отобрать их друг у друга. И тут, понятно, побеждает сильный. Но вот вопрос: который?.. А второй вопрос: зачем неверующему Виленину понадобился монастырь, да так, что он вложил в него не меньше, чем Хрущов и Брежнев, вместе взятые, в программу космических полетов?.. Значит, им теперь монахи потребны больше, чем солдаты! Ведь солдат - он что? Солдат всегда о доме мечтает больше, чем о смерти. Я служил и знаю. А монахам уж ни дом, ни мать родная ни по чем. И не нужны ни пушки, ни патроны. Тут уже идет  война другая. А какая?,.
      И  вновь умолк Натоха,  как  в прошлый раз. И  вновь   всхрипело в легких его товарищей. И  вновь заскрежетали мосты в не до конца сведенных центрах их головных мозгов. Вот только душам уже не нужно было вскакивать с одров,  и звонари достигли,  наконец,  их звонничных площадок, где и сели в ожидании команды подавать (смотря по обстоятельствам)  набаты или трезвоны. Собственно,  трезвонить они, пожалуй,   вряд ли бы смогли, поскольку перед каждым   опускалась  всего одна  веревка,  и висел над головой  всего один  кампан с одним билом, чем можно было извлекать одни лишь набаты да отсчитывать часы, оставшиеся до конца  времен. Однако создавалось впечатленье,  что  все томилось каким-то напряженным ожиданьем чего-то неизвестного досель ни головам,  ни душам, ни нейронам насельников гнезда,  а с ними и всей Деревни,  и монастыря,  и терема профессора,  и даже дворца Софии в звездной вышине. Такое можно было бы сравнить с предчувствием грозы:  когда б гнездо лепилось под застрехою Союза писателей России,  или с кошмарным сном флегматика:   когда б оно являлось комнатой психологической разгрузки,  или с далеким грохотом шагов какого-нибудь каменного гостя:  когда бы ящик из-под  водки обладал чудесным свойством бешеной кобылы  чуть что,   вздыматься на дыбы. Но тем-то и славна была Деревня с древнейших до недавнешних времен,  что не укладывалась ни в одну систему,  мечтавшую понять ее умом, а заодно и вымерить аршином и, завлекая необычной статью, давала повод веровать в нее и...  только.  Между тем   внутри нее  всегда происходили одни и те же тайные процессы:   всегда сводились ржавые мосты,   всегда разбуживались чем-то души, лежавшие  в блаженном забытьи,  и звонари всегда то  подымались на колокольни,  то сидели там,  с недоуменьем глядя на  всего одну,  но толстую и прочную веревку.
      Вот и теперь.  Натоха Иванов,  конечно,  был речист не по годам, но и у тех,  кто,  слушая его,  казался окончательным дебилом, имелось нечто и на языке,  и в верхней части внутреннего "я",  что позволяет смело заключить о протекании того процесса  в полнейшем соответствии со всеми канонами Деревни. Поэтому нет никаких причин,  чтоб удивляться поведению верных и преданных народу звонарей, задумавшихся: то ли удавиться, то ли начать в Деревне русский бунт набатным звоном, то ли сделать так, чтобы средь лета здесь запели Пасху? Как некогда в одной советской школе рабочей молодежи тетя Соня-уборщица сумела совместить все эти три высокие стремленья и сделаться монахиней, и как она же этими же способами, только уже не на земле, а по-над ней, смогла создать яйцеподобный рай для человечьих мыслей и мечтаний, - так и простой народ Деревни должен был теперь решиться на такое дело, каким не стыдно было бы потом похвастаться и в городе, и в той же Москве, и даже, может быть, в какой-нибудь не до конца прогнившей загранице. Конечно, тут была опасность впасть и в крайность, и в бескрайность, и в маразм, и бесы, как обычно, не дремали. Но не дремал уже и ни один из рыцарей единственного в целой Деревне, пусть и не круглого, но общего стола. Вот только Незнакомка оставалась как будто безучастной ко всему, происходившему за тем столом. Однако все больше получалось как-то так, что бриллианты на ее фалангах, слепя собравшихся таинственным лучом, могли б казаться им самим Граалем, когда б они слыхали про Грааль. Во всяком случае, они реально сулили то чем еще свежо здесь было подлое воспоминанье, как в годы Пушкина - о наводненье,  коварно затопившем острова.
      И как прозревший пушкинский Евгений нашел в себе и мужества и сил, чтобы грозить бездушному кумиру и нынче и ужо, так и его не очень-то далекие потомки нашли, что и для них пришла пора исполнить нечто в том же роде. А поскольку еще не рассвело, то и кумир предстал пред ними как бы сотворенным самою ночью с помощью и звезд, и лунного сиянья, и дыханья туманов и невидимых духов. Не трудно догадаться, что таким ночным твореньем очутилась в больше, чем поэтических глазах народа та, кому они доверчиво подали руку при залезании ее в гнездо и, не спросив ни  имени, ни званья, сочли в какой-то мере за свою, хотя она и не была похожа ни на кого из них, как не бывает похожей ночь на день, каким бы ни был он пасмурным и как бы ни хотел ввести нас в заблуждение явленьем в одном и том же небе, в тот же час и солнца, и луны. Наверно, будь она немножечко попроще и пообщительнее, не сиди в углу, как сыч в лесной чащобе, и не дуй на окружающих туманом, - кольца, перья и даже темная ее вуаль не вызвали бы смутных подозрений ни у кого, и всякий бы признал в ней если не челночнику с базара, то интердевочку, на склоне блудных дней решившую-таки перековать зазубренный в телесных битвах меч на более надежное орало, не зная или не желая знать, что кузнецов в Деревне нынче нет. Но в том-то и была ее промашка (в которой проницательный народ увидел  подлый умысел), что вместо живого доказательства своей причастности к страданиям Деревни она решила мертвым языком вещать о тайнах счастия и гроба и обмишулилась, явив себя совсем не знающей обычаев народа,  которому и счастие, и гроб бывают интересны лишь в минуты безделья и душевной пустоты. Теперь же – в эти суетные дни сплошного возрождения в Деревне духовности - бессмысленный народ, хотя и не участвовал в процессе, идущем по его родной земле подобно войску древнего Мамая, однако и без дела не сидел, и душу наполнял отнюдь не праздным восторгом, так что если бы избу у запорожца приобрел не хилый профессор О...ский, а действительно Мамай - он крепко призадумался бы,  вспомнив о Куликовской битве и всех тех не разоренных  им застрешных гнездах, где предки Ивановых, может быть,  вот так же, под последний огурец, готовились к  великому сраженью, тогда  как  князь Димитрий  посвящал досуг   беседам с преподобным человеком.
      Вот так сошлись в Деревне в эту ночь все тайные пути и даже цели копившихся здесь с летописных пор сказаний о последних временах. И было очевидно, что уже ни гроб, ни счастие, ни всякие другие предлоги Незнакомки не могли внести смущенья в души медленно, но верно трезвевших под застрехою людей. Поэтому-то всем понятны стали не только мудрые Натохины слова, но и безумные реченья Гальки, которая, с трудом переведя усталые глава с алмазов на склоненные пред нею и слегка качающееся в ее мозгу, как в катафалке, траурные  перья, сказала;
      - Я вот все смотрю,  смотрю,  и все никак чего-то не пойму: пошто сюда залезла эта краля? Не пьет, не курит, а сама блестит своими цацками,  как будто хочет их нам зачем-то взять и подарить. Да только знаю я: зачем, и сколько народу отдыхает  в лагерях после таких подарков.
      - Вот и я! На что уж старая, а тоже подловила себя на том, - созналась вдруг в своих бандитских мыслях бабка Лизавета.
      - Да и  не диво, что любой бы тут хоть раз да мечтанул при виде этих сокровищ   дать ей, суке, по башке и загудеть потом на всю катушку? - покаялся и прапорщик, почуя, что на каком-то дальнем берегу запахло порохом...
      Невероятных усилий вынужденной думать головы потребовалось в эти грозные минуты Натохе, чтобы  вновь привлечь к себе внимание и возмущенный разум готовых закипеть, как самовар, и братьев, и особенно  сестер. Наверно,  сам бы Сталин растерялся сейчас поболе, нежели во дни нашествия немецких оккупантов на земли древних русских деревень, и остается только удивляться: откуда взял Натоха и слова, и звуки голоса, какими махом был успокоен деревенский люд, а с ним и  несколько паломниц, услыхавших его в тот самый миг,  когда на них накинулись, как  ураганный ветер на рощицу из девственных осин, невесть откуда взявшиеся тени тех самих инкубов, которые еще в шестидесятых начали с успехом всевать бесовский образ в горожан? Однако даже и не удивленья, но прямо-таки онеменья всех чувств и мыслей, и конечностей добился он своим  величественным видом. И так-то он всегда был очень видным мужчиной, так что  чувственной толпе у проходной завода или в парке на массовых гуляньях на него заглядывались не одни старухи,  но и, как на Елену в Трое, все случавшиеся там седые старцы, но тут он  превзошел пределы всех сложившихся в народе представлений об  истинной телесной красоте, и если бы не майка под фуфайкой, не стиранная с Пасхи - изваять его фигуру для потомков возжелали б и Церетели, и Пигмалион.
      6


      - Ребята! - молвил он, сверкнув очами, как тот полковник под Бородино. – Ну, что вы все напали на девчонку? Конечно, ей не стоило бы тут хвалиться золотишком:  ведь Деревня не казино. Но и она сюда явилась без охраны? Стало  быть, не забоялась нас - не то что этот профессор не пойми каких наук. Хотя... Я думаю, не трудно догадаться:  каких. Не трудно поглядеть вокруг  себя, чтобы понять:  войну-то, про какую я давеча вам говорил,  ведут здесь не какие-то американцы или китайцы, а такие вот культурные да тихие, и вроде как набожные генералы. Но! Опять вопрос: а с кем они воюют? Кого считают здесь своим врагом? Туристов этих? Или, может  быть,  монахов? Или твоих, товарищ прапорщик, солдат? Нет. Этих всех они давно купили и без войны, да так, что ни один и не заметил, как его загнали, что глупого телка, на скотный стан и начали откармливать на мясо...
      - Дракону, - хмуро подсказал ему Василий Петрович, окончательно сознавший себя непревзойденным знатоком китайской мифологии,
      - Да, Вася, дракону, - согласился с ним   Натоха и пояснил, да так смело, что будь он гостем  "Радио свободы" - поутру закрыли бы не только передачу с его участием, но сразу весь эфир: - Не зря профессор-то и выглядел Деревню, а с ней - твою поганую избу. Конечно, ты не виноват, что вышел из рода Кабановых, но из них была и Софья. А у Софьи... Что Ванюшка-то приметил под подолом?.. Теперь смотри: она сюда вернулась монахиней, и тут же Виленин взялся отстраивать наш монастырь. Когда же Софья вдруг померла - они ее святой признали за какие-то заслуги, и не подумал ни один турист, и ни один монах: куда же делся еёный хвост? Но что такое хвост по нашим временам? Была бы Софья всего лишь ведьмой - он бы вмиг прирос к какой-нибудь из деревенских баб. А как она не ведьма, а святая для Виленина и его учеников, то, значит,  он и есть тот самый не раз тут поминавшийся дракон, который не сегодня-завтра будет   сидеть в том самом Софьином дому, где были спрятаны мои капканы с монашеской одежей на зубах…
      И в третий раз умолк Натоха. Но теперь, когда, казалось бы, его слова нагнали такого страху на людей, что вряд ли хотя б один из них посмел сознать себя живым,  вдруг оказалось, что, напротив, всякий как будто только тут и начал жить. При этом между ними не осталось, помимо половых, ни одного заметного различия, и даже у бабки Лизаветы, например, рассыпавшей в Софииной  пустыне достаточную пригоршню  песку,  и юного   Ванюшки, только-только вступавшего на торную тропу в тот зыбкий мир обманчивых фантазий, нашлось так много общего, что Галька их тут же перепутала, подумав, что не старуха дышит у окна на ладан-то, а их несчастный Ваня, и принялась уж было голосить, да вовремя увидела, что мальчик стал прапорщиком, и уже не он, а Агрономчиков племянник растирает взволнованные сопли по щекам, тогда как Лизавета,   вся дрожа,  играет на бескнопочной гармони. Такой же взгляд на ближних стал присущ и каждому из этих самых ближних,  включая и Василия Петровича, и Кольку, случившихся в Деревне вопреки привязанности к месту постоянной прописки. Только Незнакомка оставалась все в том же виде и, похоже, не была способна обнаружить перемену ни в ком из основателей гнезда. Такими иногда бывают люди,  попавшие в заложники:  во всех боевиках, и даже женах их, и детях, и старухах, хлопочущих у дымных очагов, и девушках, как Пенелопа, ткущих ковры для не вернувшихся абреков, им видятся убийцы и скоты, и, сидя в уголке отхожей ямы, они по-прежнему, как год и два назад, кусают негниющие вериги, связавшие их с ног до головы, и... не видят, глупые, душевных просветлений в своих мучителях, сподобившихся вдруг, по чрезвычайной милости аллаха, содрать-таки с родни или друзей несчастных пленников означенную сумму и тотчас возымевших на своих   кавказских лицах облик пресловуто гостеприимных горцев. Впрочем, тут был не Кавказ, а русская Деревня, и Незнакомка не была в плену, а запросто  могла бы слезть на землю и возвратиться на круги своя: под крышу более уютного приюта, где и покои были ей давно отведены, и стол (не то что этот винный ящик!)  накрыт как для какой-нибудь  звезды, и собраны почти что все монахи и сотни две паломников: затем, чтобы хотя б одним глазком увидеть хотя б одно перо или кольцо, а кое-кто мечтал при получении автографа еще и заглянуть   за темную вуаль   или вообще за что-нибудь такое, о чем он даже слыхом не слыхал. Но нет! Она как будто позабыла,  зачем приехала в Деревню и откуда, и для чего ввела в мистический экстаз умы и души доброй половины и так уж очумелых от затей неистового Виленина граждан столь дивно обновляемой земли. При этом создавалось впечатленье,  что,  заглянув в опальное гнездо из любопытства и невольно прикоснувшись к случившемуся в оном роднику народной мудрости, она  вдруг увидала на самом дне занятный корешок,  который поначалу надкусила, а уж потом, расчухав на зубах особые целительные свойства, решила никуда не уходить, покуда не приест его дотла. Таким неадекватным поведеньем она, конечно, не могла не возмутить и сам родник, и чувства всех пиющих его живую воду по чуть-чуть... Однако это лишь предположенье, и, может быть, у Незнакомки был всего лишь свой оригинальный взгляд и на Деревню, и на деревенских, и на профессорский патриотизм, и перемены в образах сидящих в гнезде людей явили этот взгляд слепым или, напротив, открыли в ней самой такую даль, в которой, наряду с очарованьем, забрезжило и что-нибудь еще. Да и могло ли не забрезжить-то! Ведь то, что сказал  Натоха, было так близко к какой-то истине, что всякий бы подумал о нем, как об еще одном луче, возникшем в темном царстве нашей жизни, и поневоле стал бы подражать ему в искусстве самоизлученья.
      У деревенских  это получилось само собой, когда сошлись-таки  мосты, и души пробудились, приготовясь встречать рассвет в завидной чистоте под окнами их сумрачных жилищ, и звонари в конце концов решили совокупить свои колокола в едином звоне и, поднаторев, задать хоть и набатный, но воскресный трезвон на все округу, если не на весь крещеный мир. Однако тут-то и обозначился для них вопрос: а кем и как был этот мир крещен, и может ли он их сейчас услышать? Казалось бы, тут было все  по делу, так что и самый въедливый комар не подточил бы носа: то есть и крестили его люди  с  бородами, исполненные если не очей, то животов, с крестами на цепях и в пригнанных по росту и объему подрясниках, и совершалось все по писаному в старинных требниках, и если с сокращеньем каких-то утомительных молитв, то только по причине состраданья  народу, не обыкшему внимать Божественным глаголам босиком. При  этом ни один из оглашенных не отвертелся от признанья им Символа Веры, а потом - облитья при нем же освятившейся водой и помазанья миром рук и ног, и всех деталей мокрой головы, не исключая и ушей с глазами. Вот только продрались ли те глаза, и были ли прочищены до самой мембраны уши - знает только Бог да тот, кто удостоился в начале сего мероприятия плевков и нелицеприятных дуновений. И выходило, что, как ни крути, а все концы опять сходились к дому, в котором был когда-то полный яств хохлятской кухни стол, а ныне, как бы тая в себе недружелюбный звон какого-то тяжелого металла, стоял угрюмый гроб.
      - Вот так, ребята, - продолжил невеселый разговор Натоха, несмотря на то,  что где-то за мрачной монастырскою горой,  за дальними лесами и долами восстало солнце, направляя шаг в Деревню, где и обещало быть минут через пятнадцать или двадцать. - И, не ходи к гадалке, скоро будет здесь зоопарк, а не Деревня. А в монастырских кельях не святых расставят по углам, а козерогов со скорпионами, тельцов и... как их там?..
      - Овнов, - сквозь зубы процедила Галька и устыдилась вдруг самой себя, сказавшей столь бессовестное слово.
      - И то-то, что овно, - не услыхав в начале слова буквы, но решив, что так оно точнее выражает всю суть происходящих перемен, вздохнула  бабка  Лизавета,  промокая углом косынки осоплевший нос.
      - И что ведь интересно, что они и сами   своему овну не рады, - найдя в ее ошибке свой резом, тянул Натоха повод разговора. - Ученые, едреный корень, а не понимают главной-то науки: когда душа сама не веселится, то как бы ты ее   ни тормошил песнями-то да плясками - как был ты тупицей от рожденья, так и, значит, помрешь без всякой пользы для природы.  Опять же... Вася, ты уж не серчай - я вспоминаю про твоих братьев. Уж как они гармони-то ни драли, как ни орали по ночам свои похабные частушки, как ни пили по фляге на нос бражку - ничего в их тупорылом виде не менялось, а для Деревни был  один урон: когда при встрече с ними поутрянке у некоторых малахольных  баб, а то и у остеленных коров  происходили выкидыши. Да и родитель ваш не очень отличался душевной чистотой-то. Вот и ты... хотя и был на рожу запорожцем, а все чего-то вроде не того. Покуда не махнул на все рукой. А как махнул - так сразу же и стал нормальным деревенским человеком.
      - Выходит, Виленин-то тут собрал  не цвет страны, а лагерных придурков? - предположила Галька,  чиркнув спичкой   по коробку всего одной рукой, но, донеся огонь до сигареты, вдруг передумала прикуривать и стала покорно ждать: позволит ли Господь прижечь ее светящиеся пальцы или потушит пламя на его погибельном пути к ее костяшкам? Однако, хоть Господь и попустил сгореть дотла невинной древесине, не источившей ни одной искры ни на притихшую  вокруг стола солому, ни на прикрытую алмазами вуаль смущенной озареньем Незнакомки, заместо крика боли из груди невозмутимой Гальки донеслись все те же вопросительные стопы: - Выходит, что они сюда сползлись, предчувствуя какую-то халяву? А монастырь... как красный уголок для воспитанья грамотных шестерок
      - Ну, вспомнила опять свою тюрягу! - стал упрекать супругу Юрка, но она от этого упрека разродилась такой руладой нецензурных слов, что даже прапорщик пригнулся, как в окопе под шквалом всюду свищущих ракет.
      - А разве ты, мой сладкий, не в тюряге уже живешь?!- услышал стар и мал во всех концах Деревни, и на вахтах у тумбочек храпящего полка, и в самых дальних от ворот пещерах  безмолвного, как вор, монастыря, и даже в номерах над рестораном под спудом раскаленных одеял. - Сидим тут, блин, как тот король на нарах, и думаем, что стоит    только слезть - и вот она, свобода! Поглядел бы кто хоть бы за окошко! Где она, Деревня-то?! Что от нее осталось? Какой хороший был загончик для телят - устроили машинную стоянку! В прудах лягушки квакали - теперь не слышно и ужей, да и какому ужу или лягушке в кайф лежать на голом-то гранитном берегу! А магазин! Какой был магазин! И что, что он давно уже стоял без окон и дверей - зато в нем можно было писать на стенах  матерны слова или в пургу укрыться по нужде! Теперь же в этот... цукерманкерт не войдешь: кругом охрана, которой нас приказано хватать и отправлять отсюда за сто первый километр! У Хрюши из двора торчит отель! Из старой русской бани устроили массажный кабинет для губернатора со свитой! А уж в поле за кладбищем одна тоска смотреть: хотят построить новую Деревню, а понатыкали по кой-то пес столбов с колючей проволокой! Да что! А мы-то сами где размещаемся? Внушили все себе, что на соломе и в тепле, а ведь, на самом деле, это просто клетушка на десятом этаже, откуда нам уж некуда податься, и где замерзнем, на хрен, в сентябре! Так что тюрьма-то выглядит курортом в сравненье с тем, что сотворилось тут...
      - Все оно так, - вздохнул Натоха,  выждав, когда из Гальки выйдет первый пар, и почесал под мышками, как будто и впрямь попал под паровозный штуцер. - Однако это все касается не нас. Мы можем, на худой конец, зарыться в землю, как, вон, умно придумал Капитан. И там нас не достанет ни дозор, ни сам дракон. А от того овна... ну разве что дойдет наносный запах. Мне жалко, братцы, не родившихся детей. Да и самих туристов. И монахов. И всех, кто тут останется   в  глазах поганого профессора и мертвой Софии...
         - Как ты хорошо сказал, Натолий! - растрогался возникший из тени, отброшенной  лукавой Лизаветой как будто специально на него, последний из колена Кабановых, которому жестокая судьба поставила нелегкую задачу: остаться деревенским, несмотря на тяжкие грехи отцов и дедов. - Зарыться - это  самый лучший выход! Нам надо было сразу же пойти за Капитаном, а не лопать  водку без пользы для Деревни. Он и сам мне говорил, что поселился здесь по приказанью нашего Никиты: чтобы  спасти нас тут. И вот - смотри! Уж сколько времени копает-то, сердешный, один! А нам и не ума все время было. А теперь и мы вдруг поняли, что надо зарываться. Но кто это умеет? Тут ведь дело не в том, что взял  лопату - и копай где,  вздумается. Уж на что Роман-то не нашей веры, а и тот имел расчет, чтобы попасть как раз туда, где этот военный клад его и дожидал. А Капитан не только по расчету, а... сами знаете: что у него за дом! Народу-то к покойной  Евдокии по скольку приходило? И куда ж она их всех девала?.. То-то фокус! Но вот сейчас я понял все! Идти нам надо к Капитану! Да с поклоном. Да помолившись прежде: чтобы он нас не отпнул, как нечисть, за калитку. Чтобы хотя бы  выслушал сперва.
      - И хороши ж мы будем богомольцы! - попробовала Галька пошутить, но эта шутка получилась больше похожей на блеяние козы, запутавшейся в собственной привязке.
      - А что! Товарищ дело говорит! - обрадовался прапорщик, как будто в словах Василия Петровича была представлена картина пришиванья к его подобным облаку штанам до блеска отутюженных лампасов.
      - Да, это дело так уж дело!.. Он - парень  симпатичный... И простит за то, что мы его подозревали  в  мокрухе!.. А молиться мы давно уж начали: вся жизнь теперь - сплошная молитва!.. И сплошной Великий Пост! - разлился из раскрытого окошка по листьям  и некошеной траве, соперничая с утренней росой  и птичьим щебетом, восторженный туман счастливых голосов. И лишь у бабки Лизаветы не случилось достойного их радости аккорда.
      - А мне пора, робяты, помирать, - в конце  концов решилась и она излить себя в родимую  природу и... вправду - в тот же час и померла, да так легко, как будто это горе случилось сорок дней тому назад, и   люди тут собрались на поминки.
      - Да, жалко баушку. И ведь немного не дожила до лучших-то времен, - вздохнула Галька, так и не отважась налить кому-нибудь на посошок.
      - Вот если бы захаживала в церковь, как сельские старухи - может быть, и дожила бы, - заикнулся Колька Сизов, подумав про родную мать, обретшую надежду под присмотром переодетого в священника (ввиду пожара в не отремонтированном клубе) массовика-затейника.
      - Да нет. Не дожила бы, - возразил ему Василий Петрович. – Мне Капитан-то говорил, что там попы не настоящие. Как в здешнем  монастыре. И вышло бы хужей: и до хороших пор не дожила бы, но и от нас бы нынче не ушла...
      Его витиеватые слова заставили задуматься не только обиженного за родную мать и всех солдатских матерей, включая, конечно же, и тех, чьи сыновья являлись младшим комсоставом, Кольку, но всех, не исключая самого Василия Петровича, а может, как раз его-то больше всех других. И если бы не сильный ум Натохи - кто знает, до чего бы довела их та задумчивость! Вполне возможно - и так бывает чаще, чем могли бы мы себе представить - результатом ее явилось бы забвение самих в нее вогнавших слов, а то и вовсе и темы разговора, и причин, его на эту тему натащивших. И слава Богу, что не до конца перевелись в Святой Руси такие, с немого позволения сказать, заветные Натохи , а не то бы не стало в третьем-то тысячелетии в ней ни одного писателя, который имел бы счастье до конца своих  высоких дум не забывать: какими невидимыми рычагами был он  вынут из ничтожества в начале.
      - Нам надо помнить! - был Натохин глас, подобный крику ворона в пустыне, с похмелья залетевшего в мираж и только тут увидевшего правду. - Ведь Капитан - такой же человек. А значит, и ему не больно сладко в колодце-то сидеть. Как червяку. Да и вода, наверно, утопляет по самы уши. Что же им тогда руководит? Никиту-то… святого понять не трудно. Или мы еще чего-то очень многого не знаем...
      - Как раз того-то он от вас и ждет, - сказалось вдруг в гортани Незнакомки, и трепет прокатился по конькам окрестных крыш и монастырским главам, - чтоб вы почувствовали жажду этих знаний и попросили бы его не только открыть их вам, но стать для вас вождем в борьбе за деревенскую свободу.
      - А ты откуда знаешь? - раздались со всех сторон, но как бы в виде хора Эсхиловой трагедии, слова испуганных людей и прежде срока  затосковаших по Тунису птиц.
      - Ну, как же мне не знать, когда я лезла сюда лишь для того, чтобы сказать вам правду об отважном мореходе, который, переживши все шторма и ураганы Баренцева моря, оставил, наконец,  свой ветхий невод и поспешил, предчувствуя беду  и внемля указаниям Господним, в Деревню!  - и печалясь,  и смеясь, разговорилась Незнакомка, так что все слушавшие слушали ее как слушали когда-то их прабабки своих прабабок: то есть, опустив потяжелевшие от полного вниманья и недоверья челюсти едва ли не до своих затрясшихся в восторге коленок. - И, естественно, ему не миновать тут было прохожденья таких же испытаний, что прошли когда-то и Прекраснейший Иосиф, и Иов, и, в конце концов, Христос. И как Иосиф поджидал в колодце, когда его оттуда позовут спасать народ Израиля от смерти в голодную годину, так и сын горбатого, но вечного Никиты спасет Деревню от ее врагов, решивших приобщить сие селенье к культуре всех народов и времен посредством истребления всего его народонаселенья,  по примеру Навуходоносора. Так что в нем - в подобном Даниилу Капитане - спасенье и Деревни, и всего к ней примыкающего ото всюду мира. И он спасет вас - если вы его сумеете сейчас уговорить поднять дубину-то своей войны, что, доложу я вам, не так-то просто. Поэтому-то   я   явилась тут: чтобы помочь вам в этом добром деле и пробудить медведя ото сна...
      - Медведя! - услыхав родное слово,   воскликнул удивленный больше всех, но и обрадованный также больше любого из присутствующих лиц (что лучше всяких вздохов доказало его любовь к отеческим гробам и призванному ими Капитану),      отсель уже вполне законный сын своей Деревни  Василий Кабанов. -  Ведь  он же мне о том и говорил, что тем медведем - в рассказе-то – он выставил себя! Теперь и дамочка вам это доказала! Но... только я немного не пойму: а кто же начал здесь у нас светиться?
      - Да все вы начали! - услышал он в ответ, и тотчас все увидели при свете внезапно озарившегося дня, что дамочка сидит без покрывала, а зыбкие черты ее лица имеют ужасающее сходство с лицом Василия Петровича.
      - С тех пор, как я вошла  в ваш тесный круг, - как будто не заметив смятенья в этом круге и в умах самих кружковцев, продолжала Незнакомка,  все больше становящаяся тут знакомой каждому едва ли ни с пеленок,  -  и вникла в ваши пьяные дела, но почему-то трезвые сужденья, тогда как вы смотрели на меня как не смотрел уже давно ни пьяный, ни протрезвевший по утру поэт, - я поняла, что лучше Капитану и не сыскать улова: Да и вы - я вижу - это поняли. Да так, что и без него могли бы обойтись и выйти всем гуртом сейчас на площадь: чтоб осветить  все темные углы Деревни и монастыря. Однако без Капитана это будет свет рассеянный. Конечно, тут и я могла бы вам сгодиться, только мне...
      -  На площадь нас не пустют, - вдруг угрюмо заметил Юрка, но уже в его немытой роже, как когда-то в теле преображенной Хрюши, был намек совсем не на угрюмство, а, напротив, на что-то столь веселое, что будь у деревенских разрешенье на проведенье митинга хотя бы и не на площади, а, скажем, на пепелище скотного двора,- любой бы заплутавший там паломник или молящийся на камушке монах пустился в пляс.
      И эта перемена в супруге не могла не потрясти привыкшую к нему другому Гальку. И именно поэтому, а не в связи с ее привычкой  к обобщеньям, сложившей в ней такой менталитет, что всякий  мент пред нею становился не педагогом, но учеником, она и заподозрила в повадке знакомой Незнакомки глубину какого-то особенного рода, не связанную вовсе ни с землей, в которую закапывался штурман, ни с океаном, где бы мог лежать его земной же прах, ни с небесами, откуда тайно приходил к нему зарытый в землю же горбун Никита.
      Такое приключалось иногда в истории: когда в стенах тюрьмы писались и великие романы, и богодохновенные стихи, и даже еретические книги. Случалось это и снаружи их, но все равно под сильным впечатленьем от их могильно-хладной тишины. И если б Гальке не мешала скромность - быть может, и она бы создала чего-нибудь достойное вниманья российских культурологов, но ей на киче было чем занять себя и без прогулок по Софииной пустыне и разгребанья там помойных ям: в надежде обнаружить в смрадном соре какой-нибудь съедобный корешок. Кем-кем, а уж униженной бомжихой она б не стала, и скорей опять уехала бы в зону доедать заслуженную всей судьбой  баланду, чем потащилась тырить у ворон протухнувшую в морозилках падаль. Вот эта-то способность отличать один поганый запах от другого и выбирать (уж коль ей был предложен столь мрачный тест) из многих несвобод наипростейшую и пригодилась Гальке сейчас затем, чтоб верно распознать: кого здесь представляет эта патриотка и для чего ей сделались нужны страданья деревенского народа?
      Поверить, что она и впрямь была доверенным лицом у Капитана, могла бы разве бабка Лизавета, но та успела помереть счастливой, не утрудившись даже попросить, чтоб открепительный талон-то ей вложили меж пальцев голосующей руки, и кто отважился пред ней остановиться и захватить старушку по пути, куда повез беззубую - осталось глубокой тайной. "Значит, Капитан для этой крали, - продолжала Галька терзать себя сомненьями, - не мог быть близким и знакомым человеком. Да и на кой она ему нужна с ее рекламной  внешностью? Он парень простой, и тут, пожалуй, Виленин ей был бы самой подходящей парой. А три его фартовые сестры, одетые монашками, сочли бы ее чумной наряд за эталон. А ведь они нам тоже, между прочим, совсем недавно вешали лапшу про их любовь к простому-то народу. И, видно, всем им братец Виленин  нужон,  как клоун цирку. Как ему  весь этот монастырский балаган с собравшимися тут на представленье зеваками. Но что же у меня тогда выходит?.. Что вот эта баба хитрей  монахов  и профессоров?.. И кто ж она такая? Для чего сначала прятала под покрывалом рожу, да вдруг взяла и показала! Но... ее ли эта рожа-то? Похоже, что не ее. И в то же время так похожа на Петровичеву рожу, что сам Петрович сделался похож на человека, стыбрившего рожу у всех  вокруг него сидящих  рож..."
      Такие символические мысли для Галькиной похмельной головы оказались тяжеловатыми, но как ни пыталась она трясти этой головой, как ни щипала себя за то место, которое уже давно и негде было защепить, как ни хлопала себя свободной рукою ко ушам - эти мысли словно пристали к ней, как когда-то к тетке Шуре Петровой петушиное яйцо, и она уже хотела стукнуть себя другой рукой, где было зажато горлышко чекушки, по лбу... как вдруг приметила, что и все товарищи ее, включая и мужа с сыном, и прапорщика, и даже Валентину, проделывали над собой то же самое, но, в отличие от нее, не горевали при этом, а, напротив, радовались, как радуются иногда малые дети: сами не зная чему, указывая друг на друга пальцами, покатываясь на спину и еще больше веселясь, видя, что весело всем. Однако и это наблюдение показалось Гальке символическим и потому чуждым ее отточенному в зоне реализму. Подумалось, что в лагерном бараке такой напасти с нею, либо с кем-то из ее соседок не могло бы случится и под дулом автомата, и кто позволил бы себе такой позор - сейчас же пал бы под ноги к коблихам. И в то же время, думала она, под чары Незнакомки здесь - на воле, в Деревне - только ей одной и было бы простительно подпасть. "Я - конченая и да-авно с душком. Мне - верно говорила Лизавета - сам чорт не брат, и я могу его когда и обласкать. Но он-то знает, что может от меня и схлопотать, как Вовик мой покойный. А они-то чего развеселись? Аль не видят? Она же голыми руками их берет, как раков у запруды! Капитан! А доползем ли мы до Капитана? Да и нужны ли раки-то ему? Такие вот - слепые да глухие, да нахлебавшиеся плевельной воды! Он любит рыбку чистую. Не зря и ушел от нас, когда мы все взялись растаскивать чужое-то именье. Но там нам сам хозяин разрешил, теперь же эта ведьма подбивает нас на такой бессовестный грабеж, что Капитан-то и из-под земли шарахнется куда-нибудь подальше. Да он, поди, почувствовал давно такое дело. Потому и скрылся от нас, как умер. Чтоб и слыхом нас не слышать. Чтоб нюхом никогда не обонять наш русский дух..."
      Подумывая так и, в то же время, прикидываясь, что она, как все, согласна с предложеньем Незнакомки, Галька меж тем не уставала поводить своим необычайно чутким носом, который ей немало послужил в ее пятидесятилетней волчьей жизни. Случалось, даже в детстве, и не раз, когда она, в запрет законам стаи, по Божьей воле вынужденной жить у края пропасти нужды и страха, подкрадывалась к людям не в ночи, а среди бела дня, и то, что ночью казалось верхом наслажденья - днем имело запах падали в ее как жабры раздувавшихся ноздрях. Восстанье плоти, платье, деньги, тени, страницы книжек, музыка, стихи и даже огоньки церковных свечек - все возбуждавшее в потемках аппетит, при свете дня припахивало тленьем и становилось как бы неживым и созданным нарочно для приманки доверчивых и алчущих волков, которые и гибли в тех капканах бессчетно: кто от злобности людской, кто от безумья в драке меж собою, но больше - от дыхания чумы. При этом той чумою заражались и те, кто называл себя людьми в сравнении с волками. Вот тогда-то и между ними началась грызня, и их уже необходимо было отстреливать, отлавливать, сдирать с их жалких тел потрепанные шкуры. И вовремя явились среди них возникшие из мрака ночи или, казалось Гальке, из небытия охотники, навроде Виленина, которых можно было распознать, опять же, лишь по запаху, который они умели ловко заглушать дымами благовонного куренья, который... Но от Незнакомки не пахло ладаном. И не было в ее одеждах, волосах и даже перьях чумного запаха…
      И все же Гальке в ней почуялись и ладан, и чума, и тлен неизъяснимых наслаждений, и все это, пугая и маня, колеблясь и клубясь, подобно пыли, увиденной однажды Галькой в зале их лагерного  балагана, (шел, поставленный самими зэчками спектакль, в котором мужиков играли бабы, но все равно казалось, что в тюрьме сидят одни великие таланты, что сцена - это яркое окно, прорубленное на такую волю, какой обычной воле не могло присниться и под самым мощным кайфом, и что не то что пыль, но сам-то воздух не может там уже существовать), - все это наконец-то и родило в ее носу тот долгожданный чих, который хоть и переморщил рожу, но и продрал залипшие глаза колючей осветляющей слезой.




7




      К тому благословенному моменту народ уже заметно осознал свою непредсказуемую роль в текущем историческом процессе и был готов оставить и гнездо, и    все свои порочные привычки. Вот только привести в приличный вид не в меру символические мысли так никому тут и не удалось,  и даже узколобенький Ванюшка сейчас бы мог заткнуть за поясок любого из учителей в их сельской школе, любого методиста в районо и, если брать повыше,  в институте усовершенствования учителей,  пожалуй, только областной психолог... Но нет. И областной бы присмирел, услышав пару фраз из уст мальчонки.
      Конечно,  в эру новых технологий и нужно было обладать таким, на первый взгляд, и  нетрадиционным,  и  творческим мышленьем: русский бунт, при всей его бессмысленности, тоже,  как  все теперь, не мог не отвечать высоким идеалам гуманизма, - но в том-то все и дело, что у Гальки прорезался отнюдь не первый взгляд, и даже не второй, но - сразу третий. И все, что вдруг увидела она, напомнило ей древнюю былину про Соловья-Разбойника, который когда-то так же вот сидел в гнезде и дул на зазевавшихся прохожих невесть откуда бравшимся дутьем, казавшимся   безбожным гуслярам каким-то там художественным свистом, тогда как православным христианам он был до омерзения не люб, и лишь на стольном княжеском дворе над ним не опасались потешаться. Возможно, ей столь темные углы в поместьях исторической науки и не были известны, но она их чувствовала материнским сердцем и так была теперь поражена, что долго не могла открыть и рта, и пачки с ободряющею "Примой" и только все глядела на своих посоловевших земляков и утешалась лишь тем, что не далек и их черед отправиться за бабкой Лизаветой.
      Ну, а они... Уже давно над кладбищем и сзади монастыря светило солнце, не решаясь перемахнуть через обитель и расположиться прямо над Деревней, а, как всегда, покорно направляясь в обход, и по траве, кустам, деревьям,  крышам стелился не рассвет, но - тень его, похожая на призрак, с головой, двумя горбами и большим хвостом, притопленным в крадущейся реке,  как сеть особо хищных браконьеров. И все же это был рассвет, и мало кому пришло бы в голову назвать его закатом. Даже у Натохи (на что уж то был чуткий реалист!) на лысине и обнаженной шее взыграли пятна радужных надежд, как будто злые солнечные зайцы спешили докосить там трын-траву. Не многим отличался от него и оторвавший от своей рубахи всю вышивку и даже воротник и ставший поразительно похожим на гамбургского петуха Василий Петрович,  оказавшийся к тому ж знакомым с философией друидов и верящим, что он и сам друид. И что уж говорить об остальных! Едва ль интеллигенты на трибунах Российского Национального Собора могли б похвастаться таким единодушьем во взглядах хоть и узких, но глубоких,  как нефтяные скважины,  очей,   в чертах опухших, но блестящих лиц,   в манере столь изящно выражаться, что если б тут случился Виленин - он был бы устрашен сильнее, чем все наши олигархи и магнаты призывом неуклонно исполнять евангельские заповеди.
      - Мы заставим их смотреть на нас как на людей! Пусть в школе не будут ставить двойки! Генерал не должен отличаться от солдата! И пастухам нужны компьютеры! Старушка не померла бы, если бы они отдали ей излишнюю рубаху!.. - как давече молитвенные вздохи о Капитане, полились теперь в окошко возмущенные призывы, подобные раскатам грозных волн,  валами наступающих на берег из мрачной океанской глубины. И как не каждый разум может ведать,  какие силы их там создают, так ни один из издававших эти призывы не представлял, откуда в нем бралась такая сокрушительная мощь,  звеневшая во всяком изреченье, как все равно что кости на ветру, освобожденные от вязкой плоти при помощи червей и воронья. И только Незнакомка восседала средь них в вальяжной позе Нептуна,  внимающего щебету рыбешек, грозящих всем акулам и китам его подводноцарственным трезубцем, показывая,  что уж кому-кому,  а ей-то грех не знать, откуда дуют родившие сей ураган ветра.
      - А я вам так скажу, ребята!  - бушевал во весь свой исполинский рост Натоха, боясь, как Меньшиков в Березове, подняться и прободать собою потолок. - Все наши обращенья к ним – мура! Того-то им от нас сейчас и нужно: чтобы мы признали правила игры и выражали наше недовольство словами,  а не делом. Юрка прав: они нас и на площадь-то не пустют,  а если пустют - нарисуют, где нам место там стоять, Не-ет, братцы, хватит! Теперь Деревню могут сохранить лишь православие да русская идея. И мы их им покажем! Уж они у нас попляшут!..
      - Я - друид!  - рычал,  как буревестник,  и Василий Петрович.  - Мой отец,  и дед,  и предки были друидами!  С того-то и фамилие у нас друидское, лесное!  Значит,   все мы тут в какой-то степени друиды. И слава Богу! Нас в Деревне - тьма, хотя покуда и не всех тут видно. Но - только свистни...
      - Лучше уж дудеть! Они дуду-то вона как не любят!  - напомнил о себе Ванюшка и поднес к губам рожок,   в какой и дунул,   вспугнув гулявших под окошком кур.
          - Так-так! Без музыки нельзя! Еще бы добавить к этой дудочке гармонь!  - обрадовалась   траурная гостья,  как старая вдова на дискотеке, заслышавшая в ураганном вое бесовских криков, жалоб и стенаний любимую мелодию супруга и... тотчас возмечтавшая потешить свой слух частушечкой любовника. – 0  как вы тонко чувствуете то, что Виленин, хотя и прочитал почти что всю свою библиотеку, не может ни понять, ни полюбить! И Капитан... Конечно же, Никита с Евдокией в него вложили этот чудный ген, способствующий тайному рожденью из духа  вашей музыки и чувств, присущих православью, и идею, какую не осмелится никто назвать не русской!
      - Как она умно сказала! - позавидовал Натоха и с грустью посмотрел на инструмент,   висевший на запястьях Валентины.
      - Да! Лучше и не скажешь! - согласился с ним Юрка,  возгордившись и собой, изъявшим рог из списка Виленина, и Ваней,  выдувавшим из него, как оказалось, ангельские звуки.
      - Пора! Пора идти за Капитаном! - счастливый тем, что это у него - в наследственном чулане Кабановых! - пылились и гармони, и рожок, и дух друидской музыки, поднялся с соломы, увлекая за собой и всех своих соратников,  Василий Петрович.
      - Он увидит в вас ростки незримо возрождающейся веры и, как Христос,  возглавит ваш поход на приступ Виленинова вертепа! – то плача,  то безумно хохоча,  благословляла Незнакомка строем спускавшихся по лестнице людей...
      И только Галька, как была с бутылкой в одной руке и с «приминой» в другой, так и сидела, не пошелохнувшись и мрачно поводя вокруг себя отсутствующим,  как у пьяной,   взором. Да, видно, не была она пьяна, коль скоро,  оказавшись с Незнакомкой наедине в наставшей тишине и задержав ее протянутой ногою, сказала:  "Ну, колись давай,  чума: не ты ли это Блоку диктовала "Двенадцать"-то?",  - а услыхав: "Ну, я…" - ударила коварную с размаху бутылкой по пернатой голове...



      В тот час,  когда воинственно настроенная толпа деревенских старожилов под предводительством Натохи и Василия Петровича вывалила на улицу, Деревня уже была   полным-полна людей, нахлынувших в нее со всех концов вселенной. И все они, мешаясь,  словно сор в речном водовороте во время половодья, устремлялись на площадь - к замку Виленина,  но, поскольку она была не в состоянии вместить их всех, с разбегу натыкались на угодивших в "пробки" прежде них и были вынуждены лезть на головы друг другу, либо повисать на  ветвях деревьев, либо в животном страхе пятиться обратно, невольно создавая настроение побега с места Страшного Суда. Однако было очевидно,  что бежать обратно никто не собирается; напротив, у всякого на просветленном   мыслью лбу читалась столь врожденная решимость остаться тут  не то что до Суда, но и до оглашенья приговора, что лишь совсем бесчувственный слепец не обнаружил бы здесь сокровенной связи последнего из малых сил с корнями деревенских трав, до сей поры произраставших как-то бесцельно, отчего уже в начале сентября желтевших, жухнувших, а к ноябрю и вовсе ложившихся на землю помирать. Навряд ли самый древний иудей на рубеже земли обетованной мог ощущать себя таким же вот теснейшим образом соединенным с нею,  и,   верно, не случайно тут и там средь этой людной массы возникали то губы, то глаза, а то и нос исполненного радости еврея. Да что еврей,  когда и мусульмане, и негры,  и китайцы, и еще какие-то неведомые расы встречались тут если не на каждом шагу, то на каждом углу! И все же... и все же преобладающими являлись лица, одежды и головные уборы европейские, равнявшие в правах все народы главного континента земли так, что, например, англичанин с немцем и поляком без труда могли сойти за русского, а всякий русский,   в свою очередь, легко маскировался под любого из них,  и лишь наследственная приверженность к православной религии,  запечатленная в приземистой  поступи женщин и крепком словце мужчин,   выдавали его,  что называется,  с потрохами.
      Что же касается американцев, то если бы они и заявляли о себе особо - никто бы им не поверил, хотя бы в доказательство сему заявлению и выставлялся их звездистый государственный флаг: ибо флагом этим мог обладать и афганец, и серб, и хохол, и грузин,  и перс, и араб, и израильтянин, и японец, и москвич,  и адиссабебец... Однако было бы ошибкой утверждать, что все здесь являлись американцами, равно как и то,  что никаких американцев в природе не существует. И в самом деле,  будь все американцами - столь массовое возвращение к деревенским корням оказалось бы всего-навсего пошлой шуткой заурядно инсценированного международного шоу,  а случись обратное - не было бы смысла  в сосредоточении такого множества корней в такой маленькой Деревне,  и всякий из этой многонациональной массы легко отыскал бы свой корешок в собственном же огороде,  хоть под Парижем, хоть под Пекином,  не говоря уж об окрестностях Иерусалима,  где корни эти во сто крат и толще,  и вкуснее. Таким образом,  следует честно признать, что американцы тут,  как и у себя в Америке,  конечно же,  были, но были в том разумном количестве, при котором шоу не представлялось пошлым и заурядным, а сосредоточение корней имело тот тонкий мистический смысл,  о каком можно лишь догадываться,  без претензий на уяснение.  Впрочем,   всем и каждому он мог бы проясниться, если бы... если бы эти все и каждый были знакомы с открытием Александра Васильевича Сидорова, недвусмысленно указывающим на то, что именно на территории Деревни, а не в Междуречье или каком-то там Тибете, и находился на заре человечества Райский-то Сад. Но Александра Васильевича со времени его водворения в Капитановом дому никто и в глаза не видывал, а если бы и увидел - не слишком бы таковому видению обрадовался и потому не   поверил бы ни одному его слову. Не поверил бы! И посмеялся бы над ним, даже и не предположив, что   смеется над самим собой и не верит своему собственному сердцу, приведшему его, как бессмысленного скота, на кровный зов сокрытого от глаз, не слышимого ухом, однако же учуянного невесть каким чутьем пастыря.
      И ладно бы все эти насмешливые и не верящие массы составляли люди инкубаторские, зачатые через распахнутые ветром окна городских квартир, - тогда бы все происходившее в Деревне с момента появления в ней нового жильца с Софией можно было бы назвать перестройкой или сразу уж демократическими преобразованиями, а нынешние торжества - какой-нибудь культурно-массовой тусовкой с привлеченьем гостей из стран цивилизованного мира. Но нет, как раз инкубских-то птенцов здесь и не было (если не считать самих организаторов торжеств и журналистов) и не могло быть, ибо их наследственные корни переплетаются в иных слоях Земли, и только дым отечества струится над кладбищами крупных городов, мешаясь в небе с техногенным смогом и оседая копотью на все, что для сегодняшнего смертного таит в себе неизъяснимы наслаждения. Кстати, Пушкин и это понял, плюнув и сбежав с публичного кладбища в злом унынье в свою деревню, но... сказать уверенно, что тем же пониманием прониклись его далекие потомки, мы не можем. Да, все они пылали страстною любовью и к деревьям, и к травам, и к камням, лежащим на улицах Деревни и в бурьяне на бывших огородах;  да, они не очень-то любили посещать могилы родственников и друзей на городских погостах; да, им всем хотелось зачинать детей не в тесных комнатенках  многоэтажек, где тончайший слой кладбищенского пепла гостевал во всех углах и при закрытых окнах, а на природе: посреди степей Поволжья, или в горах Алтая, или же в глуши архангельских лесов, не говоря уж про Сибирь и льды Седого океана, - но не это являлось их заветною мечтой, и не одно презрение к  прогрессу привело их под стены древнего монастыря, к замшелым камням, меж которых когда-то проходили с молитвой и со вздохом Никита с Евдокией.
      Сказать по правде, так и никакого презрения к прогрессу ни один из них и не испытывал, и это заметил бы, наверно, всякий, кто подсмотрел бы эти массы не в Деревне, а возле поворота к ней с шоссе, откуда шли по асфальтированной бетонке, лишь тут и собираясь по пути в густые толпы, те, кого Натоха и окрестил туристами. Быть может, и верно, были среди них такие, кто притащил себя пешком аж из райцентра (с единственною целью -испытать давно забытое в народе чувство бродячих богомольцев, чей язык мог довести до Киева любого его носителя), однако вдоль самой шоссейки: и на обочинах, и на лесных полянах, и даже по ту сторону болота, являвшегося в свое время рвом пред неприступным полковым забором, - блистало стеклами и крашеным металлом бесчисленное сонмище машин различных марок, типов и цветов. И, не видав Деревни, можно было подумать, что отнюдь не в ней, а в нем - в трижды краснознаменном и дважды освященном владыкой полку, гостеприимно распахнувшем все свои ворота, в которые вползали, целуясь бамперами и поспешно заполняя и строевые плацы, и ангары, и спортплощадки, и лужайки под щитами с цитатами из президентских обращений, похожие на НЛО творенья людского разума и человечьих рук, - и состоятся основные торжества. При этом было очевидно, что присутствие самих людей на них и не желательно, и, может быть, чревато какими-то последствиями: ибо и лобовые стекла у машин блестели как-то настороженно, и люди имели на своих блестящих лбах не очень-то спокойные оттенки, что и доказывало не презренье их к прогрессу, а, наоборот, презренье самого прогресса к ним. Поэтому наверно и спешили они оставить транспортные средства на стоянке, под полковой охраной или без охраны, но на милость Божию, и удалиться в сторону Деревни, как удаляются от кораблей, служивших им не очень-то надежным жилищем, моряки, как убегают прочь от самолетов, чудесно долетевших до земли, притихнувшие пассажиры: с мыслью и близко впредь уж к ним не подходить, и вспоминать о них не чаще, чем о пьяной случайной связи. И как моряки и пассажиры полны решимости начать отныне здоровую и праведную жизнь на кажущейся им простившей их подлую измену ей земле, так и приехавшие чаяли обресть в Деревне чудодейственную силу для обновления своих душонок и угрожавших ожиреньем тел.
      И слава Богу, что профессор О...ский (а для кого-то просто Вил.Енин) сумел создать здесь все, что было нужно для обретенья этой силы! Безусловно, главным объектом, радовавшим глаз и веселившим душу красотой своих искусно воссозданных храмов с хрустальными крестами на  куполах, сверкающими днем, подобно серьгам в ушах невинной девушки, а ночью (благодаря подсветке изнутри) - ее глазам, подверженным мученьям таинственных желаний, - главным был, конечно, монастырь, напоминавший о райском саде, так же вот, поди, произраставшем посреди заросшей хвощами и осотами земли и бывшим недоступным для кишевших в тех зарослях не названных еще и могущих лишь жрать и размножаться, но жаждущих небесной чистоты и вечного блаженства тварей. О, многие и многое бы дали, чтобы проникнуть в этот монастырь и хоть одним глазком взглянуть на то, что называлось иноческим бытом, нарочно умалявшимся в таком мирском определении, в то время, как всякий знал о святости всего, что там стояло, двигалось, лежало в кустах и на престолах алтарей, что говорило, слушало, взирало глазами иноков или святых, изображенных ими в окружении бесплотных сил небесных, посреди которых шествовал Христос с учениками и Богородицей, похожий (по словам самих иконописцев, нарушавших обет безмолвия лишь в полночь, в полумгле "Приюта паломника") на Виленина и его телохранителей, подружек и недавно отшедшую в заочные  края Софию. Но высоки и толсты на всем их протяжении были стены обители, а пропускной режим у врат ее являлся столь суровым, что ни один международный террорист не смог бы проскользнуть туда не то что через ворота, но и под землей, и из-под облаков, лежавших чуть ли не на плечах церковных куполов и звонничной площадке удлиненной (по завещанию почившей) колокольни.
      Не трудно догадаться, что любому, взиравшему на эту цитадель со стороны: с лесных опушек, или из недр Деревни, или с берегов, подобно Тигру с Ефратом, огибающей ее песчаное подножие реки, она казалась чуть ли ни Шамбхалой, особенно когда речной туман, дерзавший поутру подняться к небу, невольно (или вольно) создавал эффект присутствия в бассейне Сита, который так любил изображать в своих мистических пейзажах каждый Рерих. И как любой, при виде их картин в музейном зале либо на открытке, внезапно ощущал себя в пути и тотчас обретал презренье к мясу, а с ним уж и почти что ко всему, так и попавшим в ауру Деревни паломникам нависший над рекой и заслонивший солнце монастырь внушал настолько праведные чувства, и столь высокий разговорный стиль, что мало кто из них не становился хотя бы в собственных глазах святым, способным днем и ночью, в зной и в стужу вещать на незнакомом языке. При этом то, о чем они вещали друг другу или сразу же в эфир - по сотовым каналам, создавало смятение в бесхитростных умах обыкновенных граждан, так что даже простые истины тут становились вдруг, под действием особой благодати, таинственными, и когда в ушах внимавших им родных и прочих ближних происходил мучительный процесс преображенья звуков в колебанье испуганных неведеньем мозгов - их раковины повторяли в себе черты Деревни в час ее страданий под натиском неисчислимых орд сих новых атлантидцев.
      А они не долго горевали, не попав вовнутрь обители, и скоро проникались сознанием того, что на земле, с которой устремлялся монастырь в объятия слоистых облаков, а там уж и куда-то в звездный космос, есть тоже нечто тайное. "Да что! - все чаще восклицалось в головах то одного, то нескольких, а то и одновременно всех, когда они охватывались радостным психозом в предчувствии неслыханных чудес, обещанных Вил.Ениным задолго до нынешних событий. - Кто сказал такую глупость,  что лишь только там, где церквы да монахи, могут быть поистине духовные явленья? Христос-то вон в какую кутерьму спускается с горы у Иванова! И НЛО обходятся без стен и колокольных звонов. Человек - вот что всего главнее во Вселенной! И мы еще посмотрим: а нужны ли ему монастыри-то! Почитать Блаватскую да Розанова - так и не то,  что не нужны, а и вредны. Однако наш профессор оказался мудрее их,  оставив монастырь как фон для возрождения Деревни!  Но может статься так, что не Деревня, а сам    вот этот гордый монастырь окажется на фоне возрожденной Деревни!  Вот тогда уж... Да, поди, уж и теперь... Ну, да! Конечно же! И если другие этого не видят - значит, я...И только мне откроются сегодня ворота не в какой-то монастырь,  а сразу же туда,  откуда льется сюда неизъяснимый свет!.."
      И верно, несмотря на то,  что солнце скрывалось за грядой монастыря,  как иногда скрывается иная жена за мужем,  как за каменной стеной,   в Деревне  все сияло и сверкало  в лучах другого солнца,  и в глазах не только женщин, девушек и старых, но тут опять помолодевших дев,  но и мужчин,  и юношей,  и даже случайно оказавшихся в толпе с похмелья старцев брезжил тот же свет,  что брезжил ночью в сумрачных очах сидевшей под застрехой Незнакомки. Но если это дивное явленье могло быть все же объяснимо тем,  что собранные здесь людские массы, подобно сливкам сверху молока ( не нужно путать с творогом, который обычно образуется путем сгущения прокисшего продукта), состояли из самых исключительных людей,  способных видеть то, чего далеким от всяческой духовности, увы,  увидеть не дано,  то не достало бы ни слов, ни мыслей, чтобы описать случавшееся с каждым человеком,  едва ступившим трепетной ногой на деревенский грунт, преображенье его нормальной разговорной речи в ритмическую прозу, если не вообще в какой-нибудь  верлибр. При этом истинного восхищенья заслуживал их нравственный портрет, настолько незаметно сочетавший в себе портреты множества людей, давно умерших, но запечатленных в твореньях флорентийских мастеров под видом примадонн и ангелочков, апостолов и распятых христов, что трудно было разобрать: сама ли  природа их такими создала или они возникли до того, как появилась на земле природа? Но если бы их кто-нибудь спросил: "Откуда вы и почему такие?" - они бы посмеялись над его невежеством и с гордостью сказали, что  это трудно объяснить тому, кто задает подобные вопросы, что нужно прежде сделаться ему хоть чуточку умней и  просвященней, а уж потом и спрашивать, не просто  ворочая слюнявым языком меж верхними и нижними зубами, но - повинуясь тайным голосам, рождающимся в топосе Деревни в момент слиянья логоса с ее облагороженным Вил.Ениным меоном.
      Здесь следует заметить, что для масс, запруживавших в эти дни Деревню, ее история являлась не такой, какой была она на самом деле. Любя туманности на небе и в мечтах, они привыкли только в "белых пятнах" искать и находить сакральный смысл, а прочему не то, чтобы не верить, но так пренебрежительно кивать, что даже Шопенгауэр (когда бы он мог воскреснуть и прийти сюда) смутился бы столь злобным отношеньем к потомкам Геродота. И скажи здесь кто-нибудь, что и верлибр, и песенная проза звучали над Деревней  искони, что Виленин со свитой поселились под крышей Кабановых лишь спустя полдня после того, как в ней лежал на печке и говорил стихами Капитан, что, наконец, и сам-то их Учитель и тайный Архитектор до сих пор не отличает ямба от хорея, а если иногда и облечет в гекзаметр софийную идею, то тут же вспомнит няню, у какой он с детства с отвращеньем пил из кружки словесное-то это молоко, - его бы так жестоко осмеяли, что он дотла сгорел бы от стыда. А уж намек на то, что под застрехой у бабки Лизаветы собрались и горько пьют народные витии, соделал бы такой переполох, какого не могли бы вообразить и древние развалины Помпея. Но, к счастью, свежий утренний рассвет заставил тех витий сойти на землю и раствориться в массах, да не так, как ложка дегтя в бочке с медом, а подобно легкому  дыханию блудницы в апрельском воздухе и ветре над ее украшенной распятием могилой: то есть незримо для не знающих о них и угнетающе  для тех, кто что-то знает. Поэтому-то деревенский люд, не вызвав  никакого  возмущенья в иногородней уличной толпе, поверг в тоску и дикое унынье профессора, увидевшего вдруг их шайку из окна во время облачения в одежды  его  помятой в продолжение  ночного сна телесной  облочки  и  любования теснившейся  внизу и всюду на земле Деревни готовой к окончательному возрожденью массой.
      - Вылезли? Не усидели! - воскликнул он, кидаясь закрывать коварный ставень, как будто те, кто вылез, собирались тотчас  же и влезть в его  опочавальню.
      - Я же предлагал их там навеки положить, - напомнил Трагкиллиан, сменивший в этот день багровый свой подрясник на голубую  тогу.
      - Как ты все время груб! - заметила одна из трех головок, торчавших из-под одеяла в волнах профессорской  постели. - Их спасет  любовь...
      - И вера, -  поспешила утвердить другая, не менее прелестная головка.
      - Только в русской идее их надежда, - не смогла смолчать и третья.
      - Помолчи, - взмолился архитектор, обратившись к ним всем, как к одному. - О, если бы   была сейчас жива старушка няня! Уж она  могла бы сказать о них и мудрое словцо, и строгое, но справедливое  сужденье. У вас - слова без мудрости. Слова, слова, слова! И сколько их переговорено с тех пор, как на Руси задумались о Боге! Но никто не говорил так зло и,  в то же время, так нежно о дремучем мужике и глупой  бабе, как наша няня. И они ее взаимно ненавидели, любя. Я помню первый день общенья с ними, когда она  их  уличила в воровстве. Я многого тогда не понимал. Да и теперь не очень понимаю: зачем она заставила меня идти с поклоном к Капитану,  которому как будто ни народ, ни деревенские красоты не нужны,  как не были они нужны Никите? А между тем и я, и вы подспудно ощущаем,  что весь  вот этот очумелый сброд:  все эти оккультисты и мистики,   все умники и умницы, любя одних себя, не стоят и мизинца на грязной лапе  вон того тупого,  как валенок,  пропившегося   в пух и прах и ненавидящего самого себя потомка Кабановых. О,  как я всех этих троглодитов ненавижу! Как ненавидят и они меня! Но эта ненависть мне более желанна,  чем дохлая и  тухлая любовь моих поклонников. И наше торжество нужно не мне, не вам, не этим массам, нахлынувшим сюда,  как в Вавилон,   в надежде увидать еще одно столпотворение. При этом всякий мнит себя его краеугольным камнем. Но скажи я им, что сверху должен восседать мужик - тогда уж всякий себя увидит этим мужиком. Лишь самого-то мужика туда - как ни старайся - не затащишь.  Вот вам и русская идея!  Вот вам Логос! И вера! И надежда! И любовь! Бьюсь об заклад, что это быдло сейчас пойдет не к нам на торжество,  а  в гости к Капитану. И когда он их  в своей избушечке укроет - не станет смысла ни в моих камнях,  ни в жалостных монашеских молебнах, ни в сладких губернаторских речах,  ни в этой «просветленной» массе...
      - Ты, видно,  брат,  сегодня встал с нашей коечки не с той ноги, - заметила, надсадно улыбаясь и обнажая прелести, Любовь,  когда профессор замолчал, прильнув одним из глаз к отверстью  от сучка  в прикрытом ставне. - Думаю, тебе необходимо заново прилечь и уж потом, утешившись меж нами,  спустить с постельки нужную сейчас не одному тебе,  а  всей Деревне, ножку.
      -  А мы тем временем,  - сказал Трагкиллиан,  - велим схватить всю эту кодлу.
      - Можно и Капитанов  домик подорвать, - кокетливо прищурился Зенон, разглаживая новый свой наряд, похожий на Софиину тунику, меж круглых, словно яблочки, колен.
      - Увы, друзья! Увы, и вы, утехи моей минувшей юности! – пропел профессор, обнаружив  склонность к слаганью элегических поэм, но видя в  ней не склонность, а порок, приобретенный в голоштанном детстве  в  нагрузку к рукоблудному греху. - Хватать их бесполезно – все равно никто из них не станет ни поэтом, ни тайным доктринером, ни монахом. Уж я не говорю о профессуре и всяческих ученых степенях. Однако... Посмотрите-ка на них! Идут по улице с таким  сакральным видом, как будто нет в Деревне, кроме  них,  ни одного живого человека! Как будто не пропившийся мужик, а русский царь, восставший... не из гроба, а из дорожной  грязной  колеи, с немногочисленной, но верной свитой, угрюмо  шествует... в обитель... на поклон к святому старцу. Вот он - русский бунт!  Бессмысленный: поскольку никому из них не нужно никакого смысла. И беспощадный: ибо никому из них мы
ни за что на свете не докажем, что нам нужна какая-то пощада.
      - Уж ты не речь ли репетируешь, братишка? - спросила робким голосом одна из трех голов. - Вот  это  был бы номер! Вот бы ты  потешил всех наших культуристов!..
      - Культ-туристы! - восторженно воскликнул Виленин, распахивая ставень. - Гениально! И что бы я сегодня ни сказал - они все добросовестно запишут! И даже этот термин: культ-турист! - их не обидит! Гениально! Боже мой, да если бы сейчас воскресла няня - она бы... Да она бы... поползла за этими... к калитке Капитана...
      Неожиданно эти  последние слова Виленин выговорил с трудом, и хотя всем видом своим он изображал неподдельную радость, так что и тело его, и голова, и бакенбарды, и белый  плащ за  спиной даже светились от заряда внутренней энергетики, - голос выдавал небывалую  и стремительно возраставшую  тревогу, словно он сподобился  загробного виденья, словно упомянутая им неоднократно София и впрямь воскресла и   ползла теперь по многолюдной улице вдогонку за приблизившимися к Капитановой калитке бунтарями. И можно сказать, что так оно и было,  только не мощи в погребальном облачении увидел профессор О...ский из окна, а кое-что пострашнее.
      Когда деревенский народ, покинув гнездо, оказался на воле, он вместо того, чтобы осмотреться, попривыкнуть к невиданной им ни здесь, ни где-либо в других местах планеты толчее, сразу же направился к соседнему дому с табличкой на заборе. Возможно, кому-то (но не Виленину) и могло показаться, что он табличку ту минует и решительно зашагает к крыльцу «Приюта паломника», как поступал он не один десяток лет, минуя сад покойного Андрея Петровича и устремляясь к окнам предприимчивых во все века Петровых, - однако в  этот раз все было точно так,  как тайнозрел об этом Виленин. Правда, и Виленин не мог предвидеть, что вслед за взбунтовавшимся народом потянется и выводок сопливых чеченят с Романом во главе и Аннушкой в хвосте и что последней выйдет из-под крыши умершей Лизаветы Галька, а не мальчик с пастушескою дудочкой в руках, но вот возникновение в тени все той же крыши   через пять минут залитой кровью  женщины в шелках и с траурными перьями на шляпе явилось неожиданным не только для Виленина, но и для небес,  вдруг помрачневших как бы в ожиданье  неведомой синоптикам грозы, и для земли,  внезапно, среди лета, за несколько стремительных минут, промерзшей до грунтовых вод.
      - Она!.. - вскричал, как вор на кладбище при встрече с покинувшим могилу мертвецом, профессор О...ский, простирая палец в окно, но угодив в сучок и в страхе отшатнувшись вместе со ставнем, противно проскрипевшим в тишине испуганного терема. - Схватить!.. Не дайте ей вползти в его калитку?..
      И лишь когда Зенон с Трагкиллианом умчались выполнять его приказ, когда по лестницам и этажам затопала  в тяжелых латах стража, а под  окном по шаткому мосту над скользким рвом свирепо  проскакала  подкованная конница, он сел на краешек своей  походной койки, смахнул с  нее болезненной рукой, лишенной указательного пальца, заткнувшего сучковую  дыру, и головы, и прочие составы бесстыдно обнаженных женских тел и начал воздавать благодаренья... похоже, сам не ведая   кому   и часто увлекаясь так, что эти благодаренья становились вдруг подобными неистовым проклятьям.
      - Да, я предчувствовал ее с тех самых пор, когда впервые озарился светом, - услышали и женщины, навзрыд отыскивавшие свои  одежды в пространстве интерьера, и плафоны погашенных в связи с рассветом ламп, и сам рассвет, сменивший ночь на день в Деревне, но боящийся проделать такой же фокус в тереме того, кому материальные процессы мешали ощущать духовный мир. - Предчувствовал. И сколько долгих лет прошли как будто около меня! Сколько раз в течение  каждого из них я видел:  вот! уже весь горизонт в огне и так нестерпимо ясен, что, кажется, еще одно мгновенье - и она появится! Не из книжных переплетов, не из багетовых рамок картин и даже не из медных иконных окладов, но в самом небе,  в немеркнущем свете... новой богини?.. Я ждал и боялся: а вдруг ее облик окажется не таким, каким я привык его представлять со времени моего метафизического детства! Вдруг она в самый  последний момент сменит свои привычные черты, и вся мистическая экзистенциальность моего творческого пути сквозь тернии символического культурного гнозиса окажется  всего лишь парадигмой лживости архетипических оснований,  вложенных в меня  отцом и няней. 0-о-о,  как горестно и низко я тогда паду, думал я! Какое дерзкое подозрение    возбудится в моей душе! И какой  поистине смертельной окажется моя мечта, которую я уже не смогу одолеть! И что же?.. Вышло еще гаже! Явившись вместе с солнцем, она хотя и не изменила свой облик, но явно  перестаралась в своем воплощении в нем. Или ей вдруг  взбрело в голову повторить земной путь Христа?..
      Эта нелепая мысль оказалась однако столь правдоподобной, что лицо профессора в ту же минуту приобрело сходство с лицом прокаженного, сидящего на гноище, с той лишь разницей, что у прокаженных оно бывает страшным и противным, тогда как профессор сделался с  ним более привлекательным, чем без него, так что у обиженных им монашек тотчас просохли и слезы, и полученные при падении с кровати травмы, и каждая из них ощутила  в себе необычайно свежий порыв  влечения к нему. И как печально, что в самом-то нём не обнаружилось подобного  порыва, и женщинам не оставалось  ничего другого, кроме как рассесться по углам в холодных креслах и зарыдать, и  закровенить вдругорядь. А обнаружься в нем такой порыв - глядишь, и в спальне стало бы опять светло и празднично, как в возрожденном храме Христа Спасителя, что на Москва-реке  ведет соревнование с гигантом Петром, и конница бы не буйствовала в бешеной погоне по головам паломников  вослед за уползающей в безвестность Незнакомкой,  и мир бы не услышал вещих слов о приближении своей кончины. Но... видно, так угодно было Богу. Да и могло ли этого не быть, когда свершались на земле Деревни такие грандиозные дела, какие ни Москве, ни Тель-Авиву, построившему в ней столь  славный храм, не снились  ни  в каких  кошмарных снах?  Нет, не могло. И, стало быть, профессор обязан был не женщин ублажать, а излагать пророческие мысли, как делал иногда его отец, и прадед, и прапращур, не взиравший порой и на округлости  цариц.
      А он уже не просто излагал, как излагал бы в университете, но, следуя традиции древнейших пророков, вдруг поднялся со своей похожей на ристалище кровати, приблизился к камину и, припав пред ним на заскрипевшее колено, стал согребать в нем в пригоршни золу и погружать в нее свой лысый череп, как будто захотел придать ему печальный  вид потухшего полена. Однако мысль его, горя  в  глазах, как раздуваемые ветром угли, была настолько  пламенна, что  если  б он  возвестил ее с какой-нибудь горы - услышавшим его под ней вполне  бы могло   примниться, что пришел конец их скорби, что еще чуток - и  навсегда  померкнет  солнце, и луна не даст на землю  света, и  спадут им под ноги   все знаки Зодиака, и  восплачут  все племена земные, увидав грядущего на облаках небесных уже  не Виленина, а Христа...






ГЛАВА СЕДЬМАЯ,

о том, чему не желают верить,
и что так близко



1

      А тем временем в старой и безвидной избенке покойных Андрея Петровича и  Евдокии,  ставшей земным домом для их беломорского внука, также происходили события весьма и весьма любопытные. Правда, за высоченным бетонным забором, огородившим весь участок Капитана так, что его наследственный плетень вполне сошел бы за леса внутри зубчатой крепостной стены, по которым можно было, изловчившись, и прохаживаться, озирая вражий стан, и лить на головы прогуливающихся  культтуристов кипящую смолу, - за этим-то забором не то что событий, но и самой избенки было не видать. К тему же, она тонула в листьях и плодах густущего вишневого сада, и тот, кто пытался разглядеть ее  из окон заведения Петровых, мог довольствоваться только видом ветхой крыши с неказистой и щербатой трубою у конька, и вряд ли бы кому пришло на ум представить ее рабочей фальштрубой морского сейнера, одолевающего штормовые волны в надежде  отыскать под ними     стаю съедобных рыб. Однако если бы этот кто-то каким-нибудь чудесным образом проник в жилище Капитана - он бы тотчас усомнился в самой Деревне, превращенной Вил. Ениным   почти что в Гелиополь (где любой мог улыбаться с чувством сытости), ну, а в монастыре, угрюмо выступавшем из тумана или ночного мрака, угадал бы черты блуждающего по северным морям с древнейших пор "Летучего Голландца".
      Что касается самого Капитана, то иначе видеть и Деревню, и обитель он вряд ли бы к смог, хотя нередко взбирался-таки на плетень и наводил бинокль то на одно, то на другое. Не смог бы - не потому, что не хотел, а просто так уж у него вошло в привычку еще в морях, когда он различал предметы аж за горизонтом, но вот вблизи умел распознавать лишь рыб да лица надежных и испытанных друзей. Поэтому в то время,  как опять в который раз помолодевшая Россия крепчала с гением Ельцина, а красный флаг на корневом флагштоке поблек и выцвел так, что не выдерживал уже не то что машинной, но и ручной стирки,  становясь  все более похожим на тамплиерскую тельняшку,  он полностью доверил свой ближний взгляд локатору, секстану и эхолоту, а расставшись с морем, - флюидам собственного сердца и тому, что столь любимый Виленином Вейник называл хроналом. Впрочем, по пришествии контейнера,  в его избе появились и локатор, и секстан, и тот же эхолот, и даже гирокомпас, не изменявший и здесь - в Деревне – «правилу трех пальцев», но,  напротив, лишь эти правило и исполнявший, и скоро светелка Капитановой избы приобрела доподлинное сходство с ходовой рубкой,  кухня преобразилась одновременно и в штурманскую рубку, и в машинное отделение,  а сени со двором - в жилые помещения и  трюм. Не забыл он и про чердак, где им был устроен  своеобразный капитанский мостик, откуда можно было тихо наблюдать за теремом профессора и площадью перед ним, а также и за  всем происходящим на склоне монастырского холма и на реке. Однако если б кто-то вдруг решил,  что воссозданный Алексеем Ковчег Спасения был предназначен для речного плаванья по внутренним российским водам, то он бы показал себя, увы, не знающим законов ни речного, ни, уж тем более, морского судоходства:  во-первых, потому,  что не спросил имеется ли у Ковчега киль и какова вообще его осадка;   во-вторых, потому, что не заметил отсутствия и якорей, и даже швартовых кнехтов с бухтами тросов; ну, а  в-третьих, позабыл про обещание Александра Васильевича Сидорова, не случайно прозванного в Деревне Агрономчиком, докопаться до кончиков деревенских корней и открыть миру первоначальное речное русло,  которое вполне могло оказаться морским, если не океанским, фарватером.
      Конечно, известно,  что невнимательность и забывчивость всегда были отличительной чертою русского народа,  а с ним и всех прочих россиян,  и нередко в истории нашей случалось так,  что не замечалась очевидная опасность или забывались предупреждения об опасности тайной, и все  это  знаменовалось,  как правило,  кровопролитием и игом, свержению которого, опять же, мешали те же качества народа. И вот тогда-то находились люди, подобные Димитрию Донскому, или Минину с Пожарским, или Михаилу и Раисе Горбачевым, каким земная Церковь, при посредстве имевших связь с Небесною мужей,  вдруг открывала и глаза, и шлюзы в плотине памяти,  вручая и бразды правления народным гневом. Но вот теперь на  плечи Капитана легло все сразу, так что он один был должен и общаться с Небесами, и видеть сквозь тревожную листву наследственного сада, как Деревня  все больше окунается в туман  профессорского  Логоса, и быть всегда готовым,  в случае чего,  возглавить запоздалый русский бунт.
      При этом он прекрасно понимал, что в одиночку противостоять  всей мощи Вилениновой машины не то что невозможно, но уже не очень-то и нужно,  ибо коли уж сам Господь зачем-то  попустил преображенье древнего селенья сперва в центральную колхозную усадьбу,  потом в заросшее бурьяном  пепелище и наконец  почти что в Вавилон,  в котором вновь столпились все народы, закладывая камушки под столп какой-то культрелигиозной веры, то, стало быть, таков Его расчет, и грех Ему хоть в чем-нибудь перечить. Конечно, Алексей не мог совсем не допускать возможности прозренья народных масс без Божьего участия: уж слишком были все еще свежи примеры Стеньки с Емельяном Пугачевым, сожжения помещичьих усадьб и беспощадных и бессмысленных пикетов на транспортных артериях страны, - однако все равно бы населенью потребовался кто-нибудь, кого не жалко было бы отдать на растерзанье ОМОНу как зачинщика его противоправных действий, а представить, что таковым мог выйти, например, Натоха Иванов   или Василий Петрович, или Галька, Капитану мешало чувство собственной вины в их беспробудном пьянстве и забвенье Господних заповедей.
      "Надо было мне, - нередко думал он, бродя по саду в полночный час или в рассветной мгле и слыша исходящий из-под крыши усталой Лнзаветиной избы отнюдь не птичий щебет, - не спешить с уединеньем-то, оставшись с народом, как в свой первый день прописки в Деревне и в последний день ее неограниченной свободы. Остаться с ним и  испить до конца  всю чашу его страданий, чтобы под конец ввести его на палубу Ковчега..."
      "Но кто бы тогда занялся здесь устройством-то его? - сейчас же возражал он сам себе, внезапно памятуя о наказе отца Паисия сперва восстановить из бабкиной избы корабль и только после того вылавливать из деревенских вод пригодных ко спасению людишек. - Тогда наверно я бы, дак, не смог заметить свойства этих ветхих стен растягиваться до любых размеров. А дядя Саша! Он бы угодил на деревенский пир, а не в подполье, и уж давно бы в том пиру погиб, как спившаяся бабка Лизавета. И кто бы догадался раскопать подземное-то море?.. Нет, уж видно, и тут Господня воля. Но кого... кого я отыщу сейчас в Деревне? Хоть с фонарем, как Диоген, ступай сквозь эти толпы. А в монастыре... пожалуй, и фонарь-то, дак,  задует их бешеным маханием кадил. Ведь вот: и вовсе не общаясь с ними, я еле жив от ихнего стиха? И говорю, и думаю, как будто читаю в клубе "Гамлета". Быть или..."
      Но, к счастью, он уже давно учуял подвох в шекспировских трагедиях и, быв неоднократно ими искушаем, умел из их влиянья выходить не менее искусно, чем из пекла штормов и ураганов. Может быть, поддайся он пристрастию народа и погрузись в его глухой запой - и из запоя он бы вышел так же умело и почти не пострадав. Конечно, эти вещи не особо сравнимы, и какой-нибудь поэт или искусствовед категорично и громогласно может заявить, что пьянство не мешает вдохновенью, и истинный художник может пить, не просыхая, даже до могилы и все равно останется велик, равно и алкаша из простолюдья не в силах тронуть никакой Шекспир, хотя бы он всю жизнь валялся в сквере Литинститута или у дверей театра на Таганке. Спору нет: тут правда жизни, только жизни - плотской, а Капитан не так уж был дурен, чтобы считать ее бесспорной, и в вопросе испуганного Гамлета ему не виделось ни правды, ни какой-то возвышенной поэзии. Он даже боялся сам, что, думая о нем, окажется замечен отцом Паисием и обвинен в грехе тщеславия.  "Поскольку только Богу дано решать: быть или нет, - сурово скажет тот. - И если кому не терпеться узнать Его решенье, то не к Шекспирам надо припадать и мыслями, и сердцем, но к Нему же. И уж тебе ли этого не знать."   И Алексей счастливо улыбался, довольный, что сумел и в этот раз не впасть в унынье и не выйти с фонарем средь бела дня на улицу, а если все же не избежал бесовского прилога и говорил с собою, как  поэт в минуты полового возбужденья, то тут уже не он, а сами бесы повинны. Ибо все кругом него:  в саду,  в Деревне,  в монастырских стенах, и в звездном небе   или в облаках, - все то, что люди мнят себе природой, имеющей особенный язык, с момента появленья Виленина с Софией в запорожцевой избе мгновенно пропиталось, как блудница - прелестными духами, запашком сферического ада, по какому гулял когда-то Дант, пройдя  свою  земную жизнь до половины и очутившись в сумрачном лесу гностических идей.
      И слава Богу, что Алексей с пеленок был способен различать елей и рыбий жир и, отвергая последний в дни Великого Поста и остальных постов,  включая среды и пятницы, лечил больной живот соборованьем, и теперь любой прилог нечистых духов, не найдя согласья с его разборчивой в питании душой, рождал в ней жажду очистительной молитвы. Как часто в жизни делает иной любитель тухлой самопальной  водки, пихая в рот,  как дикий старовер, два пальца, он спешил уйти из сада домой и там в присутствии Святых сложить персты для крестного знамения и вкупе со слезами испражнить проникнувшие в мозг с ночным туманом и духом обновляемой земли крупицы искусительного яда, которым Ангел Света напоил плоды проросшего средь Рая древа...
      "Блажен муж,  иже не иде на совет нечестивых, и на путь грешных не ста,  и на седалищи губителей не седе, -  шептали, когда он застывал в коленопреклонении, его прогорклые от этих слез уста.  - И будет, яко древо, насажденное при исходищи вод, еже плод свой даст во время свое, и лист его не отпадет, и все, елико аще творит, успеет..." И Алексею слышалась в этих словах совсем иная, не имеющая ничего общего с Дантовой, поэзия, которая, подобно брызгам морской воды, соскакивающим с дели ползущего над бортом тугого невода, одновременно и освежала натруженную грудь, и сулила счастье победы над законами природы, и высвобождала из плена прирожденной нищеты. И скоро уж он ясно видел и это   древо с вызревающими на нем хотя и мучительно долго, но всегда к сроку плодами, и накрепко приросшую к нему листву, и даже то самое место, где растет оно подле источника чистых и неиссякаемых вод. Когда же из подполья высовывалась взлохмаченная голова Александра Васильевича и принималась при помощи одних только глаз настойчиво приглашать Капитана спуститься в прорытую-таки Агрономчнком шахту - он согласно кивал ей и вскоре, сам не ведая каким чудесным образом, оказывался под землей и всецело предавался впечатлениям от увиденных там неописуемых никакими поэтическими словами картин.
      - Вот! - радостно восклицал, не раскрывая рта,  старик, стоявший в отверстии шахты в позе канатоходца  и не смевший спрыгнуть в раскопанное им пространство. - Я знал, что оно тут и есть! Эт-то тебе не котяты!  Эт-то... Оно, брат, не мной придумалась. Оно...
      Однако по всему было видать, что он не знал, что  о н о   такое, да и не очень-то горевал по поводу своего незнания. Здесь следует заметить, что с тех пор, как Александр Васильевич   бросил пить и стал самоотверженно трудиться, он приобрел множество хороших повадок и утратил почти все плохие. Подобно тому, как его исчезнувший перед окончанием раскопок котенок (успевший вырасти из Грибочка в невиданных размеров Грибище) тайно продолжал умерщвлять мышей и притаскивать их к кровати Капитана,  Агрономчик, распростившись со своим прежним  бомжеским  обликом (буквально  потом выжав из него  оскорбительный согласный  «м»), приберег однако маленькую слабость: хвастовство. И в  то время, как дохлые грызуны все чаще и чаще походили  на известных хвостатых, зубастых и копытистых  тварей, хвастливость Александра Васильевича становилась для него  мучительной обузой, мешающей ему  присоединиться в подземелье к Капитану: дабы наслаждаться вместе с ним красотами таинственного мира с чистым сердцем. Очевидно тот же грех помешал ему во время раскопок, да так, что, как он ни старался копать колодец строго по отвесу - все равно уклонился и вывел в полое пространство под многоградусным углом.
      Впрочем, ему могла помешать и центробежность не преставашей во все время его работ вращаться круг своей оси Земли, да и на признание того факта, что нынешняя Деревня созижделась на колокольне древнего монастыря, а нынешний монастырь,  в свою очередь, на крышах   древнего славянского селенья, это уклонение никак не повлияло, и ни   самому Агрономчику, ни Капитану ни разу не пришла на ум нелепая  (но для кого-то в наши дни весьма выгодная) мысль о том, что в основании Вилениновой Деревни лежит Деревня наших праотцов, а новый сергианский монастырь покоится на куполах монастыря благословленного Апостолом Андреем. Да и могла ли она прийти, когда все предлежащее теперь их взорам прямо-таки  вопияло об обратном, и разве самый уж безумный человек или коварно притворишийся незрячим не понял бы, что там, где оказались Александр Васильевич с Алексеем была когда-то их Деревня и что роскошный сергианский монастырь находится теперь как раз над ней!
      На это указывали им,   во-первых,  камни, торчащие из свода точно так же,  как в дряхлой русской печке, что того гляди обрушится и погребет не только горшки и чугуны, но и того,  кто этот свод разглядывает, сунув в хайло и голову, и сузившийся торс;  во-вторых, мотив настенной живописи с преобладанием сюжетов из апокалипсиса; в третьих же (и тут для Капитана был  вернейший знак богоугодности его трудов), причаленное к этим фрескам судно,   в котором повторялись все черты их собственного корабля. Но если они в своем Ковчеге до сих пор оставались в одиночестве, как все равно что потерянный для мира Робинзон с его спасенным от погибели в зубах наивных людоедов Пятницей, то здесь угадывалось скрытое движенье, присущее готовому уйти в далекий рейс БМРТ, чья многочисленная, но невидимая глазу с причала команда обживает в этот час каюты и обеденный салон.
      И вот перед Капитаном сначала приоткрывалась,  а после и вовсе спадала завеса не только вселенской,  но и запредельной тайны,  и он понимал вдруг такое, чего никогда не смогли бы понять ни профессор О...ский, ни вещий мудрец Вил.Енин, ни кто-либо из самых вящих патриархийных старцев. Еще он грустил,  сожалея,  что стены его Ковчега, способные, точно сердце,  сжиматься и расширяться,  бездействуют и ветшают в отсутствие тех, для кого они и были построены дедом,  а после освящены   отцом Паисием и окроплены слезами бабушки и гонимых безбожною властью странников во Христе, а уж родная Деревня, сокрытая под основаньем разрушенного и снова поруганного монастыря,  являла ему настолько невиданную перспективу,  что будь у него вместо глаза оптическая труба - она бы вмиг превратилась  в подобие неосторожно раскрывшегося под бровью солнечного зонта. Как в час безмолвной молитвы,   взглядывая на иконы, едва освещенные тихим дыханьем лампадных лучей,  он видел ожившие лики как будто распятыми в раме сияющего беспредельным нездешним светом окна, так с тем же безмолвным восторгом взирал он,  слегка округлив глаза и немеющий рот,  на то, как отверстие шахты, являясь -    единственным    черным квадратом  на фоне сплошного сиянья, становится чем-то похожим на маленькую иконку, на которой, если вглядеться, можно было заметить фигурку растопыренного человека, каковым, к сожалению, был Александр Васильевич Сидоров.
      Да, в то время как все в этой тихой и слишком уж дальней пещере сияло и было похоже на тонкий молитвенный сон, - колодец, прокопанный к ней из-под стен деревенского дома, получался всего лишь одной из множества крохотных норок в ее зыбком, как облака, и почти невидимом своде. И наверно, не будь в ней сейчас Агрономчика,  время от времени говорившего о своем несомненно редком таланте, Капитан никогда бы не смог воротиться отсюда в Деревню, да, пожалуй, и не захотел бы возвращаться туда, где ему уже нечего было ловить, где не нужен он был никому, кроме спящих на кладбище предков. Но... настолько унылые мысли не вязались с его настроеньем, а распятый в отверстии, словно старый стриж, никогда-никогда не умевший летать, Агрономчик вызывал, наряду с состраданьем, решимость доиграть до конца свою роль в деревенской истории. "Если уж, - думал он, - дядя Саша не в силах оторваться от грешной земли, то чего же мне ждать от других-то? Он всю жизнь пробивался сюда, тосковал, запивал, поддавался искушеньям, но не сомневался в своем предчувствии». Потом, дак, одна копка чего ему стоила! Сколько земли и песку он перелопатил, сколько перетаскал на своей старческой спине... А вот спрыгнуть сюда, дак, боится. Что ж тогда говорить о других-то? Для кого он старался? А я? Отец Паисий велел мне устроить Ковчег - но кого он спасет? Кто решится спуститься сюда, а потом, распростившись с Деревней и всем от рождения обжитым миром, спрыгнуть в эту могилу, пускай здесь светлей и просторней, чем даже в океане, у сладких Канар? Согласятся ли те, кто приехал к Вил. Енину в надежде познать тайну их окультуренной жизни, отвернуться от неба и звезд, от лучей восходящего солнца и магических бликов луны для того, чтобы, как дядя Саша, раскорячиться в устье норы до Второго Пришествия? Правда, и из устья далёко видать, так что можно и в нем любоваться этим светом и всяким цветком на полянах прибрежной Деревни. А уж море!.. Но им ближе к сердцу    виртуальные образы ада и создания их же мозгов. Сколько их накопилось с тех пор,  как Адам поумнел, откусивши запретного плода! Господь уничтожил многонько  Потопом, да ведь им все   как с гуся вода: затаились в своих пирамидах и поновой пошли  угощать тем же яблочком глупых людишек. Сам явился! И Свет показал! И сказал, как тем Светом облечься. Да куда там! На гору-то, ох как и долго, и тяжко взбираться! А копать, дак, еще тяжелей. И зачем, коли вот оно - небо! Из которого льются и свет, и доступная мыслям премудрость! Только что же им все невдомек,  что космический-то их свет не сегодня,  так завтра потушит Тот же, Кто  его там и зажег?! А премудрость жива до тех   пор,  пока жив человек. Вместе с плотью он скинет и этот инородный и тленный покров и предстанет пред Богом таким же, как пред миром в минуту рожденья. Вместе с грешной землею сгорят и стихи, и картины, и храмы, и идеи философов, и сочиненные дьяволом мифы. Не останется там ничего из того, что придумал и сделал для себя человек. И ведь все это знают и слышат каждый день не в церквах, так в речах вилениноподобных пророков. Почему же и зная, и слыша, они не бегут по домам раздавать все имущество нищим? Почему не отходят в унынье и от батюшек, и от пророков,  а становятся глупы и глухи, начиная кричать о любви и, опять же, упорно не слыша даже уж и самих-то себя?.."
      - Потому что,  - как грозный раскат то ли дальнего грома,  а то и недалекого землетрясенья, доносился до Алексея  убедительно четкий ответ, - этим ложным попам и пророкам Слово Господа - только предлог заявить о себе.
      - А народ?..  - безнадежно шептал Алексей.
      - Эти толпы уже не народ, а плененное дьяволом стадо.
      -  Для кого же я там?..
            - Для того, кто способен к побегу из плена.
            - Но они же не знают про плен! Кто поверит-то в то, что культура не "жена, облаченная в солнце", а подделка под эту жену,   упоенная кровью святых страстотерпцев Исида-София?!
            - Да наверно лишь тот, кто о ней не имеет понятия. Кто в Бога верит сердцем, а не головой. Кто, как твой Агрономчик, смекает, что дорога к заветной мечте пролегает не в мертвенном небе, а сквозь толщу родимой земли, и по ней не летают, подставив  спину ведьме, а в поте лица дни и ночи вгрызаются в землю,  отверзая  в ней тесный проход к неподдельному, чистому свету и для тех, кто решится ползти вслед за ним...
           - Или же для Ковчега, где они соберутся, сбежав из капкана вселенской блудницы!  - восклицал Капитан, пораженный столь блаженною мыслью.
      И вот он уже не сомневался, что скоро в Ковчег действительно начнут приходить случайно оказавшиеся среди паломников и увидевшие обман Вилениновой культурологии люди, и тогда Агрономчик проведет их сюда своим проторенным путем, и останется только расширить готовый колодец и спустить по нему приготовленный к рейсу корабль. А потом... Он стоял на прибрежном пригорке,  видел, как по тропинкам исконной Деревни ходят дети и бабы, как   ладные мужики пилят, рубят, строгают смолистые срубы и ведут разговоры с монахами, как ветерок, тихо вея с поверхности вод, пошевеливает листву на высоких и пышных деревьях, от которых однако нигде нет и пятнышка тени, хотя нескончаемое сиянье ослепляло, как солнце при взгляде на его огнедышащий диск, и Капитан привыкал к нему в продолжение целой недели. Но привыкнуть к воде он не смог и за месяц и так удивлялся всякий раз, глядя на нее, что никак не решался поверить своим видевшим виды глазам. Нет, ни Белое мере, ни Баренц, ни Седой океан, ни Атлантика, даже взятые вместе, не шли ни в какое сравнение с тем, что, плещась возле ног Капитана, простиралось на сотни сторон, не имея не то что границ, но и линии-то горизонта. И чем дальше скользил его взгляд по этим немыслимым волнам, тем  все ближе и ближе к нему подступали узорные стены, и башни, и купола, сложенные из драгоценных камней, с золотыми крестами над ними и жемчужинами ворот над сапфировой стенкой причала.
      - Вот, гляди!  - говорил Агрономчик из его обжитого дупла так, как будто он сам и воздвиг на воде этот радостный город. - Я тебе говорил. Только жалко, что немножко не так я копал. Старый стал. Был бы чуть помоложе, так как раз бы в него угодил. И не нужно бы было тебе перестраивать бабкину избу.
      - Жалко того, дядя Саша,  - возражал ему Капитан,  - что из этакой-то красотищи сотворилась у нас срамота. Запустенье. А уж Виленин до конца испоганит и это. Жалко,  что и из старой Деревни произрос... не поймешь и чего: монастырь или все же конюшня по откорму вороных жеребцов   для забав Вилениновой тройки? Жалко,  что и так много воды утекло из-под неба под землю, и река-то уже не река,  а канальчик в саду Виленина...
      - Ну, чего горевать-то о том,  что от  веку назначено Богом к истребленью огнем и мечом?  - заключал Капитан и,   вздохнув освеженной видением грудью,   возвращался в свой дряхлый Ковчег укрепленным надеждой на то, что труд его не напрасен, что вместе с ним ждет прихода желанных гостей и Господь, приготовивший блудному сыну столь чудесный подарок в своих неизбывных, нетленных владеньях.








2




      И этот день настал. Правда,   вышло все несколько иначе, чем представлялось Алексею. Еще в те времена, когда Деревня только начинала превращаться в палаточный город,  а развалины монастыря в неприступную крепость, он ждал, что вот-вот   среди этих паломников и монахов случится прозрение, и сначала хотя бы по одному заскучавшему среди тех и других обратят свои взоры на его тихий домик в вишневом саду, а пробравшись в Ковчег, убедятся в предчувствии лжи и лукавства в своих духовных вождях и,   вернувшись, расскажут собратьям о чудесно устроенных стенах,  в которых хватит места для  всех,  кто последует их путем. Так и виделись ему то испуганный, но светлый лбом юноша в джинсиках и штормовке, то просветленный внутри, но темный снаружи безусый инок, крадущиеся к его калитке, потом по тропинке в саду и, наконец, под окошками,  и... только в рубке смывающие следы испуга слезами благодати. Однако время шло, дом Кабановых становился теремом Виленина, Деревня полнилась пришлым и отнюдь не романтическим людом и перестраивалась по типу исторических кварталов в центрах цивилизованных городов,   в обители тоже, как видно, творилось не Божие дело, а Капитан так и оставался один, если не считать постоянно пребывашего в подполе Александра Васильевича с его четвероногим и хищным Грибком.
      Между тем незаметно наступил новый век, число паломников, как и монахов  стало умножаться обратно пропорционально числу солдат и офицеров в полку, мужиков и баб в селе, рыбы в мировом океане и полезных ископаемых в Сибири. Возросла и угроза международного терроризма,  от которого не отставала и планетная наша природа,  так что  всякий теракт сопровождался то   ураганами,  то землетрясениями, то  массовыми отравлениями грибами, то открытиями культурологических   кафедр в российских университетах, а то и защитами диссертаций по софиологии. Анафемствованная РПЦЗ,   (а потом и патриархией) еще  в тысяча девятьсот тридцать пятом году от Рождества Христова как ересь, «софия» вдруг вырвалась из-под церковного надзора и пошла куролесить по стране,  образуя бесчисленные теософские и рериховские общества, буддистские и манихейские секты и даже ученые группы наследников Вернадского, мечтающие о проникновении в ее владения и новой научно-технической революции, которая сулила человечеству полное преображение его телесного и духовного облика в виртуальном мире. И вот уже повсеместно и ежедневно стали происходить не поддающиеся привычным обьяснениям чудеса, появляться никогда прежде не виданные богородичные иконы, случаться неожиданные исцеления, часто и тех, кто в них еще не нуждался, а РПЦЗ  вдруг треснула и распалась как перезревший арбуз, надвое, и тогда как одна половина принялась мечтать о восстановлении недавней целостности, другая проскользила по головам своих чад к ногам патриархии, несмотря на то, что еще дотлевали, не желая потухать, останки православных храмов в некогда приютившей изгнанную Советами Русскую Церковь Сербии. И вот уже запуганное спецслужбами Мирового Правительства при помощи исламистских боевиков население экономически развитых и примыкающих к ним стран засучило рукава, подставляя руки для вживления в них заменяющих паспорта электронных чипов и мечтая о запечатлении в своих лобных костях микрокомпьютеров...- и тут-то Капитан услыхал наконец долгожданный стук в его калитку.
      Был утренний час, но казалось, что день, не успев развернуться разноцветной скатертью лугов, зеленью лесов и желтизною обмельчавших рек под яркой синевою неба, чего-то испугался и решил сперва приглядеться к Деревне из тени, заодно и попытав ее ненастьем и грозой. Поднявшись после утренних молитв на мостик, Капитан долго не отнимал от глаз бинокль и видел в его то сходящихся к центру, то разбегавшихся по окраинам фокусах как ветер гнет к земле кустарники и ветви тысячелетних деревенских лип, как крутит вдоль по улицам и переулкам громоздящиеся друг на друга комья мокрой пыли, устремляя их в сторону площади: к профессорскому терему и супермаркету, "Приюту паломника" и чугунной изгороди прибрежного парка. Казалось,  еще чуток - и треснет небо, устремляя вниз громы и молнии и истребляя и эту пыль,  и отряды омоновцев у парапетов,  и горюющих об отсутствии платьев на их почти что девственных телах блудниц на индевеющей панели,  и с отвращением курящих трубки мира звонарей на колокольнях. Уныв от этакого зрелища, Капитан спустился с мостика на палубу и прыгнул за борт:   в сад; но и в саду не пели птицы, хотя высокий забор и защищал его от бури так,  что не дрожал на вишнях ни один листочек и не качалась на лету пчела,  а тропинка была даже освещена лучами выглядывающего из-за монастыря светила.
      Услышав стук, подобный бою барабана на пионерской линейке,  он вздрогнул,  как приглашенный на нее ветеран двенадцатого года,  и прислушался: не повторится ли это явление? Явление повторилось,  и даже вдруг кругом защебетали вороны и вскричали, рея,  чайки...  однако в сад ввалились не бродячие слепцы,  а те,  кого уж он собрался было читать за упокой.
      Впрочем,   ввалившись,  они не кинулись ломать сучки и лазить по верхушкам,  а скромно встали перед ним,  не зная,  здороваться или прощаться будет он, ругаться или извиняться за беспорядок в доме без хозяйки. Одним словом, народ безмолствовал,  и были в его безмолвии видны и стыд за множество безнравственных поступков, и готовность их искупить трудом во имя Бога. Правда, Натоха заикнулся об общественном решении поставить Капитана  впереди их грозного движенья против ветра, но Галька дернула его за полу тотчас раздравшейся, подобно иудейской завесе, телогрейки,  и Натохины слова остались в нем в утробном состоянии.
      - Ну, что ж,  - сказал покорно Капитан,  - как говорится,  милости прошу...
      - К нашему шалашу!  - догадался Василий Петрович,  и все их малое стадо побрело по тропинке гуськом в сторону насупившегося, точно голова закопанного витязя, Ковчега,  а Капитан остался запирать на тот же кол раскрытую калитку,  за которой угрожающе мельтешили в клубах пустынной вьюги сонмы теней подобных привидениям людей.
      Однако он не был бы капитаном рыбопромыслового флота когда бы не умел скрывать свой страх пред разъяренною стихией и не ведал никакого упоения в бою, Так что прежде,  чем захлопнуть свой плетень,  он несколько помедлил,   выжидая:  а может,  кто еще  возжаждает  спасенья в вечной жизни?   И вот тут…
      Позднее, вспоминая минуты этой захрональной встречи,  он все никак не мог определить: раздался ли звериный рев в лесу перед тем, как он ее увидел,  или же взгляд его на нее и заставил того зверюгу напомнить о себе Деревне?
      Она возникла из толпы,  как и положено возникать из нее очаровательным и прекрасным женщинам, то есть внезапно и подозрительно, поражая недоумением: а что же сама-то толпа ее до сих пор не усмотрела, и если усмотрела, то почему не остолбенела, не повалилась перед нею ниц и не воспела ей "долгая лета",  как воспевает затесавшимся туда   архиереям,  часто даже и не очень симпатичным, а то и вовсе безобразным? Несмотря на свой довольно странный и изрядно помятый головной убор,  она по-прежнему хранила небывалую упругость во всякой части тела: может быть,  благодаря искусно скроенным шелкам, а может,  и самой природе, любовно так ее создавшей, и верно, там, где в нескольких местах шелка порвались или разошлись по швам, фигура продолжала сохранять былую форму и не выпирала пузырями, не обвисала складками,  и даже выбившаяся наружу грудь,  которую жеманница пыталась прикрыть своею узкою рукой, украшенной богатыми перстнями,  стояла точно так же,  как другая и будто более остро и высоко. Впрочем, жеманницей она Капитану не показалась, ибо, привыкнув с детства  видеть  в женщинах невинных жертв сатанинского лукавства,  он всякий раз при встречах с ними  заставлял себя вперед отыскивать на них следы ветхозаветного насилия и только если уж совсем не находил - стыдливо опускал глаза и уходил от них своей свободною дорогой. Поэтому-то он и оставался не только не женатым, а вообще невинным, как известная слеза ребенка.
      Но на этот раз ему не посчастливилось,  и он, едва взглянув на незнакомку невооруженным глазом, определил ее как ту, какую бесы ему нередко приводили в трудный час взыграния в его крови либидо. И как либидо он умел вгонять обратно Иисусовой молитвой, так и теперь не позабыл шепнуть испытанное "Господи, помилуй". Однако чаровница не исчезла, и только где-то за ее спиной,  во мраке непогоды раздались похожие на цокот многоногих копыт по человечьим черепам,  безрадостные, яростные звуки. Конечно же, и незнакомка их услышала. И вмиг ее лицо перекосилось гримасой страшной боли, став при этом еще прекраснее, хотя поднятая ко лбу вуаль теперь сползла до губ и обагрилась кровью,  струящейся из-под крыла ее лишенной большей части перьев шляпы.
      - Спаси меня? Я... я люблю тебя? И бабушку. И горбуна Никиту. О если бы они могли простить!.. - услышал Капитан и протянул к несчастной сострадающие руки... но уж ее другие руки подхватили и подняли высоко над плетнем и - показалось Капитану - над бетонным забором, над деревьями, над всей Деревней и над главной колокольней сокрытого во мгле монастыря.
      Два всадника, один страшней другого, на бледных, разъярившихся конях мелькнули пред глазами Капитана и растворились в уличной толпе,  как воры на базаре. И на веки запомнился ему прощальный взгляд ее очей, сверкнувший из-за прядей растрепанных змееподобных косм, струившихся над обнаженной грудью и прикрывающей ее рукой. То был не взгляд, а крик. И даже криком, в обычном понимании, его не назовешь. Так вскрикнул бы наверно целый мир в короткий миг лобзания с кометой,   взмахнувшей перед Божиим Лицом бесформенным хвостом   и   отлетевшей от вечности, как павшая звезда...
      Возможно ль было запросто поверить всему случившемуся? Сумасшедший, и тот бы не поверил. Капитан же знал себя человеком здоровым и духовно, и физически,  и потому,  когда прекрасное, но ужасное его видение пропало, а Деревня в первый раз за это утро вышла из тумана, устало прободенного копьем проникшего через калитку солнца, он вспомнил,  как в ответ на безнадежно жалкие слова прекрасной незнакомки осенял себя трекратным крестным знаменем,  и понял, что нынче просто бесы на него накинулись:  в отместку за гостей,  которых он от них сокрыл в Ковчеге.
      - Ну, слава Богу! - радостно вздохнул он, отирая с лица густые капли пота, и вдруг увидел под ногами у себя знакомую дамскую шляпу и уловил тонко излучаемый ею запах экзотических духов, невероятным образом смешанный с тяжелым духом висящих над болотами туманов
      И тут же Деревню огласил почти забытый ею рев лесного зверя, хотя Капитану и показалось, что он слышал его уже тогда,  когда осматривал неравнодушным взглядом фигуру полуобнаженной Незнакомки.




3



      Старик игумен Фотий пережил многих архиереев,  состоя при них келейником и, стало быть, нагладивши немало преосвященных спин, грудей и плеч и изведя немало сальных свечек,  которыми он был мастак лечить и остеохондроз, и ревматизм, и даже - что греха таить? - похмелье. Бывало, закричит иной владыка:  «О Господи, ты где там?!», а уж Фотий без объясненья видит, что ему не можется, и ну давай его обкапывать горяченькой росцою и натирать от ног до головы воняющей как будто псиной или протухшим рыбьим жиром, но благой под пальцами игумена мастикой; и вот уже болезный весь горит, покряхтывая,  словно продолжая отчитывать под  сводом алтаря при блеске всех лампад и дву-трикириев какого-то сопливого юнца  в обличье иеромонаха, явно нарушившего девственный обет; и вот уже обретший прежний вид архангела владыка просит водки,  а к ней и белорыбицы, а то и телячьих почек в соусе с икрой не пошлого минтая или, там, какой-нибудь форели, но снетка. Однако, взятый в терем Виленина швейцаром, Фотий скоро осознал свою никчемность, начал вдруг молиться и даже,   втайне от монастыря, говеть, что иногда случается с людьми в предчувствии безвременной кончины. И может быть, он так бы и ушел из мира,  как уходит каждый третий игумен и швейцар в одном лице: ничем не обозначив ни приход в него, ни места пребыванья под его обманутым покорностью надзорам,  - когда бы не раздался этот рев невесть откуда взявшегося  возле Деревни  архаического зверя,  в каком угрюмый Фотий опознал те самые болезненные звуки, что клокотали в чревах у владык в минуты их особых возбуждений.
      - А это что еще за чудо-юдо там воет? - удивился Виленин,   все еще стоявший пред камином с обсыпанной золою головой и яростно горящими глазами,   воображая из себя Христа, преображенного в фаворском свете. - Уж то не Капитан ли загудел, увидев, наконец, в своем сугубо провинциальном топосе народ?..
      Возможно, он хотел еще прибавить и «богоносец», но представил, как должно быть тяжело    анахорету, давно не видевшему человечьих лиц,  внезапно оказаться с глазу на глаз в тени замшело скрюченных ветвей с фигурами  безлобых троглодитов, и убоялся Бога, может быть, вот так же,  как и он теперь, не знавшего:  одаривать ли Логосом Меон урбанизованной Деревни, или сразу уж   начать вершить над этой массой мертвых душ свой страшный суд?
      - Не ндравится мне этот победный зов,- чуть слышно произнес возникший у камина старый Фотий.  - Не ндравится
      - А мне он очень мил! - сказала, хитро улыбнувшись, Люба,  застыв у растворенного окна,  как вырезанный из картона профиль загадочного женского лица на фоне многозначной белизны фотографической бумаги. - Я бы, не будь в моем вооружении романсов, гитар и лютен, арф и фортепьян,   вполне могла бы обойтись  вот этим...
      - Не ндравится он мне, - прервал старик ее неосторожное признанье и, шаркая соплями по паркету, торжественно направился к дверям.
      - Постой, монах!  - воскликнул Виленин,  как все равно что царь Иван Василич, и пересел с колена на пол так,  что получился схожим с властелином, использовавшим вместо трона свод украшенного мрамором камина,  или с сидящим в позе лотоса божком исчезнувшего племени кушитов. - Не уходи монах. Скажи нам: что тебе  не нравится? И если это правда - я сделаю тебя архимандритом,  а если ложь - велю залить свинцом тебе и рот,  и...
      - Мне не нужно славы. И мучеником стать я не боюсь,  - ответил  гордо Фотий, но, однако ж, не плюнул в Виленина, а  втянул  в себя сто лет не просыхавший насморк и нехотя повел такую речь:  - Когда я был  еще совсем ребенком и жил в дремучем муромском лесу, мне часто приходилось слышать нечто подобное. Да ведь и то! У нас, при строгости-то православных ндравов, считай, что кажный день кидались в пруд, а то и в реку, молодые девки, попорченные в этом-то лесу своими же бедовыми парнями. И так уж было, знать, заведено еще с велесовых времен, что эти парни давали клятву зверю, уходя далёко в лес на целую неделю. Как некогда Израиль дал обет Всевышнему,  соделав обрезанье, так и у нас... особый был обет, о тонкостях которого при дамах я говорить не стану. Суть же в том, что, воротившись из лесу, мальчонки как будто становились не в себе и принимались волочить в чащобу всех без разбору девок, баб, старух, а то и коз, и ярок, и телушек, кобыл, коров и даже поросих. Но если бабам это было как-то привычно, то девицы не всегда могли снести позор. Ну, и топились. Но вот ведь что тут интересно: ни в каком пруду ни разу не случалось найти утопшую, и что уж говорить про реку. Не с того ли в народе шла угрюмая молва про то,  что этак будто приносились тому зверюге жертвы.  Это он-де их отлавливал и тем и был доволен. И уж охотник или лесоруб ходили в лес как на прогулку. Но вот пришла советская пора, когда почти не стало православия,    а с ним ни честных девок, ни коров,   входивших в их природную охоту в назначенные Богом сроки. Все смешалось в этом мире. Даже кошки (а это верная примета сатаны) не соблюдают марта и гуляют с котами круглый год. Но что же зверь? Никто не топится,  и даже малолетки раждают безотцовых-то    дитять, не зная сраму. Правда, при колхозах и комсомоле в русских деревнях еще случались иногда примеры былого озверения парней,  и деготь раз от разу помечал ворота этих самых комсомолок. Но ныне, хоть у нас и есть опять какое-никакое православье, но... то ли деготь стал уже не тот,  или в парнях не стало прежней силы,  так что они и  в лес-то не идут,  и к девкам не питают вожделенья,  - нет зверю удовольствия, и он соскучился там без деликатесов. И это очень не хороший знак. Я помню:  как-то наш владыка Савва предрек,  что как настанут  времена,  когда монах лишится брани с бесом любодеяния - падет на землю тьма, и эти бесы воплотятся в людях,  и не спасется никакая  плоть.
      - А ты,  старик, мудрец,  - сказал, угрюмо взглянув на Фотия, когда он замолчал и  отшатнулся к двери, Виленин,  - Мудрее всех известных мудрецов,  которые мудры лишь тем,  что могут чужие мысли выдать за свои, тогда как ты свои - да и какие!  - не пожалел спокойно приписать какому-то агенту КГБ.
      - Однако я не понял,  - продолжал он, медленно поднявшись и тревожно поглядывая на окно,   в каком по-прежнему виднелся профиль Любы, но уж ни в ней, ни в белизне стекла не чувствовалось резкого контраста меж той и этим, и казалось, что борьба меж тьмой и светом началась, но будет не столь кровопролитною борьбой,  которой мир пугали и пугают бессмысленные богословы, а таким вот чуть заметным сраствореньем, о чем, похоже, и хотел сказать старик-игумен Фотий.  -  Уж ты не хочешь ли сказать, что зверь рычит, почуяв возвращение стыда, заместо Логоса, к народонаселенью Деревни, что грозит всем  нам  потерей и культуры, и людей, способных восприять ее идеи?
      - Нет, - отвечал игумен, не моргнув ни глазом, ни мохнатою ноздрей. - Такую глупость может произнесть лишь ни на что не годный культуролог, а  Савва...
      Но договорить ему не дали створки мощной двери, вдруг распахнувшиеся за его спиной с такою силой, что старик мгновенно, как если бы он был что лепесток, отпавший на ковер от черной розы, взметнулся, закружился и исчез. А в спальню не вошли, но ворвались Трагкиллиан с Зеноном, волоча за тонкие и узкие запястья похожую на полуголый труп попавшейся на удочку русалки красавицу лет этак двадцати, а может, и восьмидесяти - точно пока сказать не смог бы здесь никто. А между тем любой бы в ней увидел до мелочей знакомые черты и девушки, и сморщенной старухи и если б постарался - подобрал сравненье и с цветущею старухой, и с выцветшею девушкой. Вот так нередко жизнь нам преподносит столь страшные сюрпризы, и тогда мы не хотим их принимать, надеясь не столько на ошибку, сколько на придуманную кем-то злую шутку, и ждем, когда неведомый шутник натешится над нами до упаду и обьяснит,  какой такой прием он применил, и только ли для смеху, или имел на нас какой-то вид. Но если все выходит и не шуткой, и не ошибкой, если вдруг до нас доходит наконец, что рядом с нами находится и близкий человек, и неопознанный объект в одной и той же телесной оболочке - тут уж мы и сами начинаем разлагаться и часто получаемся, увы, не близкими себе.
      Для Виленина то было не в диковинку: ему, имевшему не то что два, а сразу три имени и бывшему при том рожденным от  бесплотного инкуба и плотской, но лишенной и души, и духа матери, двуличие его чудесной гостьи не казалось чем-то особенным. К тому же, и Любовь, и Вера, и Надежда, и, конечно, Трагкиллиан с Зеноном, и любой из тех, кто, не имея ни на грош любви к своим родным и ближним, был исполнен любовью к Вил. Енину и его воссозданной из мифов и теорий Деревне,  и насельники святой обители, лукаво сочетавшей в ее искусно слепленных камнях и строгое смиренье,  и гордыню,  - короче говоря, и все, и вся здесь тем и отличались от не знавшей мистических прозрений черни, что поистине чудесно совмещали в своих чертах и прелесть юных дев, и мудрость издыхающих старух.
      Однако Виленин сумел приметить в своей ужасной пленнице еще одну черту или,  как модно стало сегодня выражаться,  ипостась - и,  приказав очистить помещенье, чтобы остаться с ней наедине, припер ее осиновым колом к решетке задымившего камина,  опасливо уставил на нее пытливый взгляд, невольно воскрешая псевдонаучный метод деда по материнской линии.
      - Ну, что, мой мальчик, - вдруг заговорила она с ним так,  как если бы пред ним восстали из-под савана останки нетленной Соломонии или египетская мумия, по пояс порвавшая упругие бинты, пропитанные дегтем и смолой еще в эпоху первых фараонов,  - в таком вот виде нравлюсь я тебе? Доволен ты,  что приобрел игрушку забавней всех твоих ученых книг и собранных покойничком кумиров и амулетов? Аль не узнаешь? Забыл,  как выглядела та, что вытирала тебе когда-то задницу и нос и открывала тайны мирозданья, носясь с твоей поганенькой душой по всем кругам космического ада и называя будущим царем над жалкими твореньями людского, не очень-то далекого ума? Да,  это я,  твоя старушка-няня,  которую ты так всегда любил,  как любит пес гулящую хозяйку: прощая ей отлучки по ночам за порции горяченькой похлебки из смоченных бульоном сухарей! Ну, что ты выпялился на меня, как будто решил на мне жениться и зачать в моей утробе русскую идею?   Опомнись, Вилька! Я стара,  как мир,  и от меня родиться может разве последыш:  кровожадный идиот с претензией на первородство ради обжорства и содомского греха! И я его не удержу в ослабшем и ветхом чреве,  выкину, а ты окажешься виновником великой вселенской катастрофы.
      - Если бы такое и случилось, - произнес, нахмурив посеревшие от пепла и сажи брови, Виленин, - то я наверно был бы счастлив. Только, няня, ты врешь. И так стараясь обмануть меня, обманываешься сама насчет моих способностей. В то утро, когда ты захотела, чтобы я сдружился с Капитаном, и стояла со мной на колокольне, а потом -  когда я растянулся у калитки и увидел тебя верхом на туче... Да, я понял, что ты за птица. Правда, поначалу мне было как-то больно сознавать себя обманутым. Ведь как я прежде думал? Ты нянчила меня, была при мне едва ли ни кормилицей,  водила меня и в школу, и в университет, ну, а сама все время оставалась простонародной женщиной, советской Ариной Родионовной, тайком от деда и райкома комсомола ходившей в церковь, где и обрела себе приют на склоне лет, когда уж я стал не мальчиком, но мужем. Но и тут   ты не забыла обо мне, как будто твое монашество имело лишь одну благую цель: устроить мою жизнь так, чтобы все мои идеи нашли осуществление сперва в одной отдельно избранной Деревне, а там и в целом мире. Только... нет, не для меня ты, няня, наряжалась. Не обо мне старалась. Я тебе был нужен для каких-то тайных целей. И я бы не расстроился, узнав, что ты всего лишь ведьма и хотела мне и девчонкам нашим передать свою не очень мудрую науку, которой суть в двойничестве. Девчонки ее вполне усвоили. Да им и без тебя ее бы преподали в патриархийных-то монастырях. И преподали! Знала бы ты, няня, как ненавидят-то они тебя! За что? Сказать? За то, что ничего-то ты им не сообщила нового и сверхъестественного. Что они ничем не отличаются от прочих сергианских монахинь, несмотря на то, что в них воплощены великие сакральные идеи. Другое дело - я. Меня ты не направила на путь двуличной веры, не предала в объятья сатаны и не оставила своим вниманьем. Напротив? Я тебе был нужен для того, чтобы с моею помощью ты стала царицей мира, подчинив себе культуру  всех времен и всех народов. Конечно, стоит всяческих похвал твоя изобретательность. Я долго не мог понять: откуда у тебя, обыкновенной деревенской ведьмы, взялось так много хитрого ума? Не в сельской же курной избе-читальне ты нахваталась знаний на заре своей туманной юности! И в школе рабочей молодежи не могли тебе открыть глаза на то, что даже и в наши-то компьютерные дни отсутствует в программах средней школы. Осталась церковь. Как уж ты сумела не окочуриться под сенью-то креста и ладана - на совести все той же патриархии. Несомненно лишь, что там-то ты и вызнала про Павла Флоренского с Булгаковым, решив, что их  внеипостасная София живет в тебе, что ты не ведьма, а сама Премудрость Божия, хотя и не смыслишь в этом деле ни аза. Но царское ли это дело - смыслить! На то имеются профессора и академики! И ты нашла такого профессора, который, по его любви к Египту и Тибету, оказался бессильным противостоять твоей бесовской силе. Кстати, и у мамы моей случился в это время я, так что тебе уже не нужно было самой корпеть над книгами. Во мне ты совершенно точно угадала не только дедова наследника, но и последнего из гениев Земли, какому Бог доверил собиранье  разбросанных Им некогда камней Великой Башни Мира, по которой Он и сойдет в тот прореченный час...
      - Ну, хватит, Виля, - прервала София его невразумительную речь и попыталась вырваться из плена, но крепок был осиновый запор, а за ее спиной в хайле камина послышалось потрескиванье дров, рожденное неосторожным взмахом подола над дымящим угольком. - Хоть ты и гений, но с такой-то рожей тебе не Бога надо поминать, а своего родителя, который тебя, как Буратину, сострогал с великого, вселенского похмелья.
      - И я построил эту Башню, - не обратив вниманья на такие обидные для всякого слова, а может, и сочтя их комплиментом, благодаря упоминанью о вселенскости отцового запоя, все больше горячился Виленин, уже, как в оны дни Печорин, смело расхаживающий перед своей растрепанной и дикой Белой. - Я не просто собирал все эти камни,  валя их в кучу без разбору, но, как опытный печник, умел приладить один к другому, прежде рассмотрев, обнюхав и погладив, и скрепив раствором из просеянных песчинок и растворенных в чистенькой воде комков пригодной для ваянья глины. Моя культурология - шедевр доселе не бывалого  искусства,  в котором Логос будет воплощен надежней, чем в несчастном человеке из Назарета. Что нам плотский человек! Он сделал свое дело, отработал и сердцем, и мозгами всю свою повинность перед Богом, и теперь в нем нет необходимости.
      - Поганый и грязный инкуб был твоим отцом.  А мать... -   опять осмелилась София подать свой голос, но, едва начавшись, он у нее вдруг взял да и пропал, как пропадает аппетит у слишком разборчивых в питании людей при виде таракана средь пельменей или мышиной лапки в колбасе.
      Казалось бы, ничто на этом свете (как,  впрочем, и на том, и на другом) уж не могло ее ни испугать, ни удивить отсутствием единства меж содержанием и формой, но взглянув на своего воспитанника в этот, как видно, знаменательный момент в его судьбе, София увидала такое, что не приведи Господь увидеть ни простому человеку, ни ангелу, ни бесу. Виленин вдруг сделался каким-то не похожим ни на кого и ни на что! Нигде никто не отыскал бы вещи, какую можно было бы, пускай и в результате долгой обработки, принять за смутное подобие того, что двигалось и даже говорило на фоне приоткрытого окна между кроватью, креслом и камином с зажатой в нем осиновым колом хотя и ведьмой, но, в сравнении с этим... не знамо чем, имеющей свое пока еще конкретное лицо. И это обстоятельство, конечно, любого бы заставило молчать и, наблюдая или стиснув веки, покорно слушать все, чего бы ни издавало это нечто. Так порой невольно превращаются в студентов на целый час проснувшиеся в начале лекционного процесса в аудитории ночные воры: хошь - не хошь, а восполняй лиющейся от кафедры наукой пробелы в забубённой голове. Смирилась и София, осознав себя попавшей в собственный капкан, в какой она еще совсем недавно мечтала уловить весь белый свет, включая и простой народ, и мудрых его правителей, и просто мудрецов, и даже тех, с чьей помощью она сооружала этот свой последний и самый изощреннейший капкан: всех умников и умниц из среды творителей песка в ее владеньях, религиозных деятелей и - как венец творенья - Виленина, Вил.Енина и 0...ского  в одном, но в то же время тройственном лице.
      И вот теперь это лицо сделалось абсолютно бесформенным. Однако, сделавшись бесформенным, оно не лишилось содержательности, что, хотя и нарушало все известные Софии законы природы, но очевидно заявляло о неизвестных, и выслушать эти заявления до конца было по силам только ей одной...




      
      
      4




      Только такой человек, как хозяйка бар-отеля "Приют паломника", и мог сохранять невозмутимое спокойствие при очевидном факте нарушенья закона земного тяготения, и то лишь потому, что она сама нарушала его едва ли ни каждую ночь, повадившись кататься на плечах своих особенно оккультных постояльцев в безоблачные полночи, как та панычка из гоголевского «Вия». Но если панычка совершала полеты в образе ужаснейшей старухи, а вообще-то была красива и юна, то тетка Шура, наоборот, вообще-то была ужасною старухой и только за полночь, когда уже все спали, преображалась в юную Лилит, чем отчасти и объяснялась легкость ее проникновений в номера мужчин и их согласье подставлять под легкий зад красавицы свои натруженные в долгих думах шеи. Отчасти - потому, что, окромя научного подхода к наболевшей проблеме  камасутровых энергий, они питали тайную надежду на нетрадиционные пути познания телесных ощущений, в чем видели одну из перспектив реинкарнационного пространства. Само собою разумеется, не всем им удавалось после этих скачек по знакам Зодиака оставаться в минувшем разуме, но бизнес Петровых тут ни мало не страдал; напротив, приземлявшиеся вместе с наездницей мужчины в тот же час спускали в баре  все их накопления, снимая деньги даже со счетов в элитных банках не одной Женевы, но и Нью-Йорка, Лондона, Осло... Лишь тем, кто жил на взносы строгих членов    различных рериховских обществ или был защитником какой-нибудь культуры и потому ютился в номерах с двумя-тремя такими же, как он, бессребрениками, не мог себе позволить и виду показать, что он уже не тот, и морщил лоб, и криво улыбался, и ел с оглядкой, ну а если пил, то в меру, но подолгу.
      И вот такой-то подвижник и, конечно же, знаток немалого числа и философий, и близких к ним естественных наук и был в то утро одного из первых лет третьего тысячелетия сперва использован хозяйкой для катанья, а после как-то не нарочно вовлечен в дела и тайны самого "Приюта". И даже несмотря на то, что он был стар и незадолго перед смертью вступил в Союз писателей, дойдя в своем духовном росте до высот теософической поэзии и прозы, с ним было интересно говорить и о прислуге, и о постояльцах, и о солдатах, посещавших бар, чтобы украсть стакан или солонку.
      - ...И вот как в воду канула, - вздохнула стоявшая перед его столом в чепце и сарафане тетка Шура. - Я думала: у ней тут кто-то есть... ну, кто-нибудь из наших, деревенских. Или она прослышала про их бессовестные песни и полезла к ним под застреху списывать слова. А нынче - глядь, все тут, а Незнакомки и след простыл. Все у соседа нашего в садочке,  даже чечен весь выводок своих сопливых чеченят туда припер, а этой нет. Похоже, что убили, покуда диктовали. Чай, видал! Рука-то узкая, да вся в перстнях и кольцах! Живого места не найдешь!
      - У нас на кафедре, - заметил собеседник, жуя вставными челюстями хлеб, размоченный в дешевеньком кумысе, - была одна такая аспирантка. В то время я профессорствовал в бурятском медицинском институте, был молод и, случалось, уходил надолго за монгольскую границу. И там - в пустыне Гоби...
      - У нее и платье-то, поди, тыщ десять стоит, - не выслушав профессора, опять заговорила о своей заботе старуха, и присела, ощутив, как груз ее бесформенного тела, имевшего однако гордый вид (благодаря модели сарафана, придуманного славным Кутюрье для одного из русских фермеров, который мечтал создать национальный хор из стада одетых по фольклорному коров), преодолел сопротивление правой берцовой кости. - А уж что под ним... Я думаю про всякие кулоны с цепочками и пряжки для чулков, но у таких чаровниц и бельишко не ситец с бязью. Только за него Невеста-то могла ее зарезать. Да и Натоха для своей жены...
      - Вы правы. Все теперь не дешево, - вздохнул профессор, подставляя тетке Шуре широкую дубовую скамью с сидящим на другом ее краю угрюмым и взлохмаченным монахом. - Но скоро мир поймет свою ошибку. Поверьте, через год, от силы два, а может, и сегодня воплотится мечта всех истинных интеллигентов. Боги сойдут на землю. Небушко (само!) здесь наведет кос-ми-ческий (!) порядок. Вот тут-то лань и слюбится со львом. Вот тут-то и не станет ни богатых, ни бедных...
      - Ты бы выпил водки. Я велю налить тебе бесплатно, - сжалилась хозяйка над ним, невольно вспомнив, что и он сошел на землю после разудалой и дикой скачки с ней вокруг вершин Олимпа и Тибета вместе взятых; с ней, но при этом под ее и задом, и капризным руководством.
      - Я извиняюсь, - вдруг заговорил придвинутый к их столику монах, - но все, что вы, профессор, говорите, есть чистый бред. Какой же олигарх (уж я не говорю про президента и наших уважаемых владык) откажется от права на владенье усадьбами и дачами, хотя бы не ваше небо с космосом, а Царство Небесное сошло сейчас сюда? А бедные... Вон там, в углу стоит мой чемодан. Я сорок с лишним лет копил... Постился. Спал на голых досках. Женщин и в мыслях до себя не допускал. Случалась завалящая копейка - клал в ящик: на ремонт монастыря. Не сшил себе ни новенькой скуфейки, ни рясы: все на мне с чужого плеча, и даже этот чемодан...
      - И у нее такой же, - приглядевшись к тому, на что указывал монах, сказала тетка Шура. – Не подъемный. Я чай, в нем больше сотни килограмм, и, знать, не шелк с бельем, а золотишко. Три мужика его едва внесли к ней в номер-то...
      - К ней в номер! - поперхнулся профессор. - Да вы что?! А вдруг она шахидка?! Да и верно: шахидка! То-то я еще вчера подумал: для чего на ней вуаль? А этот стан девичий? Под такими шелками – и девичий! Только у кавказских лиц девицам-то не страшно ходить и в рестораны, и в театр, схватив шелками поясок с взрывчаткой! И в чемодане у нее, мадам, не золото, а тол!..
      Как ни старался профессор восклицать свои слова в полголоса, как ни старалась тетка Шура изображать улыбку на своем не предусмотренном для этого лице, как ни старался и монах тихонько покинуть людный ресторанный зал и сам "Приют паломника", а там уж и самую Деревню, и леса, поля и города святой, но ставшей не годной для спасения Руси, - коварный слух пронесся по отелю от нижнего до верхних  этажей, как молния, что вмиг соединяет ствол векового дуба со стволом раскидистого Млечного Пути, и началось такое, что монаху не удалось не то, чтобы дойти до своего родного чемодана, но и подняться с лавки. Вопли, смех мгновенно обезумевших евреев, сюсюканье китайцев возле лам, спешащих впасть в нирвану, но не знавших, что делать с сансарой, недружный хор запевших "Святый Боже, Святый Крепкий..." послушниц, и солдатское "Атас!", и - топот сотен  ног, бегущих сверху по лестницам, звон стекол, скрежет, скрип зубов, треск рвущихся рубашек и платьев возле выходных дверей... К несчастью, в то же время, те же двери вдруг сделались входными для толпы, надумавшей под крылышком "Приюта паломника" укрыться от беды, пронесшейся но улицам Деревни под видом конницы...
      Великая тоска, подобно туче, съехавшей на землю по склону вулканической горы, объяла враз и тех, и этих, сразу притихших с той и с этой стороны, когда раздался рев лесного зверя. Неистовый и безнадежный рев...
      - А я ведь вам, ребята, соврала, - призналась наконец-то тетка Шура, спокойно расправляя сарафан на медленно полнеющей фигуре, которую звериный этот рев нечаянно преобразил в знакомый не малому количеству мужчин (среди которых даже был и лама - тот самый,  кто один сумел слинять, оставив сансару на спинке стула) полночный силуэт. - Я  сразу, как только Незнакомка-то полезла под крышу Лизаветиной избы, в тот  чемоданишко-то  заглянула.
      - И что же ты в нем увидела? - прищурившись, спросил не верящий своим глазам, но все же почуявший знакомый запашок любви и серы давешний профессор.
      - Да ничего! Пустой, как барабан! - оскалилась зловредная старуха.
      - А говорила: "трое мужиков", "сто килограмм" и "не подъемный"!
      - То-то, мил человек, и диво, что пустой, а неподъемный. Басню-то слыхал... про Святогора, кажется? Который котомку от земли не мог поднять...
  -Э-э, матушка! - вздохнул, крестясь и плача, очнувшийся от ужаса монах. - Меня бы ты сначала допросила. Допрежь  того, как ложь-то воздвигать на честную девицу. Эвон сколько хорошего народу полегло за здорово живешь! Да и самой-то убытку десять дён не сосчитать.
    - Ну, у тебя, я вижу, святый отче, и волоса с растрепанной башки ни одного не выпало, хотя и наложил под старость лет в штаны! - хихикнула бездушная старуха.
- На то Господня воля, - осенил себя монах внушительным знаменьем. - Не всякому дано ее стяжать. А вы и слушать-то меня не стали, когда я вас пытался просветить насчет моих сокровищ. Не за то ли вас Бог и не замедлил наказать.
- Не нас, а тех, кто и теперь не понял, зачем Вил.Енин их сюда созвал, - заметил многоопытный профессор.
- Вил. Енин, О...ский,  Виленин, - сурово проговорил, как будто отсчитал на четках узелки, монах. - Об этом антихристе нам лучше умолчать. Все, что в Деревне этой происходит,  и все, что впредь произойдет, ему отмстится.
- Тот, кто говорит заместо «в нашей» - «в этой», - указал, не глядя на подвижника, профессор, - чужой на нашей  страждущей земле.
- Ну, хорошо, на вашей так на вашей, - кивнул монах,   заметив, что глаза профессора набухли и чуть было не выкатились из рябых глазниц в стакан с давно уж сделавшимся тюрей кумысом.  - Я ведь что хочу сказать? Мой чемодан забит под саму крышку тетрадками. Я в них всю жисть писал свои грехи: чтоб бесам было легче их вспоминать, когда моя душа, отправившись мытарствовать, столкнется с их сонмищем на узкой-то тропе к    вратам Небесного Иерусалима. Однако все они - до одного! - мной исповеданы и прощены. Поэтому и чемодан мой легок, как тот воздушный шарик или «змей», какого дети запускают в небо на ниточке. Я даже положил в него для весу булыжничек, а как вошел сюда - так примотал веревкой к батарее...
      - А я бы улетела на таком чудесном чемодане за три моря, -  мечтательно пропела тетка Шура, закрыв глаза и чмокая губой.
      - А на его хозяине? - спросил, обидевшись на женщину,  профессор, но глянул на монаха - и умолк, поняв, что брякнул глупость, что хотя и не нравился ему такой монах, однако в нем угадывалась сила, которой сам профессор был лишен.
      Действительно, на фоне происшедших в "Приюте" и вокруг него печальных, а где-то и трагических событий, ознаменованных закладкой двух камней, а после - непредвиденным схожденьем прозревшего народа с высоты его отнюдь не призрачной Голгофы и прохожденьем сквозь солидный слой интеллигенции к калитке Капитана растрепанные лохмы чернеца напоминали о кудрях Самсона. А паника в отеле, гибель в давке десятков перепуганных людей (чьи трупы половые утащили на улицу) и массовость погибших снаружи под копытами коней паломников (фрагменты тел которых и марсоход не смог бы отыскать) настолько бесконечно углубили его суровый образ, что к нему не сунулась бы ни одна Далила. К тому же, если полчаса назад он занимал всего лишь четверть лавки, то после откровений о своем чудесном чемодане разошелся почти во всю трехместную скамью, принудив сумасбродную хозяйку отеля грезить о невиданных морях в неловкой и нескромной позе таксы, задравшей ногу на садовый пень. Конечно, от такого поведенья и не профессор мог бы посмурнеть, но вряд ли кто посмел бы отрицать,  что этот инок далеко не тот, каким он тут пытался представляться, что если этакому сунуть палец в рот - он не побрезгует сожрать всю руку.
      Поэтому профессор скоро даже подумал, что и рев-то зверя был не роковой случайностью, а   как-то подспудно связан и с монахом, и с его привязанным к отелю чемоданом, но и оставленный в "Приюте" чемодан исчезнувшей девицы мог играть не менее мистическую роль во всем происходящем здесь, а больше - в том, что еще могло произойти. И чем отчаянней и безнадежней выло   противное звериное нутро, чем обреченней дребезжали склянки за стойкой бара и плафоны люстр, чем, наконец, объемней отражалась в глазах гостей Деревни вся ее реальная действительность, - тем тверже, как если бы в нем говорил пророк, чеканил свою злую речь монах, и тем невыносимей было слушать профессору монаховы слова.
      - О! - говорил меж тем сей дикий инок, чувствительно воняя чесноком и гладя руку трепетной хозяйки. - Я вижу. Вижу матушка моя, что в чемодане вашей постоялицы таится нечто большее, чем вы себе воображаете. Конечно, про тол или какой-нибудь пластид мог ляпнуть только тот, кто в тяжком деле спасения   Святой Руси готов усматривать опасность для науки, которая подобным господам милее истины. Я знаю, о чем мечтает их лукавый род. О, не смотрите, что они такие культурные да тихие! Иной и на святого может походить: когда произрастит бородку клином и вытаращит из очков глаза. Не  верьте! Вспомните-ко, что там нам Фауст-то про Гете написал? Ага-а! Глядите, как заерзал наш профессор! Не нравится, когда им говорят святую правду! А спросите: что там они в своих лабораториях творят? Кого выводят в колбах-то? Овечек? Знавали мы уже таких овец! Сегодня овцы - завтра волки. Нынче кричат "Осанна!" - завтра волокут к распятию. Сказали: Доли, а читай: Далила. А вместо «вдохновенье»- Маргарита, что  по-еврейски будет Махиэль...
      - Ну, знаете!  - не выдержал профессор и погрозил монаху кулаком. - Вы, батенька... Я право... Извинитесь, или... я буду вынужден позвать сюда ОМОН...
      - Зовите хоть московско-хельсинскую группу!..   - сказал монах   и так захохотал, что лучше было бы  и вовсе родиться ни данному профессору, ни всем, кто находился в это утро в баре и в более чем шестистах (читающий да разумеет) номерах известного во всех концах земли и за ее пределами отеля.
      Да, видимо, обратной-то дороги здесь не было уже ни у кого, и, понимая это, всякий начал завидовать своим родным и ближним, а то и вовсе не знакомым мертвецам. Возможно, и профессор (тетка Шура не в счет) сумел бы вспомнить кой-кого из родственников или отходивших переодеться в новенькую плоть сотрудников родного института, а с ними и соратников по Лиге защиты ценностей культуры от воров и нескольких писателей, которых он знал задолго до того, как стал законным их собратом по перу, и позавидовать (особенно последним, являвшимся на спиритический сеанс по первому же зову, лишь бы только в руках у медиума были их стихи, рассказы или очерки), - однако с ним вдруг случился вроде как удар, причиной (или следствием) какого явилось узнавание в чертах несносного монаха позабытых в процессе перевоплощенья черт того, кто в предыдущей его жизни был таким же, как он, натурщиком в известной мастерской супрематистов. Вспомнилось бедняге, как были они некогда дружны и если ссорились, то разве что во время религиозно-философских сборищ на "башне" у Иванова. Потом - открытие мощей Святого Старца, кровь первой революции, война и... нищета; такая, что, хотя они еще дружили, облачась один - в парик, другой - в клобук, но чувства их были беспредметны. И когда Малевич предложил им подработать натурщиками в образе его прославленного "Черного квадрата на белом фоне" - выяснилось, что они враги, враги давно, издревле, и так, что живописец, посадив на стул профессора, а за его спиной поставив фоном бледного монаха, невольно принимался рисовать во образе квадрата чернеца, а на профессора не обращал вниманья или выплескивал ведро белил. В конце концов, закончив кое-как измучившую и его, и гордых натурщиков картину, он решил не тратиться на газовую сажу, а выбелить обоих, заплатив им поровну и выпроводив с Богом, но на дворе уже стоял ноябрь семнадцатого года, и платить им стало нечем. Оставались, правда, белила в бочках, но кому нужны белила в обезумевшей стране, и днем и ночью признававшей только цвет крови! И Малевич продолжал, закрывшись на щеколду от чекистов, одной и той же краской малевать монаха и профессора то в виде того же квадрата, то, устав от квадратов, в образах кругов, трапеций, треугольников... покуда они не померли, в один и тот же день, не примиренные ни меж собой, ни с Богом.
      И вот теперь их вновь свела судьба, и если странным было возвращенье их после смерти в новые тела, однако, олицетворившие все те же непримиримые идеи, то еще страннее виделась профессору задумка поссорить их тогда, как на земле, а более всего в самой Деревне царила небывалая любовь меж естеством и духом, меж культурой и верой в Бога.
      - Эх, монах, монах! - вздохнул он, улыбнувшись и отставив в сторонку опостылевший стакан с кумысом, на который тут же положен был хозяйкою другой - не съеденный профессором - кусочек ржаного хлеба. - Как ты, братец, был придурком в нашей прежней-то жизненке, так дураком и в эту угодил. Ну, что ты все бунтуешь? Неужели тебе не ясно, что теперь, когда все, что доселе было несогласным, сливается... да уж почти слилось, и остается только осветить лучами Логоса пределы ноосферы, твой чемодан бездарен и смешон?..
      - Зато не мой настолько гениален, что скоро все вы будете рыдать, - спокойно возразил ему монах и встал из-за стола, как из-за гроба встает порой угрюмая вдова, не видя ни покойника, ни близких, ни денег над лодыжками того, кто был ее единственной усладой. – Он потому-то и тяжол, что в нем  грехи не исповедные. Уж что там у вас за гостья давече была - судить не мне. Одно скажу: страшнее любых взрывчаток, сущих на земле, то, что она с собою притащила. Не дай вам Бог открыть сей чемодан!
      - Ну, не ларец же он Пандоры, право! - не удержался, чтобы не блеснуть своим глубоким знанием профессор.
      - Я ж говорю: пустой, как барабан! - напомнила и глупая хозяйка, решив, однако, что она умней обоих спорщиков.
      - Поэтому-то он, - шутил над батюшкой защитник Лиги, вертя в руках писательский билет, - и предлагает нам себя в пророки! Пандора-то да-авно уж свой сосуд опустошила, выпустив пороки... или, как нам тут сказано, грехи, гулять по свету...
            - А надежда? - ловко поддел его, как прежде поддевал наркома просвещения Введенский, стоящий твердо на своем монах.
            - Уж ты не хочешь ли, отец, сказать, - оборотился к залу, в то же время вдруг вспомнив окончательно, что он действительно был в предыдущей жизни наркомом Луначарским, а монах - митрополитом в церкви обновленцев, профессор, - что теперь ее сюда доставили нам  древние эллины?! И если даже так, и пусть она столь тяжела, что трое мужиков ее насилу водворили в номер исчезнувшей богини, но возможно ли, чтобы на-деж-да (!) угрожала миру! Чего-то ты, святой отец, того...
            - И вера! И любовь! - повысил голос, чтоб заглушить невежественный шум аплодисментов, батюшка. - Да-да! Вы сами их соделали такими! Они - созданья вашего ума! И похоти! Они...
      Но многолюдный зал, пополнившийся уличным народом и теми, кто, проснувшись и успев начистить улыбавшиеся зубы и сполоснуть игривые глаза, решил позавтракать не в номере, а в баре, конечно же, не мог воспринимать суровой истины, и вслед рукоплесканьям послышались то здесь, то там смешки, а скоро уж и откровенный хохот. Монах же словно этого и ждал в теченье всей его аскетской жизни: перекрестившись, он смахнул слезу с широкой бороды и удалился, осмеянный, но гордый, к своему похожему на "змея" чемодану. Когда же он, неспешно отвязав прощенные грехи от батареи, хотел взять их под мышку - несмотря на возлежавший среди них булыжник, почуявший свободу чемодан рванулся ввысь и вылетел в окошко без своего хозяина.
           - Да он же переодетый фокусник! - услышал напуганный случившимся чернец и понял, что сумел-таки и он сорвать аплодисменты с диким хором оваций. Дожидаться же, когда здесь запоют  «Интернационал»,  какого он наслушался изрядно в стенах обители, где даже знаменный распев не заглушал воинственные крики безбожного народа, он не стал и вышел из безумного "Приюта" на улицу.
      А там уже вовсю сияло солнце. Тьмы и тьмы счастливых паломников мечтали увидать не только Вил.Енина с пышной свитой вчерашних, но проспавшихся владык, монахов и монахинь, командиров полка и губернаторских людей, но и чудесные видения из мира потустороннего, быть может, самого обещанного Логоса в обнимку с Премудрою и Вечною Женой... да мало ли чего еще! По лицам и взглядам трудно было угадать их скрытые желания. Однако во всем, что мяли, рвали и трясли их жаждущие тайных излучений и солнечных энергий руки, был заметен некий необычный трепет. И оглядев Деревню с высоты гранитного крыльца, монах как будто почувствовал болезненный озноб, но не в себе  самом, а в листьях, в травах, в зерцалах луж и даже в облаках,  среди которых крохотною точкой висел его сбежавший чемодан.
      "Наверно он, родимый, испужался, что я опять с тетрадку нагрешу,  - подумал монастырский обитатель. - Да ведь и впрямь по тутошней земле и шага не шагнешь без искушений. А нынче, знать, и вовсе налетят сюда со всех концов вселенной бесы, и не спасется никакая плоть. Вон как дрожит вся матушка-природа, хотя и солнце светит, и земля преизобилует обычным чередом. Предчувствует. Предчувствует вся сущность. С того и зверь как резаный орет. Как будто вавилонская блудница вдруг осознала собственный   позор и порешила нынче утопиться. Уж не она ли это принесла в гостиницу-то чемодан? Кого же смогла старуха эта соблазнить?.."
      Так размышляя, он и не заметил,  как слился с тесной уличной толпой,  как был обнюхан ею и отброшен с презренным отвращеньем под забор... И здесь, пытаясь как-нибудь подняться, монах увидел низенькую дверь меж двух бетонных плит, а в ней – стоявшего с помятой дамской шляпой в ласкающих ее банты руках знакомого по слухам Капитана.
      Но тут случилось то, о чем монах предупреждал профессора с хозяйкой "Приюта". Тяжеленный чемодан был спущен в бар - "для рассмотренья чуда", как пошутил профессор. И хотя сам дядя Леша, выбежав в халате на шум и свист, старался помешать преступным действиям своей жены - старуха его отбросила властительной рукой, и в наступившей тишине, какую порою нарушал лишь дикий вой лесного зверя, грозно проскрипела раскрывшаяся крышка. Что под ней увидел торжествующий профессор - осталось страшной тайною для всех, кому Господь не попустил в то утро проникнуть в приснопамятный отель, и кто успел его покинуть прежде, чем этот злополучный чемодан был водружен на стол, где оставался стакан с недопитым кумысом и куском ржаного хлеба сверху.
      Нет, не взрыв послышался монаху с Капитаном, не стоны умирающих от спор куриной лихоманки за стеной "Приюта", скалой нависшей над вишневым садом и тенью - над Ковчегом, и не смех нюхнувших кокаина неофитов, какими запросто могли бы стать все шесть с полтиной сотен именитых гостей Деревни, но и взрыв, и стоны, и смех как будто заменили кирпичи готического здания, мгновенно исчезнувшего с глаз, но не с земли, окутавшейся беспросветной тучей  сыпучего, но липкого песку...
      - Спаси тебя Господь, - сказал монах, подхваченный за рясу Капитаном и втащенный через калитку в сад, где так же, как и утром, пели птицы, и пчелы не качались на лету, и солнце  туго упиралось в тучу и не давало мерзкому дождю пролиться на сонливые  деревья.
      - Ну, а тебя Он, брат, уже, дак, спас! - приветливо, но строго улыбнулся в ответ на благодарность Капитан и вместе с гостем пошагал, ступая по ровной, безухабистой тропе, как по трясущейся на гребнях  океана во время урагана палубе, к невидимой за листьями избушке.







5



      Приблизившись к Капитановой избе и еще не зная, что она давно уже не изба, а Ковчег, деревенский люд сгрудился у крылечка и не понимал, что ему делать: скинуть ли обувку на ступеньках, взойдя по ним во тьму чужих сеней, взойти ли не разутыми, или все же подождать хозяина, который, как нарочно, слишком долго не мог закрыть калитку? Между тем что-то им подсказывало, что перед ними  за дверным проемом простираются не обыкновенные дощатые ступеньки, вылощенные подметками и временем до воскового блеска, слегка покосившиеся и местами подгнившие, но нечто похожее на корабельный трап или на сходню, какую подставляют к кораблям с причала. При этом изрядно насмотревшегося за годы жизни на чужбине на Днепр и навидавшегося там не мало барж и пароходов Василия Петровича так и подмывало крикнуть: "Эй, там! На палубе!" - но он поостерегся, подумав, что, а ну как это вовсе  и   не трап, а паперть тайной церкви, возле коей он должен не кричать, а бить поклоны. Похоже, что такие же сомненья переживали и его земляки, и даже Ромка, хоть и не встречавший корабли, зато крестивший восьмерых своих детей, да так, что, наконец, и сам сознавший себя отцом и мужем христиан и порешивший в следующий раз спуститься с паперти христианином. Теперь его решенье укрепилось еще и тем, что дети у крыльца вели себя почти что так же, как в сельском храме: не шумели и не лезли куда ни попадя, а жались к Аннушкиной юбке и с испугом косились то на Гальку, у которой темнели пятна крови на руке, то на иконку, прикрепленную над дверью еще, должно быть,  Евдокииной рукой, но почему-то повторявшей в лике скорбящей Божией Матери черты притихшей перед нею Гальки. К счастью, сама-то Галька узнавала в ней черты своей прабабушки, какую, еще в запрошлом веке, заприметил бродивший по уезду богомаз, прославивший ее смиренный облик во множестве священных образов, украсивших и сельский храм, и стены крестьянских изб, и даже тот киот, который утащил у Кабановых с подачи Софьи Ленька, и расколотил на свадьбе у себя Андрей Петрович. "Вот видишь, баба Груня, я... пришла", - хотела было выразиться Галька, но не могла сообразить, каким словечком ей следует назвать себя и то, что  видели сейчас ее глаза.
      Невероятно, но не только Галька, а вслед за ней и Юрка, и Натоха, и Валентина, и... короче, все, включая и спустившегося с гор уже во время перестройки Ромку, вдруг начали невольно представлять, что видят не икону, а портрет своей прабабушки Арины, Нюры, Феклы и... только Ромка позабыл, как звали ту забитую казачку, которую Шамиль украл у хана Гирея и публично подарил прадедушке Усману...
      Может быть, кого-то это массовое узнаванье в одном лице одновременно многих когда-то живших русских женщин возмутит, и он решит, что люди возле Капитанова Ковчега сошли с ума, допившись до чертиков, однако вот Ванюшка не пил, но и ему пришло такое же, как матери с отцом, видение. И более того: мальчишке выпало на долю пережить поистине великое страданье, когда он понял, что в иконном лике соединились сразу все его прабабушки и бабушки, которых он видел на старых фотокарточках и здесь - в Деревне, и в селе - у бабки. Да и его еще живая мать (а чем-то и отец) была уж так похожа на чудный образ, что хоть плачь. И он действительно заплакал, отойдя в сторонку, но и там, боясь, что взрослые начнут над ним смеяться, не мог развлечь себя уже ничем: ни муравьем, ползущим по тропинке с яичной скорлупою на плечах, ни тучами, накрывшими Деревню с монастырем и лесом так, что лишь над домиком  и садом Капитана осталась в небе светлая дыра,  ни даже выглянувшим из густой травы и подмигнувшим мальчику котом, окрашенным хотя и в рыжий цвет, но с белым крестиком во лбу. И только звериный рев из леса, по какому он пробирался ночью с рюкзаком, наполненным бутылками с закуской, мешал Ванюшке осознать себя уже не сельским школьником, но мужем с великой исторической судьбой. А впрочем, он и осознал, да так, что любой бы муж, уставший от своей великой роли в историческом процессе, ему бы позавидовал, узнав, что выброшенный мальчиком рюкзак не только был проглочен диким зверем, но и избавил деревенский люд от векового тяжкого запоя.
      Да,  в это утро у крыльца (или у борта? или у паперти?) сокрытой с глаз культурных чужеземных масс вишневым садом избы давно покойных Пелагеи с Андрей Петровичем стоял уже другой народ, и невозможно было бы представить его выпрашивающим самогон и изъясняющимся грубым матом,  как, например, десяток лет назад (а кажется: еще вчера!) у дома наживших небывалый капитал на горе солдатских матерей Петровых. Русский бунт, созревший в нем невидимо от взглядов политтехнологов, психологов   и...  всех, имеющих в своем составе "-лог", настолько был теперь бессмысленным и беспощадным, что даже в темных недрах самого готового взойти на борт Ковчега народа скоро шевельнулась жалость не только к остающейся в руках врагов Деревне, но и к тем, кто,  вопреки и Богу, и природе, учинил в ней этот смутный праздник возрожденья.
      - Гляди-ко, как нас обложило! - первым нарушил общее молчание Натоха,   вертясь вокруг своей заржавленной оси с высоко поднятою головой. - И тучи-то какие-то сплошные и...  вроде не живые...
      - Как скалы в ущелиях Аргуна, - уточнил со знанием чего-то Ромка.
      - Не-е! Как в шахте!  - не согласился с ним Василий Кабанов.
      - Ну, вы что хошь тут говорите,  - возразила,  очнувшись от душевной скорби Галька,  - а мне так представляется СИЗО,  квадратик неба синего вдали и... слабая какая-то надежда.
      - Ведь это прямо чудо! Посмотрите:  кругом такая темень, а у нас... - с восторгом прошептала Валентина.
      - Да никакого чуда-то и нет, - крестясь вздохнула Аннушка. - Всегда-то здесь было все не так, как у людей. От ягоды ломились ветки, только вот кто ее тут обирал? Я, сколько помню себя и маленькой, и в девках, никогда сюда не забегала. Не боялась, а вроде как не видела...
      - Солдаты, на что уж хулиганы, но и те, - напомнил прапорщик, - на этой травке не отпечатали свой кованый сапог.
      - Вот так же и в монастыре, - кивнул Натоха, удивляясь какой-то умной мысли, что никак не попадалась на язык, хотя и блуждала где-то рядом, как лиса вокруг поставленного на нее капкана.
      - Зато теперь туды не попадешь, хотя там вроде бы такие ж люди, - нашел куда приткнуть свое словцо и Юрка.
      - А сюды-то могут ли твои "такие ж люди"?! Там у них собаки, цепи, целый взвод солдат, а тут - входи, пожалуйста, хоть сзаду, хоть спереду, да что-то кроме нас не видно никого, - сказала Галька и... убоялась собственных же слов.
      Но не того она, бедняжка, убоялась, что в кой-то миг увидела себя действительно в тюрьме, лишенной права и на свиданье с плачущей родней, и даже на простую передачку хотя бы только с пачкой сигарет и баночкой клубничного варенья, какие ей всегда совала мать. И не того, что ей сейчас могло грозить пожизненное заключенье за убийство приезжей незнакомки, у какой она увидела на голове не перья, а старые коровии рога, и, уж конечно, не того, что небо, взбесившись над Деревней и монастырем, осталось светлым и спокойным над толпой мешавших возрождению людей. Нет. Ей вдруг стало страшно за монахов, устроивших уютное гнездо в стенах заложенной еще при Ниле Сорском обители, за множество людей, сбежавшихся по зову Виленина в Деревню со всего лица Земли, а больше - за солдат и их ракеты, уже не охранявшие ни лес, ни небо над Деревней, ни родимое село, где бедная ее старушка-мать уже не собирала спозаранку клубнику и ходила ввечеру не в сельский храм, а на погост: к могилке загубленного Галькой впопыхах и сгоряча на тусклом фоне теплохладной жизни Володьки.
      Теплохладною была и туча. Появившись в небе на месте той,  которая прошла хотя и без дождя, но с сильным ветром, и от которой взбунтовавшийся народ так ловко улизнул в чудесный сад открывшего калитку Капитана, она возникла вдруг, из ничего, без ветра и без грома,  словно кто-то невидимо-огромный положил на землю изопревшую перину. И ушел, не пожалев исчезнувшего под ее прогорклым содержанием ландшафта. Но верить в сказку, даже если в ней заложен звездный метакод, не стал бы при данных обстоятельствах и Ваня. И что уж говорить про чеченят, имевших на своих чумазых шейках веревки с крестиками! Потому-то и подумалось задумавшейся Гальке, а с ней и всем стоявшим у крыльца (или у паперти? или у трапа?),  что эта туча не упала с неба, но поднялась до неба и до звезд с поверхности поруганной Деревни,  как поднимаются из глубины болот к вершинам чахлых елей испаренья гниющей преисподней.
      - Боже мой!  - сознав весь ужас происшедшей драмы, шептала Аннушка, обняв своих детей, как обнимает крыльями наседка еще не оперившихся цыплят. - А ведь и мы могли… Усман!..  Мадина!.. Сережка!.. Рудик!.. Детоньки мои! Как хорошо, что я вас не пустила вчера на речку... Господи, прости! Я побоялась, что они утопнут, а там страшнее смертушки беда!..
      И верно:  все вдруг остро ощутили себя спасенными не от какой-то обыденной, пусть даже и не очень приятной, смерти, но от лютой и невиданной беды. Казалось бы, ну что такое туча? Найдется ли на свете человек, который никогда не видел туч, не попадал под дождь, не слышал грома у себя над головой и не сбивался с ног свирепым ветром,  что,   взметая пыль с листвой и мусором, готов создать эффект присутствия не то что в эпицентре циклона, но в прорвавшемся из-под земли наружу ада? Вряд ли удивишь теперь кого и радиоактивным-то облаком, какое, как туман, внезапно накрывает пол-Европы, и те, кто в нем кишат, не только не считают это бедствием, но даже не замечают, что они уже не люди, а всего лишь тени живших там вроде бы еще вчера людей. А интернет! Его хоть и не видно, однако кто осмелится сказать, что всякий выходящий из квартиры в его пространство не бывает вмиг опутанным всемирной паутиной, как гусеница, из какой потом выпархивает бабочка, и ладно хоть не какой-нибудь навозный жук? Конечно, это все ужасно и способно родить волну протеста, но скорбеть вот так, как Аннушка, или Ванюшка, или Ромка, не говоря уже про остальных, какие потому лишь не считали себя последними из жителей Земли, что все еще надеялись на чудо, которое могло бы протрезвить их до конца!.. А впрочем, не напрасно же свершалось в Деревне возрождение ее духовности, и значит, неизбежно тут должен же был кто-то и мешать столь небывалому в истории процессу, и уклоняться от ответственности за несогласие с одобренными большинством сограждан планами и даже…  да, не верить, что это возрождение, а не искоренение проросших среди плевел былинок веры, как сказал один недавно притащившийся в Деревню с больной женой непризнанный пророк.
      И вот, хотя никто из деревенских о том пророке слыхом не слыхал, все стали думать совершенно так же, как он, и точно так же сострадать не столько вырываемым былинкам, сколько несчастным плевелам, из чьих загнивших и сопрелых отправлений и сотворился этакий кошмар над обновившейся по плану Виленина Деревней.
      - Ты вот не пустила, а представь себе, - не выдержал Натоха напрасных вздохов Аннушки, - всех тех отцов и матерей, что не сумели сберечь от этой напасти своих охмуренных профессором  дитятей. Да, мы смогли оттудова слинять. А сколько их, невольно ослепленных: кто блеском монастырских куполов, кто прелестями Вилькиных любовниц, а кто и духом Софьиных костей, - шарахаются там сейчас, не зная, куда они попали и чего теперь над ними будут вытворять...
      - А Виленин-то, чай, глядит в окно да потирает теплые ладошки, - продолжил речь Натохи до сих пор хранивший строгое молчание Василий Петрович.
      - Да чего ему! Он там как в бункере! И кондиционеры, и девочки, и выпить, и пожрать! - в сердцах воскликнул прапорщик, но тут же смутился, неожиданно сознав, что согрешил погаными словами.
      - Пошто же он их всех сюда согнал? - вдруг усомнился Юрка, вспомнив о своих не выгонявшихся телятах. - Неужто только чтобы погубить?
      - Да-а, что-то тут не так. Чего-то, видно, он не предусмотрел, не просчитал, - прищурился, как Шерлок Холмс, Натоха и стал глядеть на тучу, словно мог пронзить ее своим железным взглядом и вытащить из терема за хвост того, кто виделся ему уже не просто профессором.
- А я вот что скажу, - заговорила наконец и Галька, присев на край завалинки и взяв, заместо сигареты, в рот травинку, проросшую из-под гнилых досок едва ли ни до крыши. - Виленин-то, оно, конечно, тот еще козел, но главный там не он. Он - исполнитель, а заказчик... Вы, вот, уже, гляжу, забыли, кто у нас в гнезде сидел прошедшей ночью. Да и ночью не больно-тко присматривались к ней. А надо бы. Ну... вы ведь не бывали на нарах-то. А там, я вам скажу, вы многому могли бы научиться. Вот, например, распознавать людей. Мне только глянуть - я сейчас же вижу, кто ты  таков: себе ли на уме или рубаха-парень, умный или косишь под умного, хитришь, а сам дурак. Но это все, как
говорят, цветочки, а ягодки - когда на первый вскид научишься определять, какая на ком статья... ну, кто за что сидит, кто знатный вор, а кто еще воришка, кто из-за денег душу загубил, а кто сгорел по недоразуменью... Короче, это то же, что должны уметь все настоящие монахи. Ну... то есть...
- Бесов в людях различать! - внезапно подсказал ей незнакомый веселый голос, и когда у всех поворотились головы от Гальки на этот звук, то каждый увидал стоявшего чуть в стороне, но  так, что его не просто было различить на фоне тучи, вроде как монаха, похожего на черный квадрат, но с кое-где седыми волосами и белым мельхиоровым крестом на животе.
- Мир вам! - сказал нежданный гость, и всякий понял, что он ничуть не хуже, а, поди, и лучше того татарина, каким и  их  с детских лет пугали деды, несмотря на дружбу народов и Интернационал.
      И в самом деле, если бы сейчас на месте этого монаха перед ними стоял татарин - вряд ли у кого возникло бы желанье с ним общаться, тем более покуда он чернел на черном фоне бывшего "Приюта паломника" и, значит, представлял в своем лице мистического выходца из тучи. Конечно, и монах им не внушал доверия, поскольку монастырь не многим отличался в их сознанье от Хрюшиного  заведения, но тут все-таки еще была надежда на то, что всемогущий Бог сумел хоть одного да сохранить для будущей-то жизни или просто для демонстрации монашеских одежд, какие при благом употреблении могли бы иметь весьма полезный смысл. Поэтому-то деревенский люд, не зная, как спасать себя в подобных опасных ситуациях, смолчал на звонкое приветствие пришельца и даже отвернулся от него, но... вдруг забыл, на что смотрел, что слышал, о чем, нахмурив брови, размышлял всего лишь за минуту перед этим явлением. Монах же им  и виду не подал, что оскорбился этаким не столько радушным, сколько никаким приемом, и, подойдя к Ковчегу, обратился к собравшимся со следующей речью.
           - Да, эта женщина вам  верно изложила задачу иноческого-то бытия. Кому, как не вступившим добровольно на путь борений с бесами, и видеть их перво-наперво в самом себе, а там уж и во всех порочных людях. И монастырь - такая же тюрьма, в которую, однако, не сажают по приговору светского суда, а принимают тех, кто сам выносит своим грехам жестокий приговор. И исполнять его он должен строго по правилам молитвы и поста...
      - Ну, то-то, я гляжу,  вы там чуть живы! - осмелился-таки прервать его Натоха,  вытирая капли пота с распаренного чувствами лица подолом своей выляневшей майки. - Так, значит, там у вас теперь тюрьма! А ты, отец,  в бегах или уже освободился?
            - Судя по твоим вопросам, - улыбнулся инок, - освободился! Так же, как и вы: досрочно и самостоятельно!
      - Чего же ты гонишь-то тут нам свою пургу? Гляди-ко, как она уже затмила весь белый свет! - взялась ему пенять, стараясь выглядеть суровой, Галька.
      - Откуда же мне было знать, что в этой... уж не поймешь теперь и чьей, Деревне еще остался божий-то народ? - вздохнул, не уставая улыбаться, нежданный гость и медленно обвел повеселевший люд лучистым взглядом. Потом перекрестился на крыльцо с иконкой над ступеньками и так спокойно разместился рядом с Галькой, как будто только с нею и сидел, куда бы ни пришел. И вот уж дети, покинув мать, облапили его ручонками со всех сторон, прижавшись к его суконной рясе кто щекой, кто лобиком, а кто и грязным носом. И вот уж бабы, подобрав свои тяжелые подолы, опустились в его ногах на корточки, а их кормильцы, сдвинув брови, как когда-то при встрече  в Горках с Лениным, легли в высокую траву, но так, однако, чтоб слышать и мотать себе на ус какую-нибудь новость или просто исполненные мудростью слова.
      - Откуда мог я знать, - поняв, что люди ему уж не позволят подремать на разогретых солнышком дощечках без шевеления губами с языком, заговорил монах, и даже птицы в саду решили помолчать, пока он не умолкнет, - что не вымер еще в Деревне весь ее народ? Не  вымер, несмотря ни на какие демократические преобразованья,  одно перечисление которых могло бы уморить богатыря! Конечно, с монастырской-то стены, не говоря уже про колокольни, нам было видно некое броженье на фоне Вилениновых  реформ и панорамы  возрожденья веры каких-то анархических фигур. Нередко доносились по  ночам  в  распахнутые окна наших келий и песни, выпеваемые так вызывающе, с таким неблагодарным правительству акцентом, что и сам наместник наш, архимандрит Фома, не верил, что поют живые люди, и требовал от патриарха и архиерейского синода поскорей составить социальную доктрину, а если кто-то воспротивится - сослать сюда, в Деревню, где и расстрелять под крики этих песен. Но страшнее всего нам было накануне открытия мощей блаженной Соломонии. Представьте себе морозный тихий  вечер. На куполах всех нашенских церквей горят кресты, приятно освещая расчищенные трактором дорожки вдоль стен обители и в парке: меж дерев и убеленных инеем статуй изнеженных Венерок и Амуров. Еще чуть-чуть - и вот пойдет, пойдет великий выход из-за кладбища! Хоругви уже дрожат в руках послушников!  Владыка уже готов возглавить хоровод монахинь и монахов, звезд российской эстрады, бизнесменов, молодцов из думских фракций! И уже в Деревне паломники толпятся у реки, кидая в проруби русалкам серпантины и фантики от сникерсов!  В "Приюте паломника" рыдает саксофон! В полку дымятся угли под ракетой! И вдруг... О, ужас! Надо  всей-то этой поистине священней лепотой, над теремною башней Виленина, над лесом всем, над  доблестным полком и даже над пошедшим в пляску скитом - разносится какое-то       "пу-пу"!  Откуда? Кто посмел? Куда глядели цензура и спецназ?!.  А вслед за ним - за этим-то "пу-пу", весьма похожим на призывный рог Роланда - уже и песня, громом, из кустов, ка-ак... жахнет! Все равно, что самолет о стену небоскреба...
      - Уж Фома-то, - продолжил бывший инок, помолчав, - просил святейшего способствовать отмене взиманья платы за крещенья и тайком послал письмишко Виленину: чтобы, как только где послышится "пу-пу", сейчас же объявлять борьбу с террором и начинать прослушивать звонки  всех, кто живет  в Деревне и в коттеджном районе Задеревнеречья. Только я давно уж понял, что ни террористов, ни местных жителей  в округе нет.  Все это выдумки Фомы и Виленина,  которым нужно срочно запугать монахов и культурников, хотя бы пришлось взорвать для этого и сам "Приют наломника". Я понял - а сейчас явился вам свидетелем того, как делаются ихние теракты...
             - И как же? - устремили на него  восторженные взгляды мужики, а бабы начали усиленно креститься в предчувствии жестокого ответа и успокаивать заплакавших  детей  и  раскричавшихся на ветках птиц.
      - Да так, - вздохнул рассказчик, посмотрев с такой тоской на обложную тучу, что Ване пуще школы и друзей вдруг стало   жалко муравья с разбитым яичком, а чеченец вообще едва дышал от чувства состраданья всем проживающим в Деревне с древних  пор поклонникам пророка Магомета. - Сначала появляется в местах общественного  проживанья дама с огромным чемоданом, оставляет его где надо, а сама бежит и прячется в толпе. Потом ее, конечно, начинают искать и не находят. Но зато находят   этот самый чемодан, который десять мужиков едва ли подымут, несмотря на то, что он... пустой. Да-да! Пустой, как барабан! Однако народец-то, прослышав про него, впадает в некий транс и в одночасье вытаптывает в давке сразу треть от своего процентного состава. Но это бы еще и хорошо, да только тут пока лишь, так сказать, обедня оглашенных. А вот после того, как их из храма удалят (ну, то есть, вытащат тела на мостовую) и сразу же забудут и про  них, и про свершившийся... по сути, "малый выход", - уже и начинается само торжественное жертвоприношенье...
      - Так значит,   кто-то это все ведет?! - сообразила Галька и вскочила с завалинки, как будто и ее  поволокли  на мостовую или вот-вот начнут зачем-то приносить, как старую козу, кому-то в жертву. - Ведь если даму-то, ты говоришь, там как украли, то откудова узналось, что она вообще была, и кто распорядился чемоданом?
- Да тот же, кто и панику поднял! -  вскричал  монах, да так, что даже  самый малюсенький чеченок увидал, что это было для него открытием, и увлажнил одежды инока, как около ста лет тему назад новорожденная у Кабановых девка - гимнастерку борца за счастие рабочих и крестьян. - Конечно! Это он? И я ведь сразу подумал, что не просто так он там сидит, что у него в "Приюте" есть дело поважнее, чем кумыс? А уж когда он  начал говорить про лань со  львом!.. Вернейший признак, братья и сестры! Как услышишь про любовь, а после про космические силы, про ноосферу иди Логос - все?  Беги и не  оглядывайся! Что я и сделал. И спаси Бог Капитана. Не выйди он в Деревню - я бы стал, как все ее народонаселенье, бескровной жертвой, агнцем в алтаре антихриста...
- Чудно, - сказала Галька, не дождавшись от замолчавшего монаха ничего, что возвещало бы о продолженье его рассказа; даже на лице его не сохранилось никаких свидетельств, которые могли бы подтвердить, что он действительно  не  заклан, а всего лишь устал от  пережитых за стеной монастыря и в Хрюшиной харчевне превратностей судьбы и тяжких бед. - Выходит, эта краля в драных перьях хотела нас отмазать от делов, которые сама и заварила? Да и отмазала...
      - А я вот ничего не понял, - честно признался вдруг Натоха Иванов. - Чего он  тут наплел? Какие лани и львы? Я сроду не слыхал, чтобы у нас в лесу...
           - Дурак ты, значит. И, я смотрю, не только не слыхал, а и не видывал хороших книжек, - заметила, преодолев в себе супружескую робость, Валентина и... как гору свалила с хрупких  плеч, очистив тем, однако, место для тяжелого креста, каким отныне стал для нее  внезапно постаревший и с тем отупоголовевший муж.
           - Отмазала, - не унималась Галька, скрестив ручонки на своей груди и поцарапывая грязными ногтями плечишки под халатиком, - а я ее за это - бутылем. По страусовым перьям. Даже шляпа бедняжку от кровищи не спасла.
      - Да, - словно пробудился ото сна монах и   посмотрел на Гальку,  усевшуюся снова  рядом с ним, но ставшую теперь уже похожей на собственное отраженье  в  нечищеном и мятом самоваре, - я видел у него в руках предмет, напоминающий такую шляпу...
      - Какую?!. Где?!. Когда?!. У Капитана?!,- вскричали сразу все, но вперебой  и... не сговариваясь, привскочили и устремились во зеленый  сад,  произведя такой тревожный шум, что можно было бы подумать, будто не люди пробежали меж дерев, а лоси  проломились по капусте. И только очарованный монах не побежал,  а,  выдернув травинку, изжеванную Галькой, поглядел в лазурную дыру  над головой, увидел в ней желаемую точку,  вздохнул, перекрестился на иконку и...  лишился чувств,  когда перед его елейным взором вдруг предстал сошедший из тьмы сеней по гладеньким ступенькам  (как с облака - по трапу) Александр Васильевич,  которого черты напоминали страшную фигуру Архангела на сумрачной стене в Рождественском соборе Ферапонта...
      Не менее ужасная картина открылась и народу. Подскочив к калитке и найдя ее открытой, напрасно шарил он вокруг себя, надеясь обнаружить Капитана. Зато на ветхом колышке плетня  висела,  как на пугале, до боли знакомая ему   по   прежней жизни украшенная траурной каймой и перышками шляпа  Незнакомки, которую детишки в тот же миг схватили и хотели поделить, но разодрали в клочья...




6




      Час рассвета давно уж наступил,  и  златокудрый  красавец Феб, покинув спальню  гордой, но ласковой Юноны, поспешал к зениту, а за окнами опочивальни  Вил. Енина серела мгла, как над Па-де-Кале во время половодья. Однако, изредка посматривая в эти  узорчатые,    ставенные окна, профессор даже и не замечал, что ничего не видит.  Более того, ему казалось, что он    в и д и т!  Правда, скажи ему хоть кто-нибудь, что то, что видит он, не очень-то походит на то, что происходит за его окошками на самом деле, - он бы наверно опечалился или обеспокоился по поводу своих глазных рецепторов, но, к счастью,  в этот час он пребывал наедине с Софией, которая,  во-первых, не могла, хотя бы даже очень захотела, приблизиться  к нему, а во-вторых, не знала, что же именно сейчас казалось Виленину.  Да и сам-то Виленин  по-прежнему являлся ей в том же виде не пойми чего и, слава Богу, что хоть говорил-то пока что на знакомом языке. По крайней мере, ей еще был  ясен  и смысл его членораздельных слов, и - главное - подтекст всей длинной речи, какую он произносил, увы, без жалости к своей старушке-няне.
      Припертая  осиновым колом к решетке тихо тлевшего камина, София не боялась ни огня,  который мог объять ее одежды, ни вечного мучения в аду без права выхода оттуда на поверхность уже не интересной ей Земли. Немного жалко было расставаться с Деревней, бывшей для нее хотя и временной, и часто ненавистной, но все же малой родиной, но вот людей, которым Виленин мечтал устроить здесь существованье по типу Рая,  видимого им весьма своеобразным, ей не просто хотелось пожалеть, но и спасти. Однако, памятуя о попытке Христа и понимая, что сама же и помешала Господу, она теперь молилась в глубине души о том, чтобы хотя бы Капитану удалось, приняв под свой богохранимый кров остатки деревенского народа, не оказаться вовлеченным   в то, что насаждал в  Деревне Виленин,  и что   уже   не чаяла     она   назвать каким-нибудь известным словом.
      И каково же было удивленье Софии,  вдруг услышавшей в речах ходившего по спальне от окна к кровати и обратно чуды-юды почти что те же самые слова, какие были для нее сейчас единственным предсмертным утешеньем? Сперва ей показалось, что она ослышалась или уже достигла каких-то непредвиденных высот духовности, где то, что возникает на сердце и в мозгу у  одного, какими-то   оккультными  путями перетекает на язык к другому, однако скоро ей пришлось сознать, что и со слухом у нее в порядке, и Виленин использует  свои, а не ее, чувствительные мысли. При этом в продолжение сего, как видно заключительного, слова сновавшее пред нею вещество заметно оформлялось в силуэт пусть не совсем хорошего, но все же не чуды, а как будто человека, который, правда, мало походил на Виленина, но зато казался и выше ростом, и свежей лицом, и, слава Богу,  вроде покрасивей.
      - Вот так-то, няня, - слышала она. - Вкушение от Дерева Познанья не означало, что Адам и Ева   уже   познали, а, наоборот, что все забыли, и через страданья теперь им нужно   было вспоминать премудрость-то Божественную. Жажда познания добра и зла для них и стала главным смыслом плотской жизни, а впущенный с Небес Сатаниил  - Великий   Князь воздушного-то мира - им должен был все время помогать: чтобы они, путем невероятных страданий  и сомнений, одолели сопротивленье  плоти и создали в материальном мире то, чем Бог  и  завершает цикл Его Творенья. Да, Сам Он отдыхает от трудов, как  говорит нам Библия, но это не значит, что труды завершены. Нет!  Сатана и ангелы его не дремлют, так же как не дремлют в пико-мире Архангелы и Ангелы! Плодами совместных их усилий создается в Небесном Царстве высший мир - Святых! Высокая материя!..
      - И ныне, - смеясь и становясь все более оформленным, продолжил Вилении, с минуту или с две полюбовавшись природой за распахнутым окном, - удачно приближается к закату последний день творения - Седьмый? И человек уже не нужен Богу. Он выполнил задачу, сотворив достаточно не только преподобных и праведных  существ, но и прекрасных образов, великих идей и вечных ценностей культуры, которыми заполнено с избытком пространство над космической-то твердью!  Еще немного надо подождать - и все закончится! Живая ноосфера сольется с интернетом,  и... пиши за упокой отжившую  Вселенную, какая уже не может больше порождать ни новые галактики, ни трупы способных  к воскресению людей...
      - Да-да! Я знаю, что ты хочешь сказать, - устало молвил Виленин,  не сделавшись и издали похожим на самого себя, но между тем чудесно сохранивший все, чем были прославлены и оккультист Вил. Енин, и реалист   профеесор О...ский: строгий стиль неторопливых жестов и привычку не видеть собеседника. - Увы.  И ты нам больше не нужна. Твои владенья, как и мозги оставшихся людей, отныне поступают под опеку компьютерного Зверя. В них уже не может появиться никаких научных или поэтических творений. А ты - премудрость тварная. Тебя и Зверь-то жрать не станет. Так что, няня,  все, что могу я сделать для тебя - раздуть огонь в камине. Ты ведь ведьма. А ведьм у нас положено сжигать. Ты   сделала свое благое дело: наставила капканов для тупых язычников и...
      - Но зачем тебе-то они понадобились? Для чего ты их согнал в Деревню-то? - поняв, что он не шутит и уж готов расстаться с ней навек, попробовала отдалить София печальный миг прощания с Землей, но и надеясь, что еще, быть может, она сумеет подтолкнуть его в последний свой капкан, который, так же, как упомянутый компьютер "Зверь", смиренно ждал решающего часа в одном из самых лучших номеров "Приюта паломника".
      О если бы она сейчас могла взглянуть в окно! О, если  б мог и этот преображенный Виленин увидеть хоть часть происходящего во вне его опочивальни безобразья! Но нет. Весь божий мир  теперь для них сосредоточился в пространстве только   этой опочивальни, словно Бог нарочно так устроил: чтоб яснее представить им седьмой-то день творенья и день отдохновенья от трудов в одном и том же времени и месте. И с этим можно было бы смириться, конечно, только одному из них: тому, кто отдыхал и,  в то же время,  вершил на замордованной земле Деревни свои тайные делишки. Но то-то и забавно, что они и отдыхали, и  вершили - оба, хотя кому-то, может, и смешно представить отдыхающей Софию.  "Да и могла ли, - возразят они, -  она хоть что-нибудь исправить и  в Деревне, и в той же пресловутой ноосфере, которую Вил. Енин  или, пусть, профессор О…ский присовокупил к мистическим просторам интернета и сделал управляемой с Земли!" Пожалуй,  с этим мудрым возраженьем нельзя  не согласиться, как нельзя остановить процесс  перерожденья Деревни из деревни  в то, что мы  имеем на сегодняшнее время. И все же... Видно, что-то у нее  имелось про запас, какой-то порох в пороховницах, знать, еще лежал, хотя не так уж трудно догадаться, что уж и не лежал, что Виленин, самоуверенно вещавший битый час о том, что Логос будто бы уже сливается с Неоном, ошибался. Но вот… теперь он,  вроде, излагал разумные и правильные мысли, так что София, слушая его, забыла даже о своей последней минуте проживанья на Земле...
      - Ты спрашиваешь: для чего я их заставил собраться здесь? - угрюмо повторил ее вопрос дошедший до окна и там застывший в позе  Ришелье, следящего за ротой мушкетеров из-за портьеры, Виленин. - Изволь. Уж так и быть, тебе одной открою я эту тайну. Впрочем, я уже сказал, что Сатана не меньше служит Богу, чем пламенный Архангел Михаил. Однако людям кажется, что он их лютый враг. Но что бы, няня, было, когда бы их никто не искушал, не соблазнял на блуд или убийства и прочие поганые дела? Зачем тогда росло бы в центре Рая запретное-то Дерево?.. Господь все рассчитал по-божески. Свобода - дана им в выборе добра и зла. Вот так и я, как Бог, даю свободу всем  этим заблудившимся скотам. Вон там - за тем обшарпанным забором - живет твой ненаглядный Капитан, которого ты нынче так хотела накрыть своим капканом.  Ну, а я его избавил от твоей известной коварством и предательством любви. Однако ни паломникам, ни этим... смиренным инокам я не чиню преград. Дорога к Капитановой калитке известна всем. Да что-то, я гляжу, не многие по ней идут...
      - Да ты же его оклеветал со всех сторон? - не вытерпела, наконец, София. - Твои же монастырские попы кричат, что он раскольник, еретик?
      - Ну, няня, - откровенно удивился и даже сморщил губы Виленин. – Не ожидал я от тебя такого... А впрочем, для тебя ведь благодать - понятие такое же пустое, как для всех этих культтуристов  и моих (как ты изволила сказать) попов. И как вам объяснишь, что только  ею,  как жезлом указующим, всегда и измерялась истинность-то веры?  "Блажени  есте..." - говорит Господь. Блажен, исполнен Божьей  благодати твой Капитан, но должен быть блажен и тот, кто пробирается к нему, не слыша клеветы и поношений. Им и забор не может помешать. Да что забор? И смертные мученья... Но здесь им не препятствует ни что. Так нет же? Не  затащишь и арканом...
      - А деревенский-то народ... ушел, - задумчиво напомнила София и только тут вдруг стала понимать, что Виленин не так уж и противен, как ей всегда казалось, и отнюдь не глуп, и, значит, не напрасно отдавала она ему, считай, что всю себя еще задолго до его рожденья, не зря не досыпала и блюла себя в телесной чистоте, не даром и наводила чистоту во вне своей земной и тленной оболочки.
      - А он и должен был уйти, хотя... - задумался и Виленин, все так же не отрывая взгляда от окна. - Я тут чего-то недопонимаю. Зачем он нужен Капитану? Или ты его сумела как-то переделать?
      -  Меня он,  Виля, ладно не убил.
      - Тогда понятно! - хмуро усмехнулся, взглянув на арестантку, Виленин. - Алкаш, убийца, хам, но - чистый сердцем? Разбойник, попросивший: "Помяни..."
      - Да... - промычал он, помолчав. - А этим... мы сделаем веселенькую жизнь. Гляди, как топчутся. И всякий ведь считает себя умней другого. Каждый мнит себя божественным избранником. И всякий имеет собственного бога, но молчит, боясь отстать от стада и лишиться местечка у кормушки, где для них замешена болтушка из протухших культурных ценностей, образовательных программ и экуменистических религий. Боится оказаться не таким, как все, и сам не понимает, что это-то ему и не дано, что он рожден бездарною скотиной, посредственностью, средним классом. Да... И этот средний класс у нас сейчас объединяет и профессоров, и школьных педагогов, и студентов, и  бизнесменов, и... короче, всех, кто иногда еще читает книжки и посещает храмы. По большим  церковным  праздникам. Ну, а по  выходным - какое-нибудь сборище причастных  твоей сакральной сферы дураков, где  им читают лекция столетней, а то и большей, давности. Вернадский, Флоренский, Агни-Йога, Каббала, суфизм, буддизм, софийность... Все, что хочешь. Вернее, то,  что я им подаю, и  что они глотают,  не жуя, и тотчас испражняют  в виде блудных  интеллигентских  слов в беседах за чашечкой отравленного кофе. Однако остается кое-что в их  теплохладных душах-то и грязных мозгах. И  это, няня, то, на чем  споткнулись и Рим, и Византия, и Москва, а прежде - Вавилон и Иудея. В твоих владеньях всякая песчинка (уж я не говоре про образцы высокого  и... всякого искусства)  заражена сим  штаммом. Потому любому, кто сподобится отведать твоих сокровищ, несмотря на то, что это лишь ничтожная песчинка, мерещится, что он в себя впитал всю мудрость мира. Что и говорить, ты много преуспела в этом  деле подмены! И себя им подаешь как Божию Премудрость, и причастье софийных таинств обретает смысл, не уступающий божественному!..
      - Так бы и можно было все оставить, няня, но... - проговорил он и, увидев что-то, должно быть, необычное среди привычного пейзажа, замолчал, и  долго  оставался неподвижен, так  что  Софии показалось, что он так устал от разговоров с нею, что даже неожиданно заснул.
      Естественно, у ней возникло снова желанье попытаться улизнуть из-под кола и от углей камина, и снова понадеялась она на свой капкан, оставленный в "Приюте"... И вдруг ее ведьмовский чуткий нос как будто уловил знакомый запах, исшедший тонкой струйкой из окна, и тут же ей припомнилось, что время давно уже должно бы одолеть полуденный рубеж, однако в узкой щелке между шторой и ставнем до сих пор серел туман, присущий утру. Да и Виленин не торопился выходить на площадь, чтобы продолжить празднество. И все в его громадном тереме молчало, ничем не заявляя о себе. Молчали двери, лестницы и краны водопровода. Не ступал никто по звонкому паркету в коридоре и холле перед спальней. Только зверь в лесу все выл и выл, не умолкая, но как шальные трели петуха в ночи, его вытье лишь оттеняло нависшую над миром тишину, которая  представила  Софии безмолвие ее владений в заоблачном пространстве. "Неужели?!" - с надеждой чуть не вскрикнула она и... затаила робкое дыханье, моля и Бога, и кромешный ад, чтобы ее мучитель, в самом деле, вдруг оказался спящим. Но, увы, он вновь заговорил, и стало ясно, что это уж последние слова.
      - Да, это замечательно. И я бы с великим удовольствием  сейчас  сказал  тебе, что пошутил, и с честью тебя бы сам на небо подсадил. Однако, няня, ты же понимаешь, что Бог уже от нас с тобой устал, а человечеству пришла пора прощаться со временем, а заодно уж и с пространством. Я чувствую: на днях случится то, чему у нас никто не хочет верить. И тут уж не спасется никакая живая плоть...
      - Однако я придумал простой и супергениальный план? - воскликнул Виленин и засмеялся, хотя смешного - сразу поняла София – в этом плане было мало. - Ты спрашиваешь: для чего собрал я в Деревне всех моих учеников? О, их здесь, няня, миллионы! Кишат, как рыба в неводе! И будь на монастырских камнях благодать - отсюда вновь пошло бы христианство, и мир еще бы просуществовал веков пятнадцать-двадцать. И научный прогресс ему никак бы не вредил, и средний класс сумел бы научиться рождать таланты, так что и в твоей высокой сфере пышно расцвели бы сады искусства  и  цветы идей... Нет. И Господь сказал, что - нет, что после скорби дней померкнет солнце, и звезды с неба разом упадут на землю. И то! Евангелие знают все народы, а исполняют в нескольких домах, подобных Капитанову. Так было во дни двенадцати учеников Христа, когда еще и Павла звали Савлом. И два тысячелетия прошли, как не были. На месте Рима, Константинополя и вот уже Москвы ликует мерзость запустенья. Символ Веры осмеивают даже те, кто был крещен при троекратном повторенье   этой священной клятвы. Посмотри на них: тут все клятвопреступники, не зря и кресты на их безжизненных грудях тускнеют и чернеют, покрываясь могильным тленом...
- Но мне жалко их, - признался Виленин. - Я вижу, няня, в них несмышленых телок и телков,  которых только для того и кормят, чтобы потом отправить на убой, хотя они едва ли виноваты в том, что насильно были рождены в безбожном мире. Вот я и придумал, как их спасти от Божьего суда. Вот для того-то все они и были приглашены в Деревню. Здесь их ждет бессмертие. Да-да! Деревня станет местом обретенья бессмертия! Конечно, не для всех, но лишь для тех, кто выдержит экзамен по разуму и доброте души, здоровью и способности к  созданью культурных ценностей. Не к творчеству! Избавь нас Бог от  этакой напасти! В ней гордость плоти и духовный бунт. А мне нужны смиренные телята. Бог тоже любит кротких, и за то – я  больше чем  уверен - пощадит  в последний час Деревню. "Пусть их, - скажет, - живут. Они мне не мешают, ни о чем Меня не просят, и во всем  Творенье их место так ничтожно, что, считай, и нет их вовсе. Плюнуть и  забыть". И мы забудем. И начнем спокойно устраивать здесь вечное житье. Не нужно нам  ни солнышка, ни звезд - все это мы себе устроим сами. И сами будем обновлять себя при помощи кланированья,  без Божьего участия.  И...
      - Виля! - воскликнула София, прерывая его безостановочную речь. - Да ты же мне описываешь то, что я уже давным-давно слепила из этой  обезбоженной Земли! Яйцо! Уже давно мои владенья окутывают мир как скорлупа! В моей!  В моей утробе, глупый мальчик, и ты, и все твои ученики, и эти бестолковые монахи -  весь род людской! Поэтому-то ты, и сам того не ведая,  впитал в себя, как впитывает жалкий зародыш с соком матери, мою давнишнюю и лучшую идею...
      - И что с того? - спокойно возразил ей Виленин. - Впитал, и слава Богу. Спасибо,  мама. Но теперь уж я смогу и без тебя...
      - Не сможешь, Виля. Без ноосферы - все вы тут ничто. Амебы. Эмбрионишки на свалке космического мусора. Лишь я...
      - Ты плохо слушала меня. Ведь я же сказал, что все мы здесь устроим без Божьего участия, - напомнил ей, подходя к камину, Виленин. - В твоих владеньях - плотские созданья: плоды химической реакции мозгов и судорог душевного оргазма. И нас они, увы, не защитят от Божьей кары. Но уже замена тебе готова, няня. Интернет! В нем - все твои сокровища... Да что я!    Он - это ты, но... без твоей души. Искусственная копия! В какую любой из наших сможет проникать, когда захочет, и чего попросит - то мы ему оттуда и дадим. А то, что он решит туда   отправить, мы сможем оценить и разрешить или вернуть ему для исправления. И только там он сможет покупать себе продукты и одежду. Только оттуда может заказать себе любовь, и веру, и надежду. Их я, няня,  вот как тебя, сегодня провожу в последний путь, и...
      С этими словами он взял ее за плечи, заглянул в хайло камина и уже собрался пихать туда несчастную, как вдруг раздался звон больших оконных стекол, и в комнату ввалился... Тот-Гермес.
      Конечно же, София узнала его сразу, но особой радости это появление в ней не произвело. Тут же забыла она и про Виленина, и даже про его руки,  все еще сжимавшие ее плечи, и про осиновый кол, обратившийся в змею  на ее груди и, видимо, поспешивший переползти на грудь к профессору. «Сработало», - только и произнесла она, но при этом не подумала:  вслух произнесла или мысленно? Усталая, растерзанная, злая, приблизилась она к окну, отстранив  с дороги Тота, и застыла там, испуганно глядя на Деревню, но  не  видя Деревни.
      - Прости, царица, - забормотал Гермес за ее спиной. – Когда наш Грааль исчез с алтаря  мы  бросились его искать и даже про тебя забыли. Потом он засверкал, и тут уж мы забыли про наше царство. Так все оно сюда вслед за нами и утекло. Как в трубу...
      - Где камень? - грозно спросила София и, не оборачиваясь, раскрыла ладонь, на которой тотчас засверкало самое драгоценнейшее  из ее сокровищ.
Его лучи пронзили заоконный мрак, и... То, что открылось взору Софии, оказалось настолько неправдоподобным и ужасным, что она едва не лишилась чувств. Обуянная неизъяснимым страхом многомиллионная масса людей, битком забившая все улицы и переулки, парки, скверы и закоулки Деревни была, как толстым ковром, устлана песком, в котором копошились, точно черви в падали, тьмы и тьмы ее поданных. И хотя -  поняла она - люди видеть их не могли, однако не трудно было представить, во что превращались людские души.
      - А где же твой дракон? -  прошептала, едва шевеля губами, София.
      - Его отсюда не видать, - весело, как показалось ей, ответил Тот. – Он свалился на монастырь...







7




      Оказавшись по другую сторону калитки, Алексей сразу же был вовлечен в какой-то монотонный и потому головокружительный  водоворот. Толпы народу не просто перемещались по улице в одном направлении или хотя бы навстречу друг другу по разным бокам тротуаров, но двигались, то и дело останавливаясь и поворачивая в обратную сторону, где тотчас сталкивались с другими толпами, которые тормозили не в момент столкновения, а чуть позже, проволочив за собою первых, а там уже в это время повертывали третьи  вместе  с приволоченными с ними четвертыми, и глядеть на все это, а, тем более, принимать в этом непосредственное участие было противно. И все же Алексей  нашел в себе силы и мужества преодолеть обуявшую его было неприязнь и побрел, стараясь не обращать внимание на всеобщую суету. Но если он не обращал внимание на суету, то это, конечно, не означало, что она не обращала внимания на него, и покуда он не вышел на широкий и более многолюдный проспект, его несколько раз задерживал милицейский дозор, намереваясь придраться к вызывающему на фоне чистеньких и гладеньких граждан качеству его парусиновых штанов и разодранной на плечах и груди тельняшке, а заодно и требуя документы, вместо которых он совал им в нос кулак, и бывал отпускаем.
      Так добрался он до прибрежного деревенского парка и только тут позволил себе передохнуть и оглядеться. Казалось, не по улицам он только что прошел, но чудом проломился в ущелье между Скиллой и Харибдой, где запросто мог быть раздавлен если не людьми, то мощными потоками машин, громадами затмивших небо зданий, тяжело нависшими над тротуарами рекламными щитами и дутьем иллюминаций, выцвечивавших  непонятные  слова  на всех  наречьях мира. А уж что насмотрелся он  за этот час фигур и лиц, одежд и обуви, причесок и различных по форме и расцветке головных уборов! Как сумел не задохнуться от запахов духов, помад, одеколонов и машинных газов, над которыми властительно витал дух человеческого  пота  и невесть откуда здесь взявшейся музейной пыли! Правда, и в парке было многолюдно, как на кладбище  в Пасху или  в День Победы, и тут его толкали и ругали и даже пару раз едва не вовлекли в какие-то языческие игры с участием монахов и паломниц бальзаковского возраста. И здесь он оставался оглушенным невыносимыми шумами: непристойных крикливых голосов, магнитофонов, шарманок, гуслей, барабанов и гитар, сливавшихся   в   один  звероподобный   и дикий рев, но все же он нашел укромное местечко: на брегу одетой в обработанный гранит реки, под заросшим живописным  ивняком обрывом, на самом краешке которого чернела древняя баня Кабановых, почему-то вдруг сделавшаяся экспонатом   Музея Русской Веры и при том приписанная к ведению "Юнеско". Здесь глас Деревни несколько тушился бурлящей над раскатами водой и долетавшим с того берега хотя и непрестанным, но терпимым стуком костяшек домино по крытым медью столам сидевших  всюду  по склону монастырского холма насельников и молодых монахинь в веночках из пушистой лебеды. При этом вид на монастырь ввергал, благодаря густому сумраку, могуче и властно отраженному от высоченной краснокаменной стены и граней двух шатровых колоколен, промеж которых реял на ветру похожий на дракона транспарант с унылой надписью "Оставь надежду всяк…", в тревожную задумчивость.
      А Алексею было над чем задуматься. Случилось то, чего он от себя уже не ждал и был вполне уверен, что не дождется, даже если бы сам Господь ему вдруг повелел оставить аскетическую жизнь и посвятить себя забавам  мира. С младенческих лет воспитанный в целомудрии, он свято чтил седьмую заповедь не потому,  что был какой-нибудь больной или блаженный, а потому, что знал и чувствовал, что, как и сердце с расположившейся над ним душой, и разум, проживавший в голове, но в час молитвы уходивший, как в божий храм,  все в то же сердце,  весь он от кончиков волос до пят принадлежал лишь Господу. И если порой ему встречалось на пути какое-нибудь ангелоподобное и очевидно чистое создание, он мог им любоваться, мог помыслить о том, что эта девушка или пусть женщина неплохо вписалась бы в его житейский быт, как, например, прекрасная картина благочестивого художника, которой, при всей ее уютной чистоте, однако не нашлось бы места рядом с висевшими в углу его жилища иконами. Когда же в нем подчас вдруг возникало страстное желанье - он твердо знал, что это незаметно,  воспользовавшись его невниманием или сном, в него влезал огнеподобный бес, задумавший возжечь в нем адский пламень и, слава Богу, успевал залить его слезами покаяния. Шли годы, Алексей мужал и уже все реже и реже попадались ему на глаза ангелоподобные создания, а в годы перестройки и позднее - во времена демократических реформ - они исчезли напрочь. Вместо них явились  всюду и в несметном количестве лукавые подделки под ангельскую лучезарность, коим, конечно же, не удавалось скрыть под  миловидной внешностью оскала смертельной огневицы. Может быть, кому-нибудь из этих таящих запах тлена под  искусно  отбеленной и смоченной духами кожей существ и удалось бы прельстить его посредством пробужденья в нем сострадания, но, должно быть, самый вид его внушал им страх стать узнанными сразу. Да и могли ли они действительно и искренне страдать! Страдалицы не падают на грудь к мужчине, как бы ни был он и добр, и благороден, и, уж верно, не допускают до себя огня блудливой похоти, который, точно волк  овечьей шубкой, ловко прикрывает овеянные страстью головешки священным именем Божественной Любви. Страдалиц-то и в монастырь едва ли зазовешь, и самым лучшим поприщем для них является безлюдная пустыня.
      Так думал Алексей всегда, когда побитый им бесяра принимался, устроившись, как правило,  в саду, на веточках с весенними цветами (а в море - рядом с чайками, на вантах или прямо на водной глади, в штиль и в час восхода),  вызывать его на диспут о нюансах  все того же наскучившего женского вопроса. Но вот теперь он осознал себя во всем - во всем неправым. Вся его минувшая целомудренная, девственная жизнь представилась ему вдруг лживой, словно он сражался с бесами не в темных закоулках, но, как надутый рыцарь, на турнирах и напоказ все перед той же блудной Прекрасной Дамой. Даже самозабвенное и поистине блаженное пребывание все ночи напролет в чудесной и бескрайней, как сияние, пещере представлялось ему теперь всего лишь безумной и эгоистической мечтой.  "Чего я из себя вообразил? - негодовал он, сидя на каком-то обломке то ли лодки, то ли торчавшего из-под куста весла. -   Что напридумывал себе? Какой пещерный мир? Какой Ковчег Спасенья? Дурдом, а не Ковчег! Как мог я так поверить дяде Саше, что с ним сойти с ума?   Ну, ладно, он был деревенским дурнем от рожденья, но я-то!.. Впрочем, и меня, дак, сбил с пути отец Паисий. Разве ж мог бы здоровый человек вообразить себя юродивым, как я тогда!.. А ведь Макарий меня пытался исцелять. Так нет! Покойник не отстал! А уж когда тонул во время урагана-то Фагошкин...  Да. Вот тогда-то я и спятил совсем, дошел, в конце концов, до точки. Оставить капитанство! Переехать на жительство в какую-то дыру! И тут, дак, затвориться в ветхом доме со спившимся и старым дураком! Да и не просто затвориться, а дождаться, когда он выроет под подполом колодец, и залезать туда  потом во всяку  ночь, сидеть там до утра и думать, будто сидишь в Раю!.. А что я сотворил в самой избе?!  Кому могло бы   прийти на здравый ум устроить из деревенской-то избы корабль? Пожалуй, только   дурачок Емеля любил вот этак-то кататься на печи, но у него была в помощницах-то щука, а что у нас? Какой-то рыжий кот, который даже и не в сапогах!.. И сколько бы еще я просидел, не видя свету белого и... так вот чудесно перестроенной Деревни?! Наверно так и помер бы в своем эгоистическом затворе без участья в идущих всюду по земле процессах, ни разу не сходив не то чтобы на выборы, но даже и в храм Христа Спасителя, не испытав всеобщей радости и не познав простого человеческого счастья земной любви... Но вот она сама решила вырвать меня из тьмы невежества. Да только... ну, разве я теперь могу вписаться в эту жизнь и так духовно возродиться,  чтобы почувствовать себя в ней не чужим каким-то телом, а еще способным смеяться и плясать в людской толпе?.."
      Конечно, кое-что в его отчаянных раздумьях вызывало не малые сомнения, и он порой не мог вполне свести сиюминутные концы с концами оборванного вроде бы совсем недавно прошлого. И более всего его смущал запечатленный в нем с отчетливою яркостью отнюдь не радостный и вроде даже как бы и не причастный к окружавшему его со всех сторон шумящему и так проникновенно пахнущему миру взгляд прекрасной, как он сразу понял, незнакомки. Да и сам внешний вид ее скорее был ужасен, чем прекрасен, а уж просьба спасти ее и вовсе вызывала желание действительно спасти, и если бы не всадники,  в которых он сразу же увидел циркачей, - она вполне могла бы представлять собой ту самую страдалицу, и даже его не насторожила так откровенно обнажившаяся грудь и прочие детали кое-где видневшегося под шелками тела.
      Сперва - когда она исчезла, потеряв свою акробатическую шляпу - Алексей никак не мог сообразить: откуда ей стали вдруг известны имена его родных, и почему она сказала, что любит их не меньше, чем его? Потом, услышав рев лесного зверя, он вспомнил, что является и сам частицей окружающей природы, и значит, должен как-то отвечать за экологию не только своего наследственного сада, но и всей Деревни. А когда ее и впрямь постигла вдруг невиданная  им еще нигде экологическая катастрофа, когда  он спас настигнутого ею у калитки монаха - сделав несколько шагов с тем иноком по саду, Алексей внезапно понял, что не должен был бросать в беде и ту, что так просила спасти ее от этой же беды. В отчаянии выбежал он на улицу и... тут-то у него и оборвалось что-то в представлении о времени и месте, словно все,   оставшееся за его спиной, оказывалось даже и не в прошлом, а вообще за гранью бытия, но и открывшаяся взору панорама была не очень-то реальной, так что он тогда лишь к ней привык, когда увидел, что все-то в ней напоминает цирк и, в то же время, просит о спасенье, но о спасенье вместе с ним самим и, стало быть, не срочном. А уж выйдя на площадь, к дому архитектора, и вскоре спустившись в парке к речке, он  вполне мог мыслить здраво и теперь пытался осмыслить все случившееся с ним спокойно.
      Первый опыт такового спокойного осмысливанья был, увы, не очень-то удачным. И хотя он оставался во всем согласен с голосом своей очнувшейся от многолетней дремы в компании с иконами души, ему еще казалось, что чего-то он тут лишился. К счастью, образ той, которая как будто до сих пор стояла перед ним и все просила спасти ее, и все клялась в любви, был столь желанен, что считать себя внезапно обнищавшим было даже смешно. И Алексей действительно готов был посмеяться над собой, однако тотчас же представил, как его когда-нибудь обнимут эти руки в блестящих кольцах, как прижмется он к девическому стану и приникнет губами к этой трепетной груди, как в тот же миг его накроют, точно ночною мглою, эти космы, как шелка скользнут в его руках... - представив это, он осудил себя за глупый смех, едва не помешавший насладиться столь небывалым счастьем. И уже он видел это счастье бесконечным... как вдруг опять возникли перед ним те ряженые всадники, в которых он, наконец, признал двоих друзей упавшего в его саду когда-то и ставшего с тех пор его врагом, но и правителем Деревни Виленина.
      - Так значит, это он ее забрал! - воскликнул Алексей и... погрузился в какую-то пронзительную тьму, в которой сам скакал, едва держась в седле, однако с каждым скоком настигая противника, укравшего его прекрасную мечту, и вот уже почти настиг, но тут пред ним открылась в нежданном ярком свете будто спальня, где на кровати голый Виленин терзал ее, а самым страшным было увидеть, что она и с ним вела себя не менее влюбленно и нежно...
      - Нет, - вдруг услышал он спокойный чей-то голос. - Ее украсть нельзя. Она царица.
           - Чего царица? - удивился Алексей и посмотрел на себеседника, который сидел невдалеке от него на одиноко торчавшем из прибрежной полосы, как айсберг из морской пучины, валуне и был одет в какую-то хламиду, длинноволос и бородат, но трезв и как-то привлекательно печален. - И откуда вы знаете по ком я тут страдаю?
           - Кому ж и знать-то? - произнес отшельник. - Я, видите ли, вроде как Христос. Не узнаете? Значит, уж давненько не бывывали в Третьяковке. Да... Мне надо бы материализоваться средь культурологических старух, но... не люблю толпу. По мне бы лучше вернуться в ноосферу и еще хоть тыщу лет там провести. Однако ваша Дама решила, что уже пришла пора нам всем сойти на землю...
-  Что за бред! - едва дыша, промямлил Алексей и первый раз за время своего ухода в мир перекрестился, тотчас почувствовав знакомую тоску по слезному раскаянью, но в чем - он даже и не мог себе представить.
- Согласен! - вдруг обрадовался этот довольно подозрительный субъект. - Мы все плоды бредовых озарений. Поэтому-то я и говорю, что нас украсть нельзя. А уж Софию!..
- Вы сумасшедший, - понял Алексей и начал уж сочувствовать бедняге, однако тот, напротив, посмотрел с сочувствием на Алексея.
- К счастью, мне это не грозит, а вот у вас, - сказал он, доставая сигареты, - не все в порядке с головой, да и душа, я вижу, требует покоя. Вы полюбили то, чему, увы, нет соответствия ни на земле, ни в небе. К тому же, вздумали и ревновать. Решили, что лишь вы один могли бы составить ей пожизненное счастье. Я понимаю, если бы еще какой-нибудь художественный образ, картину или статую, но ей еще никто не сотворил кумира. Одни поэты да философы, но тут, уж извините, авторское право не установишь. Все, кому не лень, ей могут обладать в любое время...
- Да про кого вы говорите-то? - спросил, опять перекрестившись, Алексей, и легкий холодок прошел по всей длине его просоленного тела. - Мне кажется, вы спутали меня с каким-то недоученным студентом. Мне скоро пятьдесят, а вы меня подозреваете в преступной страсти. Я бывший капитан, живу в Деревне и знать не знаю никаких Софий. Теперь мое занятье - верить в Бога...
- Но вы же только что кричали, что у вас ее забрали, - выразился  как-то лукаво и нехорошо его случайный собеседник, но уже он  казался не случайным, а давно знакомым, да, к тому же, имеющим, благодаря своим длиннющим волосам и бороде, отнюдь не приблизительное сходство с самим же Алексеем.
- Я имел в виду не то, что вы подумали, - невольно слукавил и мгновенно ощутил себя объятым жаром Алексей. - Она меня просила о спасенье, и я хотел...
- Вот так и этот ее воспитанник-то: возомнил себя ее владельцем. Ну, и угодил как кур в ощип, - проговорил сквозь зубы его двойник. - И все вы тут, я вижу, подходите к эдиповой статье. И значит, Фрейд не так уж и ошибся, коль этакий молитвенник, аскет и девственник попался в те же сети премудрой плоти. Оттого и зверь вопит: нет больше брани с бесом, значит, нынче и зверю этому конец. А с ним и всей уже бесплодной плоти. Стало быть, и верно, мне пора  в  тебя - на место благополучно умершей души.
  - Да почему же умершей-то?! - громко воскликнул Алексей и был уже готов наброситься на этого лжебога, но... вспомнил про есенинский пример и... понял, что действительно попался в какую-то запутанную сеть.
Внезапно все, что он пережил за несколько часов после встречи у калитки с незнакомой, но сделавшейся вдруг ему родной прелестницей, предстало перед ним вот так же - в виде бесконечной сети. Вернее, в виде невода, поднимающегося из морских волн над залитой теми  же волнами палубой и несущего в своих стянутых ячеях бесчисленные и на первый взгляд ничем не отличающиеся друг от друга бездыханные тела... его самого. Однако, приглядевшись, он заметил, что эти Алексеи имеют   все же некоторые различия, так что, подумал он, если бы судовые лебедки стали крутиться с быстротой приделанного к флюгеру пропеллера - получилось  бы  забавное кино. «0 моей смерти!» - с  презрением  к  самому  себе  усмехнулся Алексей, не замечая, что он уже не сидит на речном берегу, а взбирается по крутому откосу, срываясь, царапая в кровь руки, ноги, лицо, и вновь принимаясь карабкаться, слыша за собой злобный хохот целого  сонма  голосов.
  «Да, это я, - мысленно комментировал он мелькающие в его сознании немые кадры. - А это она, ее глаза, грудь, что-то белое в прорехе над бедром... Ее хватают. Я бегу за ней. Массы народу на деревенских улицах. Машины. Небоскребы. Голые бабы на щитах. Блудницы в окнах. А это кто?.. Отец Паисий! Почему я оттолкнул его?!. Макарий. Дядя Саша. Вдруг - море! И... свет! Неописуемый прекрасный город над волнами. А я... один. Сижу на камне и... любуюсь самим собой. И думаю, боясь признаться в этом, о ней. И вот уж обнимаю, проникаю, горю!.. Но разве это я? Над ней же извивался обнаженный Виленин!.. Нет, это я. Устал. Вспотел как бык. Откинулся. Да это же... мертвец! Напичканный червями, вспухший труп!.. Опять на камушке. Задумался. О чем? Об одиночестве. Да, жду кого-то. Но кто приблизится к такому..."
      Вдруг он вспомнил о деревенских, впущенных им в сад и тотчас позабытых. И уже он выбрался наверх и шел, врезаясь в толпу, как катер в стены штормовых валов, по темному, но не ночному парку. И что-то странное произошло на всем пространстве смутно видимой Деревни. Народ все так же суетился и спешил, не зная сам куда. Все так же мчались машины и троллейбусы, битком забитые людьми, но было как-то тревожно, словно небо напряглось в предчувствие страшнейшего удара грозы. И не сразу понял он, что это наступила тишина. Да, люди суетились и кричали что-то друг другу или от страха, но из их раскрытых ртов не слышалось ни звука, как будто Алексей опять смотрел кино, которое, однако, не нуждалось теперь и в комментариях: все в нем ему понятно было и без слов, и без печатных титров...
      Скоро он пришел на площадь перед замком Виленина, и тут его вниманье привлекла толпа в толпе у небольшой часовни, построенной профессором, еще когда он только начинал вздымать Деревню на дыбы. С трудом протиснувшись поближе к этой напоминающей шкатулочку из-под песочного хронометра избушке, он наткнулся на спины одетых в  медные кольчуги стражников в шлемах и с алебардами в руках. Они стояли как неживые, да и весь народ круг них казался хоть так же, как и всюду, натянуто веселым, походившим на персонаж какой-нибудь картины, но столь разнообразно разодетым, что Алексей подумал, здесь смешались все бывшие у Бога времена и поколения от Евы до жены недавно избранного Мирового Президента.
      И дикари в звериных шкурах, и гречанки с кувшинами на мраморных плечах, и черные рабыни бога Ра, и аполлоновы жрецы в противных масках, и пифии в растрепанных туниках, и дикие славяночки в венках из полевых цветов, и персиянки в прозрачных шароварах, и волхвы, и трубадуры с перьями на шляпах, и скальды с гуслями, и немочки в чепцах и фартучках с корзинками для лука и свежей рыбы, и побритые монахи в широких капюшонах, и пажи в чулочках и беретиках, и дама с глазастым горностаем, и пират, и золотоискатель, и алхимик, и ростовщик, и барышни из всех российских пансионов, и... кого-кого тут только не было, хотя казалось, что все они как будто на одно лицо, но стоит им сказать об этом - тут же поднимется такой ужасный вой, что всякий пожалеет о притихшем в лесной чащобе звере.
      - Да зачем же он их всех собрал в Деревне-то?! - беззвучно воскликнул изумленный Алексей, устав от рассмотрения народа. - Неужто мало в мире городов! Да и Россия   не совсем подходит для этих...
      Он хотел сказать "людей", но усомнился, тотчас вспомнив о словах своего недавнего собеседника. При этом сам он все еще не знал, куда тот подевался, не погнавшись за ним, и не прилип ли, в самом деле, к его нутру, как мерзкий солитёр, попутно обратив и внешний облик в свое ненастоящее лицо. Однако эти мысли показались Алексею опять похожими на спутанную дель, опять по их раскладу получалось какое-то мудреное кино, и он решил, что лучше уж ему не мудрствовать. К тому же, хотя так называемый народ и был безмолвен, до него дошли какие-то поганенькие сплетни о том, что эти стражники в шлемах и с алебардами стоят здесь не случайно, но охраняют якобы тела убитых кем-то только что пророков.
      - И слава Богу, что убили, - слышал он то там, то тут. - И что вот за привычка все время наговаривать на нас?
      - За то и получили... по заслугам.
      - А правду говорят, что хоть они и муж с женой, но девственники?
      - Надо было их в «кащенку» за это поместить?
      - И поместили бы, да только их как будто какая сила охраняла: кто тянул к ним руки или просто заикался о их безумии - чернел и помирал... как вот сгорали от вина при коммунистах.
      - Я знаю, что за сила! Капитан! Колдует там  в своем Музее Русской Веры...
      - Они и говорили-то, как он...
      - Да и без говоренья надоели за три-то с лишним года. У меня два мальчика, так, верите ли, прямо измучилась я с ними. "Почему, да почему, - все спрашивают, - эти дядя с тетей такие нищие, а плакают о нас?"
      - Ну,  вот теперь и нам пора поплакать да пожалеть несчастных!
      - Капитан пускай жалеет!
      - Я слыхал, что он сбежал с какой-то бабой заграницу. Как будто раскопал под  домом клад и...
      - Так-то вот у них, святых-то! Может быть, и эти наворовали тут, пока мы их, развесив уши, слушали. Кололи нам тут глаза своею Божьей правдой, пугали, что Господь накажет нас за дружбу с миром, ну а сами...
      Чем бы закончилась вся эта болтовня, какие бы еще слова проклятий сказались у часовни - Алексей не собирался и предполагать, и, быв невольным слушателем их, хотел лишь одного: скорей вернуться  к своей  залитой солнышком избе и встать на бесконечную молитву, такую, чтобы с ней и умереть, и никогда не видеть этой новой Деревни, и уж больше не вздыхать ни о какой Святой Руси. "Откуда ей взяться при таком народе? - думал он, пытаясь посмотреть на убиенных, которые-то только и могли бы прийти к нему в Ковчег, но... не пришли. - И значит, лжехристос-то мне все верно сказал, что я покойник. Значит, и моя похожая на Царствие пещера была дана мне в прелесть. Значит, мне уж не на что надеяться, пусть даже я измолюсь, молившись. Ну, и пусть. Остаться здесь - средь этих превращенных в искусственные образы зверей - страшнее, чем гореть в самой геенне за все не отмоленные грехи". Когда же, наконец, он умудрился просунуть голову под мышку одного из стражников - не трупы увидали  впотьмах его глаза, но словно две отрубленные  ветви цветущих вишен, выросшие из одного могучего ствола...


      В неизъяснимо тревожном, но и блаженном беспамятстве добрался Капитан до своей калитки, не видя уже ни массы людей на улицах Деревни, ни возникших на месте ее садов и одиноко растущих  ветл  высотных зданий, ни спускавшегося с каждым его шагом все ниже и ниже бесцветного и грузного, как сама земля, неба с потухающими на нем космическими светилами. Между тем он сознавал, что бредет в ненастье по той самой тропе, где ступали когда-то его мальчишеские ноги, освобождавшиеся от тесной обувки сразу же по приезду в Деревню,  в уютный и пахнувший свежеиспеченными лепешками бабушкин дом. Вот и теперь... Несмотря на непогодь, ногам его было тепло на этой тропинке, и теплом лучились в сумерках окна деревенских изб, за которыми темнели силуэты собиравшихся ужинать соседей, а в монастыре едва мерцало огоньком зажженной лампадки продолговатое оконце отца Паисия, с которым маленький Алексей только что клал молитвенные поклоны перед древними образами. И только уже войдя в калитку и по заведенному еще не старым горбуном Никитой обычаю прислонив ладонь к стволу растущего ближе всех к ней дерева, он оглянулся... и увидел на месте мрачного Кабановского дома высоченный и не менее мрачный терем с толпою высыпавших на просторный балкон привидений, среди которых Капитан тотчас узнал ту, что чуть было не превратила его в жалкий плод его же собственной мечты. И хотя он поспешил зажмуриться и отвернуться,  в памяти навеки запечатлелся ее образ - властной и мстительной царицы, с лунным серпом на месте пошлой шляпы, с   извивающимися медными змеями волосами на плечах и беззвучным систрумом  в простертой над бескрайним морем склоненных голов руке. Еще удивила его стоявшая рядом с ней фигура столь же величественного Спасителя, чем-то похожего на залезавшего когда-то давным-давно на колокольню Виленина, который, повидимому, изливал  на эти покорные головы   необычайно умную и пламенную речь.
      - Ну, слава Богу, Капитан! А мы уже боимся, что ты нас забыл и решил остаться там, - услышал он вдруг прокуренный женский голос и, вглядевшись в кучу садовых листьев, увидал стоявшую в одиночестве под самой старой здесь вишней Гальку.
      - Нет-нет! Не забыл! - поспешил он успокоить ее,  в то же время и сам испугавшись едва не случившейся беды. - Нам нужно срочно готовиться к отплытию!
            - Да там уж все готово, - успокоила его женщина. - Наши мужики уж и шахту расширили, и полозья в ей приладили. Пришлось, правда, срубить несколько вишенок, но Агрономчик сказал, что они все равно уже не нужны.
            - Так что же ты не со всеми? Разве женщинам там не находится занятия? - обрадованно спросил Капитан, едва сдерживаясь, чтобы не побежать к Ковчегу.
            - Мне с вами нельзя, - грустно проговорила Галька и заплакала. - Коту, и тому прощается, а я... убийца. Вовку укокошила ни за что, ни про что, и вот...
            -  Но ты ведь, дак, отсидела за него? - задумался Капитан.
            -  Отсидела. Да ведь грех-то какой!..
            -  Ну,  это уж Господь будет решать.
            -  Правда?!  - звонко вскрикнула Галька и, еще не зная оправдает ли ее Господь, а больше всего обрадовавшись, что хоть сколько-то времени побудет вместе со всеми в Ковчеге, побежала впереди Капитана, как девчонка сверкая босыми и грязными пятками.



























ЭПИЛОГ,

который мог бы явиться
восьмою  главой,
если бы относился к истории   Деревни



ВЧЕРА

      Удивительное дело! Когда я жил на земле, мне все время казалось, что плотская жизнь до обидного коротка и быстротечна. Но почти всегда я был почему-то уверен, что если начать вспоминать ее, пристально вглядываясь в события и переживания каждого дня, то она предстанет безначальной и бесконечной. Она каким-то совершенно непонятным и поистине чудесным образом вберет в себя, вдобавок к моей судьбе, не только историю человечества, но и всю Божественную полноту. Окажется, что в ней: во всяком мгновении мысли, в крохотном импульсе чувства, в едва заметном движении окружающего природного мира и даже мира недвижных вещей, - есть все, что только может быть у Бога. Но вот теперь, когда я освободился, наконец, от тяжести моего тела, я понял другое: то, что представлялось мне "всем, что есть у Бога", на самом деле было лишь началом всего, подобно тому, как является началом огромного пышноцветного и многоплодного дерева ничтожное ядрышко внутри семенной скорлупки.
      Да, ядрышком в скорлупке материальной вселенной были мы, и сейчас даже Валентина смеется над собой, смертельно испуганной треском этой скорлупки, хотя тогда и все-то мы переживали происходившее вокруг нас как какую-то вселенскую катастрофу! Лишь только мама с Капитаном вбежали на борт нашего Ковчега - небо над Деревней со страшным треском расколола похожая на красного дракона молния, все вокруг разом вспыхнуло ослепительным пламенем и началось землетрясение, о каком там никогда и слыхом не слыхивали. Тут же корабль наш задрожал и стал проваливаться в вырытый под ним колодец. Уж что нам помогло протиснуться в нем и плюхнуться в это подземное море, что спасло потом от падавших тут и там вокруг нас обломков рухнувшего свода и всего, что поддерживал он десятки тысяч, а может быть, и миллионов, лет?!. Я думаю, это было тем же, что еще на земле ограждало над Ковчегом и садом Капитана клочочек чистого неба – свет  лампадки, не потухавшей, как говорит Капитан, даже в те времена, когда в доме его бабушки не жил никто и лишь появлялся по ночам навещавший Деревню старец Никита.
           Я эти времена помню. Помню, как бегал по Деревне совсем маленьким, едва научившимся стоять на ногах мальчонкой, как радовался всему, что видел и слышал, но и плакал от всего увиденного и услышанного. Почему-то мне всегда было в одно и то же время и хорошо, и больно. Хорошо - от того, что кто-то постоянно был рядом со мной, заботился обо мне, оберегал мое хрупкое тельце от холода или от жары, от голода или ушибов и ссадин. Больно - от того, что никогда никого со мной рядом не было, и тельце мое страдало и от холода, и от жары, и от голода, и от ушибов и ссадин. Сейчас я понимаю, что вся-то жизнь каждого вчерашнего человека была таким вот продвижением в узкой щели между добром и злом. Не потому ли и все живое на земле не оставалось в скукоженном младенческом состоянии, но росло: то есть вытягивалось, оббиваемое со всех сторон, навстречу недолговечному солнечному свету, а ночью сворачиваясь в клубок и дрожа от страха в предчувствии окончательного затменья. Но потому-то и не оставлял   своей заботою Деревню Святой старец,  зная об истинном Солнце и о том, что если их с Евдокией лампадка потухнет - жизнь на земле так и останется в неразвитом младенческом состоянии и в конце концов заживо сгниет и исчезнет вместе с самою землей.
      Увы, тех, кто остался в Деревне, не захотев присоединиться к нам, постигла именно эта печальная участь. Говорят, что и всегда-то на земле таких было во множество раз больше, чем тянувшихся к истинному Свету. Они заживо сгнивали и возвращались в землю прахом, а их слепые и бескрылые души истекали в нее зловонными ядовитыми струями, отравляя необходимые для питания младенцев плоды и постепенно разрушая поддерживавший землю, а с ней о всю материальную вселенную свод. А батюшка наш (он один пострадал и чудом уцелел, когда ему на голову   упал его же собственный чемодан) подробно описал мне свойства этой гнили.  " Она, - сказал, - такова, что способна казаться свежестью. И чем древнее, трухлявей ее нутро, тем она, как старая   блудница, старается выглядеть моложе и привлекательней. До того, что почти все люди на земле, едва взглянув на нее, слепли от блеска ее антикварных украшений, и уже сиянья вечной молодости,  во Христе нам явленной, не видели. Ну, и кинулись всем миром насыщаться ее эзотерической-то трупностью, и потравились, словно наркоманы, так, что только ей одной уж и могли питаться. А без нее у них как ломка начиналась, особенно при виде предлагавшегося им противоядия. А Виленин-то их все больше и больше к себе заманивал и софииным смердящим и разложившимся мясцом прикармливал. Рядом с ними и монахи наши этим смрадом надышались, а поскольку и для них давным-давно светило больше солнце матерьяльное, под конец совсем затмившее духовное, то они и не заметили, как той же дрянью напитались. Слава Богу, я, хоть и тайком от всех, но нет да нет в Капитанов садик-то заглядывал. Ох, и рвало там меня! Уж то-то чистило! Ну, а я все вишенками заедал, а нет, так листиками, либо веточки посасывал, да и в карманчик клал. Вроде мало проку, кажется, ан исцелился незаметненько и даже водки ни вина потом не принимал. Наши иноки - в «Приют»; сидят там, пьют да устроенье Вилениново нахваливают, а я выйду потихоньку и опять себе листочек или вишенку добуду: чтобы в келье съесть. Там и рвать-то перестало - вместо этого потянуло вспоминать свои грехи и в тетрадочки записывать. И многонько я их, Ваня, исписал, но знать не все, коль они тут на меня опять свалились. А может, потому, что не тому духовнику их исповедовал..."
      И ведь как точно он передал смысл самого-то исцеления от мирской гнили! Я не могу сказать, насколько все мы (особенно дети) успели ею отравиться, но то, что пережила наша команда во время морской болезни, очевидно было сродни батюшкиному тайному очищению, хотя результат оказался более плодотворным и, конечно, для всех, кроме Капитана, неожиданным. Собственно, рвать нас начало еще в колодце, когда Ковчег то летел в нем в свободном падении, то застревал в сужавшихся стенах, сжимался или еле-еле скользил по стапелям то носом, то кормою вниз. Скоро все, как говорится,  валялись влежку, и только дядя Саша ходил да посмеивался над нами, пока и его наконец не скрутило. Не хочется вдаваться в подробности этой физиологии, скажу только, что вывернуло всех буквально наизнанку, и то, что получилось из нас, было так омерзительно и гадко, что если бы не ангелы Господни,  в виде чаек поспешившие нам на помощь, едва мы оказались на воде, - мы все бы умерли от одного лишь взгляда друг на друга.
      Но, слава Богу,  все кончилось быстро, они выклевали не только наши требухи, но и оставшуюся от каждого из нас пустую кожу (которая сразу обрела удивительную, никем и нигде доселе невиданную прозрачность), а вовнутрь ее напустили влаги проплывавших над самыми нашими головами редких облачков. Кстати, на одном из них и оказались Андрей с Варенькой, каких Капитан видел убитыми возле деревенской часовни. Они решили плыть с нами до самого Города и научили пользоваться новыми телами.


СЕГОДНЯ

      И вот  мы в открытом море, если можно так назвать похожую на него, но абсолютно не ощутимую ни на ощупь, ни на взгляд массу, на которой наш Ковчег держится, подобно соломинке над пеной парного и только что сдоенного в подойник молока. Капитан все еще не хочет верить в бездейственность всех его механизмов и приборов и то пытается включить локатор или эхолот, то крутит с борта на борт колесо штурвала, то бежит на мостик и стучит кулаком по котелку главного компаса. Натоха,  видимо сочувствуя ему, решает остановить его своим объятием, но обнимает самого себя, ибо новое тело Капитана просачивается меж его заботливых   рук и уже виднеется в иллюминаторе машинного отделения, склонившимся у раскрытой дверцы топки.
      Мне тоже охота знать: плывем мы или лежим в дрейфе, имеется ли в нашем распоряжении хоть какое-нибудь время и есть ли у этого моря берега? Да что берега! Я смотрю за борт и вдруг вижу, что пена под корпусом Ковчега сравнима не с молоком в подойнике, а с островком висящих в воздухе пузыриков. То-то было бы смеху, когда бы Капитану удалось включить-таки свой эхолот и запустить его сигнальчик...  в никуда!
      Впрочем, я говорю не то. Сказать "в никуда" значит заявить, что мы находимся нигде, а это вовсе не так. Вот и Василий Петрович говорит: «Эх, как же мне здесь любо! Больше ничего бы и не нужно. Да и нету никаких желаний: ни есть, ни спать, ни... Мда. Так вот живи себе и... живи! Любуйся этой красотой и хвали за нее Создателя! А как же! И не хотел бы, да само собою хвалится. Потому как во всем, куда ни глянешь, Он Сам и видится. Птичка пролетает - Он! Хвала Ему за это! Облачко расписное проплыло - тоже Он! И за облачко поклон Тебе и слава! Кораблик вдалеке показался - и это Он! Чудо! А кто его мне показал?!. Однако, думаю, как в Город-то войдем, так уж и слов не будет называть-то то, что там увидишь - одна хвала останется да слава!.."
      Про кораблик он не сочинил. Именно кораблики-то и показывают, что мы все же куда-то  плывем, причем вместе с ними, так как они постепенно становятся к нам все ближе, и если сначала показался один, то теперь я вижу пять... нет, шесть... семь! Семь очень похожих на наш Ковчег кораблей видны тут и там вдали, и Василий Петрович прав: нельзя, невозможно не плакать от радости и не хвалить и не славить за них Господа! И только ли за них?! А те же птички, каких здесь видимо-невидимо, и все веселые: поют и такие забавные игры над нами или на море устраивают, что никогда не устанешь глядеть на них! А облачка... не знаю с чем и сравнить-то их!..  ну, словно цветы волшебные, и чего-чего в них не увидишь за раскрывающимися то и дело лепесточками: как в телевизоре когда-то, но только все действительно живое и прекрасное! А сколько всяких рыбок и зверей невиданных в самом-то море вокруг Ковчега плещется! Сам Капитан таких  и в Африке не видывал. Там, говорит, морские львы, дельфины, каракатицы и петухи или коньки морские, да хрустальные какие-то пинагоры, но все они, хотя и были   страсть как хороши, да только с этими не могут быть и сравнены. Любили,  вспомнил, прямо у борта играть морские львы с дельфинами, но... чаще приходилось видеть их выклевываемых птицами, железом и сетями изуродованных. И слава Богу, наш Ковчег никому тут никакого зла не делает. Так и другие вряд ли могут быть бандитскими.
      Мы им обрадовались и долго не могли поверить, что находимся тут не одни, однако Капитан признался, что давно уж с ними связь поддерживает.  "Еще в минувшей жизни на земле, - рассказывает, - я знал их всех, и вместе мы и Бога славили, и обсуждали способ нашего спасения, и у Святых, что испокон веков живут вон там - в Великом Городе, просили совета и духовной помощи. Вот эта рация-то у меня и здесь, дак, хорошо работает!  - смеется. - Ее волны - как нервы в теле тленном человеческом. Да только это тело-то и там уже было вот таким же - прозрачным и для грешных плотских глаз невидимым. И я, и наши все в моем родительском дому, и те, что там сейчас плывут, и те, кто ко Святым сюда отправился, - мы все частями тела этого являемся. А голова его - Создатель и Спаситель наш,    в Своем Всевышнем Городе от сотворенья мира проживающий - следит, что бы оно всегда себя хранило в чистоте и здравии. Понятнее сказать: оно, что дерево, из неба вниз вершиною растущее, а мы на нем, как листики, цветочки или ягодки. Случалось, отсыхало много и тех, и других, а то и целые большие ветви... отрубались и сжигались по бесплодности, но вместо них со временем другие появлялись. И смотрите: вроде мало тут таких Ковчегов-веточек, но разве, дак, сухое наше дерево?!" «А если бы мы, Капитан, одни здесь были?» - спросил его наш беспагонный прапорщик, но тут уж даже папа засмеялся и говорит, что в этом море, как было в его загоне на земле,  важнее все  же не количество. Когда же и чечен, едва успевший окреститься до землетрясения, обеспокоился, что Капитан-то мог бы остаться и один, - тот так сказал ему: "Да хоть бы только ты остался!    Чем же меньше ты того, чего и вовсе нет, что сгнило,  высохло или чапыжником из неба проросло?.."
      Да, хороший у нас Капитан, и ох как я люблю его! Вот он подарил мне целую кипу неисписанных судовых  журналов и сказал, чтобы я учился заносить   в них все, что вижу, чувствую и думаю. Это, говорит, будет тебе теперь бесконечное занятие, как для мамы - песни петь или для папы - на рожке играть. Скоро, мол,  вы так своим делам научитесь, что и сами сделаетесь у Господа мелодиями, песнями и словами вечными. И я без всякого сомнения верю ему, как и тому, что котик наш, Грибочек, указавший дяде Саше где копать колодец, будет указывать нам всем куда глядеть, чтобы вечно видеть Господа.
      Вот только я не знаю, как мне описать мою земную жизнь и то, что пред ее концом сотворилось в Деревне. Варенька меня просвещает, рассказывая, что действительно, как говорит Капитан, безобразные колючие кустарники проросли из неба, и кто-то украшал их искусственными цветами, и люди улавливались ими, как какими-то капканами, а они с Андреем  хотели открыть людям глаза на этот обман, да никто  им  не  поверил, как не поверил бы там никто тому, что я сейчас пишу. По правде сказать, мне совсем не нравится думать об этом, как и обо всем вчерашнем. Вот я заставляю себя вспомнить что-то, но в голове возникает лишь какая-то безвидная серая точка, и уже я насильно говорю себе, что когда-то она была большой землей, сплошь заселенной плотскими людьми, которые исчезли вместе с ней. Но что это были за люди такие, чем они занимались, во что верили и кого, кроме самих себя, любили и славили - не знаю, да и не хочу знать. И терпеливо жду завтрашнего и уже нескончаемого дня, о  котором  буду  писать  вечно.

2003 г.













2