Автомат для боевика

Сергей Останин
                АВТОМАТ ДЛЯ БОЕВИКА   
                ГЛАВА 1
   В обеденный перерыв по винтовой лестнице я забираюсь на крышу цеха. Она - мой воздушный корабль, на котором парю над корпусами, площадками и двориками завода, имеющего свой номер и свои секреты. Мне тесно среди его прокопченных труб и белоснежных бетонных заборов. Хочется вырваться на пыльные, в лопухах улочки уральского городка. Он тих в дневные часы. Послепохмельное население его сейчас томится за мшелой кирпичной кладкой казенных зданий и, как и я, не дождется часа вырваться из дымной низины, в которой обитают и город, и завод, к осыпающимся кручам старых гор, к потемневшей от старости зелени сосен. Только на природе здешний отдых горожан удостаивается звания культурного.
   Такую надежду дает журчащий через всю территорию завода ручей. Наглотавшись опилок у заводской пилорамы, он вырывается через ржавый решетчатый навес, стиснутый бетонным забором, к кудрявой зелени кустов, петляет по городской окраине. Там ему просторнее и чище.
   Палуба моего корабля спеленована толью, залита битумом. Она вздрагивает вместе с жестяными коробами вентиляторов. И если бы не их вихри с запахом дыма от сварки, масляных масел и еще чего-то непереносимо вонючего, дуть бы морским ветрам, рваться моему кораблю на воздушной подушке по солнечному простору, к кудрявым зеленым волнам.
   Крыша еще недавно была местом паломничества всего цеха. Весна, не щедрая на солнце, завещала его июню. Жарило в начале месяца так, что серо-белое тело рабочего класса, минуя коричневые, розовые и красные цвета, заиграло фиолетовыми оттенками. Всполошились заводские медики. Синдром солнечного запоя, сгоревшие шкуры, рекомендовали лечить народными средствами - дефицитным кефиром и сметаной. Всполошилось и начальство, в том числе партийное. Строго-настрого наказало мастерам крышу присутствием бездельников не дырявить, в вентиляторы бычки-окурки не бросать.
   Но привычка - спасение от скуки. В дни, когда работы поменьше, выползаю к солнцу, дышу воздухам лета, безделья. Обычно с кем-нибудь на пару. А сейчас - один.
   Что-то мой избалованный слух, настроенный на переливы моего токарного станка, в последнее время уязвляется. Стоя за станком, улавливаю иногда, как ровное гудение вентиляторов сбивают не понятные мне, слабые хлопки. Так выстрелом в выхлопной трубе запоздало сгорают пары бензина.
   Я обхожу по краям бетонные барьеры крыши. В одном из закутков за грибами-вытяжками ветерок гоняет горстку щепок и бетонного крошева. Это не строительный мусор и не залетный. Замечаю вмятины и скосы на барьере. Я чувствую себя не первоклассным токарем-работягой, а кем-то другим. Осторожно, словно за мной наблюдают, носком ботинка ворошу мусор. Не надо быть особо чувствительным, чтобы под ним нащупать бесформенный кусочек свинца. Не гордый, нагнусь. Так и есть: смятая пуля-малокалиберка. Для полного счастья не хватает гильзы от малокалиберного, 5,6-мм патрона. Желтеет где-нибудь под кожухом вентилятора, сиротина. Нет, ошибся.
   ..."Вот и расчесали капоты," - так сказал мой замполит Калабушкин в первый день нашей интернациональной помощи братскому ливийскому народу. Я спросил по наивности: "Как это расчесать?" - "Все равно что радиатор смазать." - "Чем?" - "Телеграфным столбом, чудак."
   Наша автоколонна выгрузилась в средиземноморском порту. И потом, слегка, по ступицы колес зарывшись в песок африканского континента во время марша по побережью, была обстреляна всадниками в белых балахонах. Они выпустили с десяток пуль из допотопных, в цветастых лентах ружей и с интернациональным приветом скрылись за барханом. Пусти мы вперед колонны дружественного Советскому Союзу араба в милицейских "Жигулях", эффект, я думаю, был бы тот же.
   В основном все пули достались моему земляку Генке Шпаликову. Крыша его кабины, как наждак из консервной банки, светилась дырочками. Генка восхищенно вскидывал голову и тянул: "Во дают, во дают." А рядом на сиденье в той же позе протяжно выла наш первоклассный специалист, русский спаниель Муська.
   Я заглянул к ним в кабину, и мне стало по-настоящему страшно. Рухнула легкая прогулка на войнушку за чеками. Видно, ничего хорошего ждать не придется.
   ...Даже для токаря я недостаточно осторожен. Сейчас самое время получить из-за угла по затылку, отлежаться щекой на плавком, подпорченном солнце гудроне и через час-другой с разбитой головой на полусогнутых сползти по закрученным ступеням в цех. И мое алиби, если нужно, обеспечено.
   Боковым зрением ловлю в глянцевой жестянке трубы свою полусогнутую, в синюшном халате фигуру. Над головой взлетает тень. Шарахаюсь в сторону. Голубь-засранец напугал.
   Зимой здесь я кормил с ладони синичек. В трескучие морозы они вынуждены доверять людям. С обеда я набирал белых мякишей покрупнее. От ржаного, как говорят, синички страдают. Заход на посадку начинала самая крупная птаха. Мне нравилось, как цепко она держалась за кромку ладони, замедленно выбирая добротный кусочек, и затем разделывала его на жестяной трубе под теплое урчание вентиляторов. Несколько раз крохотные крылышки обмахивали мою ладонь. Несмотря на удачный пример, не все из стаи слетались на кормежку. Недолет заканчивался для особо пугливых белой каплей из-под хвостика. Может, и мне остановиться?
   Мне не дает покоя след, на который я наконец-то после долгого ожидания вышел. Чей он? Кустаря-одиночки, испытавшего в закутке на крыше под шум вентиляторов стреляющую самоделку? А может, это - заговор мирового империализма с заезжим мафиози впридачу?
   Приткнув запор на выпадающих из косяка шурупах, я спускаюсь вниз. И от вопросов, и от штопора ступенек голова кругом.
   Зазевался я. Цех давно ожил. Прогремела над головой, стуча цепями, кран-балка. Взвизгнула по рельсам электротележка, забитая стволами автомата Калашникова. Они грудами ершатся у каждого станка. Не пустует и мой.
   За работу, товарищи! Я люблю вглядываться в шероховатости и заусеницы стволов. Они о много говорят мне, о тех, кто их делал. Они как скрижали, хранящие тайну мастерства и настроения каждого цеха, каждой смены, почти каждого рабочего. Наверно, только для профессионала, не ремесленника - мастера, заметны глазу обнаженные нервы изделия. У оружейников тоже свой почерк. Я научился читать следы на снегу. Узоры, изгибы предварительной обработки очередной партии стволов, как, впрочем, и их количество, подсказывают: конвейер заработал, пошел вал. Конец месяца - это начало заурядной штурмовщины, пора давать план.
   Тем не менее я доверяю зародившемуся во мне настрою на спокойную, ритмичную работу. Сейчас будет лирика. Взвизгнет и запоет станок, оживет мелодия резцов и сверл. А я под эту музыку пораскину мозгами о самодельном оружии, стреляющих самоделках.
   Когда-то от нужды, открыто в уральской и сибирской глубинке, в наших местах тоже, из бросового железа, гвоздей ковались умельцами оружейные стволы, собирались ружья с хорошим боем. Лишь цена уступала казенной. А сейчас все наперекосяк. Висит над такими умельцами особая статья закона - от года до пяти. "Ствол" делается тайно, по принципу "чем хуже, чем лучше". Хорошая винтовка или ружье превращаются в корявый обрез. Хорошо отработанные образцы револьверов отвергаются ради грубых поделок. Примитивная насечка на бойке, отвертка для выколупывания гильзы из ствола - о времена, о нравы!
   Как тут не досадовать, что в нашей стране для единой общности советского народа в целом при переизбытке стрелкового оружия всегда был его дефицит, особенно когда дело касалось конкретного гражданина. Непросто ему, пройдя каверзы испытательного срока и дальнейшего членства в охотобществе, приобрести гладкоствольное ружье, а повезет со временем и - нарезное. Но никогда не преодолеть недоверия закона к владельцу ружья. Замордуют проверкой условий хранения, перерегистрацией, сверками и прочим.
   Сейчас все чаще к оружию тянут руки преступники иного рода, доморощенные политики с национальных окраин. Детонируют националистическими всплесками Кавказ, Средняя Азия. Хваленый интернационализм вспучивается тектоническими разрывами.
   Я приглядываюсь к так называемым лицам кавказской национальности у нашей проходной. Устроили рядом импровизированные лотки с фруктами и овощами. И ведь знают, в какой час печься на солнцепеке - утром и вечером, когда смена идет. А в остальное время ошиваются где-то. Ох уж этот интернационализм в действии!
   Ребята, в норковых ли шапках и приталенных куртках, летнем ли джинсовом облачении, меня настораживают. У них товар дешевле и разговор разнообразнее, чем на городском рынке. Среди наших унылых фуфаек и засаленных роб торгуют, кажется, себе в убыток. А в чем выгоду ищут - вопрос.
   - Дорогой, что спросить хочу. - Я знаю. Не по адресу. - Ты постой. Может, что продашь мне. - Говорю, не по адресу.
   Извиняются. Им надо тихо вести себя. Им некуда спешить в отличие от меня. Их адрес точно не дом и не улица, как в песне. Правда, иногда они исчезают, и я до сих пор не могу разобраться в приливах и отливах их внимания к проходной.
   Наш завод им не по зубам. От наших секретов, если вынести за проходную, толк не велик. Наша продукция не основная, комплектующая. Так что автомат Калашникова даже по частям за ворота не вынести, только ствол. Но у нас есть мастера-умельцы, дефицитный металл и много кое-чего еще. Не случайно рынок у проходной держит нос по ветру, грезя о рынке оружия, рабочей силе, сырье.
   Не меньше становится людей, способных разными путями удовлетворить оружейный дефицит. Кто они в нашем цехе, насколько опасны?
   Я не успеваю ни начать работу, ни обдумать ситуацию. Меня замечает Серега Алексанян, машет рукой с дальнего конца цеха: мол, подойду сейчас. Станок он выключает.
   - На ловца и зверь бежит. - Кто звэрь?- отшучиваюсь я. - Не ты, не ты, - испуганно, в тон мне вторит он.
   Его крупное лицо в синеватой, неистребимой щетине светится щедрой, от сердца улыбкой. Мне по душе его ровная улыбчивость, готовность продемонстрировать хорошее настроение. Я не знаю, черта ли это характера или способ обезопасить себя от нападок окружающих на его армянскую принадлежность. Такой же бедолага, как и я, обитатель рабочего общежития.
   Такая его неприспособленность к жизни /не может жилье подостойнее подобрать/ меня настораживает. Как армянин, он мог бы быть более приспособляем, изворотлив и хитер среди провинциальных русаков. В его ли 25 жить в людях, киснуть у токарного станка?
   Мне не нравится его правильная, без акцента речь, наполовину состоящая из пословиц и поговорок. Для армянина со средним образованием это - перебор. Литературная речь и знание
фразеологизмов в нашей среде - разве что привилегия шпионов.
   Короче, я не доверяю ему. Он должен быть вспыльчивым, нетерпеливым и в меру непонятливым, как дитя гор. Ему надо почаще пользоваться обращением "дорогой", вводить в речь медоточивые интонации. Может, тогда я не стану опасаться его и буду с ним в меру откровенным. Впрочем, запах его потного, крепко сбитого тела дает мне хоть какой-то шанс на мое превосходство над ним. И это мирит. Кажется, и религия у нас общая. Каюсь, как православный христианин.
   - Зайди к Блинову. Есть дело. Он давно о тебе спрашивал.
   Так и хочется в сердцах выдать ему верное направление.
   Армянские глаза-маслины сверлят меня. Я отвожу взгляд. Кажется, ситуация требует подчинения. Мое подсознание шепчет: он заинтересован в том, чтобы я пошел к мастеру. Надо так надо, раз комсорг цеха сказал. Я киваю. От напряженной, застывшей в ожидании позы Сереги нет и следа. Алексанян выключает мой станок. Завидная реакция у него. Меня несколько коробит, что он распоряжается на моем рабочем месте.
   Быть секретарем комсомольской организации цеха у нас желающих нет. Не 16-летние, обрыдло на склоне комсомольских лет. Да и правила игры, которых придерживаются партийные, комсомольские активисты, не по мне. Есть в том что-то от  идиотизма: дожидаться собрания, брать слово, высказываться. Коль припрет нужда, не дожидаясь объявления повестки дня, врежем правду-матку.
   Алексанян, в компании немногословный, может быть, даже скрытный, на собраниях весь на виду, с мнением по любому поводу. Вот и нашли дурачка, выдвинули в вожди. А он себе на уме оказался, стал двух замов подыскивать. При толковых помощниках ему бы безделье. Но тут дело застопорилось. Серега так в одиночестве и отбрехивается.
   Сейчас не 37-й, перестройка. В этой очередной оттепели словоблудия хватает. Нет, мы живем без боязни и не исповедуем двойную мораль в коллективе и быту. Мораль одна - советская, но у нее хватает оттенков, особенно лакировочных. На собраниях, в трудовых коллективах простым словам и чувствам иногда придаем звучание парадности, гордости за дела и успехи, лукавим слегка. Одни больше, другие меньше. Общественная работа дает для этого широкие возможности. Тут важно чувство меры, не довести до гротеска хорошие понятия и чувства - дружбы, патриотизма и многого всего, чтоб без заламывания рук и трибунной слюны.
   У Алексаняна, когда он на виду, чувство меры отсутствует. Лепит, что услышит с трибун, по радио, вычитал из газет. А по-человечески, откровенно с ним нельзя. Вот и присматриваешься к нему. В нашей общности зверь он и есть зверь.
   Кого не выношу, так это мастера Блинова, по совместительству секретаря парторганизации цеха. Блин горелый! Добросовестно, искренне, последовательно не выношу. Его подростковой внешности, слабых плеч, задастости, очков, крысиного оскала редких зубов при улыбке. В цехе об этом все знают. С рабочими Блинов мямля. Нужно время, навык, чтобы понять его невразумительную, скомканную речь.
   Но он временами напорист, требователен. Блинову не дают покоя лавры конструктора-оружейника Михаила Калашникова. Наш мастер одержимой идеей своего, более простого по конструкции автомата. Черт дернул меня заинтересоваться этим. Пожалел блаженного. Он показывал мне тетрадь с чертежами. Схема и устройство его детища, за исключением некоторых деталей, те же, что и у знаменитого АК. На мой вкус, узлы и детали блиновского образца огрублено упрощены и потому менее надежны. Ствола почти нет. В том главная идея Блинова, не лишенная, впрочем, оригинальности.
   По его расчетам, острые нарезы в стволе затормаживают продвижение пули. Если несколько округлить их выступы, стабильности движения пуля не потеряет, а в скорости выиграет. Но вся изюминка в форме пули, позволяющей за счет особого хвостовика и некоторых выточек преобразовать неорганизованные потоки воздуха в реактивные. Хорошая дальность и точность стрельбы, как говорится, имеет место быть. Идея в конечном счете сводится к тому, чтобы создать ствол наполовину с нарезами, наполовину гладким. Это так называемые чок или получок, только не на выходе, а в начале ствола.
   Блинову понравилось, что я без насмешек, вдумчиво разобрался в его завихрениях. Видит бог, к его идее я спокойно относился, пока меня не задела. Блин горелый как-то исподтишка подсунул мне чертежи. В горячке дел я поначалу не сообразил, что к чему. Мало ли заказов бывает от наших конструкторов. Взялся за обработку и тут дошло. Но шум, как водится, я устроил для очистки совести, чтоб неповадно было. Обычная разборка в рабочей среде в форме разговора на повышенных тонах. В причины и детали инцидента мы никого не посвящали, чтоб особисты не привязались.
   Неприятно было, что чуть не провели меня как мальчишку. Да и мастер хорош. Самодельщина на оборонном предприятии! Не смотри, что ротом дышит.
   Эта досада всякий раз гложет меня, едва взгляну из-за станка на стеклянную обитель Блинова - пыльную конторку, приютившуюся в дальнем углу. Блин горелый бьется в ней, как тритон в мутном аквариуме, то дохлый, то порывистый. Вся его незатейливая жизнь на виду. А присмотришься - не прост. Кстати, его примитивное изделие легко соорудить в кустарных условиях. Так и подмывает спросить с порога: "Не ты ли, Блин горелый, отстреливал свой шедевр под шум вентиляторов?"
   Я сдерживаюсь. Мастер удивленно смотрит на нас из-за кипы папок с чертежами, каких-то конторских книг и разрозненных бумаг, скорбно горбясь за громоздким, облезлым письменным столом. Блинов явно что-то сосредоточенно искал и как бы силился понять сейчас, из-за чего не получается поиск. Ах да, его отвлекли.
   Алексанян устраивается на скамейке у входа с таким видом, что его прямой, высокий лоб занимает половину помещения. Присутствие комсомольского секретаря не будет здесь лишним.
   Когда Блинов возбужден, голос его пискляв, но четок.
   - Ты где пропадаешь с обеда? Мне за твои стволы расписываться? Мне их караулить? Полчаса они торчат в цехе. Мне уже несколько раз звонили, как обработка, будет ли план, а ты прохлаждаешься. Опять на крышу лазил? Мало тебе указания начальства, мало тебе решения парторганизации?
   Мне в диковинку слушать все это, хотя мастер прав на все сто и больше. Зазевался я после обеда. Ситуация со стволами, которые, прикрывая меня, он взял под свое крыло, знакомая. Что ж, выручил, спасибо ему. Но так надрываться. Причина явно в другом. Я силюсь понять. Но раскрасневшаяся мордочка питона, стянутая линзами, его прыгающие щеки мне мало что говорят.
   Мое молчание Блинов принимает за чистую монету.
   - Ладно, забыли. Оформляй командировку.
   Я оборачиваюсь к Алексаняну. Он многозначительно гримасничает и выкатывается из конторки. Меня оповестили, галочка поставлена.
   - Завтра с делегацией завода полетишь в Московскую область к шефам, - уточняет Блинов. - Как передовик производства. Там будет торжественное захоронение останков воинов-уральцев, наших земляков. Как никак годовщина начала войны - 22 июня.
   - А стволы? Канитель какая. Не успею оформиться. С трешкой в кармане не полетишь.
   - Забудь. Бог дал, бог взял. Сам разберусь.
   Я не успеваю раскрутить педали. Блинов окликает у двери.
   - У меня  личная просьба, - глухо говорит он, протягивая лист бумаги. На нем значится: "Блинов Степан Иванович, 1920 года рождения, деревня Ермачата Березовского района Молотовской области. Призывался Кунгурским РВК. Матрос 62-й отдельной бригады. Погиб в конце декабря 1941 года под Волоколамском. Место захоронения неизвестно."
   Я киваю без слов.
   - Летишь с комсоргом, - добавляет Блинов. - Как-нибудь справимся, не впервой.
   Кажется, сегодня я не вырвусь из пыльного аквариума. Блинов окликает еще раз.
   - Ты не видел мои чертежи? Ну те, с автоматом. Тетрадь. - Вы же сами показывали. - Нет, после. - Не видел. А что? - Пропала. Все обыскал. - Мне-то они на что?
   Он вздыхает и опять, как в ил, зарывается в бумаги.
   Из пропыленного аквариума окунаюсь в гул цеха.
   - Голосок как с попы волосок, тонок, но не чист, - блещет своим познанием словаря Даля Алексанян. Он выныривает из-за угла. Его присутствие меня раздражает.
   - Серж, я  не пойму, кто ты: заурядный токарь или подающий надежды чинуша?
   Я неправильно рассчитал. В его глазах не вспыхнули зловещие огоньки. Они не подернулись наледью ночных окон. Они светятся умом и удовольствием. Ему нравится, что так думают о нем. Значит, истина не посередине, и мне еще предстоит присмотреться к нему.
   - А на твой вкус? - Я думаю, что быть секретарем комсомольской организации цеха на оборонном предприятии - это перспективно.
   - Ты верной дорогой идешь, товарищ. Почти. Я бы про бухгалтерию не забыл. Без денег останешься.
   Тут он прав. Как говорят у нас, попу в горстку и - крупными скачками. Пробежаться по заводоуправлению - это убедиться лишний раз, кто на заводе хозяин. В каждом кабинете простоишь там, куда тебя поставят. Ухоженные, гордые девочки, восседающие за столами с застекленными фотографиями детей, собак, киногероев, не вяжутся с образом чинуши-бюрократа а ля Ильинский. Но именно они правят бал. Выписывают бумажки, украшают их завитушками подписей, торя дорогу к кассе.
   Когда я возвратился к станку, жизнь в цехе замирала. То там, то здесь стихали визги токарных станков. А вместе со звуком уходил и свет. Гасли лампы у станков. От резкого щелчка, непредсказуемо темнота накрывала перегородки участков, цепочки станков. Кое-где их полировку золотил сквозь пыльные, паутиновые окна закат.
   Я с удивлением обнаружил, что не закрыл свой шкафчик у станка, когда отлучался. Никогда со мной такого не бывало. Так крепко взяли меня в оборот непривычные, суетные дела. Стволы отправлены без меня. Резцы и инструменты, взятые на раздаче, на месте. Свои вроде бы тоже не пропали. Потом разберусь. Сейчас сдать инструмент и в душ.
   Блинов уже ушел. Его аквариум в антрацитовых отблесках вечера.
   Две-три фигуры работающих маячат вдалеке. А в основном пусто. Припозднился я нынче не в первый раз. Пусто и в душевой. Распинывая обмылки, я забираюсь в кабинку. Здесь смываются все тревоги, возвращается покой.
   После бестолково проведенной рабочей смены, калейдоскопа ситуаций, переживаний, вопросов и загадок в общежитие не хочется.
   Через опустевшую площадь у проходной, мимо полусмятых картонных ящиков, прочего мусора рыночной торговли, спускаюсь к ручью, обостряющего чувство одиночества. К сырости и запаху опилок сегодня примешан дымок костерка. На изгибе ручья, ближе к рабочим окраинам группа кавказцев, расположившись на ужин, готовит шашлыки в честь славной торговли. Среди них выделяется худощавый, как подросток, мужичок. Он жестикулирует, в чем-то горячо убеждая земляков. Странная, непонятная жизнь. Это соседство мне не по нутру. Не хочется маячить перед ними. Пригибаясь, я спускаюсь ближе к воде, но от лирического настроения и здесь не остается следа. Вид ручья, захламленного опилками и стружками, возвращает к неприятностям и загадкам сегодняшнего дня, выстрелам на крыше в первую очередь. Завтрашний день еще больше отдалит их разгадку. Командировка в Подмосковье совсем не кстати. Придется после возвращения разбираться. Не так все просто.
   Пока я глубокомысленно размышляю о жизни, ручей выносит груду мусора. На этот раз он зацепил на пилораме, помимо щепок, несколько дощечек. Одна из них грузно осела в воде, зацепившись за куст. Сейчас, голубушка, спасу тебя.
   Видно, день загадок и удивлений не прошел. У меня на руках неприметная с виду дощечка. На ее обратной стороне скобками из гвоздей прикреплена металлическая трубка. Я вырываю ее, верчу. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы распознать умело сработанный стволик под мелкашку. А что там еще? Успеваю выловить еще одну дощечку. Здесь контрабанда конструкцией сложнее - трубка с затвором, стреляющая авторучка. Вот и сознайся после, что унес с работы. В ручье выловил. Остряки-самоучки! Вечерняя прохлада не остужает желания отыскать того, кто приспособил ручей, протекающий по территории завода, для отправки опасной, преступной продукции.
   Груда мусора исчезает за поворотом. Я выбегаю на кручу посмотреть, что с ней. Давно погас костерок, исчезла компания любителей шашлыка. Было кому половить рыбку в мутной воде. Пусто на берегу. Как узнать, что выловлено, что унесено дальше? Пусто в душе. Я кидаю железки в ручей.
               
                ГЛАВА П
   У нашего завода давняя договоренность с военными летчиками. Закидывают нас куда надо. Нам надо в Москву, из которой успеть бы в дальнее Подмосковье на церемонию захоронения останков погибших воинов.
   Так просто мы улететь не можем. Это целый ритуал, продуманный парткомом завода. В нас должны укрепиться патриотические чувства. Подхватывая эстафету поколений в составе группы отъезжающих партийных и комсомольских активистов, с утра парюсь среди ветеранов. В заводском доме культуры проходит эта встреча поколений. На сцене - несколько стариков с орденскими планками. А нас с десяток человек - в сумрачном, гулком от пустоты зале. Мне бы услышать живой, незатейливый рассказ о том, как оно было на войне. А льются общие слова из газетной передовицы. Какая там связь поколений. Наловчились ветераны придавать пережитому парадный лоск. Между нами - осязаемая пропасть размером с оркестровую яму.
   Алексаняна это не волнует. Он тоже при параде: костюм и галстук. Явно не рабочей кости товарищ. Функционер. То по рядам пройдется, то за кулисы заглянет. Перешептывается кое с кем из начальства. Деловой парень, шустрый, весь в движении. Не уследить. А мне не до суеты. Я задремываю на малиновом бархате мягких и потому особенно уютных зрительских кресел.
   ...Плещутся передо мной отблески костра. В пустыне, окутанной ледяной ночью, он не только источник тепла. Костер как друг, собравший вокруг себя самых близких, самых родных. Огонь лижет сухие комочки перекати-поля, веточки саксаула, медленно въедается в облизанные солнцем лепешки аргала. Не сравнить его слабые сполохи с нашим, российским, настоянном на березе, сосне, а то и ели. А подишь-ты, манит. Собираются ребята, вылизав котелки и моторы. Есть минутка перед сном после трудов солдатских,праведных, скрипучей дороги и солнцепека, для откровения, задушевного разговора. Эту атмосферу покоя чутко улавливает Муська. Примостилась рядом. В ее крупных фиолетовых зрачках скачут искорки, передние лапы придавлены кудлатой мордашкой.
   Как всегда, бередит всем душу Генка Шпаликов. Наглядевшись на низкое звездное небо, чернота которого осязаемо наваливается на наши автофургоны, он подбирается к костру под впечатлением алмазного блеска неправдоподобно крупных звезд.
   Его, как и нас, мучают вечные вопросы. Кто вспомнит о нас? За то ли дело мы взялись?
   - Ну ты наивняк, Генка. Миссия же секретная. Кому вспоминать о нас в Союзе, кроме родных? Вот вернешься, разболтаешь военную тайну про нас, прокурор на притужальник возьмет, - говорит кто-то из скептиков. У костра невесело смеются.
   - Погоди, - Генка задет за живое. - А вдруг сообщение по телевизору о выполнении правительственного задания. Интернациональная помощь с риском для жизни и все такое.
   - Ты уже рисканул сегодня, - вставляет все тот же голос. - Черепаха на пьедестале.
   Смех звонче. Все знают, о чем речь. Сегодня Генка влетел брюхом на кромку бархана, шевеля впустую колесами. Кое-как отрыли.
   - Да ладно, Генка, о чем говорить? - успокаиваю его. - Ну шоферили, ну разминировали. Обычная мужская работа. Не песни же слагать.
   - А про Афганистан вспоминают. Награды, льготы, встречи друзей. О нас забудут, - словно жалуется кому-то Генка без обиды, утвердительно. 
   Мы пожираем взглядом отчаянные метания обреченного огня, напряженно вслушиваемся в его ослабевающее потрескивание. В неожиданно вспыхнувшем разговоре не разогрелись слова и чувства. Пометались и затухли. С саксаула, как и с наших нынешних дорожных впечатлений, какой навар?
   Кто вспомнит о нашей войне? Кому в Союзе нужна эта Ливия?
   Время расходиться.
   - Нет, ребята, мы должны помнить, - говорит замполит Калабушкин. - Все может с нами случиться. А дело наше мужское надо выполнить, хоть кровь из носу.
   От угасшего ли костра, ночной стыни стылой, или от слов замполита у меня мурашки по коже. В легком ознобе позевывает и Генка. Расходимся по машинам на ночлег, каждый со своей мыслью о вечном. Она незатейлива, проста: домой хочется вернуться живым и здоровым. Пусть помнят о нас те, кому повезет.
   ...После славословий в зале по сумрачным лестницам ввинчиваемся в подвальный этаж, дружно вваливаясь в заводской стрелковый тир ДОСААФ - тоже центр нашей патриотической жизни. Здесь просторнее и ярче, несмотря на низкие потолки. Дядя Леша, председатель нашей оборонной организации, показухи и освещения не жалеет. Его называют Леша-мотоциклист. Бывший спортсмен-гонщик по льду, он отошел от этих дел по относительной дряхлости лет и умудрился увести от ледового риска на покой заводских спортсменов. С десяток находящихся в его ведении мотоциклов он выпускает в свет в особо торжественных случаях. Украшенные флагами, они проходят мимо городских или спортивных трибун как символ мнимого величия. Мальчишкам-заводчанам, увы, недоступны, поломают еще от усердия и излишнего внимания.
   Для показухи и тир. Настреляться вволю можно на заводском полигоне. А досаафовский тир давно превратился в музей, а также объект для показушных встреч по обмену передовым опытом тироустройства. Леша-мотоциклист не без нашей, комсомольской помощи умудрился так оборудовать подвал, что знающие люди уверены: Тарковский снимал свой "Солярис" именно здесь. В стекле и пластике кабинка тренера. В марьяжных тонах - линия огня. Новичку поначалу кажется, что он в салоне мягкой мебели и мягкой игрушки одновременно. Бьет по глазам побелкой, различными подсветками, разнообразием стационарных и подвижных мишеней следующий зал, в котором вообще-то должны пули летать, а не экскурсанты прогуливаться.
   Леша-мотоциклист бережет свое хозяйство. У него не наследят, даст отворот поворот под разным предлогом. Правда, бывают исключения, общегородские и районные соревнования. Народищу, толкотни, гари. Вот это для дяди Леши зубная боль мирового масштаба. На месяц сваливает на больничный. Для фронтовика вещь позволительная. Впрочем, фронтовиком Леша-мотоциклист считать себя поначалу отказывался. Мальчишкой застал войну в победном 1945-м. В качестве чертежника-планшетиста набирался фронтового опыта по заточке карандашей в освобожденном задолго до него венгерском городе Секешфехерваре. С тех пор пронес через всю жизнь тягу к канцелярской аккуратности и стрелковому оружию, которого тогда и в руках-то не держал.
   Я после армейской службы автомобиль терпеть не могу, хлебнул лиха по ступицы колес и защелку капота. Лямка от оружия тоже шею намозолила, но к самозарядному карабину Симонова, первому моему "стволу", и к автомату Калашникова модернизированному - почтение до сих пор. Тоже надоели, но в Ливии они были лучшей страховкой человеческой жизни. Такое помнится, хотя оружие в наших повседневных заводских делах - вещь примелькавшаяся. Ее и производим.
   У Леши-мотоциклиста не то. Любит на оружие поглазеть, погладить ствол и приклад. Долгое время спортивный калибр-"мелкашка" его, приверженца платонической любви, раздражал. Шефы из Подмосковья помогли ему насытить музейную экспозицию и тир солидными находками с мест боев. И теперь под музейным стеклом и в оружейных шкафчиках красуются наганы, пистолеты ТТ и маузер, винтовка Мосина, автоматы с магазином-диском.
   К такому шкафчику подходим и мы. Леша-мотоциклист морщинит бульдожье лицо, словно стесняясь, горбит дородное тело, нависшее над стайкой высохших, скрученных табаком и болезнями ветеранов. Он весь светится. Пришел его контингент, который любит постоять у витражей, стендов, шкафчиков, удариться в воспоминания и по-детски забыться. Умело подталкивая и направляя от стенда к стенду, Леша-мотоциклист подводит стариков к заветному шкафчику. Увидеть, как они любовно гладят стволы и приклады, напоминая этим его самого, нет более высокого наслаждения для еще крепенького, в теле и сытости досаафовского функционера.
   Любовь ветеранов к оружию известна. Я их понимаю. От таких аккуратно смазанных, под завязку заправленных патронами машинок зависела жизнь собственная и жизнь чужая. Божьи одуванчики оружие крепко держат, прицел не собьют и вещь не испортят.
   Серега Алексанян и здесь первым подсуетился. Подобрался к оружейной пирамиде, вытащил автомат с диском, пока разрешают. Кивнул поверх голов мне. Мол, ну что ты растерялся, подгребай сюда. Я нехотя проталкиваюсь сквозь суету и галдеж. Он сует мне прикладом: "Держи ППШ."
   Меня коробит его манера обращаться с оружием. Замполит Калабушкин, сам в прошлом фронтовик, учил нас по-фронтовому, крепко держать оружие. Для него автомат не товар с полки, который передают осторожно, не подпортив вида. Калабушкин передавал автомат броском, мы подхватывали его на лету, с непривычки сбивая в кровь пальцы. Недоумевали по первости, что за необходимость бросаться таким предметом? А после фронтовая наука доходила до каждого. Бросок - это как проверка, что крепко держишь оружие, тебе можно доверять. Подхватив оружие на лету, уже не выпустишь его из рук, не оставишь по оплошности и не передашь случайно в чужие руки.
   Эта штука, переданная мне Алексаняном, знакома мне в основном по музейным образцам. Стрелять почти не приходилось.
   - Какой же это ППШ? Дегтяревский автомат, ППД.
   - А какая разница? - равнодушно пожимает плечами Алексанян и зарывается в толпу гостей.
   Оба автомата, а точнее - пистолета-пулемета, легко различимы по ствольной коробке. У ППД это - грубая трубка с пробкой-заверткой, а у ППШ - изящная штамповка. Он технологичнее в изготовлении. Меньше деталей и фрезы, больше штамповки. Проще в сборке, хотя по нынешним временам и тот и другой корявы и тяжелы. А уж диски снаряжать - мука вечная. Бывает, спиральная пружина, срываясь, бьет по пальцам, до сустава ноготки срезает. Было дело, испытал. Принимали как-то на заводе областное комсомольское начальство, устроили гостям стрельбу из оружия времен Великой Отечественной. Сам снаряжал вот такой же ППД, умело отреставрированный, с нашим "лайнером"-стволом. Металл хранил "родное" воронение. Даже приклад свой был. А что ему в торфяном болоте сделается? Торф, случается, древесную и костяную основу луков сохраняет для потомков. С железом хлопот еще меньше. Отрыл, вычистил и шмаляй, если патроны не отсырели. ТТ-шный 7,62-миллиметровый патрон, пригодный для ППД и ППШ, у нас на заводе в ходу. Вневедомственная охрана его в ствол загоняет.
   Довелось мне выпустить очередь из ППД на заводском полигоне. Хорошо машинка работает, как часики. Отдача, благодаря весу, массивному прикладу, незначительная. Многое от ствола зависит. Оружейная сталь, обработка - это моя стихия. Тут я готов, подобно ветеранам, забыться с любимой стреляющей игрушкой, пока не отвлекут, не выведут из транса.
   Чем дольше у меня в руках ППД, тем больше беспокойства. Что-то в нем не так. Он изменился. Несмотря на новизну ствола, свежую обработку и нарезку, он меня слегка раздражает. Я бы иначе, аккуратнее его обработал. Шлифовка прошла бы без едва заметных глазу царапин и полос. А о край ствола у меня карандаш не заточишь. Без заусениц и острых краев делаю.
   Алексанян тянет меня за рукав. Ветераны после осмотра реликвий разоружаются. Массовая сдача оружия заканчивается, а я никак не могу прийти в себя, сформулировать навязчивую, неуловимую мысль. Где-то в подсознании она сжигает меня. Наконец, до меня доходит, что ствол, грубо, неряшливо сработанный, непригоден для стрельбы. Сбоку он специально просверлен. Такая метка у учебного и музейного оружия.
   В это трудно поверить, потому что в заветном шкафчике у Леши-мотоциклиста только действующие стволы. Особый статус завода распространяется и на его досаафовский стрелковый тир. Оружие времен минувшей войны здесь - исключение из правил, потому что под жестким контролем и надежной охраной.
   Леша-мотоциклист буквально выцарапывает у меня автомат. Он прав. Пора двигать к его заветным кабинкам, мягким матам и креслам, расцвеченным мишенями его подвального шоу. Взглянуть на чудо-тир и умереть. Париж не в счет.
   Пока наш ветеран-любитель любовно, без суеты ставит в оружейную пирамиду ППД, с трудом пристраивая в ячейку жесткий, неподатливый ремень, успеваю пройтись по всему ряду оружейной коллекции. Выхватываю один автомат и клацаю затвором, другой. Так все пять попеременно, и получаю по рукам от их хранителя. Моя шалость, мальчишество в этой торжественной обстановке не позволительны, как насмешка над ним. Он в курсе, что его так называемая штабная культура, слава аккуратиста - хороший повод для насмешек, беззлобного балагурства.
   Какие к черту насмешки! Полная замена стволов. Все испорчены боковой сверловкой. Мне по роду профессии трудно смириться с сознательной порчей этих изделий. На самом же деле, сколько подобного железа сминается правоохранительными органами после изъятия с пропиской на переплавку. Но эта ситуации попахивает махинацией, подлогом. "Стерилизованные" стволы по качеству обработки были далеки от совершенства и, судя по моему экспресс-осмотру, никогда не использовались по назначению, хотя кто-то и пытался привнести в их облик потертость и затасканность. Короче, это не прежние, пригодные для стрельбы стволы, а грубая подделка. Произведена полная замена действовавших столов. Куда ж они делись?
   У меня не нашлось возможности спросить нашего досаафовца об этом. Сегодня он в испарине и суете. Задумавшись, я сам невольно оказываюсь в роли ветерана, по дряхлости неориентированного в пространстве и времени. Закрыв шкафчик, дядя Леша подталкивает меня к остальным.
   Для нас ветераны были случайным и немного досадным довеском на пути к другим, более важным делам. Пообщались, отметились и - на аэродром. А я приобрел очередную головную боль.
   Вполне вероятно, что милицейское начальство наконец-то подобралось к нашим реликвиям и провело в соответствие с музейными нормами "оскопления" грозного оружия. Но сам метод "обрезания яиц" мне показался сомнительным. В недрах ДОСААФ грубая замена новеньких, не выработавших установленные ресурсы износа стволов на дешевку идет по другой "бухгалтерии", не по бумагам нашего цеха.
   А это дает широкий простор для приписок и списания на выбраковку.
   Кто стал владельцем готовеньких стволов? Этот вопрос мучил меня среди неонового шабаша в тире-подземелье, по дороге на аэродром. Да и вообще в дороге.
   Я не люблю самолет. Воспарив над землей, человек искусственно преодолевает природный запрет. Случай, забирая человеческие жизни, всякий раз предостерегает нас. А мы не боимся предостережений, пока случай нас не коснется.
   Я потерял родителей в авиакатастрофе. Меня сжигало африканское солнце, а я страдал от невозможности обменяться весточкой с родителями. Мысленно я разговаривал с отцом, не ведая, что он и мама сгорели в воздухе спустя неделю после моего отъезда в длительную командировку.
   Отец много рассказывал мне о деде-оружейнике, о заводе, своей работе. Рождение ствола от ковки до шустовки я прочувствовал еще в детстве каждой клеточкой своего сознания, следуя за отцом из цеха в цех. Позднее он раскрывал мне приемы обработки металла. Попутно, учась в профтехучилище, я листал учебники и дивился тому, как отличался язык науки от отцовского. Проточка, срез, шустовка - эти обыденные понятия он обволакивал нежностью, лукавством, иронией. Они жили сами по себе, по своим законам, которым без грубого вторжения и должен был следовать мастер.
   "Веди резец мягонько, почувствуй силу железа-стали, нащупай момент, когда совладать с ним," - говаривал отец. Я не принимал эту нелепую, нарочито простоватую манеру объяснения. В быту отец был грубым материалистом и нежностей не терпел, а в работе вроде бы подстраивался под старинный мастеровой сказ. Но ерничанья не было. Так изъяснялся дед, так повелось в среде уральских мастеровых.
   Давние традиции мастеров материализовались в делах, словах, звуках, ощущениях. Выбей из этой обоймы родственников хоть одно поколение, распадется связь времен, утратятся секреты мастерства. Я лишь малой частичкой души уцепился за эту кручу, рассчитывая, что отец будет подталкивать, пояснять и направлять. А получилось иначе. Нелепая случайность, гибель родителей, выбила из-под меня основу для профессионального роста, родительскую опеку. Вместо отцовского опыта за дело взялась интуиция, подтолкнувшая меня к эмпирическому повторению пройденного отцом.
   От той авиакатастрофы содрогнулся мир моих надежд и исканий. Барак, в котором я родился и вырос, давно снесли, до моего возвращения из африканской командировки. На его руинах развеялся нехитрый родительский скарб, даже семейных фотографий не осталось. Я с трудом восстановил прописку и устроился на завод и в общежитие.
   Но оказалось, что пока меня учил уму-разуму замполит Калабушкин и морочил мне голову Генка Шпаликов, рухнуло нечто большее. Другой стала страна, шагнувшая в перестройку. Обветшали прежние понятия дружбы, интернационализма, светлого будущего. Во всяком случае больше оттенков стало в словах и поступках людей, отчего тревожнее становилось на душе. Наша саперная "война" в Ливии приучила нас к ясности в словах и определенности в отношениях, а по сути - понимания с полуслова. Лукавить невозможно, когда рискуешь жизнью.
   А мирная жизнь мне, как российская действительность вернувшемуся из-за границы князю Мышкину, предлагала двойные стандарты, двойную мораль. Так ли уж нуждались мы во встрече с ветеранами накануне отлета? Без откровений, суетливо - разве так укрепляется связь поколений? Об этом я поразмыслил, пристроившись на боковом сиденье в самолете, когда шла погрузка ящиков, коробок, разборной мебели, сумок, свернутых ковров. Эта невообразимая, таинственная груда вещей, размазывая нас по стенкам, сооружалась по середине самолетного чрева. Потом на нее набросили сеть, концы которой намертво затянули специальными креплениями.
   В сумятице моих размышлений вихрились не только личные горести, сожаления. Не давали покоя свинцовые отметины, обнаруженные на крыше цеха, пропавшая тетрадь Блинова, контрабандные стволы, выловленные в заводском ручье. А тут еще новая тревога - в тире непорядок. Где-то гуляют стволы от Шпагина и его сродственника Дегтярева.
   Я присматриваюсь к моей новой компании. В основном молодые парни-работяги, счастливые возможностью побывать в столице, прокатиться в Подмосковье. Среди наших особняком маячит секретарь заводской парторганизации Новиков. Я лично не знал его раньше. Не было случая пообщаться теперь. Кабанистый, лощеный дядька с рыбьими глазами. Алексанян возле него как рыба-прилипала.
   При погрузке в самолет я потерял Алексаняна из виду. Он напомнил о себе, когда вторгся в мою полудрему, опустив рядом две тяжелые сумки. В продолговатой что-то переливчато звякнуло. Другая отозвалась скрежетом металла.
   - Это - Новикова, - Алексанян кивнул на продолговатую. - Попросил донести. Здесь подарки шефам.
   Я долго шел по следу, чтобы сделикатничать сейчас и не наступить на хвост. Иногда импровизированное вранье - лучший помощник интуиции. Мне надо было проверить свои страхи и сомнения, поэтому закинул наживку: "Какие подарки? Ты проверку перед погрузкой прошел? С оружием на борту."
   Нужно быть Серегой Алексаняном, чтобы не дать себе заснуть в стрессовой ситуации.
   - Ш-ш-ш, сказано для шефов, - он перешел на доверительный шепот. - У нас договоренность с ними, пару стволов для военкомата везем, там попросили, все устроено, законно.
   Алексанян не обременил меня подробностями. Завидев Новикова, слинял к нему. Возбужденное наушничество принесло ощутимые плоды, вернее раскрасневшийся плод в виде секретаря парторганизации. Утопая в крупной сетке, стиснувшей груз, как в капканах, он все же протиснулся ко мне и, ухватив за рукав, принялся объяснять, как надо держать язык за зубами. Идущий от него запашок лука и водки яснее ясного объяснил причину его задержки к трапу: с ветеранами прощался.
   Я недолго принюхивался. Запустили двигатели. Их раздирающий внутренности звук перекрыл наш разговор. Я лишь недоуменно пожал плечами. Не хотелось попасть в разряд не угодных. Мало ли кто что везет. На месте разберемся.
   Я не люблю самолет за взлет и посадку. Много кой-чего передумаешь, прежде чем убедишься, что жив остался. В дороге, если не у руля, я сплю - привычка с армейских времен. Так поступил и на этот раз. Три часа как мгновение. Еще немного и мы - в водовороте столичной жизни.
   Отколовшись от компании, еду с Алексаняном к его родственникам. Надо забросить вещи.
   В метро мы тараним пассажиров тяжелой сумкой, подхваченной с двух сторон. Металл, запакованный в ней, скрежещет и пощелкивает.
   - Вот куда попадают забракованные стволы, - говорю я.
   У Алексаняна на все готовый ответ: "Добавь еще банки с грибами и вареньем."
   Его пристрастие к солениям и консервам известна всем в общежитии, где он выбил себе отдельную комнату, насытил уютом, чистотой и дорогими вещами. Тем не менее он на виду, душа постоянных обитателей общей кухни. Чистенький, иссиня выбритый, во фланелевой клетчатой рубашке, Серега здесь по-домашнему тих за кастрюлями, сковородками и трехлитровыми банками. Я редко попадаю на кухню. Но мне приятно наблюдать, как он тщательно, со вкусом стерилизует банки, обрабатывает ягоды, огурцы, грибы. Урал богат на дары природы и дач, называемыми здесь мичуринскими садами. Армянская натура не упустит личную выгоду в новой обстановке, поменяв кавказские горы на уральские.
   Об этом хорошо думается в столичной сутолоке, среди затылков, локтей и сумок. Мы трясемся в вагоне метрополитена в час пик. Высокий лоб Алексаняна прорезан глубокими морщинами, обезображен испаринами. Серега устал, вымотался в дороге. Нельзя все время казаться, надо и быть в своем естестве. Сейчас именно тот случай. Серегино естество, запрятанное в столичную толпу, несмотря на внешнюю расслабленность, чем-то встревожено. Я почему-то уверен, что не тычки с боку, не борьба за пространство и удобную позу в переполненном вагоне причины его испугов, сомнений и вздохов.
   - Вот бы оказаться сейчас в нашем цехе, - говорю я. - А лучше - на крыше цеха или у ручья.
   Алексанян, закатив глаза, осуждающе качает головой. Нормальная реакция на провинциальный идиотизм. Среди столичной публики не место откровениям, выложенным спроста.
   Я намеренно сказал то, что сказал. Он отреагировал так, как и должен был. Причем здесь крыша и ручей? Но мы, хочется верить, поняли друг друга. Он должен знать, что я знаю больше, чем он предполагает. О нем, если он другой, чем кажется. О его делах, если они у него другие, темные, тщательно скрываемые. Если это тот, кого подозреваю, пусть поволнуется и проявит себя.
   Какая-то станция метро, сквер. Я жду его на лавочке, а он исчезает в проулке, нагруженный сумкой и баулом. Вместе возвращаемся в гостиницу, чтобы с утра - в Подмосковье, на церемонию захоронения останков погибших воинов. У дорожной нервотрепки одно существенное преимущество - спишь потом до бесконечности.
   На следующее утро наша компания отправляется в отдаленный подмосковный район на специально выделенном "Икарусе". Впереди масса протокольных встреч, мероприятий, среди которых главнее всех могильное. Иногда полезно оглянуться, не в переносном, а прямом смысле заглянуть назад. В течение двухчасового пути я это делаю неоднократно и не ошибаюсь в прогнозе. За нами неотступно следует серая "Волга", взявшая старт от гостиницы. В ее плотной компании пассажиров выделяется худощавая фигура. Эту личность с обманчивой подростковой внешностью я где-то уже видел. Не у ручья ли за поеданием шашлыка? Бред какой-то. Если на счет ручья Алексанян не прав, то с крышей не ошибся: моя поехала. Харю надо было давить, как все, а я не выспался, катаясь в метро.
   Промелькнули за окном "Икаруса" индустриальные пейзажи Москвы. Леса Подмосковья для меня после Урала как промытая до изумрудного цвета трава после дождя. Я привык к бугристой и немного мрачноватой лесистой местности. Сосны придают ей вселенский размах, ели - мрачноватую таинственность. А в Подмосковье зеленый свет разлит по равнине, немного однообразной, на мой вкус. Просветляют мысли и чувства чистенькие березы, источенные осины, потревоженные ветром серебристая листва тополей и ольхи. С этим настроением очищения и покоя я въехал в райцентр Лотошино.
   Нашу делегацию тепло приняли в райкоме партии. Подобного рода здания всегда отличает глаз приезжего. Среди архитектурного блеска и нищеты любой административной единицы Союза - от поселка до республиканского центра - величественные, чистенькие, ухоженные здания партийных органов всегда будут лучшим напоминанием о том, что светлое будущее не за горами.
   После черных, дряхлеющих изб Урала подмосковный поселок разноцветными домиками, обшитыми тесом, заасфальтированными улицами, а также компактностью показался мне тихим американским городком. Можно расслабиться: погонь, стрельбы, а тем более взрывов не будет. Однако серая "Волга", юркнувшая на задворки райкома, такой уверенности не придала.
   Через пустынную площадь без пары коз и выводка куриц из старых, добрых времен, по тихой улочке, лишенной лопухов, нас провели в райвоенкомат. До войны здесь размещалась поселковая школа. Одноэтажное кирпичное здание уцелело в ходе зимнего наступления советских войск. Во дворе школы стоял подбитый немецкий танк. В первые дни после освобождения мальчишки любили лазить по нему. Позднее обнаружилось, что танк заминирован. Слава богу, пронесло. Здание отстроили до двухэтажного. Об этом нам рассказал военком майор Евсюков, крепыш с округлым личиком. Мы не засиделись у него в кабинете, а растеклись по вестибюлю, осматривая музейную экспозицию с фронтовыми письмами-треугольниками. Под отдельным витражом красовалась парочка маузеров, выщербленных ржавчиной, но старательно ошкуренных. Другие экспонаты лишь отдаленно напоминали грозное оружие. Особенно плох был наган, спекшийся кусок ржавчины. Оружие в районе находят и сейчас: в лесах, болотах, по берегам речушек, где прячутся в лопухах, мать-и-мачихе обвалившиеся окопы. Некоторые находки, судя по экспозиции, поддаются восстановлению.
   Почувствовав наш неподдельный интерес, Евсюков завел нас в кабинетный предбанник к встроенному шкафу. Белесым бровям и округлым глазкам военкома не усидеть от радости и возбуждения. Шефам с Урала приготовлен сюрприз, от которого мы отшатнулись. На полках аккуратными рядами покачивались изъеденные ржавчиной 45-миллиметровые снаряды, патроны к крупнокалиберному пулемету, а также минометные мины лопаточного калибра. Была в войну такая саперная лопатка для запуска мин из окопа в окоп с сомнительной точностью, по существу аналог ручной гранаты. Очень опасные и непредсказуемые находки.
   - Имеем и это, - хлебосольство военкома не знает границ. - Найдено на полях во время сельхозработ. Звонили саперам в Московский военный округ. Выехать к нам не могут. Не справляются. Сплошные выезды на разминирование. Вне графика выезжают только в экстренных случаях. А у нас вроде как не срочно. Как же не срочно! В прошлом году на уборке картошки один московский рабочий железяку откинул, осколками по мягкому месту прошлась. В колхозе сварщик вздумал снарядик автогеном резать, едва уберегся от взрыва.
   Мы спешим выбраться из закутка. Вот и танк заминированный ничему не научил, и эти нелепые случаи. Каждое поколение с надеждою на авось учится на своих ошибках.
   Отправляемся в местный краеведческий музей, расположенный на втором этаже в лабиринте служебных комнат районного дворца культуры. Наши вздыхают и ахают возле кабаньего и лосиного чучел. Я останавливаюсь у очередной груды ржавого железа. Изъеденные осколками и временем каски, покалеченные стволы, другие фрагменты винтовок, пулеметов, полые корпуса минометных мин - это нагромождение соседствует с интерьером Вечного огня. Под жестяную, в золотистой краске звезду подведен старый фен. Его хриплый, пробуксовывающий электромотор при включении выдувает красные и желтые ленточки, обозначающие огонь. При этом военный металлолом вибрирует, дребезжит, постукивает, как вагон в пути. Ржавым каскам неуютно на винтовочных и пулеметных стволах. Они съезжают вниз, чтобы отыграться на ржавых гильзах, снарядных стаканах и минах. Ржавый, ребристый каравай торчит среди них незаконченным шедевром противотанковой мины. В Ливии с подобными мне пришлось изрядно повозиться.
   Я инстинктивно подхватываю добившуюся своего немецкую каску. Она соскользнула по развороченному кожуху "Максима" и устремилась на ржавый каравай. На основе какого опыта звуковых, зрительных ощущений, сплетения обстоятельств, случайностей и закономерностей срабатывает наш инстинкт самосохранения? Ему я доверял всегда. По наитию, сотканному из воспоминаний, сегодняшних впечатлений, минутного любопытства и постоянных опасений я заслонился от гибели. Ржавый каравай с ребристыми краями был противотанковой миной со взрывателем. Сплошная ржавчина кого-то ввела в заблуждение, что находка неопасна. Каска едва не выпала из рук. Заблуждаться на счет ужасающих последствий возможного взрыва мне бы уже не пришлось.
   Бестелесной поступью я ретировался в соседний зал.
   - Военком, уведите людей из музея.
   Военком мячиком с белесыми бровями и ресницами резко откатился от меня. Охотно верю: мой вид соответствовал стандартам послепоносного измождения.
   - В соседнем зале противотанковая мина со взрывателем. Надо осторожно пройти. Пусть поторопятся.
   Я остался. Майор тоже не решился уйти. Он молчаливо поглядывал на меня, сопел, переминался. Сейчас бы струйку пустить над унитазом.
   - Что делать будем?
   Он не знал. Жалко было его. Такой торжественный день. Так хорошо начиналось.
   - У вас есть опыт работы с боеприпасами и всем этим?
   У него не было. Я сказал, что у меня есть. Он надеялся на меня.
   - Давайте сделаем так. Выносим осторожно. Надо бы ее где-то на улице оставить, в глухом месте, но недалеко. А там что-нибудь придумаем.
   Я нес, майор открывал многочисленные двери, предупреждая о лестничных изгибах. На улице у единственного перекрестка со светофором повезло, зажегся зеленый свет. Мы отнесли ее в спортивный городок, за военкомат. Место безлюдное, гаражи, изба в низине. Если что, только крышу у избы разнесет, ну и то, что немецкий танк не докончил со школой. Я положил мину на асфальт, у военкоматовской стены. Лежала в музее, каши не просила. Пусть на солнышке пожмурится.
   - Майор, надо бы обеспечить охрану. Дай толкового человека, позвони в милицию и действуй по распорядку, митинг все-таки и мероприятия, а мы тут сами все обмозгуем.
   Вот и майорами покомандовать довелось. Он подослал прапорщика. Неприметный дядька в годах, лобастый. Китель в морщинах-трещинах, брюки на коленях пузырятся. Обычный районный стандарт помощника военкома. К тому же, из деревенских молчунов. Поговоришь, когда под боком такое.
   Следом с мигалкой и жуткой сиреной прикатил милицейский УАЗик. Нелегкая принесла. Старая военкоматовская стена милицейские децибелы выдержала. А могла бы мину накрыть по ветхости. Значит, жить будем.
   Из машины кавалерийской походкой выскочил полковник, начальник местного РОВД, назвался Василием Ивановичем. Втроем осмотрели находку. Перспективы полковнику не понравились.
   - Ты что, парень, наделал? Сейчас люди на площадь соберутся. митинг будет. А ты мне мину замедленного действия под нос, - постоял, покряхтел. - Надо везти куда-то и рвануть. Другого не предвидится. Займешься? Евсюков тебя рекомендовал.
   Полковник опять покусал губы, пощелкал досадливо пальцами.
   Столько на нем сегодня завязано. Отлынивать от основного мероприятия ему не резон.
   - Ладно, рискнем.
   - Гость не гость, приходится вас впрягать. Машину, охрану я обеспечу, а в остальном - дядя Костя выручит.
   Василий Иванович кивнул на прапорщика и исчез. Дядя Костя не возражал.
   - Есть куда везти?
   - Найдем. Хорошее место, ни души. Рванем в карьере. Там и лес рядом. Осколки - в глину или по ветвям. Было бы чем подрывать.
   - А нет?
   Он развел руками.
   - Удивляться не будете? - Наудивлялся за свою жизнь. - Пошли по магазинам.
   Оставив сержанта-милиционера с переносной рацией прислушиваться к мине и отпугивать зевак, мы пошли за покупками. Меня интересовал хозяйственный магазин. Понадобилась оконная замазка, стиральный порошок, бутылка ацетона, краситель. Из подсобки по просьбе дяди Кости мне вынесли небольшую упаковку химудобрений. Пригодилось еще кое-что по мелочи из химикатов. А потом мы зашли в универмаг. В отделе детской игрушки дядя Костя раскошелился, опережая меня, на парочку радиоуправляемых моделей автомобиля. По репликам продавщиц я понял, что прапорщик одинок, живет в деревне. Не иначе к вдовушке с ребенком подарками метит.
   На площади к тому времени было не протолкнуться. Лилась музыка из динамика, звучали хорошие фронтовые песни. Случай в музее никого не встревожил. Не стали нервировать людей и срывать митинговое мероприятие. Оно правильно.
   Когда пришло время речей, наши дела были в самом разгаре. Уединившись в одном из военкоматовских кабинетов, оборудованном под фотомастерскую, я закатал рукава. Мои познания, а также некоторый армейский опыт позволяли слепить из обычных материалов бытовой химии взрывоопасные вещи.
   Я убедил дядю Костю подорвать вместе с миной и весь старый запас из военкомовского шкафа. С этим расчетом я и приготовил взрыватели, накладные заряды. Дядя Костя недоверчиво следил за моими приготовлениями, рассчитывая на розыгрыш. А потом уверовал.
   - Радиоуправляемый взрыватель сделаем?
   Я вынужден был разочаровывать его. Сделаем взрывы по проводам. Радиоуправляемый предполагает большой риск. Детские игрушки, они не для серьезных игр. У купленной модели радиосигнал слабый, метров на десять от силы. Зря дядя Костя раскошелился.
   Вывозить взрывоопасное железо лучше на песчаной подушке, в грузовике. В местном тепличном хозяйстве, куда позвонил прапорщик, нашлось несколько ящиков с торфом. Одолжили там и грузовик.
   В начале следовало погрузить ржавую мелочь из военкомовского шкафа. За ней вызвался дядя Костя, но мне хотелось ему помочь. Створки шкафа жалостливо скрипнули. На полках - пусто. На челе военкоматовского прапорщика - ни тени мысли. А мне знакомая мне с детства картина вспомнилась - "Опять двойка".
   - Из райкома с вами тут топтались, - наконец, предположил он. - Инициатива, известно дело, наказуема. Не надо было гостям боеприпасы показывать. Вот и сплавили с глаз долой, втихую.
    Хорошо сказал, сообразил. Нам проще. Осторожно погрузили мину. Водитель не вышел, жмется за баранкой. Дядя Костя растирает розоватые прожилки морщин на лбу, чем-то озабочен. Стрельнув наскоро засмоленную сигаретой под ноги, выдыхает:
   - Кого в кузов?
   - Гостю верхнее место. Далеко трястись?
   - Тут рядом, за Андрюшково.
   - Тогда за дорогой присматривайте, а я прослежу, чтобы пассажирка не выпала.
   Он облегченно вздыхает. Заскакивает в кабину ЗИЛа и по привычке, отличаемой нашу советскую общность, с силой хлопает дверцей. Нашу отечественную только так и уговоришь закрыться, методом вышибания окон.
   - Вы бы там полегче, и по дороге тоже, - перегибаюсь через борт. Классная была бы картина: мой зад с ногами вдребезги, а оставшаяся половина с кровавой начинкой на подножку ныряет. Так этой ржавой голубушке размечталось. Не дождется. Хлопок дверью ее не возбудил.
   Сверху мне хорошо видно площадь, безликие кучки митингующих в кумаче, чистенькое здание райкома, серую "Волгу", флегматично отнесшуюся к моему отъезду. Задворками мы выныриваем на огибающую поселок дорогу, на которой мы одиноки. Впереди синим светом хлещет по глазам милицейский УАЗик.
   Местное начальство мудро поступило. Не надо возбуждать общественное мнение, привлекать внимание зевак. Осторожность - основа спокойствия, а потом как рванем. Х-ха!
   День в разгаре. Солнышко ласково припекает. Недаром его наша живность любит. По кустам посвистывает, выщелкивает и фьючит, радуясь вдобавок голубому небу и зеленой траве. А у меня тяжесть на плечах, словно день на исходе, я под асфальтовым катком побывал и нет в жизни счастья.
   Через полчаса длиною в вечность, согласно скорбному ритуалу, сворачиваем на грунтовку, УАЗик робко пристраивается сзади. Взбили пыль колесами и съехали у лесочка к кустам. Дядя Костя вышел, пометался вдоль них, задумался. Прапорщикам идет, когда они задумываются.
   - С дороги сбились? Здесь и заночуем, - я пытаюсь ускорить мыслительный процесс.
   - Все в порядке. Тут карьерная вырубка. Сразу отнесем или проверим, есть ли кто?
   Вдвоем, милиционер и водитель грузовика не в счет, без оцепления, тщательной подготовки - как все у нас по-топорному делается.
   - Лучше проверить. Грибникам наш способ добычи мухоморов не понравится.
   - Тогда вы слева по краю, я - справа. Вон у тех сосен встретимся.
   Инициативный прапорщик, командует, но и я не лыком шит, как вставил бы митингующий сейчас Алексанян. Советую сержанту-милиционеру покормить комаров у машины и за пассажиркой присмотреть.
   Прорвав придорожные кусты, я почти проваливаюсь в приличную котловину, окаймленную лесом. На несколько сот метров вширь и вдаль тут поработали бензопилы, трелевочная техника. Успела попотеть и корчевка. А потом люди забыли, для чего все это делалось. На костях хаоса из пней, вздыбившихся корней, неподобранных стволов, а также перемешанных с глинистой почвой ветвей вытянулась молодая, уплотненная поросль. Деревца сорной ольхи, черемухи, приблудившихся тополей и березы облюбовали центр котловины. Досталось от природных щедрот и окраине. Я с трудом пробирался по корням и веткам, вышел на полянку, густо поросшую травой, и на мгновение забыл, для чего я здесь. Если бы не комариные атаки, радоваться бы жизни без роздыха, глотать ароматные запахи созревающих лесных трав и цветов, жмуриться на солнце. Жить - такой простой смысл у жизни, а мы все усложняем.
   Впереди в десятке шагов сквозь зеленый частокол трав кто-то смотрит на меня. Серая морда по-волчьи опущена, взгляд из-под лобья. Изучает, с какого края куснуть. Я шагнул поближе для острастки. Серое тело шарахнулось в гущу трав. Сбоку еще одно метнулось. Они напару ринулись в глушь, звучно, грубо фыркнув напоследок. Этот звук вынудил меня качнуться на полусогнутых. Волки! Летом они смирные, побаиваются человечину кушать. Я
запоздало припомнил, что в траве угадывались скрещенные заичьи уши. Страх все впечатление перетасовал на свой лад. Зайцев испугался.
   Попались мне лосиные лежки, свившаяся в хоровод, основательно примятая трава. Затрещали кусты. Не иначе исполнительный прапорщик раньше времени пробрался ко мне. Я остановился. Сбоку в облаке мошкары вышел лось. Рослое чудовище с черными боками. А почему не коричневый? Влажная морда на меня нацелена. Я замер. Зверь равнодушно потыкался по сторонам. Меня не усмотрел. Я шевельнулся. Он вскинулся в испуге и, красиво покачиваясь в густой зелени, как на морской волне, скрылся в чаще.
   Я рассказал о своих впечатлениях дяде Косте, встрече с которым у намеченного ориентира я обрадовался.
   - Этого добра здесь хватает, - согласился он.
   В округе было пусто. Человек сюда не сунется: наворочено, накорчевано, переплетено - черт ногу сломит.
   Поможем лесоразработчикам. Я снял с торфяной подушки мину. Дядя Костя пошел вперед, нащупывая среди травы, корней и привязчивой поросли удобный маршрут. Я старался идти вслед, избегая его падений, подпрыгиваний и скачков. У безобразно вывороченного корня мы приладили мину. Достойная пара. Сейчас устрою, чтобы прожили счастливо и умерли в один день. Я размотал провод, позаимствовал у сержанта-милиционера аккумулятор. Мы упали за глинистым отвалом метров за сто.
   - Готов? - я соединил клеммы. Нас обдало горячей волной вонючего воздуха, пылью, комьями и хворостом. По барабанным перепонкам жестко саданул пронзительный звук. Прапорщик, как конь в новой сбруе, тряс головой. Боль мелкой пыльцой зацепилась за живое и не собиралась отпускать - давнее, на время забытое ощущение. Дело сделано. А город подумал: ученья идут.
   - Помянем, покойницу, - дядя Костя вытащил термос из ЗИЛовской кабины. - Смирная была. Зла от нее не было.
   С юмором прапор. Появились и бутерброды в замасленной газетке. Мы расположились на травке у придорожных кустов. Присоединился и водитель, мужик средних лет с покатой лысиной в потных крапинках. У его нелюдимости извинительная причина: побаивался поездки.
   Пришло время разматывать слюну и шумно сглатывать. Ситуация требовала того, чтобы мы расслабились. У меня весь день сосало под ложечкой. Не в смысле поесть.
   Пропажа у Блинова тетради все сильнее беспокоила меня. Занимаясь оформлением командировки, я не придал значение его растерянности и суете, испытав в какой-то мере злорадство. Его идея дешевого, по конструктивной простоте и изготовлению, и эффективного по боевым качествам автоматам сидела у меня в печенках. Невольно мне пришлось поработать на нее в качестве благожелательного слушателя и проницательного советчика. Участника реализации конструкторских замыслов из меня не вышло. Обнаружив подвох, я решительно отказался от затеи Блинова выполнить наряд на изготовление нестандартного ствола и других деталей его детища.
   Я мог бы донести, куда следует. В заводоуправлении сидит человек с соответствующими полномочиями. Я пожалел Блинова да и себя: ввяжешься - не отмажешься. Удержало меня и то, что по статусу мастера Блинов имел право на творческую, рационализаторскую мысль. Так что тут какой гранью повернуть. А мне карта не в масть выпала: или стукачом прослыть, или -
противником научно-технического прогресса.
   На счет последнего я, конечно, перегнул малость. Общая 96-листовая тетрадь Блинова, хранившая на покоробленной сыростью картоне круги от кружек с чаем, отощавшая на целый страничный блок из-за небрежности и рассеянности своего хозяина, да и вообще далекая от эстетики элементарного делопроизводства, представлялась мне принадлежностью убогого постояльца известных заведений, в которых вяло текущая шизофрения - не самый худший порок.
   Дорога, смена обстановки, новые впечатления, пережитая стрессовая ситуация с миной /мы так и не проверили, что она наделала в карьере, а смотали остатки провода/, - все это побуждало меня проще взглянуть на пропажу тетради. Исчезла и слава Богу, невелика потеря. Непризнанный конструктор-оружейник не будет бить в колокола, остережется саморазоблачения.
   Но чем дольше я осмысливал ситуацию, тем меньше она мне нравилась. В конструкторских завихрениях Блинова было рациональное звено, которое в почете у наших зарубежных конкурентов, отдающих предпочтение на потребительском рынке приоритет так называемым товарам для дураков. Вещь должна быть настолько простой, чтобы ей без инструкций умели пользоваться даже дураки. Блинов выдумал автомат для дураков. И даже пошел дальше. Идея конструктора допускала простоту, примитивизм в технологии изделия. Иными словами, автомат Блинова можно сделать и из велосипедного насоса, если под рукой слесарные тиски, электродрель, ножовка по металлу и напильник. А качество... Эта вещь подпортит облицовку парочке недругов, прежде чем разлетится в руках стрелка.
   Непросто добраться до сути идей Блинова, пролистав его засаленную тетрадь. Это меня немного успокаивало, но не примиряло с ситуацией.
   Я вдруг вспомнил, что однажды застал Блинова за изучением безукоризненно выполненного на кальке чертежа его детища, с четкой обрисовкой и технологическим расчетом каждой детали. Эту бумажную гармошку, податливую на сгибах, он мгновенно сложил и закинул в тетрадь. Я не застал его врасплох.
   Только сейчас до меня дошло, что чертеж был самым уязвимым звеном в пропаже. С чертежом тетрадь становилась опасной, как бытовая химия с инструкцией по изготовлению взрывчатки. Если тетрадь исчезла, значит, она попала к тому, кто этого хотел.
   Эта мысль настолько взбудоражила меня, что я невольно вскочил. Сержант, принесший к нашему придорожному столу солидный сверток с едой, на правах распорядителя одернул меня:
   - Присядь, сапер, расслабься. Все позади.
   Я завяз здесь, а важные события, уверен, проходят там, где наша делегация. Среди своих надо искать разгадку многих вопросов и недоразумений. Я грешил на Алексаняна. Путало карты участие секретаря парткома Новикова в сомнительной перевозке изделий завода для райвоенкомата, щедрого на археологические трофеи.
   - Не потеряли бы меня.
   Сержант скинул на траву фуражку, приглаживая детский, срезанный под прямой угол чуб.
   - Все улажено. О подрыве я сообщил. Ваши сейчас на обеде в ресторане. Отъезд завтра вечером. Времени навалом.
   Треск радиоволн, доносящихся из УАЗика, как бы подтверждал надежность милицейской связи. В самом деле, чего волноваться? Рация успокаивающе потрескивает и покряхтывает себе под нос, УАЗзик все дверцы распахнул, радуясь ветерку и солнцу. Расслабуха.
   Дядя Костя разлил чай по стаканам, припасенным водителем грузовика, разложил бутерброды с ветчиной, колбасой и сыром. Копченый карп, полувывалившийся из свертка сержанта, ждал своего часа.
   - Первый тост - за Африку, - сказал прапорщик, внимательно посмотрев на меня.
   "Чтоб им жарко было," - автоматически сработало в моем сознании. Я едва не поперхнулся. Как неожиданно все изменилось. Недооценил я прапора, дядю Костю. Меня опередил сержант.
   - Так нельзя. Давайте по маленькой.
   В его тонких пальцах мелькнула плоская стальная фляжка с нелепо широким колпачком.
   - Коньяк. Ровно по 50 грамм, - пояснил он, кивая на колпачок.
   Возбужденный до красноты водитель неуверенно запротестовал.
   - По маленькой не повредит, - роль тамады сержанту все больше нравилась. - Под моей охраной поедешь.
   Водитель, нехотя повинуясь, развел руками. Уговорили. Колпачок пошел по кругу, начиная с меня. Мы налегли на бутерброды. Мне бы приглядеться к сержанту, водителю. Они сегодня на вторых ролях были, но хорошо нам помогли, а я не сводил глаз с внезапно поскучневшего прапорщика. Крупным, морщинистым лбом он все чаще склонялся над импровизированным столом, не упуская меня из виду. Встретившись взглядом, мы не отворачивались, ища ответы на не высказанное. Нам было о чем поговорить.
   Намолчавшиеся за день сержант и водитель дали волю чувствам. Только их и было слышно. Они пытались рассказать друг другу, что пережили сегодня. У них это неплохо получалось. Только слушатели они были неважные.
   Сержант разгорячился по третьей, но дядя Костя его остановил. Лучше карпа доесть.
   Мусоля свои переживания по поводу пропавшей тетради, я с досадой вспомнил, что просьбу-то Блинова не выполнил, отцовский след не отыскал. Я протянул бумагу с биографическими данными дяде Косте.
   - Вот мой шеф-мастер просил проверить. Отца ищет. Погиб где-то здесь. Хорошо бы завтра выяснить.
   - А че откладывать? - прапорщик взял инициативу в свои руки. - Мы вроде как два крестника сегодня. Сделаем так. Ребят отпустим, им добираться надо. А ты ко мне в гости. Живу я тут рядом, на отшибе у леса. Покажу тебе братскую могилу. Есть там фамилии. А что не прочтем, родитель мой список составил. Сам хоронил ребят. Лады?
   Я был непротив. Дядя Костя попросил сержанта передать начальству, у кого я остаюсь гостевать, а завтра утром как штык будем в поселке. Милиционеру эта просьба придала солидности в собственных глазах. Мы крепко пожали руки. Простые русские мужики и надежные. Сегодня мы были в одной связке.
   - Тут прямиком, - сказал дядя Костя. Сквозь сумрачные ели, распинывая кустики папоротника, мы зашагали к видневшемуся невдалеке просвету.
   У лесной тропинки, ближе к опушке высится выложенный из кирпича обелиск с металлической звездой. Краска-серебрянка не придает ему свежести и блеска. Штукатурка под дождем и солнцем ненадежна, ползет трещинами, летит кусочками, сыплется.
   Но все здесь чистенько и ухожено. Трава не сползает на каменные плиты, напрасно ищет лазейки в каменных трещинах. Чугунная оградка подкрашена черным не вчера. Забота о порядке не для шефов-гостей. Память о павших не терпит половинчатости. Или она есть, или ее нет.
   Немного портит вид пейзаж поблизости. Осевшая земля обнажила корни елей, навалены кое-где кучи хвороста. Да и кабаны поработали: примяты кусты, разрыто, наворочено слегка, неглубоко.
   - Гробокопатели, - поясняет прапорщик. - Появляются иногда сомнительные личности с миноискателями, реликвии ищут. Я это все пресекаю. Да разве уследишь? День на работе. Порыскают по лесам, накуролесят. Перезахоронение им подавай.
   - Если в рамках деятельности поисковых отрядов, то это законно, - примиряю я. - Сколько еще незахоронено погибших. Плюс хозяйственная деятельность совхозов: освоение земель, перенос, укрупнение захоронений.
   - С захоронениями тут в войну все четко было, - не соглашается дядя Костя. - Отец рассказывал, что во время боя в январе 1942 года на лошадях убитых свозили на опушку, в общей яме хоронили. Он военным помогал. Очень много побитых было, окровавленных. Раны полотенцами затыкали. Кто затерялся в снегу, тех весной находили и туда же, к общей куче пристраивали. Блинов твой здесь.
   Надписи на надгробных плитах немногочисленны и нечетки. Я порываюсь наскоро найти Блинова Степана Ивановича.
   - Не ищи, - останавливает прапорщик. - На всех надписей не хватит. Я его сегодня по отцовскому списку проверил.
   Это удивляет меня.
   - Первый тост за Африку, - приглушенно говорит дядя Костя.
   - Чтоб им жарко было, - отвечаю ему. Мы жмем друг другу руки.
   - Как ты очутился тут?
   Дядя Костя игнорирует мой вопрос. Сначала о деле:
   - По нашим оперативным данным, твой Блинов убит.
   - Что за шутки?
   - Я не об этом, который в могиле, а о мастере Блинове. Найден сегодня утром на крыше цеха, выстрел в затылок. Фамилия показалась знакомой, в отцовском списке порылся, думал, что однофамильца отыскал.
   Почему так жмет сердце и щипает глаза? Мне показалось, что я контролировал ситуацию и шел след в след. А меня переиграли. Убийство Блинова свяжет меня по рукам и ногам. О чем я? Жалко человека. Жил и - нет. Был одержим идеей, а сработал во вред. Его автомат полоснет по судьбам людей и страны. Очень неприятные события назревают.
   - Ладно, пошли ко мне, обсудим, - говорит дядя Костя. Я наклоняюсь к плите сорвать упругую, корешком зацепившуюся за камень травинку. Эта случайность дарит мне жизнь. Резкий посвист пули над макушкой. Сильный щелчок по облупившейся звезде, ее оскорбленная вибрация, хлопок за спиной - все сливается в резкую, нервную мелодию. К ногам рикошетом падает расплющенный кусочек свинца. Я падаю на спину и перекатываюсь в густые заросли папоротника. Собачье чувство подсказывает мне, что стреляли, судя по траектории пули, снизу вверх из винтовки-малокалиберки. Запоздалый звук от выстрела мягкий, глухой, и глушитель не нужен.
   Дядя Костя, сказывается общая со мной подготовка, тем же манером уходит с линии огня. Несмотря на преклонный по сравнению со мной возраст, он действует расторопнее. Я выглядываю над кустиками папоротника, он уже на корточках, вскинув ПМ, лупит вдоль лесного просвета. Выщелкав обойму, вставляет вторую и ополовинивает ее. Потрясающая плотность огня. В его районном ведомстве боеприпасов не жалеют. Дядя Костя меняет вторую обойму на полную и, не сбивая линии прицеливания, свободной рукой дает знак: обойди сзади. Ага, с голыми руками на "ствол". Но я готов рвать кого угодно.
   Стрелка-неудачника надо ловить ближе к дороге, возле которой мы недавно столовались. Не рискуя показаться на просеке, я рву в беге сердце и легкие параллельно ей, между елей, расчесывая кусты, кучи валежника, заросли папоротника. В какое-то мгновение мне чудится, что звук, замешанный на моем топоте и треске, двоится. Из-под разлапистой ели выскакивает раскрасневшийся паренек цыганистого вида. Мы сталкиваемся плечо к плечу и разлетаемся в
стороны. Он первым оказывается на ногах и, блеснув финкой, по-паучьи пританцовывает возле меня. В смелости ему не откажешь. Но оружие выбрал неудачное. Финка, сделанная из напильника, не блещет сильными режущими гранями, годна лишь для тычков, колющих ударов. Держит ее грамотно, для удара в живот снизу вверх.
   Я особым приемом выхватываю простенький перочинный ножик, раскрывая его взмахом о кромку кармана. Стандарты законопослушных граждан не позволяют мне иметь при себе фиксирующее лезвие, с длиной более 9 сантиметров. Наточить советскую ширпотребовскую сталь непросто. Я балую ее пастой гойи, используемую в наших парикмахерских для заточку бритв. Бутерброды и карп могли, но не успели притупить смертоносную сталь, по качеству не уступающую разве что косе-литовке. Сейчас попишем узоры. Я держу складешок большим и указательным пальцами, разминая свободную в движении кисть. В таком положении ножик, взятый особым бандитским манером, непросто выбить. Пареньку моя стойка с ножиком не по душе. Он отступает, не решаясь нападать. Я бы тоже предпочел резать грибы, а не живого человека. Сезон не для грибов. Сейчас попугаю, охлажу пыл, загоню на поваленный ствол, чтобы запнулся и упал.
   Сбоку из-за ели, улавливаю краем глаза, выскакивает показавшийся мне знакомым такого же окраса подросток с винтовкой. Мой затылок принимает удар приклада на себя. Окрик, выстрел, ругань. Теряя сознание, я лечу в траву. Прихожу в себя, едва касаясь земли. Дядя Костя склоняется надо мной. Это он стрелял, отпугнув нападавших. Подобрав ножик, я вскакиваю. Загон волков продолжается. Мы поздновато выбегаем на дорогу. По ней пылит серая "Волга". Спринтер из меня никудышный. Дядя Костя укладывает ПМ в наплечную кобуру. Отбегались, отделавшись ссадинами.
   В густых кустах сирени, черемухи под присмотром парочки сосен стоит дяди Костина изба. До войны ее ставил отец. Она и сейчас крепка и красива. Жаль, что на отшибе, в полукилометре от деревни. На высоком крыльце дядю Костю-бобыля поджидает кошка Машка. Серая, с белой грудкой, она вытягивается во всей красе, по-собачьи урчит на меня. Чужаки ей неприятны.
   - Ей бы собакой быть, - вздыхает дядя Костя. Машка преданно трется о штанину, нахватавшую в лесу паутину, пучки травяного мусора, крошки коры и древесной гнили.
   Мы проходим внутрь. Обычно жизнь в таких избах на виду, жилое пространство концентрируется вокруг печки: прихожая, кухня, комната. У дяди Кости все поделено на комнатки и разделено дверями. Он наливает кошке молоко из кувшина под салфеткой, ставит электрочайник. Из холодильника на стол попадают масло, парочка рыбных консервов, миска с вареной картошкой, которую еще предстоит пожарить на электроплитке. Мы проходим к дальней дверце, за ней рассчитываю увидеть крохотный закуток в виде встроенного шкафа. Как обманывался в прапорщике, также обманываюсь и здесь. Распахивается светлая, просторная комната офисного типа, правда, без окон, с письменным столом, телефоном, и крупным компьютером. Наши отечественные обычно мелки и неказисты, экран серый, буквы малоразборчивы. А этот впечатляет ярко насыщенным голубым свечением крупного экрана.
   - Не с командного пункта ПВО досталось? - я пытаюсь скрыть изумление.
   Дядя Костя звенит ключиками у стола, извлекает листок бумаги с отшлепанным на принтере текстом. Сообщение о Блинове. Тяжело читать. Но дядя Костя мне показал его не для этого. В конце сообщения приписка: пара латинских букв и несколько цифр. Дяде Косте они непредназначены. А я уж лучше бы их не читал. Это значит, что в нынешней ситуации мне отводится роль наблюдателя: продолжайте наблюдение без активного вмешательства в ситуацию.
   В компании кошки Машки, хранительницы наших тайн, мы обсудили наши дела. В солидном списке опознавательных фраз дядя Костя выбрал так называемый контактный код об Африке.
   - Не ломай голову, - успокоил он. - Подбор кадров в ту командировку некоторым боком через меня проходил. Ты меня не обязан помнить. А я тебя помню хорошо. С тобой сложности были. По нашим параметрам военно-инженерная подготовка у тебя не соответствовала. Сомневались, включать ли в основную группу. Я лично был против. Но в тебя поверили как в перспективного специалиста. Судя по всему, надежды оправдал. Сегодня я в этом убедился.
   - Мина в музее - это что как повод для знакомства?
   - И в мыслях не держал, нелепейшая случайность. Но учти, местному начальству этот эпизод вряд ли пришелся по душе. Мина за пару часов до митинга - это скандал, за который ты в силу глупости или случайности в ответе.
   - Ты действительно так считаешь?
   - Не я. Тебе лучше быть готовым ко всему. Я не думаю, что завтра ты въедешь в поселок на белом коне.
   - Ты шутишь?
   - Какие шутки! Всю администрацию района на уши поставил, еврейский врач-вредитель.
   "Свежо приданьице да верится с трудом," - так сказал бы Алексанян, а я промолчал.
   - Все это - лирика, - резюмировал дядя Костя. Погоны прапорщика ему были маловаты. - Давай о делах.
   Они были неважные. Оружейный след на заводе вел к Алексаняну. По некоторым признакам. Мою окончательную уверенность отбили нежданно-негаданные открытия в тире. Подмена стволов, возможная переправка заказчику через Алексаняна. В орбиту моих подозрений попали секретарь парткома Новиков, райвоенком Евсюков, их странные дела по реставрации оружия. Дай мне военные реликвии, я их в заводском тире как экспонаты помещу. В обмен на это пришлю тебе новенькие стволы для твоих музейных экспонатов. Примерно такая схема отношений.
   - Ты уверен, что она правильная?
   - Алексанян под присмотром Новикова ведь что-то вез, звякало солидно.
   - Допустим, что стволы. А причем ППШ? Здесь находят винтовку Мосина, в крайнем случае - ППД, большая редкость. Тогда его сам Сталин поштучно распределял. Берегли автомат и строго спрашивали за потерю. Производство шпагинского только-только налаживали. Под Москвой он почти не применялся. В наших экспозициях, в военкомате, музее, автоматов нет.
   - В тире придерживаются версии, что наши автоматы от вас. Алексанян и Новиков утверждают, что стволы везли для ваших реликвий. Надо детально разбираться.
   - Пока в твою схему укладывается лишь посредничество некоторых функционеров в околооружейном бизнесе. Точнее - опосредованное участие.
  Дядя Костя, как тогда на пикнике, внимательно разглядывает меня. Открыться или подождать? Довериться или попридержать свои наблюдения и выводы?
   - Выкладывайте, товарищ прапорщик. Все равно расхлебывать вместе.
   - По моему разумению, смута в умах правителей ведет к нестабильности в обществе, накладывается на жизнь в регионах. Пять лет перестройки, а итог? Систему разбалансировали, а об основах, каркасе перемен, не позаботились. Идем без четко разработанной перспективы. Собрались лечить болезни общества, а в итоге - еще больше обострили их. Республики, в которых национальный вопрос решался путем репрессий, выселений, перекраивания пространства, тянутся к суверенитету.
   - Что-то я не понял на счет этой лекции.
   - Сейчас поймешь. Короче, Нагорный Карабах. Там, в Армении и Азербайджане, ставка на силу, на вооруженный конфликт. Армяне используют любые источники пополнения оружия для населения. Ты вскрыл один - утечка продукции с завода. Я - другой: "черные следопыты". У нас в районе именно армяне и промышляют. Прикрытие - торговля овощами, фруктами, республиканским ширпотребом на рынке.
   - А администрация куда смотрит? Впрочем, риторика. У нас на площади у проходной тоже самое.
   - У администрации все тип-топ. Нашим ротация торгашей-спекулянтов ни к чему. С постоянным клиентом надежнее иметь дело. Он стабильно платит налоги в районную казну, заказы выполняет на поставку продуктов.
   - Мы, кажется, об оружии говорили.
   - Об оружии. Я подозреваю, что налицо развитая сеть посредников: ваш тир, кто-то еще из заводчан, мой военкомат. Под видом краеведческого интереса не для музейных целей организована реставрация боевого оружия. Причем на двух полюсах. На производстве и в гробокопательстве у ребят из Нагорного Карабаха свои люди, цвета армянской крови.
   - Схема заманчивая, - вздыхаю я. - Но в нее слабо партийная верхушка вписывается. Под ее же контролем милиция, военкомат, вся жизнь района.
   - Ты допускаешь, что в принципе участникам оружейного бизнеса есть что иметь?
   - Ну если мы во всем будем на слабость человеческой природы полагаться, - забрасываю наживку.
   Дядя Костя многозначительно подымает указательный палец вверх. В свое время насмотрелся НКВД-шных плакатов про шпионов. Или это жест школьного учителя, подошедшего к главному вопросу объясняемого материала?
   - Видишь в чем штука. На территории нашего района располагается Завидовский заповедник - традиционное место отдыха первых лиц государства. Хрущев, Брежнев, министр обороны Гречко, Гагарин - список можно продолжить. Сейчас заповедник пытаются оградить от постоянного посещения обывателя, скажем так. В некоторых заповедных местах есть захоронения павших воинов. Когда их посещают, начальство нервничает. Поддержка поисковиков со стороны местных властей работает на идею перенесения братских могил, их укрупнения вне заповедной зоны. Настоящим поисковикам несложно разобраться, что к чему. Они на такие авантюры, как правило, не клюют. "Черные следопыты", действующие под видом поисковиков, для этого конъюнктурного дела лучше подходят. Работая на административный интерес одних, они удовлетворяют утилитарные потребности других. Поэтому выяснять администрации района, кто чем занят, откуда выстрелы и взрывы, почему такое смешение рас и народов на нашем подмосковном пятачке - да упаси Бог.
   Дядя Костя не прочь поразмяться. Пора вспомнить о нежареной картошке и аппетитных рыбных консервах. После такой беседы и убогий минтай в томате форелью в собственном соку покажется. Но кошка пригрелась на его коленях, жаль нарушать ее сон. Они вместе ждали этой минуты.
   - Ты спрашивал, почему я здесь, - у дяди Кости цепкая память. - Разваливается система, меняется власть. Придут новые люди. Вот здесь, в зоне отдыха, среди первых лиц государства, крупных правительственных чиновников, в неформальной обстановке будет вершиться большая политика. Заповедник был и остается важным источником информации для спецслужб, в том числе и для нашей.
   Под кустистыми белесыми бровями дяди Кости загораются огоньки-чертики:
   - А для прапорщика, немного туповатого, медленно соображающего, но исполнительного разве мало работы?
   На какое-то мгновение оптимизм покидает дядю Костю. Одинок прапорщик. При его компьютерном хозяйстве женитьба в скором времени не предвидится.
   - Если что, найди способ сохранить мой дом, - говорит он. - Надо будет, пропишу тебя здесь.
   - Завещанием попахивает. Это вы зря. Я в этом смысле ненадежен. По мне постреливают.
   - По мне тоже, - усмехается дядя Костя. - Наши павшие нас не оставят в беде.
   Есть такая песня. Она мне тоже помогает жить.
   Как и предвидел скромный прапорщик из райвоенкомата, я получил нагоняй от главы нашей делегации, секретаря парткома Новикова.
   - Устроил театральное представление, шоумэн. Какую железку там обезвредил, специалист? Что без тебя не разобрались бы? Хорошо у секретаря райкома хватало такта не придавать этому значение. А каково нам было срываться, прерывать экскурсию из-за твоей дикой выходки? Ты нам чуть митинг не сорвал. Кстати, твое отсутствие как члена делегации на церемонии захоронения останков погибших воинов, на торжественном обеде расценено как неуважение к шефам.
   - У меня такое чувство, что в театре абсурда моя роль не самая главная.
   - Что ты сказал? - Новиков зеленеет. Он выбрал неудачное время. Мы ведем дискуссии на тротуаре, под окнами автобуса. Наша делегация разместилась в автобусе, чтобы ехать в Микулино - подмосковное село на границе с Калининской областью для осмотра местных достопримечательностей. Говорят, там храм сохранился. Ждут нас.
   Любопытство ближних - вещь сокрушительная. Новиков отступает. Алексанян со скучающим видом - единственный, кто не смотрит в нашу сторону. Свою порцию партийных пилюль он уже скушал.
   Перед отъездом в Москву на официальном приеме в райкоме партии Алексанян извлекает из сумки Новикова заводской сувенир - сплетенные в деревца штыки. Я успеваю рассмотреть конструкцию. Ее элементы скреплены хомутиками, а основание - гайками. Перед вручением конструкцию собирали. Мог ли сувенир позвякивать так, как я это слышал при погрузке в самолет? Вряд ли. Но Алексанян, затем и Новиков победно смотрят на меня. Выкусил? Здесь-то тебе ничего не померещилось?
   В Москве Алексанян, нагруженный сумками, сторонится меня. У меня дикое желание сбить его с ног, вытряхнуть сумки наизнанку, но команда "фас" не поступала. Сказать об убитом Блинове я не имею права. Алексанян уверенно ускользает. Я доверяю нахлынувшему чувству досады: нашего комсорга я увижу нескоро и в другом качестве. Ему надо остаться на денек в Москве, а мы грузимся в поезд. В возвращении нет спешки. Для заводского бюджета поезд - самое то.
               
                ГЛАВА Ш
   Из-за вентиляционной трубы торчат чьи-то ноги. Башмаки сильно стоптаны. Штанины слегка задраны, оголяя худые лодыжки.
   А вот и вся фигура в синем халате. Человек уткнулся в лужу из малинового сиропа. На цветном снимке это хорошо видно.
   Наконец, затылок увеличен. Бугристая залысина в обрамлении курчавых пепельных завитков. Аккуратная дырочка в красной окантовке портит вид.
   - Вы узнаете этого человека?
   Спортивного типа худощавый парень напротив меня внимателен и цепок. Он повторяет свой вопрос.
   - Конечно, узнаю. Это - Блин горелый, то есть мастер Блинов.
   - Где?
   - На крыше цеха, за вентиляционными трубами.
   - Значит, вы были там?
   - Что значит был? Там полцеха коптилось на солнце.
   - Сейчас речь о вас.
   - Мне не нравятся ваши вопросы. Но я отвечу на них, если они будут конкретными.
   Смутить и смять меня с ходу следователю не удается. Я проявил характер, не испугался. И это мне зачтется. Меня, как изворотливого преступника, будут давить фактами. Большинство из них против меня.
   Возвращение из дальних странствий ностальгии мне не прибавило. Дым отечества не будет сладким и приятным, когда тебе помогают сойти с подножки вагона двое в штатском. Они так виснут на тебе всю дорогу, что и короткая дальней не покажется. А что касается интереса в казенном доме, то и гадать нечего. Из всей этой сутолоки и перепалки по дороге в милицию я понял, что Блинова убили. Было это вечером, перед моим отлетом в Москву. Я одним из последних видел мастера, оказавшегося некстати секретарем парторганизации. Между нами был нелицеприятный разговор с бранью и криком. К слову, я давно в неприязненных отношениях с Блиновым. Я единственный, кто проигнорировал его требование не лазить на крышу. На ручках двери, ведущей туда, обнаружены отпечатки пальцев его и мои. Короче, как любят говорить в местах не столь отдаленных, висяк на мне.
   Молодой следователь, как терпеливый врач-психиатор, своими  вопросами подводит меня к своей простой и доступной всем версии. Я, как бесхитростный пациент, даю правильные ответы. Но на последнем, замыкающем круг логической цепочки, вопреки законам медицинской науки, даю сбой. Цепочка рушится. И мой врачеватель терпеливо возвращается к истокам.
   - В каких отношениях вы были с убитым?
   - Он был моим мастером, непосредственным начальником.
   - Как вы охарактеризуете ваши отношения с ним? Ровные, дружеские, приятельские...
   - Приятелем он мне никогда не был. Разница в возрасте. Да и кому он был приятелем? Говорить мне с ним много не хотелось.
   Я не могу вот так, с ходу поделить, как этот следователь, оторвавшийся вчера от учебника, весь мир на белое и черное, на кошку с собакой. Если разбираться по существу, то с мастером я ладил. Он доверял мне. Ведь я, а не кто другой, листал его тетрадь с чертежами. Мне раскрыл он идею автомата, о котором сейчас следователю не расскажешь. Опять же стволы. Брал для меня под расписку, знал, что у меня не пропадут, обработаю и отчитаюсь за каждый. А потом эта личная просьба об отце. Не к Алексаняну обратился, комсоргу лощеному, а ко мне. Хотя если со стороны посмотреть, на то, что на виду, не ладили мы.
   - Значит неприязненные.
   - Напишите так.
   - В чем это проявлялось?
   - Спорили.
   - Ругались?
   - Пыхтел он. Я помалкивал.
   - Как и в день, предшествовавшей командировке?
   Мы опять добрались до истины, которая греет сердце следователю. Перед своим главным вопросом о мотивах убийства он внешне расслабляется. Откидывается на спинку стула, такого же поджарого и по-казенному невзрачного, как он сам, только старее и скрипучее. Ничего, старина, все еще впереди.
   На кого рассчитан этот жест с сигаретой? Я от нее отказываюсь. Следователь, как выясняется, тоже не курит. Мама не велит.
   - А может, сменим тему? - предлагаю я. - От мотивов к орудию убийства перейдем.
   - Вот и чудненько.
   Этот парень сейчас облачится в белый халат, вооружится стетоскопом. Милее сердцу трудно подыскать собеседничка.
   - Судя по снимкам, выстрел был единственным, в затылок, - я сразу же беру быка за рога. - Стреляли маломощным огнестрельным устройством типа авторучки. По всей видимости, калибр 5,6 мм. Пуля застряла в голове. Надо думать, извлечена. Нарезов на ней не  обнаружено. Значит, ствол гладкий. Внимание, вопрос: куда делось самодельное стреляющее устройство? Согласитесь, товарищ следователь, это как раз та ситуация, когда вам не хочется крикнуть, мол, здесь вопросы задаю я.
   Похоже, парень наслаждается моим издевательским тоном. Он что-то припас мне напоследок. Это беспокоит. Охота язвить пропадает.
   Моему собеседнику надоело быть бесстрастным и уравновешенным. Желтизна спадает с его изможденных спортом и служебным рвением щек. В нем кипят бури и страсти. С победным румянцем на щеках и блеском в глазах он отодвигает ящик стола и водружает перед моим носом груду аккуратно нарезанного, просверленного и отшлифованного железа. Мне не трудно догадаться, что это. Стволы-самоделки под  мелкашку, нарезные вкладыши к охотничьим ружьям, заготовки к наганам, стреляющим авторучкам, вроде выловленной и утопленной мной в ручье. Чужеродными кажутся здесь две толстостенные трубы с ребристыми, как у гранаты-лимонки, боками.
   - На какую войну собрались, товарищ следователь?
   - Вот об этом я и хотел спросить вас.
   - А при чем здесь я?
   Он протягивает мне бумажку, из которой следует, что все это добро обнаружено в моем шкафчике у станка.
   - Я не тороплю вас с ответом. У вас еще есть время подумать, но не здесь, а в другой комнате.
   Мне хочется, чтобы последнее слово было за мной.
   - У нас, как говорят в народе, два заведения, где людьми становятся: тюрьма и армия. В армии я уже был.
   В серых, под белесыми бровями глазах следователя ни ответа, ни сочувствия. На сегодня его работа закончена. Вот и все.
   У меня рябит от железа на столе. Оно расплывается на моих глазах в огромную ребристую массу. Парень смотрит на меня зло и отчужденно. Жаль, что не ему выносить приговор. Тем же блеском одаривает меня стоящая на тумбочке черная настольная лампа, изогнутая, как кот в подворотне. Календарный постовой на стене
смотрит строго и осуждающе. Ему бы пару веснушек, насиженных мухами, был бы своим в доску. Только обшарпанный коричневый шкаф сочувственно качнулся пару раз. Да и то половица вынудила.
   Прием закончен. Двух парней сменил в коридоре старшина-милиционер. Он помогает мне отработать нехитрые правила: руки за спину, лицом к стене, поворот и движение по команде. Меня трясет по городской брусчатке милицейский УАЗик. Из решетчатого окошка я вижу город: бревенчатые избы, казарменного типа жилые постройки, гигантские лопухи по пыльным обочинам и думаю о том, что ничего не изменилось в этом мире. Изменюсь ли я? Поможет ли эта ситуация найти ответ на мои вопросы?
   ...Надо припомнить, что говорил замполит Калабушкин о революционной бдительности. А пока я вижу, как, позевывая, Генка Шпаликов выползает в сумерках из кабины и пристраивается к колесу по малой нужде. Раздается визг. Из-под машины, болтая кудлатой мордой, стремительно выскакивает оскорбленная Муська. Ночной душ ей не по душе.
   Встряхивая автоматом, натирающим плечо, я забавляюсь этой сценкой в отблесках луны, под звуки цикад.
   Светает. Генка, скрутив вниз зеркало заднего вида, намыливает щеки. Помазок со стаканом пристраивает на капоте. Скребет щеки. Проснулась и Муська. Она делает рядом пи-пи. Желто-зеленая струйка, не пробив задубевшую на солнце землю, стекает под босые Генкины пятки.
   - Муська, дура вообще! - взрывается обычно невозмутимый Генка. Собака все понимает, ворчит, отбегая.
   - За работу, Муська! - одергивает он ее, рад отмахнуться. Муська понуро бежит от машины к машине, черпая носом густую пыль. Ей предстоит оббежать весь лагерь. Работа, называемая зачисткой территории, не из легких, до кровотечений, язв в носу.
   Генка между тем, потягиваясь с благодушным видом, отправляется к выгребной яме, большая нужда позвала.
   От незатейливых видов солдатского быта мне не скрыться. Все как на ладони.
   Сегодня Генке не везет. На подходе на него набрасывается, едва не сбив с ног, Муська.
   - Прочь, глупая собака, - отмахивается он. Муська с разгона настойчиво бьет ему лапами в живот и отскакивает.
   Вместе со мной эту сценку наблюдает замполит Калабушкин. Он только что вышел из автофургона, называемого кунгом. Замполит чем-то недоволен.
   - Шпаликов, ко мне!
   Генке как будто невдомек. Из двух зол он выбирает меньшее, опять отшвыривает расшалившуюся Муську.
   Босой, с болтающимися завязками на галифе, замполит Калабушкин, как на плацу, принимает строевую стойку. Скулы его белеют.
   - Рядовой Шпаликов, ко мне!
   - Что я вам Муська что ли, - обижается Генка.
   - Поди прочь! - это он адресует собаке. Но замполит Калабушкин, видимо, принимает слова на свой счет.
   - Стоять! - кричит он.
   Я, кажется, просекаю ситуацию. В три прыжка подскакиваю к Генке, хватаю его за шиворот и коротким тычком в бок вставляю ствол автомата меж ребер.
   - Шевельнешься, сука, застрелю!
   - Вы, мужики, с жары озверели совсем,  - последние слова Генка произносит в полете. Короткий бросок через колено и он - на спине.
   Я вынимаю шомпол и отставляю автомат. Рядом в нетерпении поскуливает Муська. Осторожно прощупываю тропу, разгребаю песок.
   Сидя на песке с раскинутыми руками, за моими манипуляциями наблюдает Генка.
   Я отрываю ребристую мину-американку, свертываю взрыватель,
искоса подмигиваю Генке.
   - Держи подарочек.
   Противопехотная мина шлепается ему под ноги. Он запоздало поджимает их.
   Замполит Калабушкин, по-прежнему босой, устраивается на ступеньке автофургона, курит и блаженно улыбается: "Ведь успели за ночь поставить, стервецы!"
   - Донесешь остатки-то? - интересуюсь у Генки.
   - О себе заботься, - ворчит он и уже примирительно: "А вдруг и там поставили?"
   - Не дрейфь, Муська проверила. Не видишь, метку оставила: мин нет.
   Генка обиженно сопит.
   - Иди-иди, пока надпись не высохла.
   ...Наконец, меня привозят к скрипучим воротам, бетонной стене, украшенной сверху колючей проволокой. Чем не ночнушка с кружевами? Кого обрадует новоселье в камере предварительного заключения? Разве что тех, кто принял меня. В дежурке - три дядьки-милиционера, рыхлые, мышастые, выгребли все из моих карманов, до полстранички поджав опись вещей. Без шнурков на ботинках, без поясного ремня я смят и опустошен.
   Я не успеваю настроиться на прием в камере, за мной лязгает дверь. Не трудно догадаться, как принимают новичков в наших советских тюрьмах, где, если верить молве, сидят отъявленные негодяи. Предварилка тоже, наверно, не исключение.
   Не рыхлая, татуированная акула встречает новичка. Она возвышается где-то у окна в лучшем углу. А подплывает к новичку, замершему у порога, рыба-прилипала, шестерка, по-нашему, по-блатному, и корчит из себя шишку, задирается. А тебе ее нужно отшить. Если грубо, то могут припомнить, снасильничать ночью. Если решительно, но не унижая, то примут за своего. Так я примерно рассуждал, а вышло проще. Из четырех коек пустовали две. На мое приветствие ответил щуплый старичок: "Располагайся, плацкарта не занята."
   - Я на верхней. Там меньше трясет и лучше спится.
   Мятая, серая морда с противоположных нар наверху зафиксировала мое появление злым прищуром и отвернулась к стене. Я раскатал постель. Темно-зеленые стены, запах карболки, мочи и пота сдавили и смяли меня с новой силой. Хочется забыться. Морду  к стенке, как тот хряк, и трава не расти.
   Хорошо, когда есть в такие моменты смятения мысль, которая не дает покоя: надо как-то выпутываться. Не себя жалко - Блинова. Не повезло, бедолаге. Я на него думал, когда обнаружил тир на крыше. Значит, кто-то другой, который и тетрадь с чертежами украл, и Блинова убил, потому что Блин горелый застукал его с поличным. Надо было свидетеля убрать. Эта цепочка: выстрелы-тетрадь-убийство
так увлекает, что уже не до сна, не до тюремных запахов. Правда, один запах - непромытых ног сшибает меня. Я наблюдаю сверху за долгой процедурой, совершаемой старичком. Спешить ему некуда. Он свешивает с лежака костистые лапы, неторопливо снимает худой, затвердевший носок и долго изучает меж узловатыми пальцами
черноту. Сокрушаясь, он вытирает ее кончиком носка. Пальцы на ногах желтеют, приобретая нежилой, покойницкий вид. Та же процедура с другой стопой.
   - Я помню тебя, - говорит старичок. - Ты у нас в промзоне работал на станке, токарил, стало быть.
   Я невольно вздрогнул. Каким собачьим чутьем он уловил, что наблюдаю за ним?
   - А ты спускайся, поговорим. Скушно так-то молчком.
   Я молча сползаю на незанятую нижнюю лежанку, невольно отмечая про себя, что подчиняюсь его правилам общения. Он старше, за ним авторитет.
   - Когда ж это было? - силится вспомнить он. Но я наперед чувствую, что память у него цепкая, и невольно подыгрываю для разговора.
   - Зимой.
   - Точно зимой. Мины? 120-мм? На экспорт, для Афгана? Вот закавыка-то была. Стоят штабелями, а ящиков нет. Лес, он ведь на экспорт особый нужен.
   Вот и нашли тему для беседы, сокамерники.
   В дни, когда простаивали цеха, наше начальство помогало нам зарабатывать на стороне. Токарей направляли в учреждение по соседству, исправительно-трудовую колонию номер 30, размещенную в бывшем женском монастыре. Здесь выпускали экспортный вариант минометных мин. Литейка, кузнечный цех "тридцатки" располагались в храмах, прокопченных и мрачных изнутри. Энтузиастов подзаработать на стороне облачали в черную робу, сажали в спецавтобус с металлической сеткой на окнах. Солдат на входе придирчиво сверял пропуска с документами, отсекая нас по одному подвижными металлическими дверцами. Нас, не смешивая с основной массой работающих зэков, вели в специальный токарный цех, изолированный от остальных помещений высокой сплошной решеткой, затянутой мелкой сеткой. Там мы работали без обеда, перехватив всухомятку пару припасенных на этот случай бутербродов. Не смолкая, гудели станки, вылизывая гигантские серебристые капли. Лишь в конце смены, наполовину раздвигалась решетчатая стена и зэки под присмотром автоматчиков в считанные секунды разбирали стеллажи с готовой продукцией. Эти ребята, пожалуй, работали не хуже нас, туго дело знали.
   - Слышь, землячок, не пойму никак. Почему в промзоне все такие молодые, пухленькие, розовые, как поросята, - морщинистая мордочка бесхитростна и доверчива.
   - Потому, наверно, что молодые и розовые.
   - Нет, постой. Зона, она ведь свой след оставляет. Вот глянь.
   Задирая рукав, старичок тянет ко мне землистую, желтую руку, всю в татуировке. На тонкой коже зеленью отливает финка, обвитая змеей.
   - Ты присядь, сравни.
   Я чувствую себя ребенком на приеме у врача, жди подвоха. Тоже оголяю руку. Его пергаментные пальцы цепки, с невыветревшимся запахом ножной вони. Он переходит на едва различимый шепот: "Давай, сынок, вдуем помидор. Сначала я тебе, потом ты мне." Переспросив, я с трудом понимаю смысл его просьбы.
   Он ловко блокирует мой удар локтем в живот, выворачивает мне руку и коротким пинком в зад откидывает к лежанке напротив. От сильного удара зеленая стена рябит у меня перед глазами черными полосами. Радуюсь, что голова не арбуз, не расколется и семечки не посыпятся. Преодолевая боль, я успеваю перевернуться на спину и в прыжке ударить старичка ногой в челюсть. Поскуливая, он размазывает красную слюну по подушке. Ударяю ногой в живот, вернее, туда, где ребра стянули его пергаментную плоть.
   - Вот и поговорили, землячок.
   Сверху свисает сдобренная хохляцким салом и слюнявым сном морда.
   - Не горячись, Евсей. Ствольщик он. Мокруха на нем. На вышку тянет.
   - Кому вышка? Мы еще поживем.
   Схватив за грудки, я ставлю рыхлую тушу на пол и пока она беспомощно топорщит лапы, два раза бью коленкой в пах.
   Мужики вповалку корчатся друг на друге, после ушибов с трудом приходя в себя. Со стороны, наверно, мерзко наблюдать за всем этим. Передрались пауки в банке. Потом они по очереди полощутся под краном и разбредаются по нарам. Я всю ночь почти не сплю, прислушиваюсь к храпу, вздохам и хрипам сокамерников. А в общем
спокойные и добродушные ребята оказались, хотя и подследственные с тюремным стажем.
   Когда наступает утро, я отжимаюсь от пола. Это упражнение стало моей религией, смыслом моей жизни. Если откажусь от него, рухнет мир, мое сознание и тело разлетятся на мелкие кусочки. Нет ничего важнее в мире, чем рухнуть на кулаки и привести в движение мускулы, только так можно сохранить самоуважение, закалить
характер и волю.
   Отжимаясь от пола, я презираю спорт с его перенапряжениями, надрывами и гибельным путем к гарантированной инвалидности. Именно спорт, предательски мстя за неверность, со временем приводит здоровое, натренированное тело к груде жира, лопающихся вен и болевым точкам. Только физкультура в течение всей жизни человека дает радость движения, а с ним и полноценное здоровье. Надо еще в юности раз и навсегда выйти на тот уровень физических нагрузок, дающим ощущение здоровья, уровень, который, несмотря на дефицит свободного времени, занятость, житейский дискомфорт, будет доступен каждый день и неизменно преодолим в любом возрасте, при самой неблагоприятной обстановке. Вот почему отжимание от пола для
меня - способ сохранить себя таким, каким был, есть и буду.
   Первый раз я отжимаюсь столько, чтобы, доведя себя до изнеможения, оставить малый запас сил еще для нескольких качков.  В течение дня в минуту душевной усталости, надвигающегося уныния возвращаюсь к упражнению. С каждым разом силы слабеют, и вот, когда утренний рубеж оказывается непреодолимым, я оставляю это занятие. День прожит. Я победил время и страх, неуверенность и сомнение, обезопасил себя от ожиданий и внутреннего безделья. Так я становлюсь сильнее, чем прежде, сохраняя силы для новых испытаний.
    За мной неотрывно наблюдает Евсей. Как изголодавшаяся, хищная собачонка, он как будто ждет своего куска. Иногда я застаю его врасплох, резким взглядом ловя его скрюченную фигуру среди затемненных нар. Он запоздало прикидывается добродушным и наивным. Но я чувствую, что его худоба и старческая скрюченность обманчивы. Он пружинист, подвижен и, самое опасное, непредсказуем. Матерый уголовник. Чуть зазеваешься, и заморгают мои голубые на его скрюченных пальцах.
   Всякий раз, когда заканчиваю самоистязание и плещусь под краном, Евсей покряхтывает и шумно вздыхает. Старческая, извращенная похоть гложет его.
   - Не понял ты меня, - говорит он. - Не понял.
   - Что ж тебя не понять, Евсей? Ты вроде весь на виду.
   - По-хорошему можно было.
   - Это твоя ошибка. Не по адресу. С бабой спутал.
   - Да ну их, - неожиданно взвизгивает Евсей. - Бабы - поганки, капризны, вонючи. А мужик с мужиком всегда договориться может.
   - Конечно, - соглашаюсь я, - если мужика с петухом не перепутать.
   Я растираюсь полотенцем и сейчас в том состоянии, когда сила, здоровье, а с ним и желание действовать рвутся наружу. Разметать бы эту каменную коробку, а слизняка Евсея растереть по стенке. Его чутье настороже. Но он не любит проигрывать.
   - Не ты первый, - говорит после некоторого раздумья Евсей. - Спроси у Хряка, как он полотенцем работает. Придушит ночью слегка, сам портки снимешь.
   Хряк, как всегда, наверху лежит мертвяком. Наши разговоры ему до фени.
   Я по-блатному, рывком присаживаюсь на лежак к Евсею. Зазевавшись, он отлетает на край к такой же землистой и сморщенной, как его старая, крысиная мордочка, подушке.
   - Евсей, давай поговорим.
   Он вовремя спохватывается.
   - Все, поговорили уже. Шустрый ты. Не суетись, тебя не тронут. "Ствол" ладить могешь, значит, король.
   Его серые глазки светлеют. Они мерцают таким наивом и доверчивостью, что грех не отметить: вот бесхитростное дитя природы, мухи не обидит.
   - Ведь сладишь, если приду к тебе?
   - А кому еще сладить? Кто еще придет?
   - Обиделся? Не лезь в бутылку. Обиделся. Не бось, не заложу. Но совет дам: держись, как держался. Руки у них коротки. Не один ты под статьей ходишь. Там, видишь, бригада из Москвы шебуршит. И без тебя есть на кого накопать. Следы далеко наверх уходят.
   Следователя зовут Алексей Петрович. Парень он неплохой, но занудливый, как студент-отличник. Недавно от учебников оторвался. Опять ставит вопросы в бесхитростной последовательности, от которой меня воротит второй день. Я от этих вопросов ухожу. Кому ж хочется собственную голову в петлю? Самоуверенности у него поубавил, сопротивляясь его мрачной логике. Он и сам чувствует, что где-то пробуксовка. Мотивы убийства даже на разряд семейно-бытовых не тянут. К тому же корысти нет. Орудие убийства не найдено. Кроме того, я, как изготовитель оружейного арсенала, бледно выгляжу. Ни одного пальчика на железках. Не иначе
подсунули. Эта версия следователю не понутру. Но и перелома в наших изысканиях нет.
   В минуты усталости на следователя накатывает лирическая волна. Милицейские учебники ее, как метод воздействия на преступника, не исключают. Он дает возможность высказаться на отвлеченные темы. Я рассуждаю о том, будет ли он спокойно спать, если выяснится, что на эшафот отправлен не тот человек. Следователь в этом случае умывает руки. Его дело - подготовить материал, а отправкой суд займется.
   Больше всего меня угнетает собственное бездействие. Человек, подставивший меня, наверняка не дремлет, действует. Если не найти его сейчас, ускользнет окончательно, как уже сумел.
   - А где общественность, Алексей Петрович? Не возражаю, если возьмут на поруки.
   Следователь разминает костяшки пальцев. Не все разговоры с подследственными ему по душе. Такой может размяться. Для его бугристых плеч и сильных рук что мои ребра, что отопительные батареи - все едино, сыграет, отобьет мелодию.
   - Хоть бы Алексанян навестил, - вздыхаю, выводя разговор к новой теме, которая не дает мне покоя. Причастность Алексаняна к нынешним событиям интуитивно кажется мне очевидной.
   Следователь внимательно, словно в первый раз смотрит на меня, но предпочитает не высказываться. Вот так и играем в молчанку, то я, то он. Верный признак - все больше сбоев в следственной машине. Что-то у них там происходит, на заводе, в цехе. Я явно не на первых ролях. Есть фигуры покрупнее.
   После однообразия и скуки в камере груда железа на столе для меня в диковинку. Не грех присмотреться к нему вновь. Мой интерес не ускользает от собеседника. Сгребает железки к себе. Подследственные, они такие. Тюк железкой по черепу. Трупом больше, трупом меньше. Кажется, я созрел для решающего разговора.
   - Алексей Петрович, с вашими ясными вопросами один туман в голове. Давайте начнем с загадок. Как все это у меня в шкафчике оказалось, для меня ясно: весь день, пока я по заводоуправлению бегал, он открыт был. Подсунули. Закрывая, не проследил, что там, спешил. Так и запишите, подпишу. Этими моими оплошностями кто-то воспользовался. Выйти на него я вам помогу.
   - Уже теплее.
   - Тут масса хитроумных тропинок.
   - Холоднее. Пахан сидит, срок идет. Так и запишем.
   - Да не запутываю я следствие. Век бы этих стен не видеть. Чувствую, что по каждой вещице предметно надо работать. Хоть бы взять этот ствол-вкладыш.
   Алексей Петрович проворнее меня схватывает железяку и отодвигает на безопасное расстояние.
   - Возьмите вот этот, - предлагает он стволик с резьбой на конце.
   - С этим забот знать не будет, - соглашаюсь я. - По форме очень удобен для малокалиберного револьвера. Навернул на рамку и стреляй. Но вот со стрельбой загвоздка. Тщательной шлифовки не получилось. Проживет недолго. С десяток выстрелов. Пойдут трещины, подсыплется кусками. Металл мягкий, крошится. В общем бросовый, не спецсталь. Скорее всего, обычная арматура. Вы проконсультируйтесь
у экспертов. Они подтвердят.
   От поскучневшего следователя нет и следа. Алексей Петрович в румянце. Он пододвигает мне стальной вещдок покруче - нарезной вкладыш для охотничьего ружья. Но я не принимаю этого доверительного жеста.
   - Давайте с этим покончим. Вопрос о технологии обработки. Снимать стружку с арматурного прута - это испытание для резца при любых оборотах. Спираль - штука капризная. Удар - и резец полетел. Свой на это дело пустить жалко. Видимо, брали с раздачи. Кто, какой, когда, вычислить несложно. У раздатчицы такие всегда на
примете. Теперь со вкладышем. Я не знаю, говорят ли вам что-нибудь такие понятия, как механическая обработка металла резанием, последующая чистовая обработка, "шустовка", то есть обработка внутренней поверхности ствола. Короче, этот вкладыш не одинок. Вот этих характерных потертостей, следов от зажимов станка, когда на нем обрабатывали деталь, сколько угодно. Думаю, ваши эксперты
подтвердят, что такие потертости оставляют металлообрабатывающие станки польского производства. Я на них не работаю. Они в нашем цехе, но не на моем участке. Вход к ним отдельный. Алексанян, кстати, трудится именно там.
   Надо бы еще присмотреться к металлолому. А следователь с интересом изучает меня. Я позволяю себе жест под занавес: "Кажется, презумпцию невиновности на сегодня я себе обеспечил, коллега."
   День работы экспертов, проверок и дознаний не приносит уверенности ни мне, ни Алексею Петровичу. В очередной раз он выглядит поскучневшим. Сроки следствия могут затянуться. Круг подозреваемых расширился, а у меня все такое же хилое алиби на момент убийства: то ли еще не был в цехе, то ли уже мог быть.
   Зато в камере сейчас не заскучаешь. Прежние жильцы отправлены по этапам. Сунули трех подонков, изнасиловавших девчонку. Ее труп они вывезли в лес и облили бензином. За этим невинным занятием пэтэушников застала парочка дотошных грибников. Ребята в камере грызутся, как щенки, то дружно смотрят на меня и размышляют, кому бы морду набить. Приходится быть настороже.
   Я опять у следователя.
   - Алексей Петрович, у меня родник идей не иссяк, если разрешите, конечно.
   Следователь не против. Я излагаю ему вариант с опилочно-стружечным мусором. Меня вот уже несколько дней гложет мысль о сплаве стволов по ручью. Самому не проверить, надо следователю сдавать, пока не закончился сезон сплава. Алексей Петрович подробно расспрашивает детали дела. И эти показания зафиксированы, их проверка потребует привлечения значительных сил и времени. Похоже, на заводе и без того действует целая следственная бригада, не соврал Евсей.
   Но действует, судя по виду моего копалы, вяло. В очередной раз собачье чутье подсказывает мне, что дощечки вчера плыли, а кто их сбрасывал и подбирал, не пойманы.
   Алексей Петрович не настроен на либеральную беседу. При очередной встрече с порога он берет меня в оборот. Его вопрос как невысказанная обида: "Кто ваш сообщник?"
   - Не поймали? - с надеждой по наивности спрашиваю я. Следователь насуплен, как ребенок, и от затаенной обиды строг. - Не поймали, значит. А вам бы начало пятидесятых, дело врачей? И меня как главного преступника-организатора. Что, не угадал?
   Злость распирает меня.
   - Я скажу вам, кто мой сообщник. Это Блинов. Этому чудаку Калашников поперек горла. Лавры конструктора покоя не давали.
   Я с горечью, торопливо рассказываю о бредовой идее мастера Блинова, его тетрадке, моих разговорах с ним. Я рассказываю о нашем последнем разговоре, пропаже тетради. Хочется верить, что Блинов - это моя единственная надежда вырваться отсюда.
   Мой эмоциональный заряд, видно, прошибает следователя. Записывая показания, он морщит лоб, возвращается к началу текста, уточняет, марает фразу за фразой, переписывает, вымарывает вновь. Сегодня правописание дается ему с трудом.
   Мне без разницы. Я выжат как лимон. Не читая, ставлю закорючку на третьем или четвертом варианте допроса.
   Уже в который раз за мной лязгает дверь. В камере, несмотря на тесноту, гробовая тишина. Подростки смотрят на меня долго и изучающе. Я пью из-под крана и слышу нависший надо мной голос: "Паханы, а в нашей камере завелся стукачок. Кто ментам накапал, где мы эту стерву драли?"
   Мне нет нужды оправдываться. У меня свои проблемы, ребята, а ваши мы сейчас решим. Я вяло с разворота бью ближайшего ко мне. Это светловолосый паренек с хорошим русским лицом. Второго, пожилистее и повыше, зацепляю ногой. Они катятся под нары. С третьим, тяжеловесом мне сразу не справиться. Прижатый к двери, он, отдыхая, хорошо держит удар. Потерпи, сынок, я уже разогрелся. Шляпка стального болта на двери неплохая печать для его выбритого затылка. Он сползает на заплеванный пол.
   Тюремная жизнь не дает разнообразия для впечатлений. Сравнения ищешь из того, что под рукой. В худощавом есть приметы от старичка. Невольно обозначаю его как Евсей-2. Он лидер у них, генератор идей. Тяжеловес по праву - Хряк-2. Только у того меньше злости было, больше показного добродушия уставшего от жизни зэка.
Третьего из этой компании не хочу сравнивать с собой. Наверно, я был бы таким, будь у меня извилины попрямее и поменьше.
   Жаль, тесновато нам. Я вновь выбираю русака. Похристосовались обоюдно с солью на губах. После моего прямого парень опять летит под нары и чуть-чуть дольше прежнего что-то ищет там. Жилистого я перебрасываю через себя. Он прикладывается челюстью об унитаз. Отдыхай, крокодилина. Звуки булькающей воды медленно возвращают его к жизни. Ничего, что труден первый срок. Потом пообвыкнешься, не полезешь на рожон.
   Что с толстяком? Его осмысленный взгляд мне не нравится. Я футболю его голову несколько раз, опасаясь, что ботинок измочалится в капусту. В камере наступает тишина. Жизнь с нар сместилась куда-то на пол. Там какие-то шевеления, вздохи и стоны, которые меня больше не настораживают. Дело сделано.
   Я помогаю светловолосому взобраться на нары. Его голубые глаза бессмысленно шарят по темной стене.
   - Старичок, я не расслышал, что ты сказал.
   - Я забыл свой вопрос, - он с трудом выдавливает слова. Розовая слюна пузырится на разбитых губах. Кажется, я отбил ему грудь. Я укладываю его. Из этой троицы мне он более симпатичен, хотя такая же дрянь, как все они. Себя забрасываю на верхний плацкарт. Мой поезд все еще в пути.
   Среди ночи я просыпаюсь, оттого что меня со связанными руками стягивают вниз. Плохая привычка - во сне закидывать руки за голову. Толстяк дышит жаром, шаря по моей ширинке, бедрам. Я резко бью его лбом по носу. Он дико орет, исчезая в черном пространстве. Хватка у его приятелей, которые держат мне руки и плечи, ослабевает. Одного я отпинываю в темноте, второго держу впереди себя в замке, обхватив шею. Нет большого желания, чем услышать хруст его горла или позвонков. Видимо, это тот, что отдышался над унитазом. Он брыкается с огромным энтузиазмом, неосознанно не подпуская на выручку наскакивающих с боков друзей. Попутно дважды я награждаю светловолосого пинком. Он охотно растворяется в темноте. Массивная дверь, на которую налетает, сотрясается под его тщедушным телом. Резонанс по всему коридору.
   Нарушителей ночной тишины выявляют без труда. Пара охранников тут как тут. Они разгоняют нас по углам, а потом, развязав руки, тащат меня по коридору. Я попадаю в склизкую темную комнату, остатки ночи коротаю сидя на полу под ритмичные звуки водяных капель. Я проваливаюсь в забытье. Я хочу, чтобы мне приснились замполит Калабушкин, Генка Шпаликов, Муська. Роднее их у меня никого нет на белом свете. Но даже им отказано в моих снах.
   Лязг дверей и сноп яркого света подбрасывают меня. В проеме черные фигуры людей.
   - Вот этот устроил драку.
   - Ага, а для удобства связал себе руки чужой простыней.
   - Разберемся.
   Меня отводят в знакомую комнату, в которой столько времени коротаю дни со следователем. Но его здесь нет. Я долго жду, прислушиваясь к шагам за дверью. Я потерял счет дням. Кому считать их, кроме меня?
   - Сколько я здесь, Алексей Петрович? - не оборачиваясь к двери, я задаю вопрос, едва заслышав шаги за спиной. Мой следователь так и не привык выслушивать вопросы. Обходя меня, он пружинисто садится за стол. Алексей Петрович задумчив и молчалив, наверно, потому, что он уже не мой следователь.
   - Ваша вина не доказана. Три дня истекли. Обвинение не предъявлено.
   - К счастью или к сожалению?
   Научился ли он чему-нибудь этот верящий в законы и свои версии вчерашний студент, почти мой ровесник? Вряд ли. Его логика заведомо знающего истину служителя Немезиды слегка поколеблена. Не на мне, так на другом он отточит ее.
   - А найден истинный виновник?
   Следователь сух и немногословен. Таким и нужно быть в интересах следствия, по его понятиям.
   - Нет, не найден.
   - Кто же на подозрении?
   - Алексанян. Он сейчас в розыске. А вы свободны. Приносим вам свои извинения.
   Я припоминаю, как Алексанян больше всех в цехе возмущался тому, что закрыли вход на крышу, к солнцу, свежему воздуху. На память приходит его упорство оставаться неосвобожденным секретарем комсомольской организации, оставаться у токарного станка. Это развязывало ему руки для темных и опасных дел. Видимо, это, действительно, он.

                ГЛАВА 1У
   Я оказался песчинкой в водовороте событий, связанных с убийством мастера Блинова. Бригада следователей основательно поработала на заводе. Под следствие попали около двух десятков рабочих и служащих, причастных к незаконному изготовлению оружия. Дыма без огня, как выяснилось, не бывает. Вина большинства из них была доказана. По официальной версии, производство "левых" стволов у нас было налажено отдельными рискованными умельцами. Изготавливались в основном вкладыши к охотничьим ружьям. Сбывались они среди местных. Металл находили чаще всего среди выбракованных стволов. Просили недорого. Шабашкой кормились не от скуки ради. План, он не всегда давал стабильный достаток. Многих из привлеченных по делу, учитывая заслуги перед заводом и высочайшую квалификацию, осудили условно. Что слез не было, стенаний, заламывания рук, это хорошо. Ни к чему оборонному предприятию громкие судебные процессы. Дело было замято в конце концов.
   Дело же об убийстве мастера Блинова не было закрыто. Здесь подспудно тлело и дымилось то, на что не найдены ответы. Следователей смущало, что истина не укладывалась в прокрустово ложе спроса и предложения. Местное население было равнодушно к металлическим трубкам в ребристой рубашке, вкладышам к сигнальным
ракетницам под патроны от пистолетов ТТ и Макарова, к стволам под малокалиберный патрон, к стреляющим авторучкам. Где искать такую партизанскую вольницу, чтобы удовлетворить вкусы каждого? Обычные бандюги, как правило, находили более прямые пути для приобретения огнестрельного оружия. В их среде было немало кустарей, которые решали оружейные проблемы, минуя оборонные предприятия. Порукой тому была неприхотливость вкусов преступников. Стреляет - уже хорошо, а то, что самоделка ненадежна, подведет в любую минуту, так это дело случая. Припугнуть, выстрелить пару раз - таково назначение "ствола" в преступном мире. Для длительной осады, ведения боевых действий оно не предназначено.
   По официальным оценкам, след Алексаняна по многим эпизодам следствия четко прослеживался. Его видели там, где он мог быть во время убийства Блинова, переправки и сбыта стволов. Его корявый почерк токарной обработки изделий подтвердили многие специалисты. Причем лично меня, когда вертел эти штуки в руках, очень удивила нарочитая грубость изделий. Серега умел быть добросовестным в работе, если хотел. На заводском конкурсе токарей он показал высокий класс. Возможно, и самолюбие комсорга цеха сыграло в том роль. Во всяком случае он честно вышел на призовое второе место. Первое, между прочим, мне досталось. Видимо, "левый" товар, как хотелось представить следствию, был полностью на нем, помощников у него не было. Доверять в таком деле он не мог никому. Объем требовался большой, а сроки поджимали, вот и торопился, халтурил. К тому же делалось это украдкой. Наш комсорг оказался загнанным, затравленным зверем.
   Я не мог поверить, что жажда наживы двигала им. Кто внимательно читал газеты, слушал заграничное радио не мог не предположить, что в ближайшее время нужно ждать событий на Кавказе. Национализм здесь может заговорить языком оружия. К этим событиям и спешил Алексанян. Иного назначения трубам в ребристой рубашке я не нахожу.
   И все же в коварство кавказской натуры верилось с трудом. А что начальство? Разве не видело, чем занимались рабочие, куда уходил металл? Меня многое смущало: заводской тир, где хранилось отреставрированное стрелковое оружие времен минувшей войны, специфические подарки нашим подмосковным шефам, импровизированный рынок у проходной, существовавший с чьего-то молчаливого согласия. Во всем этом я интуитивно угадывал, что помимо законов, инструкций, официальной морали на заводе и вокруг него действовали скрытые договоренности, благодаря которым существовала двойная мораль, поощрявшая выпуск и сбыт неучтенной продукции, левые заработки рабочих, включая работу в ИТК-30. И дело тут было не в безденежьи рабочих, дефиците оружейного рынка, коварстве кавказских народов.
   Возможно, со временем историки скажут, что виновата в том порочность советской системы с ее практикой перераспределения материальных богатств в пользу партийной номенклатуры, ее двойной моралью и бухгалтерией, язвами паразитирующей на дотациях экономики, показухой интернационализма и многим другим, о чем так любят распространяться закордонные радиоголоса.
   Я же видел, что правила игры диктовались сверху. Прав был Евсей, следы ведут наверх. Я не мог вот так прямо, сразу прийти к директору завода и сказать, что рыльце его и его замов в пушку. Не мог прийти в главк и, подбоченясь, спросить, чем они там занимаются.
   Для меня суть проблемы сузилась до поиска тетради Блинова, таившую не меньшую взрывную, потенциальную опасность, чем неучтенные стволы. Вся страна была наслышана о предприимчивости, масштабах дела армянских цеховиков, заслуженно славившихся, кстати, неплохой обувью и джинсой. Оружейный бизнес им был бы по
плечу. Охота за тетрадью для меня была равнозначна охоте за Алексаняном. Он мог раствориться в крупном городе, где у него связи, явки. Таким городом могла быть Москва.
   Мое возвращение из-под стражи восторгов на заводе не вызвало. Меченных арестом встречают без цветов и оваций. Поработав неделю, я понял, что ничто меня не удерживает ни в цехе, ни в общежитии, ни в городе.
   На площади перед проходной пустой. Кавказская торговля канула в Лету. Некому баловаться шашлыком у ручья. Но чище от этого он не стал. Есть ли надежда, что в реку он впадает незаплеванным, прозрачным? Наверно, суть в истоке.
   Мне кажется, что источник моих волнений и исканий не здесь. Пусто в душе, как на рыночной площади. Надо ехать в Москву, там искать потерянное, там доискиваться до правды. Вот так и рискнул.
   По памяти я нахожу станцию метро, где выходили мы с Алексаняном, почти инстинктивно - улицу, по которой мы шли. Вот в этом сквере он взял тяжелую сумку у меня и потащил вместе со своей к выходу, пешеходному переходу. Я дожидался его на лавочке. Место мне ни о чем не говорит. Он мог пройти вдоль проспекта или сразу же свернуть в проулок. Жилые дома здесь по столичному стандарту, характерному для центра. Много старых, есть и современные.
   Устроившись в дешевой гостинице при рынке, я выхожу с утра к скверу. Пропадаю здесь до обеда среди лавочек, собак и детей. Тополя уже отцвели. Кое-где среди травы и кустов сохранились косматые залежи тополиного пуха. Июль давно уже диктует моду зелени и солнцу. Запоздалое лето неожиданно оказывается в зените. Жарко, душно, пыльно.
   В обед я захожу в кафетерий при булочной. Покупаю два стакана молочного кофе за 20 копеек, ржаную лепешку за 10 и пшеничную за 14. Иногда обедаю в столовой с названием "Диетическая". Здесь тоже дешево. В жаркий летний день запахи от ее раздачи не вдохновляют ни на борщи, ни на рассольники. Хочется много холодного компота, чтоб сухофрукты гнилые и вода из-под крана. К каким только безумным желаниям ни приучит советский стандарт.
   Утро и вечер, когда на улицах возрастает поток людей, занятых созидательным трудом, мне больше по душе. Особенно вечер. Я припоминаю, что с Алексаняном мы были здесь в вечернее время, после шести. Некоторых из живущих в округе после недели праздной жизни я узнаю в лицо, по походке, привычкам, из которых у москвичей складывается распорядок дня.
   Наверно, я старею, потому что все еще умиляюсь старикам и старушкам, выгуливающим друг друга, а также детей и собак. У меня отеческое чувство к собакам, особенно беспородным. По Высоцкому, когда-то я был дворнягой. Как на дворняг, я смотрю на старые легковые автомобили. Самые беззащитные из них - "москвичата", горбатенькие и убогие - "запорожцы". "Зимы", "победы", "волги" не
нуждаются в моей опеке. И в старости они независимы и обеспеченны.
   К их разряду я, пожалуй, и принадлежу. Скромная жизнь во время работы на заводе обеспечила мне средства на не менее скромную и продолжительную жизнь в столице. А еще у меня есть сберкнижка со счетом в столичной сберкассе. Я завел ее, возвратившись из Ливии. Если полистать эту книжицу, можно убедиться, что на жизнь хватит. На рынке я числюсь ночным сторожем, но это пусть проверяют те, кому интересно.
   Мне нет нужды, сидя в сквере на лавочке, "просеивать" взглядом подростков и школьниц, девиц и одиноких женщин, но где-то в подсознании я соглашаюсь, что последний вариант мне бы подошел. А вообще лиц с Кавказа в Москве не так уж много, как мне хотелось бы для поиска. Надо надеяться на случай. Везет ведь тому, кто к этому готов.
   Под вечер я нарушил свой распорядок и заглянул в булочную перед закрытием. Стакан остывшего кофе я разнообразил марципаном за 14 копеек. Он лежал на блюдце, как куриные окорочка после окончательной разделки. Выпечка была черствой и почти без орешков. Как мало советскому человеку надо, чтобы испытать полноценное чувство гадливости: холодный кофе, каменный марципан. Именно в такие минуты думаешь, что жизнь не сложилась, везение кончилось. Пора кому-то нахамить. Пожилая продавщица на эту роль не тянула. Подсчет чеков и выбившиеся из-под накрахмаленного колпака рыжие букли пусть будут единственным итогом ее трудового дня.
   На улице, возвращаясь к серенькому вечеру, угостившему москвичей занудливым, теплым дождиком и промытым асфальтом, я столкнулся с высокой женщиной под яркокрасным зонтом. Ослепительно белая блузка, черный полупрозрачный костюм неплохо гармонировали с зонтом, а не с летом и погодой. Лица я не увидел. Как мало нам надо, чтобы подобреть. Одного взгляда на случайную незнакомку. Живя в столице, я ловлю себя на мысли, что для счастья достаточно непременно утром увидеть в метро интересную бабенку и весь день сияешь, как юбилейный рубль. Умеют симпатичные женщины возвращать нам молодость. По отношению ко мне это звучит немного иначе: непорочную юность. Как выясняется, и вечером этот вариант вполне проходит.
   Я оглядываюсь: в пустынном проулке женщины с зонтом нет. Хорошего понемножку.
   Значит, опять в гостиницу, к нечищеным подстаканникам, тесным кроватям, к непредсказуемым заезжим торгашам, сонливым и шумным, всегда курящим и обильно пьющим.
   Я оглядываюсь еще раз. Мне странно видеть, как в ручье справа из-под арки дома выплывает красный зонт. Порыв ветра выбил его из рук усталой, зазевавшейся хозяйки. Он кружит на тротуаре, выбирается на мостовую и застревает у бордюрного камня. Ширины и глубины ручья, стекающего в решетку, не хватает для судна такого
водоизмещения. Никто за ним не спешит.
   Иногда достаточно шага, чтобы изменить судьбу. Кто подскажет, когда этот шаг? Сегодня я его сделал, не сознавая того. Я забываю про зонт, потому что слышу под аркой какую-то возню, сдавленные крики. Картина Репина "Не ждали". Трое подростков, которых я, кажется, где-то видел, тискают в углу у стены незнакомку. В этом сплетении рук, зажимающих ей рот, стискивающих ее руки и плечи, сам черт ногу сломит. Пока не у дел остаются раскиданные по лацканам костюма груди. Черные густые волосы, яростный взгляд женщины. Я бы присоединился, не будь их так много. Я бью по затылку среднего в этой группе подонка. Он поворачивается с искаженным злобой лицом. Меня удивляет, что это отнюдь не подросток. Мужчина средних лет с грязноватым лицом. Но он жилист и подвижен, как подросток.
   Его приятели, как по команде, набрасываются на меня. Резкий удар по виску со стороны мужчины. Я непроизвольно падаю на колени, в грязную слякоть асфальта. Звуки, запахи, свет - все исчезает, теряя свой смысл. Так обреченный лось падает на колени от первой пули охотника, еще надеясь на что-то, на привычку быть здоровым и сильным. У меня хватает чувства сообразить, что меня ударили кастетом.
   Они рассчитывали, что на коленях я попытаюсь отчаянно встать, и просчитались. Я падаю на спину в ручей, заливающий мой приличный пиджак, не вытертые джинсы. Даже кроссовки хлюпают от сырости. Двоих я подсекаю, а третьего валю на себя. В падении он елозит кастетом по моим ребрам. Ему не достает хорошего размаха. Я сминаю его руку и выворачиваю за спину. Я не слышу хруста. Неожиданно включается звук. Мне не важно сейчас, кто так громко кричит, мужчина или женщина. Скорее оба. Моя цель - эти двое. Они опять на пружинистых ногах, по-обезьяньи скрючены, готовы к драке. Истошный крик мужчины, возможно, лидера, парализует их. Кому ж хочется верить, что тебе сломали руку.
   Я с внезапной слабостью чувствую, как под аркой хлещет дождь. Он заливает мне бровь, глаз, щеку, рубашку, которую я накануне после недели жизни в Москве наконец-то выстирал и погладил. Но мне наплевать на это. В нереальном, пошатнувшемся мире существуют только эти двое и я. Во мне достаточно сил и злости, чтобы раскидать их как щенят и напоследок пнуть зазевавшегося из них.
   Я опять падаю на колени. Холодное кофе и жесткий марципан просятся наружу. Женщина куда-то тянет меня. Ее разорванная блузка, разметавшиеся груди источают сладковатый запах духов, пота и дождя. Но почему так солен он? Почему ее грудь заливается  кровью? Она всегда и у всех красного цвета. Женщина поднимает меня
и пытается куда-то вести. Я вырываюсь, потому что красного цвета зонт. Я нахожу его на том же месте, так и не преодолевшего пути к водовороту у сливной решетки. Я возвращаю зонт женщине. Для меня этот жест почему-то значим больше, чем сама вещь.
   Женщина как бы соглашается со мной. Мы оба сосредоточенно смотрим, как закрывается зонт. Он плохо складывается, уменьшаясь в размере, и в последний момент выстреливает гигантским цветком. Наконец, сложен. Лифт уносит меня на головокружительную высоту. Я сосредоточиваюсь на том, чтобы не увидеть себя, стремительно мчащегося по желобу на встречу мощному потоку света. Говорят, что
это ощущение умирающего человека. А я буду жить. Эти подонки подпортили мне кровь. Еще больше я потерял. Ничего, рана у виска заживет. Будем жить - не помрем, думаю я, проваливаясь в темноту.
   ...- Где эта законченная славянская рожа? - спрашивает замполит Калабушкин, и я догадываюсь, что с Генкой Шпаликовым что-то произошло.
  Казалось, только что вместе с ним мы наблюдали под вечер, как на кромке бархана возле нашего лагеря застыл караван верблюдов. Мы не успели доскрести котелки и облизать ложки, а корабли пустыни уже развьючены, поставлены островерхие, по-паучьи широкие шатры. Слабый огонь саксаула и кизяка - хорошая ночная подсветка для них. На этом желтом трепетном фоне извиваются черные тени, змеятся раскручиваемые тюрбаны, машут черными крылами платки, сползают одежды. Все это завораживает и манит.
   Щеки у Генки Шпаликова круглеют. Его полная розоватая рожица вытягивается как зимняя чарджоуская дыня. Не исключено, что Генка что-то задумал.
   Чтобы загубить все наши самые смелые надежды на предстоящую ночь, замполит Калабушкин собирает нас и рассказывает байку о том, как в одном заштатном западно-украинском городке все молодое женское население рвануло в монастырь. Пострижение в монахини достигло таких переделов, что городская администрация не на шутку всполошилась. Никакие уговоры, никакая пропаганда обратных действий не возымели. Девки добровольно, истово губили себя во цвете лет. Избавиться от напасти помогли военные. Объявив о начале учений, они встали полевым лагерем под стенами монастыря. Солдатская отлучка поощрялась. Что не под силу было партийным
говорунам, сделал солдат. Любовная осада монастыря закончилась полным провалом поповской политики. Монастырь опустел. На руинах веры осталось коротать свой век с десяток старушек, божьих одуванчиков.
   Замполит Калабушкин опасался, что маневры за барханом нанесут сокрушительный удар по нашему монолитному воинскому коллективу.
   И вот на поверке вечером выяснилось, что его прогнозам, похоже, суждено сбыться. Генка Шпаликов отсутствовал.
   Откуда-то из темноты к солдатскому строю и свету фар выскочила Муська. Она рухнула в песок, положив слюнявую морду на запыленные лапы. Набегалась, голубушка. В ее позе, влажных, мерцающих глазах - печаль и что-то от усталости и обреченности покинутой женщины. Взгляд обращен к замполиту Калабушкину, которому достаточно мельком взглянуть на поникшую Муську, чтобы понять все. Он сплевывает в сердцах. Его жест понятен всем: "Пропади пропадом, японский городовой." Строй распадается.
   А вскоре появляется Генка Шпаликов. На его полном, розовом лице играет довольная, прыгающая улыбка. Ему так хорошо, что мне хочется треснуть его от души. Генка без звука реагирует на закатанный под брюхо кулак щедрой, неистребимой улыбкой. От ощущений довольства, счастья он, кажется, потерял дар речи.
   Я по примеру замполита Калабушкина сплевываю под ноги и забираюсь спать в кузов под неправдоподобно черное небо с крупными, живыми звездами. Я долго не засну от скрипа песка на зубах, от собственного одиночества во вселенной.
   ...Сейчас надо мной склонится женское лицо, и я услышу первую фразу: "Ну и долго же вы спали." Я обманываюсь в своих ожиданиях. Никого нет. Я в незнакомой комнате с темными, тяжелыми шторами. Тюлевая занавеска слабо колышется на ветру. В Москве по-утреннему свежо.
   В центре комнаты двуспальная деревянная кровать, пара тумбочек по краям. Хрупкий ночник в виде желтого мотылька. На стене картина: вычурно, цветасто выписан сбор винограда. У людей нет голов - полукружья от зубной пасты. На полу ярко красный палас. В общем по-холостяцки скромно, но контрастно и ярко. Подушка и простыня в бурых кровавых пятнах, серых полосах дождя.
   Пробуждение не сулит мне радости. Вместо головы у меня тяжелый чугунок. Мозги болтаются в нем, задевая за рваные кромки трещин. От этого боль по всему телу. Если бы не тугая, умело наложенная повязка, пропитанная коричневой кровью, рассыпался бы в одночасье. Повязку я обнаруживаю, стоя в соседней комнате у трюмо. Мои костлявые плечи и поджарый торс - в свинцовых пятнах дождя и побоев. Ослепительно белая чалма обезображена кровью.
   И в голове у меня все наперекосяк. Пузырек с духами на трюмо по форме видится мне гранатой лимонкой. Меня разбирает досада, оттого что в таком беспорядке помада. Я насчитываю до двадцати однотонных пеналов с ней. Они хорошо укладываются в патронташ. Жаль, что его нет под рукой.
   В комнате, кроме трюмо, стенка с безликим хрусталем, застекленными рядами книг, стол, пара кресел, диван и телевизор. Тот же цветовой контраст обоев, накидок, ковров и паласов, отчего все здесь чужое и необжитое. Но раздражает что-то другое, в чем я еще не разобрался.
   Я забираюсь в ванну, где нахожу сваленным в углу и обезображенный, с кислым запахом дождя пиджак. Джинсы замочены в порошке вместе с темной рубашкой, что усиливает раздражение. Я нахожу перед зеркалом женскую расческу в густом клубке иссиня черных волос. Их спираль обнаруживаю в мыльной пене сливного отверстия. Хорошо, если небрежность не стиль жизни, а следствие спешки. Горячий душ растапливает усталость, раздражение и боль. Я не мочу голову, но и ей легче, оттого что задышали поры и засаднили ушибы и ссадины. У меня хватает сил, несмотря на головокружение, выстирать джинсы и рубашку, вновь постоять под контрастным душем.
   Борьба за чистоту не может быть закончена, пока киснет в углу пиджак. Мне еще предстоит пораскинуть своими отбитыми мозгами, как поступить с ним. А пока, завернувшись в ярко малиновый халат с двумя желтыми драконами по бокам, бреду на кухню. Ее белизна кого угодно сведет с ума, словно попадаешь в кабинет хирурга. Здесь как будто все из тончайшего китайского фарфора - кафель, холодильник, столик с табуретками, полки и шкафы-пеналы. Но ни эта белизна, ни хищный серебристый блеск крана, ручек, ножей, кастрюль и кофеварок не останавливают меня. Есть хочется до умопомрачения. Я обнаруживаю груду табакерок с приправами, несколько пучков зелени, недопитый пакет молока и полбатона зачерствевшего белого хлеба. Есть и кофе. Его надо варить.
   Как сказал бы Алексанян, не два горошка на ложку.
   Довольствуюсь этим. На кухне, действительно, как у мясников-хирургов побывал. Не насытили плоть, а последнее отсекли.
   Надо идти к людям. Они спасут. За дверью на лестничной площадке звучат голоса, детский - звонче и резче других. Мое появление в проеме двери встречено гробовой тишиной. Два дракона слетели с халата, напугав бабулю, провожающую внука в булочную. Страх, он такой. Парализует, а то и - замертво. Да разве китайским драконам столичные старушки по зубам? Капризнее, злобнее существ
я не встречал. Особенно в московском метро. Попробуй место не уступи, загрызут.
   А эта не худшим вариантом оказалась. Увеличенные линзами серые глазки умом и любопытством светятся. Грех не воспользоваться таким интересом.
   Его еще больше подогревают мои невразумительные слова о том, что я здесь случайно, попал под дождь, одежда сохнет, в магазин не могу, а есть хочется. С кем не бывает.
   - Не вы первый, не вы последний, - соглашается старушка, имея в виду что-то другое.
   Я опять оправдываюсь. Мол, видимо, не так объясняю, но вы должны понять, у меня что-то с головой. Старушка охотно соглашается. Хоть в этом понимание.
   Конопатый, ушастенький мальчишка заворожено смотрит на драконов, на мою чалму из бинтов.
   - Он наш, - говорит мальчишка. У нее тоже свое на уме. Теперь уже вдвоем мы втолковываем ему, что купить. Я щедр на влажные десятки и рубли.
   Мне обрыдло одиночество, надо с кем-то поговорить. Старушка не спешит уходить. Соседка по лестничной площадке, она, как выясняется, ни разу не была здесь в квартире. Вместе с ней по-новому разглядываю замешенный на цветовых контрастах интерьер, наконец-то поняв, что раздражало меня. В комнате, за исключением безделушек на трюмо, нет личных вещей хозяйки - фотографий, сумочек, пакетов, бумаг, того привычного, что говорит о присутствии человека, его симпатиях и антипатиях. Мелкие вещи, несмотря на некоторый беспорядок, детали спешки и небрежности, запрятаны куда-то. Так гостиничный номер, несмотря на комфортную мебель, кажется обезличенным, холодным, чужим.
   Я извлекаю кислый пиджак из ванной. Требуется консультация.
   Старушка охотно объясняет мне, как поступить с ним: высушить, почистить, отпарить. Последнее я воспринимаю с трудом.
   Старушка смотрит на меня снизу вверх. В очках, прикрытых паутиновым коконом волос, в сером халатике она напоминает мне зайчонка с детсадовского утренника. На ее фоне из-за собственной непонятливости я кажусь себе более нелепым и смешным.
   - Ладно. Давайте сюда. Проветрится на балконе, - она решительно забирает пиджак. Это мне компенсация за устроенную экскурсию. В полуприкрытую дверь с ворохом пакетов вкатывается мальчишка. Заурядная прогулка в магазин стала для него серьезным испытанием. Малиновый румянец залил веснушки. Старушка ловко
фасует, что свое, что чужое. Шоколадные конфеты, загнанные в мутный полиэтилен, я отдаю моему помощнику.
   Ветчине, бородинскому хлебу, парочке бутылок с кефиром пришлось основательно потрудиться, чтобы убедить меня: сытость - не самое плохое чувство.
   В просохших, отглаженных джинсах и рубашке я сидел в хирургической, вдыхая дразнящие запахи яичницы, сдобренной зеленью и ветчиной, картошки, обжаренной в густом подсолнечном масле, когда защелкал дверной замок, простучали каблучки по паркету. Хозяйка вернулась. Эти звуки взволновали меня. Весь день я действовал словно во сне, заторможено и вяло. А тут - запрыгали шатуны и поршни в груди, отдавая ритмичным металлическим звуком в чугунок. Повязка стала липкой и скользкой.
   Запахи привели хозяйку на кухню. Напрасно я зализывал раны, корпел над одеждой, восстанавливая сытной едой румянец.
   Я увидел красивую, эффектную женщину, и все мои достоинства супермена из провинции, потрепанного жизнью и обстоятельствами, испарились. Она не изменилась со вчерашнего вечера. Легкий, ослепительно черный костюм и белоснежная блузка словно укор моей застиранности. Ты понял? Нет предела ухоженности.
   Черные густые волосы контрастировали с белым утонченным лицом, на котором отдельной жизнью жили крупные черные глаза и ярко накрашенные, по-негритянски набухшие губы. Ум, интерес, любопытство, ирония, каприз - кто разберется в этом блеске оттенков и настроений. Ее стройную, высокую фигуру, усиленную высокими, тонкими каблучками, слегка отяжеляли груди и туго закрученные бедра.
   В общем я, настроенный широко, хлебосольно отпраздновать наше знакомство, растерялся. Сидел дурак-дураком.
   Она без звука присела рядом, закинув черную сумочку на хирургически стерильный стол. В умных, мерцающих глазах - искорки иронии. Сама виновата, что расхозяйничался. Не помню, чтобы произносил эту фразу вслух. Мое настроение, душевные колебания школяра, уличенного в неблаговидном поступке, каким-то образом дошли до нее.
   Мне ничего не остается, как перейти в наступление, тем более что некоторые сомнения гложут меня.
   - А вам не кажется странным, что женщина приводит незнакомого прохожего к себе домой, вместо того, чтобы вызвать скорую помощь, милицию? А ведь у него, наверно, есть семья. Его ждут дома, о нем беспокоятся. Потом она на весь день оставляет его у себя в квартире, насыщенной вещами, без присмотра. Рискованная ситуация для молодой, одинокой женщины.
   - А вы часто задаете вопросы тому, кто нуждается в помощи? - у нее грудной, мелодичный голос.
   Она уложила меня на лопатки. Она права. Я сам вчера, очертя голову, ринулся к ней на помощь. А сейчас, чтобы добить меня, достаточно одного удара лакированного каблучка.
   - Ужасно устала, - улыбается она. - Есть хочу. Продукты в прихожей.
   Я на ходу сообщаю ей, что постельное белье замочил, ужин готов. Она озадаченно осматривает выдраенную раковину и ванну, захлопывает за собой дверь. Прислушиваясь к потокам воды, разбираю сумки. Как дотащила такую тяжесть? Не обошлось без такси. Извлекаю мясо, помидоры, яблоки, парочку бутылок красного вина - это серьезная заявка на ужин.
   На кухне сумрак. В таком интиме обостреннее звуки и чувства. Вслушиваюсь в стереофонические потоки воды - за окном и в ванной. Москва, уставшая от пыли и жары, балуется под вечер крепким дождичком. Неожиданно и там и здесь шум стихает. Два желтых дракона выплывают на кухню, где все готово - яичница, картошка, колбаса, салаты.
   На голове у женщины полотенце. Душ не смыл яркости с черных бровей и ресниц, полных губ.
   - Не включайте свет, - предупреждает она, подсаживаясь к столу. - Я плохо выгляжу.
   - Вы выглядите на все 85.
   - Хорошо, что не на 40, - отшучивается она. Не вставая, она в поисках бокалов притягивается ко мне, обдавая резкими запахами шампуней, мыла, духов. Сама открывает бутылку.
   - За знакомство. Меня зовут Гаянэ.
   - Вы армянка?
   - А для вас это важно?
   - Нет, - соглашаюсь я. Впервые за этот день мне не хочется быть бесхитростным и искренним.
   Мы молча присматриваемся друг к другу. Отношение к еде роднит нас. Молчаливое, сосредоточенное поглощение пищи всякий раз завершается тем, что тарелки вылизываем кусочком хлеба. Я люблю черный, она - белый. "Зачем мне черный, если есть белый?" - говорит Гаянэ. Мы насыщаемся так, словно предстоит хлопотливая, требующая сил и энергии ночь. Так кажется мне. Еще я думаю о том, что несмотря на ее ухоженный, респектабельный вид, Гаянэ с детства сохранила уважительное отношение к еде, хлебу, каждый кусочек которого был на учете. Она живет без запаса, держа продукты из расчета на день. Потому и пусто в холодильнике.
   Под мясо и зелень вино льется незаметно. Мало его никогда не покажется, но я умею вовремя остановиться, тем более не знаю, что у Гаянэ на уме. Она с недоумением смотрит на пустые бутылки.
   - У меня есть хороший коньяк, - объявляет она.
   - Разве коньяк может быть хорошим?
   - Только карабахский.
   - А у меня есть кофе.
   Она по-русски, широкими глотками из большой кружки пьет горячий кофе, смягчая его печеньем. Под вечер никак не насытятся два желтых дракона, распластанных на ее широких бедрах. Вместе с драконами я парю в сумрачном пространстве, не отягощенный ни сытной едой, ни хорошим вином. Мне нужно решить единственный вопрос: почему у двух драконов только пара черных мерцающих глаз.
   - Кстати, где ваш пиджак? - ее вопрос сбрасывает меня на землю.
   - У соседки-старушки. Надо бы забрать, да поздно.
   - Вы и ее успели очаровать?
   - А кого кроме?
   - Меня, разумеется.
   - Похоже, риск - это ваше состояние души.
   - Нет, мое состояние - это желание нравиться.
   - Но вы провоцируете им не искушенных, отчего рискуете сами.
   - ...и подвергаете риску других?
   - Я не причем. Рисковали вы.
   Гаянэ брезгливо отодвигает пустую кружку. Два желтых дракона конвульсивно вздрагивают на ней.
   - Вам не хотелось бы присоединиться к тем трем? - медленно, с расстановкой произносит она.
   - Хотелось бы. - Ну и что вам мешает? - Кто. Вы. - Я? Очень интересно.
   Кровать в маленькой комнате застелена свежими простынями. Когда она успела?
   Она не получила того, что хотела. Но она рада тому, что это получил я. Гаянэ что-то чертит лакированным пальчиком по моей груди, жмется щекой к плечу, слегка царапает его крохотной золотой сережкой. Черные волосики над ее губой щекочут мне кожу. Ее густая черная грива, как ночной прибой в той далекой Ливии, шевелится на мне. Душно и жарко, когда ее волосы накрывают меня. До озноба прохладно, когда они сползают. Мне лень пошевелиться и как-то отреагировать на все эти неудобства. Я вымотан и опустошен.
   Ей нужно поговорить. Женщинам ее возраста всегда хочется восполнить неудовлетворенную страсть разговором о ней. Это дает им новый эмоциональный настрой. Они испытывают удовольствие, оттого что стали источником наслаждения для других.
   - Что ты чувствовал?
   - Радость, подъем. Мне было хорошо.
   Я слишком скуп и однообразен. Она все это уже слышала.
   - А еще? Как это было?
   Ее бы, а не меня, устроил сейчас эмоциональный репортаж с места события. Мне же меньше всего хочется копаться в себе, расчленять чувства на доли, подыскивать сравнения и образы. Я устал, самое время подремать в тепле. Глядишь, убаюкаешься и заснешь. Но я боюсь оскорбить ее невниманием, неосторожным словом и сдерживаюсь от равнодушных, дежурных фраз.
   - Это была волна нежности, удовольствия. Как электрическим током пронзило, но без боли. Словно что-то давило меня и вдруг - освобождение, радость.
   Она плотнее обхватывает меня. Я чувствую, как липнут к моей прохладной коже ее, в лужах пота подмышки. Она затихает, получив свое. Но не до конца. Ее опять беспокоит одна и та же мысль.
   - А что ты еще испытывал?
   Я окончательно освобождаюсь от дремы. Мне и самому становится интересно. Неужели такой мощный эмоциональный подъем можно выразить двумя-тремя дежурными фразами? Есть же более точное объяснение. Я задумываюсь. Ей, как капризному ребенку, пауза кажется чересчур затянувшейся. Надо мной нависают ее черные
мерцающие глаза. В сумраке их свет неприятен до озноба, хотя и притягателен. Вот так необъяснимые силы и явления завораживают людей, сминают психику беззащитных и слабых. Меня это дуновение страха возбуждает. Тут вопрос самолюбия: кто над кем. Она не осознает, что уже попалась в ловушку. Я сильно, до хруста сжимаю ее и, презирая удивленный вскрик боли, подминаю под себя. Мне надо погасить эти мерцающие глаза, выпить набухшие, горячие губы. Она слабо постанывает. Но этот стон предназначен не мне. Она в чем-то своем, обособленном. Эти яркие вспышки переживаний признают язык стона, который сейчас непонятен грубым и сильным.
   Но я ошибся. Я оказался слабым. Эта ведьма сильнее меня. Она посылает электрический разряд в темноте. Не видя, я чувствую, как светится магниевыми вспышками мое тело. Я сотрясаюсь от потоков света и электричества. Что-то сильное хватает меня за загривок. Я болтаюсь в пространстве с растопыренными руками. Случайное прикосновение к стенкам опоры возбуждает меня, дарит надежду на устойчивость. Я делаю попытку зацепиться за выступ. За прикосновением следует уход в сторону, полет то вверх, то вниз. А все заканчивается падением.
   Я лежу на чем-то теплом, как распластанная шкура леопарда у Гаянэ в прихожей. Меня нет. Я опять смят и раздавлен. Надо мной беснуется черноволосая ведьма с мерцающими глазами. Она хохочет мне в лицо, размазывая слюну и мокрые волосы по щекам.
   Наконец, и это видение пропадает. Я чувствую себя капризным ребенком, которого лишают сна. Мне хочется спать. Неужели она забыла свои слова о том, что через 40 секунд после этого у мужчин начинают вырабатываться гормоны сна? У меня жжет веки. В ушах легкий звон. Я настраиваюсь на сон.
   Лакированный пальчик опять чертит рунические знаки у меня на груди.
   - Что ты чувствовал? - сквозь дрему я слышу ее расслабленный голос. Мне с трудом удается разлепить губы.
   - Меня держали за шкирку. Я болтался в пространстве и пытался найти опору. Когда касался стенки, мне было приятно.
   Она тихо, возбужденно хихикает. Ее устраивает вариант, когда в минуту своей силы, власти над женщиной мужчина чувствует себя беспомощным и слабым. Кажется, я нашел понятный ей образ. Через секунду она засыпает. Ее слабое посапывание как призыв для меня. Мы вместе проваливаемся в темноту, слабость, сон.
   Я живу у Гаянэ. Она не спрашивает меня, где я жил раньше, чем занимался. В ее сознании жадной до любви и осчастливленной любовью женщины отпечаталось, что сильному, одинокому мужчине требуется кратковременная остановка. Это ее устраивает.
   Я с утра готовлю ей кофе и бутерброды, встречаю яичницей с зеленью и ветчиной, тушенкой и жареной картошкой. Мои гастрономические фантазии примитивны, но ее, не любящую готовить, это устраивает тоже.
   Весь день она на работе, в больнице. Я вылизываю квартиру, хожу в булочную, смотрю телевизор и читаю газеты.
   В первые дни я пропадал в сквере среди старушек, собак и детей. Но однажды это желание пропало окончательно, когда обнаружил, что из окна Гаянэ моя лавочка в сквере как на ладони. Кажется, я нашел то, что искал. Вопрос лишь в том, как этим распорядиться. Тот же вопрос, видимо, занимает и ее.
   Наша встреча не могла быть случайной. Я не знал точно, кого мне искать. Она же могла знать точно, кто ей нужен, - я, знающий Алексаняна. Из этих кусочков случайностей сложилось закономерное стечение обстоятельств. Мы нашли друг друга.
   Я не мог поверить в одиночество умной, интеллигентной армянки. Люди Кавказа всегда держатся вместе. Их женщины не могут быть без присмотра. Поэтому одиночество Гаянэ - это дело скорее не случая, а времени.
   Для чего мы нашли друг друга? Есть в этом элемент экзотики. Для меня - познать любовь чуждой мне по крови и облику женщины. Для нее - отдохнуть от потных, волосатых и грубых в любви детей гор.
   Но гораздо важнее, что будет потом. Узнаю ли я, как она связана с Алексаняном, где он, каковы мотивы его поступков, где тетрадь Блинова, какова реальная угроза от нее? Узнает ли Гаянэ, насколько я буду полезен ей, ее людям? Только ли как источник информации о событиях прошлых, таящих опасность для ее друзей. Или как специалист-оружейник, способный оживить тетрадь Блинова, помочь в деле, которое Алексанян не довел до конца.
   Слоняясь в квартире от безделья, я обнаружил в дальнем углу книжных полок несколько любопытных изданий: наставление по стрелковому оружию, зарубежные проспекты и справочники на эту тему. Для столичного врача-хирурга, уважаемой Гаянэ эти книги -  филькина грамота. Чтобы штопать куски человеческой плоти, не надо знать законы баллистики, конструирования стрелкового оружия.
   Гаянэ не стала хитрить, увидев книги у меня, наверно, в надежде на мою откровенность: "Друзья из Нагорного Карабаха просили достать эти книги. Никак не переправлю им." Я не докучал ее расспросами и откровением. Как опытные
любовники, мы тактично обходим стороной те моменты прошлого и будущего, которые могут дать трещину в наших отношениях.
   Вечером мне по-прежнему хорошо с ней. Мне нет нужды добросовестно отрабатывать мой статус бесквартирного любовника. Она принимает меня с тем настроением, какое есть. Неназойливость, ласка в семейном быту порой важнее страсти и сокрушительной бессонницы. Ей нет нужды оскорбляться. Мое сухощавое, прохладное тело с гладкой кожей, моя сонливость для нее лучшее средство плотской возбудимости. Своим бесстыдством, звериной жадностью она заражает меня.
   - Ты опять на моей территории, тебе своей не хватает, - ее традиционная фраза в постели для меня - сигнал к действию. Ее гортанные звуки меня волнуют. После она так устает, что больше не задает вопросов. Их задаю я.
   - Тебе хорошо было? - Конечно. Ты же знаешь, что мне хорошо, оттого что хорошо тебе. - Но ты ничего не испытала. - Неважно. У нас, женщин, это редко бывает. Я рада за тебя. - А сколько раз ты испытывала это со мной? - Не помню. Может, раза два. - И что ты чувствовала?
   Ей надоело отвечать, не задумываясь. Она ощупывает косточки у меня на груди. Ее густые, черные волосы приливами и отливами щекочут меня как морской прибой. Господи, как же хорошо! Зачем эти глупые вопросы?
   - Я чувствовала бешенство, - с характерной для нее расстановкой, наконец, произносит она.
   Я неопределенно хмыкаю.
   - Сумасшествие, пожалуй, - уточняет Гаянэ.
   - Э, да тебя надо в психбольницу.
   - Вот поэтому я не рискую, - смеется она. Я смеюсь до слез. Она размазывает их резко надушенным виском и замолкает. Я-то знаю, слезы - к расставанию.
   Когда ты не у дел, лучше этого не обнаруживать. Я стараюсь не маячить в подъезде, на лестничной площадке. Избегаю соседку-старушку, вернувшую мне пиджак в приличном виде. По ее репликам я понял, что Гаянэ не та женщина, у которой мужчина отглажен и выбрит. В последнее время ее небрежность в быту, доходящая до неряшливости, ее пристрастие к резким запахам, кричащим тонам как эталону красоты раздражают меня. Но я по-прежнему ревниво, с нетерпением жду ее вечером. Мои чувства не потускнели, не обветшали. Подхватываю ее сумку и пакеты. Встав на колени, снимаю в прихожей ее туфли на безумно высоком каблуке. Меня раздражает неопределенность моего положения. Не для этого я в Москве.
   Призрачную уверенность в будущем я укрепляю мелкими заботами о своей одежде, подсчетом оставшихся денег, мыслями о том, как сохранить свою автономность. В квартире, где все не мое, чужое, дорога каждая вещь, принадлежащая мне, - новая дорожная сумка, электробритва "Микма", плоский флакон польского лосьона "Варс",
зубная щетка, записная книжка, перочинный ножик с расколотой оранжевой ручкой. Мне хочется расширить круг моих вещей, но это, понимаю, не бесконечно. Карманов, сумки хватает только на самое необходимое. К тому же, лето, как и любовь, не может продолжаться вечно. Без угла, без работы, без теплой одежды я буду в бедственном положении.
   По заведенной привычке я выглядываю в окно. Сквер пересекает подросток с забинтованной, на перевязи рукой. Этот черный ершик, заостренные скулы мне знакомы. Взрослый подросток в черном костюме и контрастно белой рубашке. К ней бы галстук-бабочку, но и до обычного он не дорос. Выставленная на груди рука видится мне белым флагом. Без него встреча парламентеров была бы неправдоподобной. Рядом с ним и в округе никого. Он придет один.
   Сейчас он прошагает по зебре-дорожке через не очень оживленную проезжую часть, выйдет к месту якорной стоянки того красного зонта, свернет в проулок под арку. Захочет ли он остановиться здесь и скрипнуть зубами? Я не слышал, как ломал ему руку, и на этот раз лишен радости прикоснуться к таким же экзотическим
звукам. Я не звал его, не буду загодя встречать дорогого гостя, отсижусь дома. С лифтом у него тоже не будет заминки. Итак, от силы минуты три и - широкие объятья. Арка его задержала. Здесь он, скорее всего, поразмышлял о смысле жизни, потому что звонок в дверь раздался через пять минут.
   Худое, землистое лицо, болезненно мерцающие глаза. Ни пылинки, ни пятнышка на одежде. Во мне шевелится червячок сочувствия. Ему пришлось больнее, чем мне. Ему и сейчас тяжело. В испарине серый лоб. В его крупных фиолетовых глазах - боль, усталость, но ни искорки от слабости, страха, одиночества и затравленности нацмена в большом городе. В Москве он чувствует себя на равных со всеми. Этот парень знает, чего хочет, и от задуманного не отступит. А вообще у него куча проблем, которых мне не надо. Своих хватает. Но мне интересно, что привело его сюда. Видимо, обстоятельства сильнее боли и ненависти.
   - Привэт, я Ашот, - ему бы хороший московский выговор, без акцента. Он ринулся пересечь порог, как делал это, по всей видимости, не раз. Но я остался в дверном проеме. Пусть моя шкура послужит кожзаменителем для обивки дверей или бронелистом, как получится. Он не сдвинулся назад, и эта опасная близость, а также засунутая в карман рука мне не понравились.
   - Ты не можешь медленно, без резких движений вынуть руку из кармана и остаться на лестничной площадке?
   Он так и сделал, выше от этого не стал. Мы глубокомысленно молчим. Есть такая игра: кто кого перемолчит. Он первым преодолевает заторможенность, морща лоб, вспоминает, зачем сюда пришел.
   Из его корявой речи с трудом, разбираю, что я здесь лишний, что она его знает, он знает ее, что у них свои дела, а я им мешаю.
   - Видел я ваши дела. Они мне не понравились, особенно то, как вы их делаете: железякой по мозгам.
   По словам Ашота, я первым ударил, они должны были проучить ее, а меня это не касалось.
   - Зато сейчас касается. Вам лучше оставить ее в покое. Вам в другую сторону.
   За соседской дверью шорохи и вздохи, старушка, пользуясь отсутствием внука, изучает внешний мир в дверной глазок. Ашот это чувствует затылком, переминается с ноги на ногу. Свидетели ему ни к чему. Он сказал, что хотел, пора уходить. А мне не дает покоя шальная мысль. Мир рухнет, если ее не выскажу.
   - А мы с тобой земляки. Любим вечерком у ручья посидеть, дощечки в мутной воде половить для шашлыка. Опасное занятие. Тот шашлык не всякий переварит. А еще любим по Подмосковью покататься, могилы в лесу поискать. Не много ли случайностей для двоих, Ашот?
   Его здоровая рука резко шныряет в карман.
   - Спокойно, Ашот. Разговор не закончен. Приходи сегодня к шести вечера в клуб "Красная звезда". Это у Белорусского вокзала, за мостом, за часовым заводом. Ты сам убедишься, что проиграл. Тебе сюда приходить больше не надо. Я тут ни при чем. Земляки не советуют.
   Гаянэ приходит пораньше. Судя по ее размеренной жизни, стабильному графику работы, она не блещет талантами хирурга, в больнице не требуется ее присутствие в неурочный час. Там справляются без нее.
   Я не сообщаю ей о незваном госте.
   Наскоро поужинав, едем в клуб. У входа она мягко отстраняется. Здесь я должен соблюдать дистанцию. Да, лучше не быть назойливым. Я попадаю в общество, которое живет по своим, неведомым мне законам.
   Великая общность советский народ так несовершенна, а малые народы, населяющие нашу страну, так неординарны и непредсказуемы, что подлинному русаку в центре Москвы хочется забиться в дальний угол, затеряться среди зрительских кресел.
   Не удивительно: сегодня армянская община столицы создает свою общественную организацию с уставом, программой, правлением. Я на учредительном съезде армянского культурного общества.
   Гаянэ отрывается от меня. Она в центре внимания. Армяне ценят своих женщин и выделяют красивых. Гаянэ здесь царица бала. К ней подходят, жмут и целуют руку, заговаривают. Она знает себе цену, внимательно слушает или отшучивается. Гаянэ далеко от меня. Я чувствую, что теряю ее, и мы не будем близки так, как раньше.
  Эта мысль поглощает меня. Я поздно замечаю, что рядом подсаживается кто-то. Это Ашот. Здесь он не опасен. В каком-то смысле я у него в гостях. Нелепо подумать, но он единственный, кого знаю здесь.
   - Хреново мне сегодня, Ашот.
    Он бесстрастно смотрит на мой безобразный рубец на виске и гоняет желваки.
    Поздно вечером за бутылкой коньяка Гаянэ рассказывает, как нелегко жилось ей в глухом карабахском селе, в бедной, многодетной семье. Но она выбилась в люди. Среднюю школу заканчивала в Степанакерте, вуз - в Москве. Ей удалось зацепиться в столице. Поначалу она снимала угол у дальних родственников-москвичей. Много
работала, нашла покровителя из своей общины. Получила квартиру и хорошую работу. Покровитель умер, связи остались и не только хорошие. Сомнительные земляки попытались втянуть ее в какие-то темные дела, шантажировали, угрожали, но она выстояла. Она благодарна мне за помощь.
   Сегодня ее день. Ее выбрали в правление. Она стала одной из первых лиц армянской диаспоры. Это большая удача в ее жизни. Теперь она пользуется иммунитетом неприкосновенности.
   - А мне можно?
   - Тебе можно, - она касается моей рюмашки с коньяком.
   - Непонятные эти русские, - шучу я. - Создают себе идолов и с легкостью растаптывают их. Вкус иммунитета им неведом.
   - Не расстраивайся, - в тон мне говорит Гаянэ. - Вы молодая нация. У вас все еще впереди. Я смогу приблизить тебя к цивилизации.
   - Прямо сейчас?
   - А что откладывать?
   Это была ночь, схожая с первой, но мне она показалась последней.
   Прежде Гаянэ не хватало и утра. Теперь ей хватает ночи. От моих утренних ласк она осторожно, чтобы не спугнуть наше чувство, отстраняется. Вот и сейчас: "Ты же знаешь, я не люблю по утрам." Она, конечно, права. Смятые, слежавшиеся волосы, запах изо рта, несмотря на почищенную с вечера пасть, липкие подмышки. Утро нарушает эстетику близости, усиливает биологические запахи. У женщин кавказской породы они резче. Но изнеженная и расслабленная сном Гаянэ мне желанна в особенности. Я овладеваю ей, и она окончательно просыпается.
   - Все вы, мужики, эгоисты, - заключает она, натягивая оказавшуюся бесполезной ночнушку.
   - И много нас вы знаете? - я беззлобен, но не равнодушен.
   - Успокойся, достаточно.
   Я, как и она, не настроен продолжать на эту тему. С утра еще не хватало сцен ревности.
   Мне приятно наблюдать, как она собирается. В этом вальяжно совершаемом действе мой вклад вне сомнения. Кофе, бутерброды - на столе.
   Гаянэ любит питье погорячее, и тут важно уловить момент, чтобы все было вовремя. Это мне удается, и Гаянэ это ценит.
   А еще у меня есть возможность понаблюдать, как она преображается. Густая косметика, замешанная на контрастных тонах, - ее стихия. Природные краски ее лица и без того густы и контрастны. Но косметика помогает ей скрыть раннюю седину, неудачно прореженные брови, предательские родинки и некоторые другие изъяны. Передозировок Гаянэ не допускает. С ее чувством вкуса в этом я солидарен.
   Мне, в мятой рубашке и чужих, обветшалых тапочках, трудно конкурировать с ней. Она с каждой минутой отдаляется от меня. Еще немного, и она опять уйдет в свою, непонятную жизнь. На работу уйдет.
   - Хорошо быть уверенной в себе, когда молода и красива, - вздыхаю я.
   - Эту уверенность мне придаешь ты, - она чутка к моим настроениям и, как мне кажется, в отличие от женщин ее национальности, в быту не вульгарна и тактична.
   - Почему ты такая? - глупее вопроса не придумаешь. Но Гаянэ улавливает, о чем я хочу спросить.
   - Потому что я знаю не только то, что есть снаружи, но и внутри. Там больнее.
   Что ж, она хирург, ей виднее.
   Она, безусловно, очень красива. Слабость любой красоты в том, что гораздо больше она нуждается не в себе подобной, а в простом человеческом участии, внимании, доброте. Это она получает от меня. Восхищение красотой, другие возвышенные знаки внимания в быту, если ими злоупотреблять, терпят крах.
   Я все пристальнее присматриваюсь к ней, обнаруживая, что красота кавказской женщины непостоянна. Я бы назвал ее страшной красотой. Достаточно перемены в освещении, настроении, чуть больше косметической густоты, и лицо Гаянэ кажется мне страшным, безобразным и даже уродливым. Через секунду это впечатление пропадает. Вновь красота в своем природном естестве. Генетический видеоряд славян не терпит черного и контрастных цветов. Красота со стороны в славянском подсознании остается чужой, пугающей.
   Я все чаще задумываюсь, что красивая славянка не может быть страшной в силу обстоятельств. Если она дурнушка, так и останется ей навсегда. Если красива, то взбившиеся, растрепанные локоны, потное, усталое лицо, заостренные фотовспышкой черты лишь слегка исказят ее безукоризненные цвета и линии, ненадолго подпортив фасад неистребимо блистающей красоты.
   Затемни Гаянэ веки, насыть губы ярко малиновой помадой, наведи румяна, вот где бабка-ежка. Но ведь не делает же этого, утешаюсь я.
   Допив чашку кофе, Гаянэ не вскакивает, как обычно опаздывающая к транспорту заложница большого города, а изучающе смотрит на меня. Забавно, если ее тоже посетила шизя на счет славянской красоты.
   - Что загрустил, джентльмен-супермен?
   Мне нет нужды обижаться на ее традиционного, дурацкого "джентльмена-супермена". За столько дней совместного проживания я впервые выкладываю ей свои опасения: сижу без прописки. Она внимательно выясняет перипетии дела. Моя мучительно созревающая в эти дни идея прописаться в Подмосковье захватывает ее. Гаянэ подробно выясняет, что мне обещал дядя Костя, его адрес. Я отдаю ей паспорт. Не веря в профессиональные способности Гаянэ, я уверываю в генетическую патологию кавказцев налаживать связи, ловко устраивать личные дела, зачастую в обход общепринятым нормам.
   В конечном итоге я получаю то, что хочу. Она, не взглянув, молча передает мне паспорт со штампом. Мне надо бы притянуть ее к себе с восхищенными словами: "Как это тебе удалось!" Я просто целую ей руку, и получаю слегка по щеке. Перестань, это лишнее. Не надо слов. Услуга за услугу. Я охранял и ласкал ее тело. Она при случае выручила меня.
   Мы так и не перешли грань нежности, за которой - подлинная супружеская жизнь. Подойти, поцеловать в щечку, приласкать, просто прижаться - по таким каплям мы не растрачивали свои чувства. Оказавшись в постели, сразу же приступали к делу. Такой стиль общения приводит к закономерному итогу - расставанию.
   - Я ждала тебя.
   - Я знаю.
   - Нет, именно тебя я ждала. Знала, что ты придешь.
   - Теперь уже можно догадаться. Сейчас я припоминаю, что ты говорила о любви южной женщины.
   - Не южной, кавказской.
   - Она не может любить бескорыстно. Она любит с выгодой для себя.
   - В  фразе на первое место я поставила бы слово "любит".
   - А я бы убрал "с выгодой для себя".
   - Ты как всегда благороден. Джентльмен из провинции.
   - Просто стараюсь быть справедливым. Ты же из карбонариев, повстанцев. Живешь общим делом.
   - Что-что? Вот с этого места поподробнее, пожалуйста.
   - Тебе хотелось узнать, насколько продвинулось уголовное дело некого Алексаняна. Я тебе выболтал, что знал. Ты попыталась завербовать специалиста-оружейника. Могу догадаться, для чего. Для подъема местной промышленности в сторону, противоположной конверсии.
   - Какие слова мы знаем. Не так прост токарь с Урала, каким себя выдает.
   - Ну и какая шкала моего интеллекта?
   - На агента КГБ тянешь.
   - А если на сотрудника?
   - Что испугалась, думаешь? Нет, дорогой, не боюсь. Ты меня любишь. Ты меня хорошо любил. Такую любовь не предают.
   - А я боюсь, что ты меня не за того принимаешь. Что с тобой, Гаянэ? Нервы? Ты взяла ношу, которая тебе не по силам.
   - Со своими делами я разберусь сама.
   - Знаешь, что мне хочется сейчас?
   - По-моему, ты переходишь грань.
   - Нет, правда?
   - Отхлестать эту стерву по щекам.
   - Перестань.
   - В самом деле? Для тебя армянская женщина приторна, как перезрелый виноград.
   - Для Хемингуэя. Я-то тут причем? Мне хочется зарыться в твои густые, черные волосы. Это все, что у меня было. Большего мне не надо.
   - Этого у тебя больше не будет.
   - Почему?
   - Потому что по кочану. Теперь я сильная, сумею постоять за себя. Я на виду у всех. Диаспора не даст в обиду. Ты мне нужен был для защиты. Они шантажировали меня. Я хранила их вещи, передавала другим. Иногда отсылала в Степанакерт лекарства, медикаменты. Там сейчас нуждаются в больших запасах этого. Доставала редкие издания по стрелковому оружию. Но оружия у меня в квартире не было, клянусь. В сумке Алексаняна были инструменты, какие-то штангенциркули, сверла, фреза, метчики. Я в этом мало что понимаю. Очень тяжелая была сумка. За ней приходили, я отдала. 
   - Гаянэ, где тетрадь Блинова?
   - Теперь это уже неважно. Я отослала ее простой бандеролью по одному адресу, до которого далеко. Знаешь, что бывает, когда идея овладевает массами?
   - Мне нужна тетрадь. Она опасна для людей. Дело замешано на крови. Будут новые жертвы. Ты как врач должна понимать.
   - А я тебе не нужна?
   - Все равно ты меня выставишь за порог.
   - Считай, что это я уже сделала.
   - До свидания или прощай?
   Ей больше нечего сказать. А меня бы устроило и то, и другое.
   - Прощай. В нем есть частичка от прощения.

                ГЛАВА У
   Оказаться за порогом для меня было не впервой. Я поехал туда, где, судя по отметке в паспорте, и проживал. Надо было сориентироваться в ситуации, посоветоваться с умным человеком, дядей Костей.
   Подмосковная электричка. Пересадка в рейсовый автобус. Вот и знакомый райцентр Лотошино. В воскресный день в военкомате за дежурного - скучающая, поблекшая женщина. Прапорщика нет. Надо ехать в деревню Андрюшково.
   Автобусное расписание местной автостанции меня не порадовало. Долго ждать рейсового автобуса. Чтобы убить время, а также приготовиться к встрече со своим знакомым, я зашел в продуктовый магазин.
   Были яблоки. Для лета и поселка такого масштаба это - новинка, но не дефицит, за которым вечная толкотня. Местный житель такое яблоко, отлежавшееся за зиму неизвестно где, уже раскусил. А мне его вкус пока не волнует.
   Купил также водку и шоколад. Постоял над литовскими шпротами, взял и их. Все это - в бумажный кулек. Взглянуть на его содержимое еще раз, вздохнуть укоризненно, ведь книгу о здоровой и вкусной пище читать не доводилось, - и в путь.
   К автостанции? Юркие автобусы ПАЗ выплевывают густые порции пассажиров. Деревенская округа в воскресный день хлынула в райцентр. Семейный выводок, одетый в стиранное и проглаженное, спешит облизать мороженое, полакомиться покупным коржиком и другой магазинной выпечкой. Старушки в цветастых павлово-посадских платках хлябают пыльными резиновыми сапожками за дешевой конфеткой - "дунькиной радостью". Потом, сидя дома, извлекут ее из пластмассовой вазы, на которой все вперемешку - печенье, пряник, конфета в обертке и мармелад, - да с чайком после баньки.
   Тянется народ и в старый парк, где столетние липы, вороньи гнезда, тележки с леденистым, быстро тающим мороженым в стакашках из мятого картона и скрипучие качели и карусель.
   Я стою на центральной улице в самой толкотне. Жарко. Мой коричневый пиджак все ощутимее впитывает солнце и пыль. Его полы тяжелеют, как будто набухая от подмышечного пота.
   От знобкого, подернутого туманцем и свежестью зеленых трав утра не осталось и следа. Оно исчезло за окном полупустой электрички, пропыленными стеклами рейсового автобуса.
   На автостанцию не хочется. Тяжелый, мятый кулек слипается в потных руках. Его бугристое, верткое содержимое норовит выскользнуть сквозь картонные пролежни, потертости, трещины. Так и утро. Так и жизнь.
   Чтобы не раскисать совсем, я иду на окраину поселка. Голосую, пропуская один "Жигуль" за другим и, наконец, вылавливаю попутный. Парень, почти мой сверстник, готов услужить и заработать, конечно. За десятку и я бы кого угодно свез в бездорожную глухомань.
   Откидывая почти пшеничный, выгоревший на солнце чуб, он дымит дешевой "Примой" в салон, тонкой струйкой сплевывает в окно. Я сижу на заднем сидении, и дорожные сквозняки, смешанные с дымом и пылью, не приносят радости.
   Все в это утро не так, ребята. От дорожной тряски расползается кулек. Что кулек, жизнь трещит по швам. Часть яблок я рассовываю по карманам. Хлюпают в нагрудном кармане литовские шпроты.
   Высаживаюсь, не заезжая в центр, на окраине деревни. Хозяину "Жигулей" здесь легче сделать разворот и исчезнуть в пыльном облаке.
   Краем глаза я замечаю, что левая рука-культяпка покоится на дверце. Где потерял кисть? Как же вез меня? Жаль, не разговорился с ним.
   У дороги скошены травы. На них больше утренней влаги, чем дорожной пыли. За кустами акаций и сирени, за ломаной линией пригорков и оврагов, прячутся избы.
   ...Вот мы и приехали. После нескольких дней пути по пескам вдоль морского побережья наша автоколонна подошла к полосе минных полей. На месте нашей постоянной дислокации все то же самое, что и было в пути, - дикое солнце, раскаленный, стершийся в неуловимую пыль песок и далекое, скрытое бесконечными линиями барханов море.
   Где нам жить? Вариант с морским побережьем не подходит. Хотя и близко к влаге, освежающему ветерку, но далековато от места работ. К тому же одуреешь от морского шума - прибоя, крика чаек, убаюкивающей ритмики волн. Море таит опасность и для нашей, чуточку опартизанившейся в дороге вольнице контрактников. За рулем быстро отвыкаешь от казарменного стиля службы. Соблазн покачаться в плотной, соленой воде надувным матрасом намного сильнее других, которые предлагает дежурство на кухне, стояние в карауле, уборка территории или занятия в Ленинской комнате.
   Мы уходим в барханы и зарываемся в песок. Таких стоянок в пути было больше десятка. Конечная примечательна тем, что вгрызаемся основательно. В первый день мы не покидаем автофургоны. Вокруг них жизнь и работа. Но вот вырастают палатки, поднимаются вышки и антенны, раскручивается колючая проволока, и на смену хаосу
приходит размеренная, стандартизированная жизнь на всех развернутых объектах: в штабе, столовой, жилом городке, складах, автопарке, караульном помещении, передвижной электростанции. И хотя немилосердно палит солнце, дорожки протаптываются аккуратно во все стороны. Курилка и туалет занимают высшую графу рейтинга популярности. Дощатый душ с бочкой наверху, хотя и доступен, но
популярен не очень. Ошпариться кипятком, улизнув под его щелястые стены с солнцепека, - удовольствие сомнительное.
   Африканское солнце все живое превращает в кровавые ожоги, а остальное - в пар и песок, незримую, хрустящую на зубах пыль.
   Побережье здесь не столь безжизненное, как кажется. Через десятки километров к нему тянутся языки оазисов, самой обустроенной, густонаселенной части страны. Высадка вражеского морского десанта на этой территории неизбежно бы поставила под угрозу суверенитет страны. Не случайно здесь была создана гигантская полоса оборонительных сооружений, в основном в виде минных полей. Сейчас в результате "потепления" политического климата в мире, дипломатических усилий необходимость в такой обороне отпала. Наша задача - мины убрать.
   Мы видим их сразу же за "колючкой". Песчаные ветры и бури до основания обнажили или под солидным слоем песка похоронили их. Соленый морской воздух, пакостливое солнце и белая песочная пыль основательно поиздевались над железом. Особенно досталось взрывателям. Они оплавлены, зацементированы или источены до рваной ржавчины. Постоянная тревога, что они рассыплются при извлечении, пока что оставляет свои отличительные отметины лишь на просоленных гимнастерках. Под палящим солнцем всякий раз нас бьет озноб. Штабеля обезвреженных мин растут, а работы не становится меньше. Долго же нам тут колупаться. Тишь, безлюдье, скука. Не удивишься и будешь рад случайно вылезшему на бархан желто-пятнистому танку из
корпуса Роммеля, если горемычный отстал от колонны и плутает по пескам до сих пор с времен второй мировой. В те временя, говорят, где-то рядом немцы использовали на оборонительных работах 20 тысяч советских военнопленных.
   Однажды на рассвете затравленно затявкала Муська, запоздало ударил в светлеющее небо выстрел часового. На наш лагерь напали бандиты. Вооруженная по преимуществу ножами и палками толпа арабов смяла колючую проволоку, свалила наблюдательные вышки и, подобно прожорливой саранче, прошлась по наиболее ценным объектам лагеря, круша, разбивая, растаптывая и растаскивая. Никто не стрелял.
Поджигателей тоже не было. Бензовозы, а также складированные неподалеку мины сдетонировали бы к обоюдному интересу, и собирать ничего бы не пришлось.
   Поэтому забившейся под автомобиль Муське пришлось лицезреть рукопашное побоище в его первобытном естестве. Выбежав из палатки одним из первых, я предпочел в одних плавках разить кулаками и голой пяткой наших смуглокожих противников. Они складывались пополам, но отлеживались недолго. Жилистые, изворотливые, живучие гады. Они скорее царапали, чем давили. Ударить норовили исподтишка, в больное, незащищенное место. От скудного харча какая сила? Привыкли или на верблюдах фрукты лопать, или в тенечке чаи гонять. Мы же по традиции христосуемся в полную силу, со всей отмашки, под дых и по соплям.
   Замполита Калабушкина нашествие варваров тоже застало в исподнем. На бой он вышел в галифе с неизменно болтающимися завязками. Он давно уже не конкурировал с современными, рослыми и сытыми замполитами, предпочитающими тихой беседе азартный футбол и волейбол. Поэтому, не пройдя и шага от автофургона, сполз на
песок, удерживая разбитыми пальцами окровавленную голову. Я, врезавшись в самую гущу нападавших, краешком глаза заметил падение Калабушкина.
   Генка Шпаликов и на этот раз оказался оригиналом. Бандитская стихия застала его в душе. После полуночи вода в прокаленной солнцем бочке чуть-чуть остывает - самое время плескаться как утка. Ему бы воспользоваться опытом инженера, застигнутого Остапом Бендером на лестничной площадке, слезу пустить. Но голый, в густой, мыльной пене Генка возник на руинах развалившегося, словно карточный домик, душа как жаждущий крови и мести абориген, вышедший на тропу войны. В его руках оказалась трубка с разбрызгивателем-соском. Сотрясая им в тщетной надежде хоть как-то добыть последнюю каплю воды, он попал в самую свору. Его крупное, не совсем промытое тело пыталось рассечь поток нападавших, и вскоре от мыльной пены, как и от него самого, не осталось и следа. Все завертелось в пыльной буре первобытных страстей, рассеклось на кусочки, терялось среди поваленных палаток, расколоченных машин, опрокинутых хлипких строений.
   Несмотря на внезапность нападения, мы все-таки оказались в лучшем положении. Голяком на африканском песке сподручнее месить по мордам. Наши незваные гости явно страдали от пригодных для солнцепека одеяний. Их головы летели быстрее, чем успевала разматываться чалма. А непригодные для хорошей русской потасовки
сутаны связывали их по рукам и ногам.
   Нам не было нужды сдерживать массу атакующих и вести бой стенка на стенку. Нападавшие рассосались по незатейливым лабиринтам нашего лагеря, по насыщенным металлом, вещевым и прочим довольствием автомобилям и импровизированным строениям. А что оставалось нам? Спасать вверенное имущество, защищать подотчетный автомобиль, вооружение, а также стратегический объект под
названием пище- или хозблок. Под удары, шлепки, треск разрываемых материй, многоголосье проклятий и гортанного крика шла настоящая рубка.
   Опомнившийся после болевого шока и слегка растоптанный замполит Калабушкин веером выпускал в небо АКМский магазин за магазином. К нему присоединилось еще три-четыре вооруженных голыша из нашей команды. Этот хлипкий ряд устрашающих стрелков выравнялся и прошел прочесывать обезображенную, растоптанную территорию
лагеря. Нападавшие ретировались, унося раненых.
   На поле боя неподвижно лежали двое русских ребят, которым больше не приснится Союз, не захочется к маме. Мы подняли втоптанные в песок тела. При наступающем пекле лучше не медлить с захоронением. Не растоптанными, не искалеченными остались наши интернациональные чувства. Мы понимали, что народ Ливии не при чем. Бандитские действия двух-трех сотен подонков и ворюг не должны были призвать к мести. Но мы не хотели оставлять все как есть, строчить жалобы и дипломатические ноты. Трусливые, надоедливые обстрелы автоколонны во время пути, досаждавшая
изредка минная война ливийских полупартизан-оппозиционеров против нас и, наконец, нынешний предрассветный шабаш - нахлебались всего по завязку. Терпеть нет сил. Зло должно быть наказано немедленно. Урок должен быть наглядным. На русских нельзя поднимать руку.
   Что подумают в Союзе, уладят ли этот конфликт? Эти сомнения мало касались нас, как и советско-ливийские договоренности расплачиваться за наш опасный и изнурительный труд морской солью для ванн, пальмовым маслом, финиками и прочим не менее ценным, чем словесные заверения в братской дружбе и искреннем уважении. В данном случае наши проблемы нам и улаживать.
   Я отыскал Генку у минного склада. Синяки и окровавленные полосы он прикрыл выгоревшим, но родным обмундированием и, нацепив ремень с флягой, увлечено складывал в мешок противопехотные мины. На полутора десятках он остановился. Я последовал его пример. Взрыватели мы сложили отдельно. Получилось по 40 кг на нос. Автоматы мы не брали. Самовольная отлучка с оружием даже при нашей африканской автономности и оторванности от высшего военного начальства не входила в мои с Генкой стратегические планы.
   Одну наблюдательную вышку удалось водрузить на место. С нее открылась впечатляющая, дразнящая воображение картина. Десятки тропок, прочерченных босыми пятками через барханы, уходили к горизонту. Туда поспешил я с Генкой. Прогрессивное человечество вряд ли одобрило бы наши действия.
   Мы шли по окровавленным тряпкам, раскиданным автомобильным сиденьям, кускам брезента от автомобильных тентов и палаток, по расщепленным ящикам и распоротым мешкам с мукой, рисом и другими припасами как по следам космокатаклизма. Гигантский болид протаранил пустыню, превратив ее в мусорную свалку.
   В низине мы нашли три окровавленных трупа, ободранных до набедренных повязок. Кожа умерших от ран людей утратила светлый цвет высохшей глины, взбухла до черноты и активно разлагалась под немилосердным солнцем. Неподалеку мы нашли еще двоих арабов, присыпанных песком. Они, судя по перерезанному горлу, тоже были
обузой для бандитов. Раскаленный песок жег их голые пятки. Они спешили в прохладу, к зелени.
   В одном месте мы обнаружили лежку верблюдов, костровище, остатки спальных ям, жидких навесов из тростниковых стеблей и тряпья от солнца. Отсюда бандитская голыдьба ринулась в путь верхом, традиционным способом. 
   Следы вывели к хилому оазису, затерявшемуся среди барханов и ложбин. Он находился на прибрежной территории, слабо контролируемой правительственными властями и по существу цивилизованно неосвоенной. Сюда, как во времена освоения Дикого Запада, стекался всякий сброд, изредка напоминавший о себе набегами на удаленные от центра селения. Наш лагерь был не самым доступным и лакомым кусочком для аборигенов.
   Наш марш-бросок стоил усилий и некоторого разнообразия в смене занятий. Ставить мины - это тоже отдых на фоне сплошного разминирования. Работая в адскую жару, на самом солнцепеке, мы обложили минами бандитскую лежку, взяв ее в кольцо, и возвращались под отдаленные взрывы. Они не умолкали, когда мы хоронили своих товарищей.
   Я не припоминаю фамилий и лиц. Ни живых, ни мертвых, ни командиров, ни рядовых. Стерлись в памяти многие эпизоды той далекой, неправдоподобной жизни. Она, как и мое армейское мужание, развивалась, очевидно, по законам диалектики, от простого к сложному. С каждым испытанием я и мои товарищи становились мудрее,
опытнее и отнюдь не проще. А память хранит заветный треугольник: замполит Калабушкин - Генка Шпаликов - Муська и я посередине.
   ...Я рассчитывал на патриархальную тишину. Ее нет и здесь. Тявкнула дворняга, загремели цинковые ведра. Раскудахталась глупая курица и осеклась под звонким петушиным криком. Мальчишка-разбойник ударил по деревенской умиротворенности
транзисторным или магнитофонным воем. Его перекрыл бабий окрик. В ответ мотоциклетные выстрелы и взвизги унесли ревущие мелодии за околицу, в поле.
   Я прошел по искривленной косогорами улице, глубокой глинистой колее. В дождь эту память оставил о себе тяжелый трактор-колесник "Кировец". На знойной улице, кроме кур, парочки котов, никого. За кустами дикой сирени, оставшимися на месте некогда снесенного жилья, покажется дом моего знакомого.
   Но привычного глазу строения не обнаруживаю. Пепелище. Кирпичный фундамент прикрывают черные обломки бревен. Черным обелиском застыла печная труба. В спираль закручены тонкие трубы парового отопления. На обожженном столбе болтаются провода. Запах росы, лопухов, нагретой солнцем крапивы перебивает все другие запахи. Давно горело.
   Некому объяснить, что случилось. Кулек все-таки не выдержал. Остатки неестественно румяных яблок скатываются в траву. Туда же выбрасываю оплавившийся в дороге ошметок шоколада.
   Когда и как это случилось? Где хозяин дома? Почему я не узнал сразу?
   Недоумение сменяется чувством вины. Почти месяц я жил в довольстве и любви. Я был счастлив, хотя можно ли назвать счастьем эгоизм любви? Я был в себе и мало чем интересовался.
   Наверно, эгоизм в нас - главный двигатель чувств. Меня все больше одолевает чувство потери. Этот дом, в котором я не жил, был и моим домом. И вот жилья не стало. Осталась прописка. Я так и не обрел свой угол. Перекати-поле в своем отечестве.
   Я сажусь в придорожную траву. Яблоко в кармане давит бок. Нет ничего проще устранить это неудобство. Немытое, я обтираю его о траву и полу пиджака, ем, не чувствуя вкуса. Старое яблоко, пролежало всю зиму где-нибудь в морге. Потеряло вкус и спелость.
   Мои невеселые мысли разбивает мотоциклетный треск. Из густой травы вырывается и встает дыбом на двухколесном старье деревенский подросток. Лицо в конопушках, уши, как зеркала на рогатом руле, оттопырены. А глаза по-татарски карие и чуточку раскосые. И в этом российском захолустье наследила батыевская рать.
   - О чем грусть, дядя?
   Ему бы сопли утереть, а он басит.
   - Об утраченной молодости.
   - А, это, - он равнодушно кивает на пепелище. - В конце июня было. Первый укос и первый пожар. А дядя Костя того, сгинул в огне. На щепотку пепла не наскребли. Кошка с ним же.
   Чувствуется, этот сопляк повторяет чьи-то взрослые слова. Дети, они восприимчивы, копируют то, что видят, все незатейливые ценности жизни поверхностно перенимают у взрослых. У меня нет желания говорить с ним.
   - Что с этим делать будешь? - подросток кивает на бутылку. Водка - единственный продукт, который на жаре не портится. Она и не подвела. В жару и в одиночку я не любитель. Зашвыриваю бутылку в кусты. Она разбивается, попадая на бетонную опору обгоревшего столба.
   Это пугает паренька. Он откатывается на несколько шагов, сжимая руль. Где-то в траве шарахается кошка. Уж не Машка ли?
   - Сам-то ты чего?
   - На рыбалку приехал.
   - И наловил?
   Я ставлю ему на топливный бак банку со шпротами. Не магнитная мина, она скатывается в траву. Паренек подбирает ее.
   - Мужик, погоди. Я тебя до шоссейки подброшу.
   Я чувствую себя стариком, постаревшим в одночасье. Как просто у них, молодых: по газам - и радости полная пазуха.
   Свежий ветер врывается в пропотевшие подмышки. Коричневые полы пиджака трепещутся за спиной, и печаль теряется с ними в дорожной пыли, скошенных травах. Тем же способом прибыв в райцентр, я теряюсь в сомнениях, что предпринять, зайти ли в райотдел внутренних дел или на телеграф. Чувство долга побеждает любопытство. Сначала - междугородный звонок. После столичного кода набираю семизначный номер, начинающийся с цифр 293. Бесстрастный женский голос требует добавочный номер. Я называю цифру, за которой стоит отдельный набор цифр. Она их знает: их список у нее перед глазами.
   Томительное секундное ожидание. После трескучего шороха в эфире - идеальная тишина, ни одного постороннего звука. И  вдруг - резкий, ворчливый голос: "Что у вас?"
_   Мне не нужно потеть, вслушиваться, плотно приставляя трубку к уху и затыкая свободное. Слышимость идеальная. Но от этого спокойней не становится. Меня всегда раздражала телефонная близость со знакомым голосом в сущности незнакомого мне человека. Раздражает и сейчас. Я называю себя привычным набором цифр.
   - Я понял. Откуда звоните?
   Название райцентра и ситуация, связанная с ним, ворчливому голосу знакома.
   - Значит так. В милицию не ходить. Вы разыскиваетесь как жилец и участник поджога. Уезжайте в Москву. Вариант три остается в силе.
   На том конце провода настроенны положить трубку.
   - Что с прапорщиком? - кричу в догонку.
   - Не шумите, - из той же идеальной тишины голос дышит мне в ухо близко-близко. К этому невозможно привыкнуть. Я отшатываюсь.
   - Зачем же так кричать, когда можно позвонить по телефону, - на том конце линии не лишены юмора. После секундного молчания следует добавка: "Он погиб."
   - У меня есть версия.
   - У нас тоже. Но это не в вашей компетенции.
   Произносятся цифры отбоя. А затем тишина в эфире, без шороха, потрескиваний, гудков. Гробовая тишина подстать ситуации. Несмотря на духоту в кабинке, режущие подмышки жару, меня охватывает озноб. Трудно быть шпионом в собственном отечестве.
   Опять эта неопределенность, связанное с невысказанностью мнений, догадок и чувств. Кому сказать мне, что поджег и смерть человека не случайность? Трагедия случилась сразу же после моего отъезда. К ней, скорее всего, причастны те, за кем мы гонялись в лесу.
   Я спешу на автостанцию, сажусь в автобус к окну в хорошее время. Отток дачного народонаселения в столицу ожидается только после обеда.
   Плоские, равнинные пейзажи Подмосковья. С начала мелькают придорожные тополя и березы. Вскоре примелькались и деревеньки. Бьется в оконном стекле глупая черная муха. В этих ритмах одолевает меня словесная карусель: черные следопыты, черные искатели оружия, черные армяне.
   Где Алексанян и его сообщник? Вариант три предполагает поиски на вокзалах Москвы. Значит, околачиваться там.
   Одиночество наваливается с новой силой. Оно - часть моей профессии. Мне было бы гораздо легче, если бы знать, что моя информация в деле. Меня же гнетут предчувствия, что это не так. Какие-то сбои в нашей руководящей верхушке. Она утратила способность к анализу, обобщению, ответным действиям, боится
ответственности. Меня не покидает чувство, что там стали сторонними наблюдателями. Отечество катится под гору, а национальные и социальные катаклизмы не волнуют их. Эй, вы там, на верху, пора действовать!
   Действую лишь я. Бьюсь о глухую стену, как та муха о стекло. Просвета не видно. Поэтому закрадывается мысль о предательстве тех, кто двигает нами. Там, на верху, каждодневно, ежечасно предают таких, как я. Своим бездействием, половинчатостью и трусостью они подыгрывают тем, кого ищу, против кого борюсь.
   Короче, надо пройтись по всем московским вокзалам, обратить внимание на южное направление. Надо вскрыть связи, каналы того, как оружие и боеприпасы, технология изготовления стрелкового оружия уплывают в Армению, Азербайджан, Нагорный Карабах. Алексанян к этому причастен. Не найду его, отыщутся его связники. Автомат-самоделка не должен стать серийным образцом.
   С этой минуты я опять бич. В наши времена у бездомных появилась иная кликуха - бомж. Без определенного места жительства себя не считаю. Каждый вечер это жительство определенное. В основном - перекресток трех вокзалов: Ленинградского, Ярославского и Казанского. Ночую на них сидя, как чукча в еранге. На первых двух вокзалах кресла узкие, спится плохо. На Казанском они пошире, но воздух душный, потом отдает. Ночующего народа - прорва.
   Неплохой Курский. Всегда есть места для ночлега, да и простора, света хватает. Но цивилизованнее всех Белорусский. Также просторно, светло, но и чистенько. Нет вокзальной скученности. Рядами стоят незанятые кресла. Публика чистая, западная. Существенный минус - свежо, как в проходном дворе, особенно по
ночам. Теплые чувства вызывает Киевский. И тепло, и уютно благодаря сумраку. К тому же без места не останешься.
   К этим ночевкам готовишь себя как к экзамену. Изучаешь расписание движения поездов. Выбираешь те, время прибытие которых укладываются в режим закрытия метро. Запоминаешь названия, номера и время прибытия поездов, отслеживаешь, когда они запаздывают. Стало быть я, подмосковный житель, столицей пуганный, встречаю родственников, сестру с ребенком, например. Попасть в метро к ночному или утреннему поезду я не успеваю. Приходится перекантоваться на вокзале. Это - версия для милиционера, который любит потревожить закемарившего пассажира. Когда будит меня, я смотрю на часы и в зависимости от часа выдаю версию прихода поезда.
   Чтобы выспаться на вокзале, желательно заранее занять место и подремать больше, чем восемь часов, отведенных для этого человеческой природой. В середине ночи на всех московских вокзалах уборка помещений. На одних перекрывают залы, сгоняют публику с насиженных мест. На других - стряхивают ее с кресел рядами. Все это под грохот кресел, стук швабр, визг полотерочных машин, крики уборщиков. Раздражающая суета спросонья лечит меня прогулкой по другим залам. Чаще всего - на Курском, где масса киосков с кооперативной дребеденью: брелками, значками с фривольными надписями, резиновыми масками горилл и вампиров, игральными картами и спичечными коробками с видами обнаженных девиц. Разнообразие вносит прилавок с выпечкой и чаем, заправленным медом вместо сахара. Мне такой чаек не по карману - к полтиннику метит. На перронах тоскливо и пусто. По ночам поезда появляются редко. Традиционный час их прихода - раннее утро.
   Поднятый уборщиками, вспоминаю с трудом, для чего я здесь. Я обхожу ряды кресел, всматриваюсь в скрюченные, изломанные сном и неудобствами фигуры людей. Их серые лица скрыты под полами и рукавами пиджаков, бугрятся на груде вещей, соскальзывают с ладошек, подлокотников и подолов.
   Наиболее комфортно чувствуют себя цыгане. На расстеленные на полу полотнища палаток они накидывают одеяла и тела. В их цветастом, бугрящемся водовороте порой трудно отличить, где человек, а где подушка и сумка. Лица скрыты под одеялом и тряпьем.
   В своей тарелке здесь и бомжи со сдвинутым сознанием. Жирная старуха со слоновьими ногами замерла в глубоком сне. Полы ее помятой кофты свесились на соседние кресла, занятые матерчатыми и пластиковыми сумками. Ее неряшливый вид подобен радиоактивному излучению. Иначе почему так много пустого пространства по
соседству? Я стараюсь не смотреть на ее грязные, в малиновых болячках ноги, завернутые случайным тряпьем. Но иногда чувство гадливости пересиливается любопытством, и я выискиваю новые подробности неухоженности, лишений в ее облике.
   Среди отверженных обнаруживаю странную пару стариков, также неряшливо и убого одетых. Кругленькие, полные, они поначалу не выделяются из общей массы. Однако их близкое соседство вскоре пугает непосвященных в их нестандартные отношения. Это два постоянно враждующих между собой сумасшедших, которые, однако, не
могут друг без друга. Присев неподалеку от старика на одно из свободных мест, старушка вдруг раздражается бессвязным кудахтаньем, вскидывая руки в сторону своего спутника. Он вспыхивает, как спичка, заждавшись внимания к себе. Его дородное тело взлетает над креслом. Он тыкает и бьет клюкой кругленькую, словно набитую пуфиками и подушечками старушку и, удовлетворенный ее всхлипами и неудачными увертками, пересаживается на другой ряд.
   Надо бы вступиться за обиженную, но понимаешь: что-то тут не так. У них своя игра и жизнь. Хочется одернуть: "Отстань, не связывайся ты с ним." Но старушка, раскидывая свой монашеский балахон, с безумным упорством подсаживается к своему мучителю, и сцена повторяется. Нелепая пара исчезает в другом зале.
   А я слежу за бесхитростными попытками скучающего мужичка потискать худощавую девушку, почти подростка. В тесноте рядов и кресел ей удается ненадолго замереть в тревожной дреме, когда среди прочих неудобств она обнаруживает у себя на плече или на груди чужую голову. Мужичок вроде бы случайно склоняется во сне к запахам дешевеньких духов, девичьего тела и замирает, найдя, наконец, удобную позу. Запах непромытого тела, липкого пота, смешанного с винным перегаром и табаком, не по нраву девчонке. Она, ругаясь про себя, с сонной гримасой выпрямляется, оттолкнув этот липкий предмет, пропитавший ее блузку чуждыми запахами, растирает затекшее плечо и вновь устраивается прикорнуть. Мужичок, тая улыбку, ждет своей минуты. Когда он еще вот так безмятежно прижмется к девичьему телу?
   - Да что это такое? - она опять досадливо потирает слипшийся от чужого прикосновения участок блузки и догадывается пересесть в другое кресло.
   Наверно, я избрал легкий путь. В сонливо копошащемся месиве фигур трудно уловить иные закономерности их поведения, кроме одной. Людям хочется спать, несмотря на дискомфорт вокзальной жизни. Ничего другого я не вижу. Ободренный этим, я, присмотрев двух ухоженных, чистеньких девиц, стройные ножки которых обложены сумками и чемоданами, пристраиваюсь рядом. Изредка просыпаясь, приятно видеть симпатичное личико, кудлатую головку, сбившийся во сне белоснежный воротничок. Их пальчики унизаны перстнями, но главного кольца нет. Отчего же не поспать в приличной компании?
   Перед рассветом я просыпаюсь от тычка нового соседа - коротко стриженного парня. Его пальцы усеяны татуированными перстнями. Он кивает в сторону пары милиционеров, прохаживающихся по рядам. Я благодарен парню за его солидарность. Нужно быть на чеку. Я вспоминаю, на каком я вокзале, какой поезд жду в это время.
   У меня спрашивают паспорт. Подмосковная прописка не вызывает сомнения. Убедительно звучат слова об ожидании сестры, прибывающей с ребенком с минуты на минуту. Сработано. Спи спокойно, дорогой товарищ.
   Но мне не до сна. Надо привести себя в порядок. В мужском туалете только что закончили уборку и я, заплатив за вход, проникаю в кафельное пространство одним из первых. Ополаскиваю лицо и вытираюсь носовым платком, а потом долго скребу щеки и подбородок механической бритвой "Спутник". Для нормальной мужской щетины это не инструмент. Я выбрал его, посмотрев фильм "Пираты XX века". Там доктор в шлюпке освежает щеки этой штуковиной.
   Из-под руки выныривает старичок в мятом балоневом плаще. Он не прочь пройтись по серебристой щетинке за счет ближнего своего. Но в чужие руки бритву не даю, впрочем, как и зубную щетку. Я не на столько растворился в вокзальной жизни, чтобы потерять свое лицо. Когда на утренний перрон я выношу запахи вокзальной ночевки и вздыхаю полной грудью новые, просыпающейся столицы, я готов убедить себя в тщетности попыток найти нужный след. Какого черта! Я неплохо выспался. Но ускоряющая пассажирский круговорот вокзальная суета навевает мысли об иголке в стоге сена. Возможно, надо менять методику поиска. Осмотр путем обхода вокзальных закоулков может продолжаться до бесконечности.
   - Эй, вставай, пойдешь с нами, - два милиционера-губошлепа, помахивая дубинками, стояли напротив. Один, белобрысый, для убедительности подпнул лакированным башмаком по моему. Второй, веснушчатый, положив конец дубинки мне на плечо, подкинул его, как рычаг. У всякой отвисшей челюсти от такой наглости зубы склацают. Моя не была исключением. Хорошие русские парни моего возраста,
только сволочи.
   Я безропотно встал и поплелся за ними. Они даже не оглянулись. Только набойками на ботинках по асфальту цокают, жеребцы. Уверены, что не отстаю. Досада не выветрилась. С чего бы зацепили меня? Сидел выбрит, наодеколонен, никому не мешал. По пути в отделение они оприходовали затюканного городской суетой деревенского мужичка, дожидавшегося электрички. В его авоське смердила сивухой трехлитровая банка якобы с березовым соком. Это в песне родина щедро поит нас березовым соком, а все трезвомыслящее население давно уже перешло на самогон. "Мусора" верно унюхали.
   В дежурном отделении проходим мимо морщинистого, в годах майора. Ему бы до пенсии дотянуть, на покой, чтоб без конфликтов. А он сбил набекрень фуражку срочно платком пот вытереть и взгляд зубной болью подернулся: кого нелегкая принесла? Его напарник, набычившийся мордоворот-лейтенант с широкими плечами завис над узелком с домашним завтраком, пальцами-сосисками скорлупу с вертких яиц выколупывает. Взглянул из-под лобья, словно выматерил площадно. А я ему хотел приятного аппетита пожелать. Не понравилась мне его жирная, синюшная складка над переносьем. С таким интеллектуального разговора не выйдет.
   Банку с сивухой на стол поставили, а нас за арматурные прутья - в полуосвещенную кутузку, у всех на виду. Мужичка сразу в угол запихнули. Он так и рухнул на пол, подпнутый пару раз для острастки, не пикнул, затих. Деревенские, они в городе смирные,  власть уважают. Меня мордой к стенке распяли как свежесодранную шкуру.
   Один, с пшеничным чубом, спиной к прутьям прислонился, страхует конопатого, который пошарил по моим ребрам и карманам, клавиши перебрал. Пусто. Все в автоматической камере хранения, не в сберкассе же.
   - Колян, у него нет документов, - тот копытами перебрал, как в стойле застоялся, и палкой по прутьям мелодично резанул, хорошо, что не по ребрам. Впечатляющее соло.
   - А ты еще поищи.
   Жди подвоха. Я так и понял. Они по накатанному сценарию развлекаются, заскучали на службе. Резиновая палка упором легла мне на поясницу. Свободной рукой милиционер щекотнул за подмышками, по ребрам, пальцы застыли у ширинки. На яичницу я не рассчитывал. Я вильнул, сбросив руку.
   - Ведь шевельнулся, признайся, шевельнулся, - довольный закатился в смехе конопатый и зло осекся: "Замри, скотина."
   Я, не снимая ладоней со стены, размял колени, как боксер перед боем. Мгновенно поясницу пронзила жгучая боль от серии ударов.
   - А по почкам, а по почкам, а по почкам!
   Кто ж такое стерпит? Подцепив ногой лодыжку, я локтем с разворота врезал обидчику. Потеряв равновесие, он приземлился под ноги к товарищу. Фуражка скатилась в угол к самогонщику, который не поджал - втянул в себя ноги.
   - Колян, ты смотри, - выдохнул удивленно конопатый. По френчу приятеля, как по стенке, он суетливо поднялся, с трудом переваривая, что же произошло. Моральная травма на производстве.
   Их компания меня не устраивала. Пора выбираться отсюда. Я приготовился к отпору. Расслабленная стойка нарушителя для них как команда "фас". Бестолково, мешая друг другу, они навалились на меня. Бессвязные реплики, скребущая мелодия дубинок по прутьям и стене сопровождали их потуги. Ни акустика помещения, ни его габариты успеха этой потасовке не принесли.
   Они прижали меня к стене и, сплетя ноги с моими, пытались оторвать спину, чтобы скрутить руки. Я наклонно уперся, прижав затылок к стене, а потом сделал рывок вперед. Теперь вдвоем потеряв равновесие и координацию, они рухнули на ограждение. Конопатому во второй раз не повезло. Он ушиб затылок и позвоночник. Ягодицы сползли вниз строго по линии. Милиционер застонал и отключился.
   Белобрысого Коляна это не испугало, быстро опомнился. Он метил мне дубинкой в шею, попал по плечу. Замаха явно не хватало. Он попытался еще раз больно ударить в бицепс. Моя левая рука повисла плетью, и я отшатнулся к стене.
   - Больно - это хорошо, - вдохновленный на подвиг милиционер отшвырнул палку и ребром ладони врезал мне, метя в шею, и опять нарвался на плечо. Сложив ладонь лодочкой, я, как копье, метнул ее под подбородок, в кадык. Мы поменялись ролями. Колян закашлялся и рухнул на колени. Я распинал обоих. Конопатый мне не внушал
доверия. Я приподнял его за затылок и врезал ему по скуле.
   - Что ж ты творишь, паскуда? - раздался голос над ухом. Сильная боль пронзила мне голову и шею, огненными вспышками выскочила из глаз. Лейтенанта, любителя крутых яиц, эх, прозевал. И вырубился.
   Пробуждение обдало меня холодом. Я свисал на прутьях, скованный наручниками, едва доставая пола.
   - Вот сейчас и разомнемся. Ты этого хотел, - голос у лейтенанта, несмотря на грубую, массивную  фигуру, бугристые руки и плечи, был тихий, ласковый. Шлепая по лопате-ладони дубинкой, он присматривался ко мне, как заботливая хозяйка к пропыленному паласу. Такой не только взобьет и вытряхнет, но и каблуки о меня
вытрет.
   В нем играли неслышимые никем мелодии. Судя по оживленному, в пятнистом румянце лицу, его одолевали бравурные марши. Других звуков он не слышал.
   - Витек, не надо. Давай составим протокол, - между мной и лейтенантом суетился майор. Белый, с землистыми пятнами, он как корявая береза, залитая в весной соком. Выйду я березу заломати -  хорошая песня. Майора прошибал пот. Носовой платок прирос к его морщинистому лбу. О раскиданных, затихших на полу милиционерах все забыли.
   - Выйди, майор, потеряйся, - лейтенант начал приходить в себя, и это мне не понравилось. Они все же сволокли в дежурку своих товарищей. А потом мы остались одни, почти. Мужичку-самогонщику, затихшему в углу, следовало бы повизгивать и поскуливать. Следующим был бы он.
   - Так без документов, говоришь, - лейтенант вяло размахнулся и стремительно нанес удар дубинкой по животу. Резкой болью взвыл желудок. Мало того, что не насытили с утра, еще и бить вздумали. Печени, почкам эта перспектива тоже не улыбалась. После серии резких, неуловимых ударов я окончательно скис и вроде как
законвульсировал. Ну и влип ты, парень. Если молитв не знаешь, стихи бы прочел: моя милиция меня бережет.
   - Так без документов, говоришь, - грампластинку с бравурными маршами, похоже, заело. Лейтенанта это не волновало. Он наслаждался не звуками, а зрелищем. Жертва должна чувствовать его присутствие. Только так можно получить садистское удовольствие.
   Ко мне постепенно возвращалась память. Теперь я знаю, что чувствует свежесодранная шкура. Пронзенное болью тело скоро будет парализовано болевым шоком, я опять потеряю сознание, а когда очнусь, силы, здоровье будут таять еще стремительнее. В лучшем случае я останусь инвалидом, которого вокзальная жизнь растопчет окончательно.
   Вот и настал тот момент, когда я должен назвать свое имя, фамилию, а главное - телефон, по которому придет помощь. Это - провал, коту под хвост труд десятков людей, в том числе и скромный, мой. Этого допустить нельзя.
   Под синеватым надбровьем посверкивают узкие, поросячьи щелочки. Лейтенант, сверля взглядом мешок с дерьмом на прутьях, методично шлепает дубинкой по широкой ладони, разминается. Своего счастья он не упустит, ловит скупые проблески моего оживающего сознания.
   Я также внешне расслаблен, неподвижен, но все же готов к отпору. Сейчас или никогда. Долгую борьбу мне не выдержать.
   - Смотри не подавись, яйцеед.
   - Что? - лейтенанту трудно переварить, что это я сказал. До динозавров тоже вяло доходят сигналы и звуки, зато потом их реакция стремительна, непредсказуема.
   Лейтенант кидается ко мне. Повиснув на наручниках, я взмахиваю ногами, как на турнике. Удар моих каблуков приходится по коленным чашечкам лейтенанта. Конечно, больно. С звериным, раздирающим дежурку рыком он валится вперед на пол. Этот момент очень важен для меня. Инерцию движения нужно обратить в мою пользу. Я
обхватываю коленями его колышущиеся щеки и загривок и, вильнув в сторону, направляю его по инерции вперед на прутья.
   Я не посоветовал бы никому ломать таким способом носы противникам, но у меня это получилось.
   - Что? - в такое счастье лейтенанту не верится. Извиваясь на коленях, он ловит лопатами-ладонями такой хрупкий, залитый кровью нос. Я окончательно валю своего противника ударом носка в висок. Теперь дорога каждая секунда.
   - Эй, самогонщик, мужик, ты часом не заснул? Слышь, поищи у этого чудака ключи от наручников.
   Почему-то всхлипывая, закрываясь локтями, мужичок все же выполняет мою просьбу, отстегивает меня.
   - Ты свободен, - растолковываю ему. - Авоську бери, а банку с пойлом оставь здесь.
   Пятясь, бестолково вскидывая руками, он выкатывается из дежурки. С испугу мог бы меня святым крестом осенить.
   Я вскрываю банку, наполняю самогоном оставленную на милицейском столе кружку с остатками чая и крошек от яичного желтка. У меня все тосты - за избавление, а пьют мои стражи порядка. Вливаю пойло в лейтенантскую глотку. Самогон пузырится в розовой пене, смывая кровавый студень с расслабленного, рыхловатого лица. Потерпи, лейтенант, я не дам тебе задохнуться и не обижу. Что тебе будет с трех кружек самогона, если не гнать из опилок? Жаль, что не на дустике настоян, крепче бы был.
   Кружка этого напитка возвращает к жизни двух других. Маловато будет. Я опрокидываю еще по одной. Не растеряй веснушки, служивый. Белобрысый Колян, как всегда, упрямится. Я слегка бью его по почкам. Это расслабляет. Приятели вытягиваются на полу у стола. Вот повезло мужикам. Все удовольствия на службе. Хорошие русские парни, только сволочи.
   Не нарваться бы на майора. Единственно порядочный из этой компании, может быть, в силу старости и трусости. На столе под оргалитовым стеклом я нахожу в списке телефонов один важный, милицейский и впопыхах жалуюсь выше стоящему начальству на нечуткое отношение к потерпевшим. Сотрудники в этом дежурном
отделении пьяны вповалку. Кому ж протоколы составлять и граждан из беды вызволять? Обещали разобраться.
   А серьезные вопросы остаются без ответа. Почему именно меня зацепили в отделение? По чьему навету? Кому это было выгодно?
   Несмотря на некоторый риск, я продолжил поиски. Однажды в толчее спешащих пассажиров я уловил возглас: "Ашот, нам пора."
   Отходил поезд на Баку. Звук голоса растворился в общем многоголосье. Но я, кажется, выбрал верное направление, откуда он раздался. Взгляд выхватил тщедушную фигурку то ли подростка, то ли мужика. Ее сдвинули, закрыли более плотные фигуры. Поток пассажиров, тележек с горами чемоданов, сумок, узлов нарастал.
   Фигура подростка, его угловатые, широкие плечи, резкая манера движения протиснуться боком показались мне знакомыми. Мелькнул орлиный профиль, густые черные волосы - явно мужицкое обличье. Это чуть-чуть меня смутило. И все-таки наспех выхваченный из толпы облик не был случайным. Я видел этого человека. В далеком уральском городке у заводского ручья. В подмосковном лесу, когда чуть не напоролся на нож. В столичном дворе под аркой, катаясь в дождевом потоке. К сожалению, память не столь услужлива, как компьютер. Пока я размышлял, застучали колеса, мелькнул красный огонек последнего вагона. Перрон опустел.
   Я метался по перрону, словно отстал от поезда. Мороженщица, одинокая, со своей фанерой на колесах, посочувствовала, стрельнув окурком по рельсам: "От поезда отстал?"
   - Нет, родственника потерял.
   - Не переживай, еще найдешь
   Она напрашивалась на разговор, но мое возбуждение потухло, едва присмотрелся к ней, страшненькой от парфюмерной передозировки.
   Навалилось все сразу - усталость от вокзальной жизни, от толчеи и одиночества, неопределенность и безрезультатность поиска, еще и это тошнотворное сочувствие.
   Пора проветриться, просто поколесить по Москве. Нет, пожалуй, не так. Поездить, чтобы присмотреться, как проявляют себя гости Кавказа. Я исключил рестораны, кафе, другие злачные места типа пивнушек и ночлежек при рынках. Культурная жизнь столицы меня так же не интересовала. В музеях, театрах, кинотеатрах, филармониях и концертных залах эта публика неприметна. У зрителей здесь нет повода для инициативы, связанной с делячеством и обогащением. Они плывут по течению предложенных им программ.
   Именно в торговых точках стихийный кавказский темперамент обретает целеустремленность, проявляет предприимчивость, работает локтями. От рынков я отказался. Насмотрелся на тамошнюю публику в первые дни жизни в Москве, еще до встречи с Гаянэ. Магазины тоже не привлекали. Они схожи в Москве и провинции набором отечественных товаров. Бывает и дефицит, но он вне спекулятивного
интереса приезжих с Кавказа. Для них лакомый кусочек - крупные торговые точки, универмаги с дефицитом соцстран.
   Я доехал до станции метро "Юго-Западная", а там на автобусе подрулил к универмагам "Лейпциг" и "Белград". ГДРовская косметика шла на ура. Очередь извивалась по лестничным площадкам с этажа на этаж. Я приметил несколько групп цыган, в основном женщин и подростков с привязанными к спинам детьми, почти грудного возраста. Иногда эти крохи, лишенные чистых пеленок, так попахивают, что пробивают дорогу вне очереди по законам брезгливости, а не сочувствия.
   В отделе детских игрушек тоже что-то "выбросили". Несколько черноволосых семей, из числа "наших", томились в ожидании пробиться к прилавку. Их чада висли у перегороженного входа, досаждая вертлявостью и любопытством парочке молоденьких продавщиц, сдерживающих покупательские страсти. Меня они тоже встретили неласково: "В очередь, молодой человек." Можно было умилиться традиционной любви кавказцев к собственным отпрыскам, ради которых они томятся в магазинной сутолоке, прощая им шалости.
   Но я ретировался к югославам, претендующим на строгость и изысканность вкуса. За мужскими лосьонами давка. Не мешало бы и мне лучше пахнуть, а также облачиться в скрипящие штиблеты и черный костюм с двумя рядами блестящих пуговиц. От участия в "битве народов" за обладание этим европейским ширпотребом я отказался: присматриваться тут не к кому.
   По дороге к метро я заехал в "Польскую моду", заваленную джинсой-самоделом. Конвейер работал исправно. Группа из моей "клиентуры" вновь вставала в очередь, а потом паковала в вестибюле сумки с джинсовой поклажей. Их безобидный бизнес не вдохновил меня на дальнейшее филлерство.
   Я еще успевал в центр, где покупательский муравейник поглотил торговые дома "София" и "Ванда". Обувные страсти в болгарском универмаге на верхнем этаже подогревались не дефицитом, а сезонной потребностью. Зато и разочарований, благодаря выстоянной очереди и небогатому выбору, не счесть. Польский парфюм дразнящими, резкими запахами вызвал воспоминания о Гаянэ. Одна из черноволосых
покупательниц в окружении грузных, приземистых подруг напомнила мне о ней. Но это была не она. Я едва удержал себя от покупки почитаемых мной польских лосьонов до и после бритья "Варс". Каждая новая вещь при моем образе жизни крайне обременительна. Опять, как сказал бы Генка Шпаликов, мимо денег.
   Возвращаться на вокзал пока не имело смысла. Без мысли, с легкой усталостью я шел бесцельно по притихшим улицам Москвы. Деловито снующих пешеходов стало меньше. Все чаще попадались на встречу владельцы собак. Густо раскрашенная девица с гигантским догом на поводке вкрадчиво попросила две копейки на телефон. Я было услужливо встрепенулся, а потом отказал из принципа, зная извечную привычку столичного молодняка выгадывать на пустяке за счет провинциала. Дог, сопротивляясь натянутому поводку, проводил меня пристальным, кровянистым взглядом.
   Машины еще не угомонились. Они брали резкий старт после светофора и, угрожающе шурша шинами, проскакивали по небольшому мосту, как по трамплину, и вырывались мимо кинотеатра "Ударник" на следующий, большой, известный всем по классическим фотографиям Кремля с комплексом правительственных зданий. Далее шум
автомобилей сливался с шипящими всплесками фонтана, что напротив универмага, подмятого Домом на набережной.
   Туда же последовал и я, миновав мост, старинное здание библиотеки имени Ленина, музей Калинина, комплекс старых университетских зданий на улице Маркса. Несмотря на разгар вступительных экзаменов, будущие журналисты, юристы и психологи этим вечером отдыхали.
   Я зашел на главпочтамт, чтобы отдохнуть после утомительного перехода. В последнее время мне все больше по душе залы с пустующими скамейками и креслами. Один из них - переговорный пункт. Благодаря дешевизне вечерних тарифов, а может быть, и извечной человеческой потребности излить душу, он отнюдь не пустовал. Я отыскал местечко напротив к входу.
   Дремать здесь невозможно. В тишину просторного зала постоянно врывается женский голос из динамика, предлагая пройти в кабинку. Но привыкнуть к этому можно. В полудреме я и не прислушивался, но один заказ меня взбодрил. Назвали мой уральский городок и кабину номер 19. Желающих пройти туда не было. Я взглядом торопливо отыскал ее, будто и меня касалось. Заказ повторили более настойчиво и внятно.
   "Земляком" оказался обрюзгший седовласый мужчина невысокого роста в очках с глазами навыкат. С такой внешностью на славянское происхождение не претендуют. Он степенно выполз из кабинки с надписью на стекле "Ереван" и продефилировал через весь зал к 19-й. Там инициативу разговора сразу же взял на себя, словно это он застоялся в ожидании абонента. Непонятная речь лилась сплошным потоком. Иногда с ее высоких виражей до меня доносилось частое "Мисроп".
   Потом его студенистое тело вытекло из кабинки номер 19, также неторопливо переместилось по залу и опять скрылось за другой, с надписью "Ереван". Присмотревшись, я обнаружил наискосок от меня несколько таких телефонных шкафов по всей стене. С чего бы армянской столице пользоваться такой привилегией? На все, видимо, житейская потребность. Поставлено в честь самых говорливых из
клиентов московского главпочтамта.
   Старый армянин меня заинтересовал. Покопошившись за застекленной дверью, он менее разгоряченно, внятно заговорил по телефону. Некоторые фразы в его разговоре нуждались, по всей видимости, в пояснении. Он произносил их по-русски, громче. Я напрягал слух, улавливая бессвязный набор слов: "Москва", "магазин", "инструмент", "улица", Киров". Так ничего и не понял.
   С достоинством человека, знающего себе цену, армянин вышел из кабинки, шумно вздыхая, причмокивая. Духота телефонного шкафа, сам разговор стоили ему усилий, сухости во рту. Белая рубашка с закатанными рукавами стала пятнистой от серого пота.
   Я последовал за ним к выходу. На высоких ступенях главпочтамта его поджидал невысокий, черноволосый парень, также по-армянски стандартно одетый в черные брюки и белую рубашку. Они спустились к поджидавшей их черной "Волге". На ходу старик ткнул молодому в протянутую ладонь клочок бумаги. "Завтра купишь," - только и услышал я. Опережая его, парень открыл заднюю дверь, крутанул вдоль капота к водительской дверце. Секунда-другая, взвизгнули на развороте колеса. Их и след простыл, а дежуривший на перекрестке милиционер все еще тянулся, взяв под козырек отъехавшей машине.
   В растерянности я, как сказал бы Генка Шпаликов, "ротом воздух хватал". Что теперь делать? Не к постовому же идти за разъяснением.
   Промучившись в догадках на вокзале целую ночь, к утру я не был готов ни к каким логичным действиям. Вокзальная толпа примелькалась. Чемоданы, сумки, коробки, свертки уже не возбуждали того собачьего интереса, как в первые дни. Я с удовольствием пропустил бы некоторые из них через металлоискатель. Но вынужден
с горечью, глубокомысленно констатировать: вокзал не аэропорт. Железная дорога массовый обыск не предусматривает.
   Втихаря, словно бы невзначай, я подпинывал отдельные чемоданы и коробки в надежде, что предательски звякнет металл. Но меня корили и ругали за неловкость. Нарываться на скандал не входило в мои планы. Да и планов не было никаких.
   Прогуливаясь вдоль груды пассажирских вещей, я по привычке остановился у компании пассажиров "близкой" мне национальности. Несколько черноволосых парней расположились за пивным ларьком, примыкавшим к перрону. Аккуратные стопки коробок и больших холщовых сумок наводили на мысль, что у этих традиционных спекулянтов дело поставлено на широкую ногу. В Москву ездят сообща, дефицит подбирают основательно. И также масштабно, со знанием дела организуют его отправку.
   Двое парней в спортивных костюмах из этой компании расположились у основания багажной горы на корточках, что-то сосредоточенно, вполголоса обсуждая. Меня заинтересовал третий, восседавший в стороне на деревянном рыболовном ящике с широким ремнем. Под его ногами стопкой, в трех или четырех чехлах защитного цвета лежали в разобранном виде удилища. Их бамбуковые, а также черные пластмассовые концы выглядывали наружу. Картина - достойная зимы, а не июльского утра. Летом даже в экзотических горах Кавказа подводным ловом не балуют. К тому же вообще энтузиастов рыбной ловли среди кавказцев не встретишь. Особенно нашему российскому способу рыбной ловли удивляются азербайджанцы. Какой смысл, по их понятиям, сидеть часами с удочкой, чтобы поймать жалкую рыбешку? Рыбу надо ловить сетями, а лучше - купить в магазине.
    Возможно, снасти заготовлены впрок. Надо бы подсесть, поговорить по душам с "коллегой" по увлечению, но я вовремя остановился.
   На привокзальной площади визгливо развернулась черная "Волга". Из нее выскочил вчерашний парень-водитель. Его заметили. По его короткому жесту к машине сорвались двое "спортсменов", распахнули дверцы, слаженно бросили поджарые тела в салон. Машина умчалась. Горбоносый "рыболов", как и бывает, остался в одиночестве с удочками и своим рыбацким счастьем, при багаже, даже не взглянув на спутников.
   В моей работе редки моменты, когда чувствуешь себя по утру Ньютоном, задетым яблоком, или Менделеевым с готовой таблицей. Но этот эпизод, как искра озарения, сработал. Факты, как химические элементы, выстроились в стройную систему. Я припомнил, о чем говорил тот старый армянин в кабине номер 19. Речь, вне всякого
сомнения, шла о московском магазине "Инструменты" на улице Кирова. Эти намеревались осчастливить себя серьезной, неординарной покупкой, требующей капитальных вложений и потому - коллективных согласования, междугородных звонков. Пилы, топоры и сверла на эту роль не подходили. Дефицитом могли быть компактная энергетическая установка или небольшой станок, по стоимости слегка уступающий легковому автомобилю.
   Я не встал в общую очередь пассажиров, поджидающих такси, выскочил на дорогу и сел в крайнюю в общей веренице машин.
   Старичок-водитель скептически оглядел меня. Потертые до мелких прорех джинсы, свалявшийся, сальный свитер ему не внушали доверия. Вдоль водительского сиденья у рычага переключения передач лежала монтировка. При случае старик железки не перепутает. 
   - Парень, ты часом не ошибся.
   - Все в порядке, командир. Плачу за скорость. Аванс вперед.
   Я по-хозяйски открыл бардачок. Он перехватил мою руку с красненькой бумажкой. Она исчезла в нагрудном кармане.
   - Улица "Кирова", магазин "Инструменты".
   Он еще колебался. В его годы да при его специальности такие колебания редкость. 
   - Ну, Чистые пруды, далее - чайный магазин, магазин "Свет". Время дорого.
   Он укоризненно взглянул на меня, усомнившеегося в его знании Москвы. Просто рабочая гордость что совесть порой сильнее зубной боли.
   - Лады, - выдохнул таксист. Мы развернулись на дорожном пятачке, зажатые таксистами-очередниками, и рванули, чего он не знал, следом за черной "Волгой".
   Потом таксометр выбил копейки. Я положил на пассажирское сиденье еще десятку. Так она легче берется, словно бы нашел, а не передана из рук в руки. Машину я отпустил. Спешить было некуда. Магазин недавно открыли. Знакомая троица - водитель и два пассажира - скучали у входа, рассматривая экзотичные, по нашим, советским понятиям, двулезвейные топоры из США. Инструмент из Германии - топоры, пилы, наборы гаечных ключей - тоже в новинку. Для них отведен целый отдел. Наши изделия не отличаются диковинным дизайном и пестрой раскраской. Я не вижу причин для покупательского ажиотажа. Похоже, меня ждет разочарование, покупать ничего не собираются.
   Я чувствую себя мышью, загнанной в клетку к кобре. В полупустынном зале я на виду. Мне не хочется, чтобы ко мне присматривались.
   Хлопнула дверца прилавка, обозначив вход в подсобку. В дверном проеме появился и исчез седой армянин, за которым я наблюдал вчера на главпочтамте. Троица поспешила к нему. Крехтя, мешая друг другу советами, они выносят в зал два небольших, но тяжелых фанерных ящика. Судя по наклейке на упаковке, это - токарный мини-станок.
   Мой сверстник, продавец в синем халате, проходит к кассе, расплачиваясь за них. Старик-армянин внес деньги за обе покупки за дверью, а в зале дожидается товарного чека. Задача ребят - быстро, не привлекая внимания посетителей, погрузить ящики в "Волгу". Я присутствую словно бы при краже. Вижу, что груз тяжелый даже для привычных к этому делу "спортсменов". Медленно ворочают ящики.
Медленно грузят. Нервничает и старик. По его бульдожьим щекам ползут красные пятна. Изредка бросает беспокойные взгляды в его сторону продавец. Затянувшаяся погрузка в период затянувшейся перестройки и гласности может кое для кого встать боком.
   С десяток покупателей, наталкиваясь на эту суету, равнодушно обходят ее. У этих "черных" всегда какие-нибудь темные делишки с торгашами, обделывают их с заднего крыльца. А мы проживем без дефицита. Я солидарен с молчаливым общественным мнением.
   Вслед за ящиками грузятся упаковки с резцами, сверлами, измерительными инструментами. Я, ожидавший отыскать на вокзале в багажном скарбе, ржавые находки "черных следопытов", сейчас получил наглядный урок. Размах взглядов и планов у "спортсменов-рыболовов" шире.
   Где-то на Кавказе готовится база для подпольного, кустарного производства. Требуются новые станки, дополнительные инструменты. А, возможно, и специалисты. Мне нельзя упускать из виду эту компанию невинных спекулянтов. Я должен втереться к ним в доверие.
   "Волга" уехала. Я не спеша добрался на вокзал на метро. К той багажной груде вещей прибавились два фанерных ящика и несколько свертков. "Рыболов" сторожил их. Спортивная пара обосновалась на противоположной от багажа стороне, у ларька тянула пиво за столиками.
   Я зашел в вокзальный туалет. В вестибюле собирал окурки-бычки с влажного, заплеванного пола грязный мужик неопределенного возраста с синяком под глазом. Мы заключили сделку с обоюдного согласия. Его серый обтрепанный пиджак достался мне. Он натянул на голое тело мой засаленный свитер.
   В продуктовом магазине, что на углу привокзальной площади, я купил литровый пакет кефира и вылил его в урну. Упаковку нужно было положить в другую урну, рядом с пивными столиками. Я остановил для этой цели мальчишку, которому было по пути. Он нехотя выполнил мою просьбу, добавив к моему пакету упаковку от своей покупки - автомобиля-игрушки.
   Двое армян в спортивных костюмах тянули пиво, не спеша ковыряясь в сосисках, залитых томатной пастой. Таким неторопливым и должен быть ритм их жизни в ожидании поезда. Все сделано. Можно расслабиться. Шаркающей походкой, почесываясь, я продефилировал на глазах у них к урне, извлек оттуда свой пакет из-под кефира и принялся высасывать остатки жидкости. Мой растрепанный вид,
свалявшиеся волосы, рыжая бородка, обмазанная кефиром, и грязные пальцы, которыми извлекал содержимое пакета, аппетита двум любителям пива и сосисок не прибавили. Они настороженно и неприязненно наблюдали за мной. Их интерес к пиву был потерян окончательно.
  С кефиром было покончено. Мое внимание привлекли изрядно искромсанные сосиски. Я шагнул поближе к столику и уставился на них. Я не рассчитывал на сочувствие, сострадание. Людям такого типа оно не ведомо. Но они и не отвергают типов, подобных мне. На таком фоне легко почувствовать себя выше, потешить самолюбие,
поиграть в благотворительность. На эту показную щедрость кавказской души я и рассчитывал.
   Мне придвинули бумажную тарелочку с порцией сосисок. Я неуклюже облокотился на столик. Его крышка качнулась, подпрыгнули кружки с пивом, обдав меня желтой пеной.
   - Осторожнее, козел, здесь все через жопу делается.
   Я заглянул под крышку. Она крепится на фигурной ножке болтом. Нехитрая конструкция. Потуже болт и никакого люфта.
   - Без тебя разобрались уже, - неприязненно процедил "спортсмен". Я присмотрелся к нему: скуластый парень с черным ершиком, белая полоска едва заметного шрама у левого виска. С ним мне надо дружить.
   Болт не поддавался, сбита резьба. Обычных усилий недостаточно, чтобы выкрутить и вставить вновь. Я пошарил в урне. Нашлась пара палочек-брусочков и веревка от упаковки. Веревочной петлей я соединил один конец брусков, просунул под края шляпки. Таким нехитрым рычагом отвинтил и потуже закрутил болт. Крышка столика больше не шаталась.
   Мне протянул вторую порцию обглоданных сосисок приятель Скуластого. Как бы назвать этого? Тоже молодой, скуластый, только зубы пошире и ровнее.
   Меня опередил первый, проворчав: "Серго, будет ему."
   Серго, значит. Вот вам и благодарность за труды. "Спортсмены" намылись улизнуть. Моя компания им не по нутру.
   - Вы далеко не уедите, - мое замечание они сочли за угрозу.
   - Ты что-то сказал? - Скуластый навис над сосисками. Отнимать их, как и конфликтовать со мной, ниже его достоинства. Но и наглости спускать не с руки ему. Серго придержал его за плечо.
   - На вашей тележке далеко не уедите, колесо слетит, - я поспешил кивнуть на их сумку на колесиках, прислоненную к ножке стола. Армяне переглянулись.
   - За порцию сосисок я бы отремонтировал.
   От ларька мы подошли к их груде вещей. Они подтащили сумку и разрешили перевернуть ее. Нервы "рыболова", судя по его жестам и гортанной тираде, были на пределе.
   Я тут целый день сижу на солнцепеке, а вы то катаетесь, то пиво хлещите, а мне и слить некогда - примерно так я перевел его жестикуляцию.
   Не обращая на него внимания, я занялся делом. Расковырял колесико, извлек обломившуюся шпильку и продемонстрировал Серго. Широкой, белозубой улыбкой он вызывал у меня симпатию больше, нежели его приятели-спекулянты. Они неприязненно изучали меня. В мой талант мастерового они отказывались верить. В поисках
подходящей замены я слегка ощупал подозрительно звякнувшие удочки с легко узнаваемыми краями ствольных коробок, провел ладонью по ящикам. Кусочек из той проволоки, которой они были обтянуты, мне бы подошла.
   Мне разрешили слегка распотрошить упаковку. Для моих целей проволока было немного тонка. Я сложил ее вдвое, соорудив нехитрый шплинт, которым и закрепил колесико. До Еревана самостоятельно не докатит, но путешествие по перрону осилит.
   - Хозяин, принимай работу, - я несколько подольстил Скуластому. В нем угадывался неформальный лидер. Он сам сбегал за порцией сосисок, густо сдобренной томатной приправой. Рот горел от специй. Я с трудом поглощал это блюдо, а попутно отвечал на бесхитростные, сочувственные вопросы моих кормильцев. Кто я, откуда, где и чем живу, на что надеюсь?  В общем обычная судьба бича, в прошлом скромного работяги. Спивался, жена выгнала из дома, потерял работу и прописку. Живу на вокзале, перебиваюсь случайными заработками. А ведь токарь шестого разряда.
   Собеседники многозначительно переглянулись. Приправа обжигала рот. На это я и пожаловался. Потом Скуластый сбегал за кружкой пива, задержавшись у ларька дольше обычного. Пиво отдавало не то бочкой, не то каким-то лекарством. Мне хватило пары затяжных глотков, чтобы почувствовать, как кружится голова, шатается асфальт, постукивают колеса скорого, увозящего меня в тревожную даль с ненадежными попутчиками.

                ГЛАВА У1
   Гул и покачивание разом прекратились. В моем сознании отпечатались лязг и резкое взбалтывание. Всплыли голоса, попеременные стуки дверей, рам, вещей, каблуков, шарканье ног. Все на мгновение заглушила неразборчивая речь, усиленная динамиком.
   Я окунулся в вонючую шерстяную ткань, которую захотелось удержать. Она прошлась по груди, спине, плечам, вытянутым рукам, больно обожгла сгиб левой руки и уплыла в туманное, изуродованное солнечными бликами пространство.
   Потом мне стало прохладно и свежо. На правой руке я увидел рукав джинсовой рубахи. Она было новее моих затертых штанов. Левый рукав сжался до подмышек в гармошку. Я почувствовал резиновый трубчатый жгут на бицепсе. Хищно сверкнула игла. Солнечная магма, клубясь, брызгая плазмой, хлынула в мозг, закружила в огненной, пузырящейся, чмокающей воронке, сливаясь в темноту и холод.
   Что-то встряхнуло меня. Мои ноги, отделившись от тела, бодро зашагали в невидимом пространстве, нащупывая крутые металлические ступеньки, асфальт, другие ступеньки, пошире и помассивнее, другой асфальт с огрызками яблок, рваных газет и полиэтиленовых пакетов.
   А когда исчезли ноги, в ощущениях ожила голова. Она, как стеклянный поплавок, перекатилась с одного плеча на другое. На одном плече ее встряхнули. На другом, менее беспокойном, она тоже не удержалась и, перекатившись за округлый кожаный бордюр, подалась назад, прыгая на откинувшейся, как канат над ареной, ручке от сумки.
   Я превратился в колобок, шныряющий на весу по короткому канату. Блик и шум справа, блик и шум слева. Моя голова раскручивается, как волчок, в замкнутом пространстве. Ее приятно убаюкивает шуршание шин по асфальту. 
   Потом она превращается в пушечное ядро. Процесс выстрела обошелся без нее. Она зафиксировала сам полет, процесс продвижения вперед. Он, ощущения меня обманули, продолжался недолго. Голова, как шарик на резинке, возвратилась назад.
   Ощущения возвращались к норме. Я осознавал, что нахожусь в салоне легкового автомобиля с моими столичными попутчиками. Могу предположить, что мы поездом доехали до Баку, перегрузились в легковушку и следуем вглубь республики к армянам, в Нагорный Карабах. Сильно рискуем на азербайджанской территории, где в
последнее время армяне превращаются в изгоев. Кто-то волевой и решительный сидит за рулем. Видимо, Скуластый. Я на заднем сидении зажат двумя его сообщниками. Переднее пассажирское свободно.
   По всей видимости, нас остановили на посту ГАИ, проверили документы и поинтересовались, почему сидим в тесноте, когда переднее свободно. Скуластый, отшутившись, залился безудержным смехом. Его поддержал, тоже заржал, гаишник. Жеребцы. Это оскорбляет меня. У меня болит рука на сгибе, язык тяжел и сух.
Голова мается в тяжелой, хотя и ватной упаковке. Все звуки во мне - сердцебиение, вздохи, прикашливание, хлопанье век - множатся гулко, эхом, как в пустом колодце. Меня угнетает это неестественное, беспомощное состояние. Мне должны помочь выйти из него. Не милиционер ли? Я выпрямляюсь, тянусь к окну и дверным ручкам. Сосед слева от меня тоже подается вперед и слегка заслоняет дверь. Другой гораздо агрессивнее, хватает за плечи и отшвыривает к спинке сиденья, кожаный верх которого приходится на затылок. Под ним нащупывается ручка от сумки. Новые открытия на основе старых ощущений.
   Я повторяю попытку процарапаться к двери. Сосед слева осторожно оттесняет меня и выгибается к водительскому окну, вступая в разговор с гаишником. Этот маневр не меняет ситуации. Я оказываюсь самым беспокойным пассажиром в салоне. Беспокоит и то, что милиционер верит в ту чушь, которую плетут обо мне. Никакой
не пьяный, и нас не везут с вечеринки.
   Пассажир, к которому я повернут спиной, бьет меня по голове чем-то тяжелым. Автомобиль делает резкий скачек вперед, и мы уносимся по прямой асфальтовой дороге, не закончив разговор с милиционером. Во мне достаточно сил для сопротивления. Но противники сильнее. Они рвут на мне рукав рубахи, оголяют сгиб и тычут иглой, промахиваясь несколько раз. Уколы болезненны и кратковременны. Чтобы прекратить их, я уступаю. Но доза, разлитая в схватке, получается неполной. Я не окунулся в солнечную магму и, обездвиженный, отчетливо слышу переругивания попутчиков. Один защищает меня. Другой, стукнувший по голове, готов растерзать.
   Автомобиль швыряет из стороны в сторону. Он превращается в консервную банку, поддетую хулиганистым подростком. Салон дребезжит. Дорога по-прежнему прямая и ровная. Просто мы идем на предельной скорости, которая не приносит удачи. Нас настигают.
   - Выброси его. Видишь, перегруз. Догонят ведь. Вышвыривай этого козла.
   Я узнаю голос армянина, сторожившего вещи на вокзале. Не ожидал я прыти от него, внешне флегматичного рыбака. Значит, он ударил меня по голове. Замах был слабый. Мой липкий, отяжелевший затылок выдержал удар. Другой армянин, оттеснявший меня от двери, гортанно и шумно льет потоки несогласия. Скуластый не вмешивается в перебранку. Молчаливо он на моей стороне, поскольку не сбавляет скорости, пытаясь уйти от погони.
_   Нас швыряет вправо. Визг тормозов заглушает перебранку. Мое безвольное, парализованное тело вбивается в узкое пространство между передними сиденьями. Рыбака подкидывает. Его легкая плоть наполовину заныривает на переднее сиденье. Наш бесстрастный водитель неожиданно обнаружил нужный перекресток и после резкой
остановки делает скачек вправо, уходя на боковую, идущую в горы шоссейку. Очередной маневр с переключением передач и нажатием на педаль газа встряхивает нас, возвращая на свои места. Мы мчимся в высокогорье. На одном из участков дороги предполагается небольшой спуск. Мы спрямляем его по кустам и щебенке и опять вырываемся к асфальту наверх, все больше уходя от погони.
   Я засыпаю и просыпаюсь под надсадный рев движка. Такая гонка не может продолжаться вечно. Она опасна на крутых виражах. Повезло на одном, не упасет от беды на другом повороте. Во мне пронзительными токами мечется страх. У беспомощных и слабых больше страха. Хочется стать маленьким и незаметным. Я скрючиваюсь и вжимаюсь в спинку сиденья. Это у меня хорошо получается и обнадеживает. Власть над исколотым, избитым, униженным телом постепенно возвращается ко мне.
   В раскрытую форточку врывается горный воздух. Под вечер он свеж и обилен. Какими замерами оценить его чистоту, чтобы привести в панику и шок жителей наших загаженных мегаполисов? Такую же свежесть я глотал у моря, перенасыщаясь кислородом. Вдохнешь, а выдохнуть такую вкуснотищу жаль. Так и здесь, на слабых подступах к высокогорью, приволье для отравленного ядами организма. Воздух с чистотой снегов и запахами разнообразных трав мертвых поднимает.
   Вот и в салоне наших "Жигулей" из заплесневелого гроба донеслось шевеление и глухое ворчание, громкий стук упавшей со скрипом крышки возвестил миру о пришествии антихриста. Это я ото сна распрямился, повел плечами и хрустнул костяшками, взяв их в замок. Покойник оказался здоровее живых. Он вырос, заполнив тесное пространство "Жигулей". Мои задремавшие телохранители отшатнулись с удивлением и страхом. Их сдавленный крик отвлек водителя. На
очередном безумном повороте он неловко вильнул в сторону от утеса, и мы полетели в черную бездну. 
    Я лежу на острых камнях в молочной сырости тумана. Разбитый затылок в холодном сиропе. Моя кровь, расплескавшись по камням, стала холодной и липкой. Спина, колени, ладони зудят от многочисленных, мелких порезов и ушибов. Бесчувственное падение после автомобильной гонки в изморось вечерних сумерек оживило меня. Вернее, боль вернула к жизни. Ощущение израненной плоти пробудило сознание.
    Я выполз на эти серые, склизкие камни из вязкого, ватного сна. И хотя туман также вязок и плотен, я не верю в сон. Я улавливаю поскрипывание камней подо мной, журчание ручейка, чей-то стон, мой стон. В туманном поднебесье, в вечернем сумраке мечутся бледно-оранжевые зарницы. Это догорает автомобиль. Он, в отличие
от меня, не достиг дна ущелья, а, раскидав дверцы и сиденья, застрял на середине этого каменного желоба.
    Преодолевая боль и слабость, я переворачиваюсь со спины на четвереньки и, пошатываясь, пытаюсь осмотреться среди нагромождения валунов. Сомнительно забраться сюда самостоятельно, в свободном падении. Я давно бы истлел рядом с искореженной легковушкой, если бы меня не перенесли вниз к горному ручью.
   Кажется, я замечаю своего спасителя. Это один из той троицы, симпатизировавший мне. Подобрав под себя колени, он прислонился лбом к валуну. Я окликаю его, не слыша своего голоса, и, елозя животом по камням, дотягиваюсь до его острого, перекошенного плеча. Мои неживые пальцы скользят по мерзлой куртке скрючившегося соседа. Он, откинувшись, тяжелеет, валится в мшистый проем валунов. Блеск широко раскрытых глаз, безобразная расщелина под подбородком. Мертвяк.
   Его куртка, распоротая по позвоночнику, не пригодна для меня. Созерцание "колумбийского галстука" при падении измочаленного автокатастрофой тела не обмануло меня. Он был еще жив, когда ему перерезали горло таким способом, когда выпадает язык. Свои так не добивают. Он был обузой, но это явное убийство с целью надругательства над предателем.
   Я не чувствую отвращения к обезображенному трупу. Он симпатичен мне той, прошлой, может быть, двойной жизнью и тем, что должен помочь мне. "Наши мертвые нас не оставят в беде." В его карманах я нахожу свои часы - простенький "ЗиМ", оставшийся от отца, свой перочинный ножик с расколотой оранжевой ручкой, его носовой платок и его зажигалку, бензин в которой едва хлюпает. Опасаяcь зажигать огонь, я бреду на звук ручья, и, когда кроссовки погружаются в ледяную струю, полощу носовой платок, промываю ссадины на ладонях и щеках. Это бодрит, но не очень. Меня знобит. Я выбираюсь из воды и прислоняюсь спиной к выплывшему из тумана валуну. Надо бы обработать затылок, но я к этому не готов.
   Мне плохо. У меня кружится голова и где-то под сердцем клокочет и рвется наружу загустевшая слабость. Я задремываю, вздрагиваю и в холодном оцепенении раскачиваюсь над валуном. Окружающий мир затянут туманом, журчит, поскрипывает, шуршит и заглушается плеском и шипением ручья, озлобленным несвободой.
   Наконец, его прорывает вязкой и теплой массой мне на грудь. Никогда бы не поверил, что резкий запах блевотины освежает. Мне легче от этого рецидива легкого сотрясения мозга.
   Пошатываясь, сдирая с себя рубашку, я иду на шум ручья. Мое погружение в него смехотворно. Он хлюпает по бокам и никак не зальет мое плоское, отощавшее тело. Мне все же удается промыть затылок и смыть грязь с одежды.
   Несмотря на слабость и озноб, я в течение получаса выкручиваю джинсы и рубашку. Потом они сохнут на мне, когда обследую окрестности. Достаточно проделать несколько десятков шагов ввысь, чтобы оценить ущербность своего мироощущения. За полоской тумана, накрывшей ручей и ущелье, властвует звездный мир. На фоне черной густоты неба резче и ярче свет звезд. От их щедрот перепадает и скалам. На них осела фосфорная пыль. Отполированы звездным светом валуны.
   Ночь помогает мне разобраться в рельефе местности. Где-то надо мной закручена в спираль автомобильная дорога. Ее очередной виток закончился для меня и моих спутников пологим желобом ущелья. Мы, прорвав густые заросли склона, рухнули вниз, на песчаный выступ, который стал для нас не трамплином - амортизатором. Люди хлынули на камни через стекла и двери. Автомобиль, разматывая внутренности, растекся по склону и сгорел по частям.
   Еще дымились колеса и обшивка, а я уже закончил осмотр места падения. Ни новых трупов, ни ящиков с нашим грузом я там не обнаружил. Ощупывая камни, поломанный кустарник, я наткнулся на продолговатую спортивную сумку. Рваная футболка, полотенце и еще какое-то тряпье лохматились с ее порванных боков. Порезав палец о стеклянное крошево, я извлек из сумки согнутый почти пополам жестяной термос, пропитавший остатками кофе бумажные пакеты с печеньем, а также ломаный батон хлеба в полиэтилене. Мягкая пластмассовая коробочка, из которой сочился сахарный песок, тоже была смята. Зато ломаный кусок копченой колбасы, пара яблок и эмалированная кружка благополучно пережили автокатастрофу. Целой оказалась бутылка со спиртным, завернутая, по всей видимости, в полотенце. Я почти на ощупь, опасаясь остатков стекла от термоса, спеленал печенье и хлеб в пропитанную многослойным потом футболку, рассовал яблоки и колбасу по карманам и отволок сумку к ручью.
   В бутылке был коньяк. Хотя и плеснул в кружку на треть, осилил один глоток. Спиртное - не лучшее средство для прочищения желудка в моем состоянии. Меня вытошнило, не так обильно и резко, как раньше. Из кружки я плеснул на затылок, почувствовав резкий удар по голове - ожег от спиртного. Если бы не валун, к которому прислонился, рухнул бы на передние копыта. Этот способ дезинфекции мне больше пришелся по душе. Боль возвращает к жизни.
   Туман поредел, измочалившись о скальные выступы. Ручей еще больше засеребрился в сумраке. Я решил пройтись вдоль него к нарастающему с каждым шагом шуму воды. По дороге я сжевал одно яблоко, крупнее, скорее из необходимости. Оно досаждало мне при ходьбе, выпячивая карман.
   Я шел по галечной отмели, натыкался на грубые валуны, петлял в кустах, несколько раз оступался, обнаруживая подобие песчаного берега. И в этом ночном плутании я неизменно чувствовал, что скалы нависают надо мной, настороженно дышат, готовя мне ловушку, а не спасение. Из-за сумрака, густевшего под козырьком скал, и общей слабости, вынуждавшей чаще садиться и отдыхать, я не мог с первого взгляда оценить рельеф местности в целом. Несмотря на извивы ручья, дно ущелья казалось мне невыразительным, однообразным и чужим. Один раз меня отвлек необычный блеск валунов, похожих на правильный квадрат, но я пренебрег наблюдением и ушел дальше. На целую вечность я запутался в кустах и чуть не свалился в яму с тягучим песком и нависающей над ней растительностью.
   А потом я вышел к небольшой запруде с полутораметровым водопадом. Он-то и шумел. А еще он отливал лунным серебром. После лазанья по кустам, дополнительных ссадин и спотыкания в песке мне захотелось выкупаться по-настоящему, что и сделал. Я несколько раз бросал зудившее, исцарапанное тело под холодные струи, и каждый раз водопад откидывал меня. Это занятие разгорячило меня и вернуло к привычному состоянию бодрости. Скалы, нависшие с боков, уже не пугали.
   При очередном броске я обнаружил непонятный блеск над выступом. Преодолевая упруги струи, я вполз на идеально плоский валун и закрепился на нем со второй попытки. Над ним змеилась расщелина с едва приметной тропкой в чреве скалы. Там была небольшая пещера с песчаным дном, старыми мышиными гнездами. Она была тесновата для ходьбы на четвереньках. Но спать там я мог во всю длину. Оставалось место для костровища. Вот где отсидеться, прийти в себя. Мне не понравился способ лазанья сюда через водопад. Нашелся выход получше. Можно подобраться от берега сбоку по выступу. При этом придется прыгнуть на плоский валун, заливаемый водой, и так добраться до расщелины. За относительный комфорт и покой придется платить мокрыми кроссовками.
   Придерживаясь поблескивающей дорожки ручья, шлепая по воде, я ринулся назад к спортивной сумке. Канула вечность с тех пор, как я пришел в себя. Но наши преследователи жили в другом временном измерении. Надо было торопиться.
   Вместе с сумкой я подобрал подушку от заднего сиденья, стоившую мне ссадины при падении, когда запнулся об нее.
   Уже рассветало. Высоко над головой скользнул по отвесной стене свет фар и замер. Из-за дальности расстояния и шума ручья я не расслышал рокота автомобиля и голоса. Однако было ясно, что место нашего падения обнаружено. С рассвета начнутся детальные поиски. Радовало, что на галечнике, где я в основном и топтался, когда приходил в себя, следы вряд ли найдут.
   Следовало идти по воде, но так, чтобы поменьше брызг, иначе заметят сверху по световым бликам. Моя ноша не располагала к торопливости. По-бурлацки, упорно я добрел до валунов, полоснувшим квадратным блеском. Так я наткнулся на три жестяные упаковки с деталями станка и инструментом. Кто-то наскоро перетащил их сюда под каменный навес, но не замаскировал. Их следовало основательно спрятать.
   Впереди, я помню, маячили кусты. Мне пришлось трижды пройтись на полусогнутых. Три ящика, посверкивая жестью, стояли теперь на отмели под кустами, а я до сих пор не знал, как распорядиться их судьбой. От них и моя судьба зависела.
   Там, где был свет фар, роились лучики фонариков. Там спускались, подбираясь к останкам "Жигулей", его размазанным по камням внутренностям. Скоро выйдут к покойничку. Если не поспешу, между ним и мной разница будет невелика. Не дело полагаться на интуицию. Есть ли время пораскинуть мозгами, когда тебе наступают
на хвост?
   Скорее от отчаяния, чем по интуиции и домыслию я оттащил ящик и свою поклажу на несколько метров вперед. Опять кусты, гуще и покруче. Вспышкой в сознании обозначились и кусты, и песчаная ниша с ямой, и дерн над ней. Вот где природой сотворен тайник! Не чувствуя боли от раздирающих лицо и шею ветвей, я с первым ямщиком продрался сквозь кусты и скинул его в яму. Второй я отволок по другому маршруту, чтобы не растревожить растительность в одном месте. Так же поступил и с третьим, а потом обрушил на них стенку и козырек из песка и дерна. Веником из наломанных нижних веток я зачистил следы на песке. Набиравший силу рассвет сейчас был моим  союзником.
   До водопада было рукой подать. Сразу, со всеми вещами проникнуть в убежище не удалось. Карабкаясь по стене, я переправил сначала подушку от сиденья, потом сумку. Из нее при прыжке на плоский валун, ставший своеобразным крыльцом в мое жилище, вывалилась кружка. Я отыскал ее ниже по течению, на мелководье, зачерпнул воды и захватил заодно несколько веток кустарника.
   Затаиться не удалось. В моем логове неуютно с мокрыми кроссовками и задницей. Пришлось раздеваться, отжимать одежду и растираться коньяком. Несколько капель спиртного протолкнул  внутрь. А потом вспомнил о хлебе, печенье, яблоке и, наскоро насытившись, забылся глубоким, провальным сном, прямо на земле.
   Я проснулся, когда водопад искрился в радужных брызгах заката. Несмотря на сильную влажность воздуха, рубаха высохла на мне. Джинсы нуждались в более радикальном способе сушки. Окоченевшая, исполосованная передрягами плоть нуждалась в тепле. Я рисковал, разводя костер из сухих мышиных гнезд и влажных веточек кустарника. Но закат был мне помощником. Здесь, в мрачном ущелье, в лучах уходящего солнца свет от костра и дымок, смешанный с туманной сыростью, не будут различимы. Булыжниками я выложил костровище у входа, приладил под огнем кружку с водой и растворил в кипятке щепотку чайной заварки, обнаруженной в сумке. Джинсы запарили. Я натянул их, не дожидаясь окончательной просушки. А когда выпил чай, сладкий, круто заваренный, тогда окончательно полегчало.
   Я почти доверху заложил вход камнями, сохраняя легкий угар и слабое тепло от костровища. И только после этого успокоился. Подушка от сиденья и сумка, в которую я, скрючившись, погрузил ноги, стали мне ложем. А тряпье я набросал сверху. Жить можно. Можно спать.
   Утром все раздумья мои были о костре. Мышиной трухи на растопку хватало. Веточек было маловато. Я сгрудил их, разобрал стенку, но разводить огонь не решался. Быстро прогорит. Взгляд упал на сумку. Пошарив, извлек клочки газет, фрагменты оберточной бумаги, сигаретную и чайную труху. Сгодится все, но тоже маловато. Сжечь сумку? Ядовитая копоть и густой дым в моем склепе  ни к чему. Придется повременить. Я еще раз обшарил сумку, заглянул в боковые карманчики на молнии. Пусто.
   Дно показалось упругим и жестким. Я распотрошил прокладку и наткнулся на целый кусок плотного картона-вставки, а под ней обнаружил тетрадные листки. Дно сумки было выстелено 96-листовой общей тетрадью, разорванной на блоки. Несмотря на сумрак в пещере, исписанные и исчерченные листы показались мне знакомыми. По ним, а еще по шершавой клеенчатой обложке я догадался, что это - тетрадь Блинова. Его рукопись, таящая взрывную силу, рукопись - источник погонь, драк, убийств и новых угроз, наконец-то оказалась в моих руках!
   Я перетряхнул листки, снова пошарил по дну сумки, ощупал бока в надежде отыскать еще и чертеж на бумаге-кальке. Его не было. С чувством досады и растущего раздражения я разорвал картон, набросав его на веточки, смял обложку с приставшими тетрадными листками. Все уничтожит очищающий огонь!
   Щелкнула крышка зажигалки. На ее металлическом боку рельефным узором сверкнул знакомый знак, не понятный непосвященным. Как его раньше не заметил? В выпуклых линиях узора угадывался рисунок щита и меча, впрессованных в пятиконечную звезду. Редкая зажигалка. Для меня она как опознавательный знак: я - свой.
   Значит, тот парень-кавказец не был случайным в нашей компании. Это был мой человек. Увы, был!
   Я пытаюсь припомнить, каким он был. Память не услужлива на этот раз. Не припомню ни штриха, ни черточки. Неприметный, растворившийся в житейской суете человек. Таким, наверно, и должен быть человек нашей профессии.
   Он был рядом со мной. Оберегал меня. Прикрыл спину, приняв удар на себя. Как и кто его расшифровал? Куда делись попутчики? Что делать мне? Опять вопросам нет числа. Не время отсиживаться и зализывать раны. Надо действовать.
   Я поторопился с тетрадью. Собираю и распрямляю листки, вкладываю их в обложку. Куском кожзаменителя, вырванного из днища сумки, обертываю ценную находку. Ее надо сохранить как вещественное доказательство. В глубине своего каменного укрытия, у стены я выскабливаю ямку, кладу туда тетрадь, засыпаю песком и пылью, закладываю камнями. Она дождется своего часа. Частичка зла похоронена, а само зло гуляет где-то.
   Босой, сберегая кроссовки от сырости, я выбираюсь по каменистой тропке на скользкий валун и по скалистой стенке, склизкой от водопадных брызг, переправляюсь на берег.
   Утро в ущелье как вечер. Сумрачно и промозгло. На мне рубашка и джинсы - слабое спасение от озноба. Наломаю веток, зачерпну воды, сготовлю холостяцкий завтрак в своей норе.
   После пещерного мрака невыразительные краски мрачных скалистых выступов, редкого кустарника, песчаной и галечной отмели, слегка обласканных солнцем, резки и ярки. А на воду нельзя смотреть без рези в глазах. Это моя ошибка. Не додумался скрыться в тени и осмотреться. Пялюсь на белый свет.
   Радость жизни недолго переполняет меня. Из-за кустов выходят трое усатых, с синеватой щетиной на щеках. Все грузные, в засаленной, землистой одежде. Двое, ближних, с двустволками наперевес, грубые дети гор. Третий без ствола, но гораздо опаснее. Он в сером мундире и замысловатой портупее, как жирный баклажан в авоське. В горах сотрудник милиции - и царь, и бог.
   Я не успеваю шмыгнуть в кусты. Поскользнувшись, падаю в ручей, отшвыривая кружку, и вскакиваю жалким и несчастным. С меня течет, я дрожу от внезапной стужи и жду своей незавидной участи. Троица, разом присевшая в страхе от неожиданной встречи, распрямляется, шлепает себя по бокам и ляжкам. Ей весело. Здоровое, грубое ржание, как награду за томительное ожидание, страхи и неопределенность, множат выступы и скалы.
   Ружья закинуты за спины. Меня обступают, шлепают грубыми ладонями-лопатами по спине, груди, бокам, то ли ради проверки, нет ли оружия, то ли подбодрить или самим укрепиться в собственной уверенности. Мне нет нужды подыгрывать. Сгибаюсь, пошатываюсь, едва сохраняя равновесие на гладких и острых камнях.
   Резкие, гортанные звуки непонятны мне. Это злит мужиков. Один, что моложе, отвешивает мне пендаля, бьет как по мячу при удачном боковом пасе. Я оказываюсь на четвереньках, по локти в воде. Молодой, приседая, бьет коленями мне по ягодицам, имитируя позу кобеля. Это веселит всех, но не меня.
   Пяткой бью ему в коленную чашечку. По-бабьи охнув, он садится в ручей и резво вскакивает. Он напрасно целит прикладом в зубы. Я делаю подсечку. Парень заваливается опять. Над его головой вырастает сноп пламени и искр. Случайный выстрел оглушает нас и отрезвляет его. Я чувствую на губах вкус соли. Задел-таки
прикладом. Парень пытается насесть на меня. Но мужик постарше отпихивает его. В их гортанной перепалке я только и различаю: "Видади, Гасан, Видади." Имена, стало быть.
   В этот шабаш вмешивается милиционер. У него фонарик и пистолет. Он подсовывает их мне под нос. Яркий свет ослепляет меня.
   Дети гор видят, что мой подбородок в крови, что я не их крови. Мой жалкий вид непобедителя их останавливает.
   - Иван?
   - Рус Иван, - подтверждаю я на немецкий манер.
   - Не остри. Умный, видно, - обижается милиционер. Юмор он понимает. Это хорошо. Столкуемся, значит.
   - Ты кто? Откуда?
   - Каменщик. Вон оттуда, - я машу в сторону водопада. - Дом строил одним жлобам. Денег не дали, только еду. В Россию отправить не смогли. Говорят: иди по ручью, он выведет. Вот иду домой. Только отощал немного.
   Кажется, я сам поверил в свое вранье.
   Троица горячо обсуждает ситуацию. Оруженосцы сомневаются. Слуга закона их убеждает. Очень хочется, чтобы закон был на моей стороне.
   - А какой аул? - серый мундир по-прежнему любопытен.
   - Ваши села все едины. Кроме домов-развалюх, садов и коз ничего не помню, - интонация у меня под "вашу мать".
   Эти не обижаются. Невежество русских общеизвестно. Они снисходительны к нему. Я снисходителен к ним.
   - Там впереди быль? Слышаль что? - не унимается милиционер. А я то думал, он на моей стороне.
   - Давайте посмотрим,- предлагаю им. Мне, действительно, надо пройтись, озяб совсем.
   Троица молча переглядывается, пропускает меня вперед. Я скольжу по галечнику, корчусь, сбивая с непривычки ноги, вязну в мягком, освежающем подошвы песке.
   Несмотря на готовность увидеть труп и все остальное, вздрагиваю от вида серых мундиров, людской толчеи, желтого хоровода карманных фонариков. Здесь до десятка стражей порядка, их добровольных помощников-сельчан, вытаптывающих следы происшествия. Они бестолково кружат среди валунов, что-то выискивают. Лишь два
милиционера у трупа как часовые. Лицо догадались прикрыть носовым платком и, чтобы не слетел, положили на переносье камень-голыш.
   - Мама родная, во дела! - я узнаю свой отстраненный голос, на который оборачивается вся компания.
   - Я нашел преступника, товарищ капитан, - говорит за моей спиной милиционер-баклажан. А я, наивный, доверился. С юмором у него, точно, все в порядке.
   Он выталкивает меня на валун к трупу:
   - Узнаешь, падаль, твоя работа?
   - А как же, узнаю, - мне нет нужды запираться. - Сидит, сопли сушит. Я говорю: дай закурить. А он: отсоси. А я: у своего ишака. А он: у мамы своей. Ну я его вот этим камушком - тюк в висок и положил на лобик, чтоб знал, от кого сувенир.
   Усатая, бородатая, гладко и нечисто выбритая толпа серых мундиров и засаленных пиджаков, морщиня лоб, напряженно вслушивается в рассказ, сбивающий ее мыслительные процессы.
   - Ладно, парень, потом доскажешь, иди наверх, - рядом оказывается капитан милиции. Из этих нерусских лиц его желтое узкоглазое монголье лицо мне всех родней. Он подталкивает меня.
   Разрывая сырым воздухом грудь, я карабкаюсь мимо обгорелого железа, вонючих покрышек, поблескивающего на солнце стеклянного крошева, искореженных дверей, какого-то трепья. Я сбиваю в кровь ноги. Но больно не им, а сердцу. Здесь я оставил человека, заслонявшего меня от беды. Он стал мне другом, хотя мы и не были друзьями.
   Милиционер-монгол не дает мне перевести дыхание, подталкивает вперед. Он хороший ходок в горах. А мне еще этому учиться и учиться. На вершине у кустов, заслоняющих шоссе, когда весь мир под ногами, он останавливает меня, сворачивает руки за спину. Клацают наручники. Я беспомощен, как котенок. Подтолкни и
покатишься по каменному желобу до самого ручья очищенным скелетом. Капитан пропихивает меня через кустарник. Чьи-то сильные руки вытягивают меня на горячий асфальт.
   - Этого - в отделение, - говорит капитан. Грузный милиционер, с теми же, черными, как у всех, усами, вонючем кителе, но без портупеи, заталкивает меня на заднее сиденье милицейских "Жигулей". Мы с визгом разворачиваемся на асфальтовом пятачке, рискуя свалиться под откос, и уносимся ввысь по горному серпантину. Скалы заглядывают в закрытое окошко, царапая стекло. Мне наплевать на это. Скоростная езда по горным уступам клонит в сон. Я хочу, чтоб мне приснилась кружка крепкого, горячего чая.
   Я сплю, когда меня выпихивают из автомобиля, волочат по крыльцу и коридорам. Лишь лязг металлических дверей и приземление на лавку у склизкой стены приводят меня в чувство. Я в какой-то захудалой кутузке без окон, в одиночестве. Но мир не без добрых звуков. Где-то взвизгивает машина и квохчут куры, лязгает
оцинкованное ведро и доносится женский голос, гортанный и волнующий. Но ближе всех - телефонная трель и грубый голос с утвердительным речитативом: "Да-да-да." Отрубив напоследок "нет", умолкает и он.
   Время неподвластно мне, как и я неподвластен ему. Я умею его растягивать и сжимать. То же оно проделывает независимо от меня. Я хочу сократить его, погрузившись в сон. А оно, напротив, замедляет свой ход. Я цепляюсь за мимолетную мысль и, очнувшись, обнаруживаю, что день давно сменился ночью. Я теряю счет дням, а выясняется, что счет шел на часы и минуты.
   Меня несколько раз вызывали на допрос, к желтолицему капитану. Я лепил перед ним образ мужичка-работяги, по воле случая занесенного на Кавказ, ничего не ведавшего, кроме грубой работы и примитивного заработка. В одном я был искренен: я обманулся в ожиданиях. Жизнь в очередной раз посмеялась надо мной. Я опять ни с чем.
   В один из дней в кабинет капитана вошел врач - горский еврей. Его белая шапочка еще больше подчеркивала квадратную неправильность черепа. Орлиный нос был не мясист и удручающе крупен, как у его собратьев-азербайджанцев.
   Причмокивая и щурясь, он осмотрел мой худощавый, жилистый торс. Его позабавили ребра. Я отощал. Худоба обнажила их. Они, как клавиатура на пианино, западали и выпирали вновь. Жаль, что не издавали звука. Многочисленные точки на сгибе левой руки наморщили чело эскулапа. Нагнали они туч и на желтый, бесстрастный лик капитана. С тем же интересом и я присматривался к наркотическим следам.
   - Хозяева кололи, - пояснил я. - Кормили плохо. Вина не давали. Гнали на работу. А чтобы расшевелить, вкалывали дозу.
   Врач с капитаном пошептались и разошлись.
   Моя правдивая ложь не посрамлена и на этот раз. Потомок Чингисхана стал моим союзником. Он постарался. Незримое начальство убедилось в моей невиновности. Там, наверху, был отдан приказ пока выпустить меня.
   Тот же усатый, в пропотевшем кителе и без портупеи вывел меня на крыльцо. Здесь меня поджидали обшарпанные "Жигули", в тени которых дремала облезлая, вся в лишаях дворняга. С пыльных милицейских ступеней поднялись двое. Кучерявый, усатый, гладко выбритый крепыш - это Видади. Грузный, с седыми висками и лысиной
- это Гасан. Старые знакомые.
   - Будешь жить у них, - сказал милиционер.
   - И работать, - поправил Гасан.
   - И работать, - согласился милиционер. Видади насмешливо сверкнул глазами-маслинами, до хруста размял в ладони кулак. Сытый, уверенный в своей первобытной силе. С ним не пожируешь. В кутузке меня кормили слабо: зеленый чай, несвежая лепешка, иногда похлебка, обжигающая перцем. Не прельщали меня и вольные хлеба. Единственный плюс - отоспался. Заросли густыми коростами царапины, пожелтели и растворились синяки. В обиду себя не дам.
   Из глухого райцентра, где кирпичная ментовка-одноэтажка, заляпанная синюшной побелкой, была самым достойным памятником архитектуры, я перебрался в самое поднебесье, высокогорный аул. На зеленой горе он был единственным остовом цивилизации, да еще какой. Саманные халупы в кудрявых садах, с бастионом хлипких, залитых навозом клетушек, сарайчиков и загонов.
   Дом Гасана-вдовца, наполовину врытый в землю на склоне, зацепился на отшибе. Видади был старшим сыном. Худой, наголо остриженный и дерганый подросток Руслан - средним. Двое близняшек детсадовского возраста завершали летопись семьи Рустамовых.
    Меня не пустили в дом. На сеновале, отделенном от козьего загона двумя заборчиками из жердей, я нашел лоскутное одеяло, пару вылинявших рубашек - заплата на заплате - и короткие, обтрепанные снизу парусиновые штаны с веревочным поясом. Мою рубашку и джинсы унесли в дом до лучших времен. На утро их  облюбовал Руслан. Засаленная, нестиранная обновка его не смутила.
   Я не люблю завтрак на сеновале. Мне и не предложили его.
   - Кушат ты не заработаль, - сказал Видади. Я взял вилы и, шлепая босиком по навозным лужам, пошел в коровник разгребать авгиевы конюшни, приобщаться к вечности. Я стоговал затвердевшую зелень и разгребал свежую слизь до вечера, не разгибая спины. За мной попеременно поглядывали все: рыжими, отцветшими глазницами  - Гасан, хитроватыми маслинами - Видади, черными, антрацитовыми
льдинками - Руслан, ягодками-смородинами - близнята. Иногда за щелястыми стенами коровника мне слышался горестный женский вздох. От него щемило и ныло внутри.
   Под вечер Гасан выставил на крыльцо крынку козьего молока и мятую, плохо пропеченную лепешку. Лучшего средства спровоцировать в утробе катарсис и не придумаешь. Я вылил молок козлятам в корытце, а лепешку кинул беспривязной, ленивой от жары и старости дворняге, по-хозяйски обнюхавшей меня с первого вечера. Козлята вяло лакали молоко. Зато дворняга по кличке Тайсон, проявила изрядную прыть, в броске сглотнув хлеб.
   - Ты, кетвэран, так отцовский хлеб уважаешь? - Видади был взбешен. Он хватанул меня за ворот.
   - Это мой хлеб, я его заработал, - конфликтовать мне не хотелось, не пытался вырваться. Нас разделял Тайсон. Он зарычал, оскалившись у наших коленей. Для кого его предупреждение, не разобрать.
   Я подхватил кувшин и спустился к светлому ручью, выбивавшемуся из зеленой утробы холма. Тайсон побрел за мной. Я долго плескался, обнажившись по пояс, мыл ноги, а потом, презирая условность, скинул тряпье и окатил себя студеными струями. Тайсон, с репьями в рыжей, грязной шерсти, лениво подремывал рядом.
   Поздним вечером в загон к козам пробрался Видади. Он выбрал самую крупную и норовистую козу. Она долго брыкалась, но Видади был непреклонен. Он овладел ей и долго мучил, нашептывая ласковые слова.
   Потом его голос огрубел:
   - Эй, кетвэран, посмотри, какой я мужчина. Жди меня. Я сейчас
приду к тебе.
   Такой наглости я не смог стерпеть. Я перемахнул через изгородь и нашел его в хлеву со спущенными штанами. В прыжке я ударил его особым приемом, в живот и в пах. Он взвизгнул и откатился под копытца своей рогатой подружки. Она обдала его горячей и обильной струей из-под хвоста. Это унижение Видади прокомментировал
звериным рыком. Я зачерпнул носком горячую пыль с пола и припечатал ему по губам. Он поперхнулся, закашлял. Около минуты я обрабатывал его бока, потом приподнял бесчувственное тело и ударил коленом в лицо. Меня не разжалобили ни кровавые слюни, ни слабое повизгивание и сопение. Я бил его кулаками, прислонив к стене. Тайсон, пробравшийся ко мне на сеновал, повизгивая, путался под ногами. Он так и не решил, на чьей стороне в этой потасовке.
   Потом я взвалил Видади, как барана, и понес к ручью. Неожиданно на крыльцо вышел Гасан. Мы попали в полоску света. Он не окликнул и не остановил меня. Я чувствовал его долгий и всепонимающий взгляд.
   Я свалил Видади в самый ручей и помог ему утереть слюни, всполоснуть лицо. С остальным он справился сам, прополоскал рубаху и брюки. Прошуршала трава. Это Тайсон улегся понаблюдать за ночным купанием.
   Я оставил их вдвоем наедине с ночными запахами и шорохами, треском цикад и неправдоподобно низким небом с крупными звездами.
   - Осторожно, кетвэран, - сказал Видади. Я простил ему это оскорбление. Ему надо было как-то защищаться.
   - Гэтжэнэрмыс хорагалсын, - услышал вослед неискреннее пожелание спокойной ночи.
   Я отправился на сеновал и спал тревожно и чутко.
   Меня разбудил шорох над головой. Я вовремя крутанул к стенке. Лоскутное одеяло, сложенное у изголовья, затрещало под зубьями вил.
   - Я убью тебя, кэтвэран, - Видади силился вытянуть заклинившие в материи вилы. Я перекувыркнулся и ударил его ногами в живот. Видади вскочил первым. Оглушительным дуплетом прогремели выстрелы. Жакан вырвал над головой Видади кусок крыши, посыпалась труха.
   В дверном проеме Гасан продувал стволы:
   - Здэсь я рэшаю, кому кэм быт. Он нэ жопошнык. Нэ трогай его.
   Видади рухнул в сено, колотя его со стоном и подгребая под себя.
   По утрам мне некогда наблюдать, как размазывают слезы. Меня ждет работа.
   Гасан задумал строить зимний сарай для овец. Мы расчистили площадку, срезав дерн, и наткнулись на каменистый грунт-плиточник. Вместе натаскали жердей и старых досок, утыканных ржавыми гвоздями. Ох уж эта извечная тяга бедноты возводить новье из припасенного старья!
   - Гасан, у нас ничего не выйдет.
   - Ты строитель? Ты нэ строитель. Ты слэзливый баба. Ты будэш делать то, что я тэбэ сказал.
   - Гасан, у тебя старые мозги. Ты прокоптил их порохом. Ты был воином. Но строить ты не умеешь. Оставь это занятие другим и выкини этот хлам.
   - Ты, сын ищака. Ты нэ знаешь, сколко я собирал этот хлам. Я покажу тэбэ, как надо строит.
   - Гасан, дай мне ишака. От него больше пользы, чем от тебя. Я сам все построю.
   - Видади, иды сьюда, сынок. Мы проучим этот русский.
   - Гасан, аллах свидетель, я тебя уважаю. Мне действительно нужен ишак, а не твой сын - козел. Не обижайся. Но ты глупый старик. Ты живешь по своим законам. Я буду жить по своим. Я тебе построю зимний сарай, но без этого хлама. Даю слово.
   - Видади, посмотри, дорогой, на этот глупый Иван. У нэго мозги кипят от жары.
   - Гасан, ты утомил меня. Я раздумал строить твой сарай...
   - Вот слово гяура. Иди сьюда. Я обрэжу твою плоть и ты поумнээш.
   - Мне не нужен твой хлам. Я построю крепость почти из дерьма.
   Азербайджанцы искренни в своей злобе. Им достаточно словесной перепалки, резкой жестикуляции, чтобы выплеснуть чувства наружу и тем самым унять их. Этим они мне все больше нравятся.
   Гасан, хотя и словоохотлив, но беззлобен со мной. Он устал от приторной покорности домашних, молчаливой угодливости сыновей. Жизнь скучна, когда поругаться не с кем. Во мне Гасан нашел родную, строптивую душу. Я рад при случае подыграть ему. Но где тот предел, через который не захлестнуть бы эмоциям разум?
    - Гасан, я рад, что мы договорились. Я беру ишака, две корзины и Руслана. Я привезу глину, сделаю кирпичи. Зачем тебе зимний сарай? Я построю тебе крепость.
   - Я нэ хочу слушат тэбя. Ты окончательно спятил.
   Гасан раздосадован моей уверенностью. Ему надо поразмыслить в тени с крынкой свежего козьего молока. Ему хватит и других домашних забот. Близнецы несут Гасану транзистор. Звучат мугамы   - азербайджанская музыка с однообразным мужским напевом: "А-а-а-а-а!" 
   Руслан помогает мне навьючить корзины на ишака. Он рад прогулке под склон, в долину, туда, где ручей вскрывает глинистое чрево земли. Руслан отцовским окриком привязан к дому, а душа жаждет простора, перемены мест.
   Под палящим солнцем мы спускаемся все ниже и ниже, под основание склона. А окончательно возвращаемся под вечер. Глины в корзинах немного. Ишак едва держится на ногах. Руслан не знает усталости. Он помогает мне делать замес. Нельзя, чтобы глина провалялась без дела. Здесь, на вершине земного шара, под жгучим солнцем и сухим ветром, она быстро зачахнет и превратится в пыль. А подмешай солому и кизяк, нарежь кирпичи, и солнце станет союзником.
   Первые кирпичи сушатся в тени. Потом я пропекаю их бока на открытом солнце, обжигаю соломой и хворостом.
   Проходит неделя-другая. Расчищенная под строительство площадка по-прежнему пуста. Я занят подготовительными работами до обеда. На мне еще уборка в хлеву, коровнике, мелкий ремонт строений.
   - Ты обещал мне зимний сарай, - говорит Гасан.
   - А крэпост будэт? - вторит ему Видади.
   Однажды ранним утром я расталкиваю Руслана, пристрастившегося спать на сеновале. Мы, как заговорщики, идем на задворки. Когда во двор высыпает все семейство Рустамовых, готовы первые три нижних ряда сарая. За его планировку в ответе Руслан. Я полностью доверился ему. В расположении ворот и дверей, окон и вентиляционных труб он знает толк. Мое дело - наращивать стены. Дело у нас продвигалось лихо.
   Гасан так и не сошел с крыльца. У него подкосились ноги. Не сошел со ступенек и Видади. Гордость заела признать поражение.
   Мы работали до глубокой ночи, а к следующему утру строение было готово под крышу. Примостившееся на краю двора, на склоне, оно по существу стало крепостью у тропинки, при входе в аул.
   Я был не прав. Жерди, припасенные Гасаном, пошли на стропила. Кое-где я усилил их старыми досками, а из тех, что покрепче, сколотил ворота, вырезал брусья для оконных рам. Их на первых порах заменяли заглушки, сплетенные из гибкой лозы. Крышу мы покрыли соломой.
   Из-за нее у меня с Гасаном вышел спор. Я принялся лепить и обжигать черепицу. Гасан был против этого. Новинка была делом неэкономичным. Много топлива шло на обжиг. Эту затею пришлось оставить. Готовая черепица украсила краешек крыши. В битве с
прогрессом победила солома.
   В тайне от Гасана я сделал чердачные перекрытия и устроил шикарный сеновал, поскольку соседство с козами мне надоело. С чердака открывался другой мир, насыщенный зеленью, туманами, золотистой кромкой снежных гор и черными зарослями соседнего с нашим зеленым холмом возвышения.
   То была армянская сторона. Она никак не проявляла себя, вопреки разгоравшемуся рядом карабахскому конфликту.
   Аул, где я обосновался, был приграничным. Не случайно при необходимости к милицейским нарядам, как в случае с преследованием нашего автомобиля, присоединялась добровольная дружина с ружьями. Мало ли что. Два ствола лучше одного, а три лучше двух.
   На нашем дворе праздник. По окрестностям разносятся транзисторные мугамы. За стенкой хлева, сплетенного из ивовых прутьев, где отдыхаю я, прерывисто ревет баран. Мне чудятся голос осипшего ребенка и звуки выбиваемого на ветру паласа. Гасан до изнеможения бьет привязанного в загоне барана по жирным бокам припасенной по этому случаю дубинкой. Он готовится зарезать его.
   Гасан воевал в 1953 году в Корее добровольцем. Там отведал местный деликатес - собачатину. Корейцы нещадно избивали дворняг перед смертью. По их понятиям, мясо вкуснее, если перед приготовлением напитается кровью.
   Но я подозреваю, что с корейцами он не прав. Это были китайцы, тоже воевавшие в Корее против американцев. Замполит Калабушкин, приобщившийся в молодости к тем событиям, рассказывал, что наши вылавливали собак во всей округе и отдавали бедную тварь за ведро китайской рисовой водки, от которой по утрам раскалывалась голова. Китайский способ приготовления отличался от Гасановского. Узкоглазые, подвесив повизгивающий деликатес, выколачивали пыль с отощавших боков крепким бамбуком.
   Среди односельчан Гасан считается отступником. Надо бы сотворить молитву перед закланием и испить горячую кровь из перерезанного горла. Почтенный Гасан так делал, когда был молод и неопытен. Сейчас его болезненная печень не выносит жира и враждует с перцем. Щепотка брошенного в блюдо жира способна извести старика до кровавого поноса. Гасан предпочитает мясо, насыщенное кровью.
   Он не режет барана, а особым ударом по загривку в конце концов перебивает ему позвоночник. Он свежует барана, положив на спину в пыль. Если и натекает кровь, то в шкуру, как в корытце. Красные лужицы плещутся среди желтых узлов и комков жира. Они вызывают у Гасана отвращение. Он не пьет кровь, в одночасье ставшую несвежей. Гасан сливает ее в большой чан. Кровь пузырится и чернеет, как приправа для добротных кусков мяса, которое вяло лохматится и преет под чугунной крышкой на медленном огне. С солью, луком и густым перцем, волокнистое и пухлое, такое мясо "по зубам" Гасану, жующему деснами. Лучшей едой отмечает он строительство сарая.
   После его пиршества остаются выскобленные ножом и расколотые кости и гора студенистого жира, идущего на светильники и знахарские нужды. Специальный жернов проглотит костные остатки, помол склюют индейки и куры. Они, клубя пыль в потасовке, сглотнут слизь, которую выкину им, пройдясь по шкуре специальным ножом-скребницей. Ничто не пропадет.
   Жизнь в горах копошится в самоизоляции. Здесь все живое перемалывается и выскабливается без остатка и следа. Само время превращается в прах. Так ли будет со мной?
   После обильной еды Гасан, разомлевший, поглаживает волосатую грудь под распахнутой рубахой, отвалившись на крыльце. Он слушает мугамы, оглядывает низину, где уже скапливается туман, потемневшие склоны армянского холма. Ему хорошо.
   - Э-э, дом, хорошо дом, - тянет он. Видади, присевший рядом, соглашаясь, кивает. До чего мирные, простодушные, почти ручные мужики. Как далеки они от тех абреков с двустволками. Могли бы и прибить меня у ручья со страху. Словно и не было у них тревог, погонь, настороженности и животного страха.
   - Хорошо дома, - соглашаюсь я.
   - Э, ишак, глупый ишак, - говорит Гасан, досадуя на мою непонятливость.
   - Там хороший дом, - он указывает на каменный сарай.
   Гасан много ездил по Союзу, неплохо знает русский язык. В хорошем расположении духа слегка ерничает при мне, утрируя азербайджанские интонации. Когда злится на меня, переходит на правильную русскую речь. Самообладание у него что надо.
   Видади это не дано. Большую часть жизни он провел в ауле. Родина для него там, где живет его народ. Азербайджан, а не СССР - его страна. Мое присутствие его всегда раздражает. Чужак, по его понятиям, это плохо.
   Гасан /вот что значит старшее поколение/ снисходительнее ко мне и щедрее душой.
   Сегодня дважды, утром и днем, на армянском склоне мелькнул солнечным зайчиком отблеск от бинокля. Сначала - на вершине, потом - у подножия, недалеко от ручья. Это насторожило меня.
   Благодушное настроение Гасан мне не нравится как отголосок нашего спора. Он хочет выложить в новостройке печку. Я считаю, что это лишнее для зимнего сарая. Овцам и так тепло будет. Опять снова-здорово? Я отмалчиваюсь. Молчание не иначе как вызов.
   - Никто не понимает меня в этом доме, - Гасан встает. - Я сам принесу камни для моей печки.
   - Гасан, я не нанимался к тебе в батраки. Я работаю за еду и крышу над головой. Когда все утрясется в милиции, все выяснят, я уеду в Россию.
   - Ты временный житель на нашей земле, - соглашается Гасан. - Я сам сделаю свою работу.
   Видади встает. Отцовский жест его останавливает:
   - Не надо за мной ходить.
   Видади гонит под склон Тайсона, чтобы проводить хозяина. Но рыжая бестия отяжелела от еды, нежится в пыли. Видади настойчив. Пес срывается с места и прячется на задворках. Прогулка к ручью ему не к чему.
   Гасан, несмотря на отвисший живот, держится прямо, как гордый горец, но крутая тропинка вниз в конце концов заставляет его по-бабьи вскидывать бедра, по-утиному переваливаться.
   - Видади, я сегодня видел блики на склоне. Не к добру.
   Черные брови Видади набегают на переносье. Взгляд его теплеет. Впервые между нами устанавливается понимание.
   - Ему нэ надо ходыт туда, - соображает он. - Руслан, где этот кэтвэран Руслан?
   Средний брат появляется в окошке. Опять урюк подтаскивает на кухне, пока старшие на солнышке жмурятся.
   Видади что-то кричит ему. Тревога распространяет на весь дом. Из окошка высовываются близнецы, тоже любители урюка. Они острижены нагло, как и Руслан.
   Видади широкими прыжками летит по склону. За отцом ему не угнаться. Гасан, хотя и грузен, в горах ходок отменный.
   Из дома с двустволкой, рассовывая патроны по карманам, выбегает Руслан. Ему дольше всех бежать. Я лишний на этой спринтерской дистанции.
   Из-под сарая выглянул Тайсон. Пес равнодушен к людскому шуму.
   Он уже старик. Ему нужен покой. Тайсон улегся у моих ног, изредка похлопывая рыжим, репеистым хвостом.
  Внизу у склона белая рубашка Гасана сменяется оранжево-серым всплеском. А после слышится хлопок. Так срабатывает мина. Белое пятно катится по склону. Дальше ручья ему некуда деться. Видади копошится в ручье, потом тяжело пятится на берег, падает на колени, выбивая земные поклоны.
   Я вижу Руслана, вскидывающего ружье. Пламя - хлопок, пламя - хлопок. Он бьет по кустам от отчаяния. Кусты давно пусты.
   Под конец встревожен и Тайсон. Он вскакивает и хрипло лает в сторону ручья. Бежать ему лень. Пролаяв, смотрит на меня: "Ну, как я поработал?"
   За моей спиной собачьим перетявкиванием, хлопаньем дверей, гулом голосов и беспорядочными выстрелами оживает аул. Еще минуту назад он дремал в остывающем вечернем зное под заунывную мелодию мугам.
   В минуту тревоги первыми я предполагаю увидеть мальчишек. Но они отнюдь не первые. Босиком, в шлепанцах, резиновых сапогах и галошах взбивают пыль мужики. Волосатое, заплывшее жиром и поджарое воинство демонстрирует все фасоны лета - от рваных маек до пиджаков и овчинных безрукавок-душегреек на голом теле. Охотничьих ружей среди них немного. У большинства - колья, косы и почему-то грабли. За мужиками увязывается детвора. Она, цепляясь за руки, забегая вперед, отвлекая криками и визгом, эффектно оттеняет порыв мужского населения на защиту рубежей. В этой гонке немало страстей, семейного сопереживания, особенно с участием женщин. Столько сил, слюны, голосовых связок и даже слез тратится в беге по единственной сельской улице на окраину, что к решающему моменту их уже не остается.
   Подворье Гасан становится для толпы своеобразной запрудой. Здесь жестикуляция и голос достигают форсажного пика, а спуститься к ручью и поднять наверх тело бедного Гасана никто не решается. Беснующаяся толпа парализована животным страхом. Я презираю этих людей. Они родились для сбора хвороста, стрижки овец и дойки коз. Воинами станут немногие.
   Кажется, прошла вечность от первого и до последнего шага Гасана. На самом деле - всего несколько минут. Я запоздало сбегаю вниз.
   Живой Гасан лежит на берегу ручья. Возле него убиваются горем, рыдают и выкрикивают проклятия сыновья. Обе ступни у Гасана оторваны. От левой голени осталась, словно промытая дождичком, обнаженная кость. Правая голень в основном цела, вся в аккуратных лохмотьях. Гасан, мокрый после вынужденного купания, смотрит на меня серьезно и спокойно. Болевой шок его еще не коснулся. Его
взгляд призывает: "Давай делай. От этих никакого толку."
   Мои шлепки по щекам приводят опухшего от слез Видади в чувство. Я расстегиваю и вырываю у него брючной ремень. Свой Руслан отдает сам. Мы накладываем жгуты. Гасан теряет сознание.
   Я беру его под мышки. Сыновья пристраиваются с боков. По крутому склону так тащить его будем целую вечность. От Гасана сильно пахнет. Съеденный баран не задержался в его утробе.
   Промучившись с подъемом, мы опускаем Гасана на землю.
   - Надо так, - говорит Видади. Берет отца на загорбки. Мы поддерживаем кровоточащее тело сзади. Видади - сильный парень. Когда иссякнут силы, он будет держаться на самолюбии и сделает все, как надо. Мне жалко его. Я предлагаю поменяться. Мы устало роняем Гасана на пыльную тропу. Кость левой голени отваливается. Руслан удивленно поднимает ее, пытается приладить.
   - Оставь, - Видади кусает губы. Его присутствие духа мне импонирует. Порой надо пожертвовать отцом, чтобы закалить свой характер.
   Над нашими головами раздаются детские голоса. Близнецы по-русски, сочно ругаются, швыряют по тропе камни. Контраст детских голосов и отборного мата настолько забавен, что мы с Видади, переглянувшись, прыскаем в кулак. Ребятишки пригнали ишака. Надо же, сообразили. Мы взваливаем Гасана, как вязанку хвороста. Ишак фыркает, взбрыкивает. Запах крови ему не по нутру.
   Видади ругается его по-своему. Ишак, забыв о капризах, бодро трусит в гору.
   - Что он сказал? - спрашиваю у Руслана.
   - Он будет иметь его попу, - деликатничает Руслан. Видади, как всегда, грозен и конкретен.
   Наверху Гасан приходит в себя. Мы заворачиваем его в одеяло. Соседские "Жигули" наготове. Близнецы втихую, как заговорщики, суют Руслану кусочки урюка. Детское сочувствие не срабатывает. Он шлепает по ладошкам. Сладости падают в пыль, под ноги взрослым.
   Руслан, напутствуемый толпой, уезжает с отцом в райцентр. Все расходятся. У кого-то в ауле заунывным муэдзином воет транзистор.
   Дома остается Видади. Он долго смотрит на ружье и патроны. Руслан оставил их на крыльце. Неподалеку в пыли жмурится Тайсон. Наши тревоги ему без надобности. Пес стар и потому спокоен.
   Видади переводит взгляд с ружья на собаку и обратно. Меня беспокоят его мыслительные процессы. Я догадываюсь, что он задумал, но помешать не рискую, опасно.
   Видади берет ружье, накидывает на Тайсона поводок и тащит его к склону, к кустам. Тайсон сопротивляется. Вечерняя прогулка не входит в его планы. Видади привязывает пса к кусту облепихи, отмеряет десять шагов. На таком расстоянии разлет картечи очень небольшой. Пес рвется с поводка, лает то злобно, то с повизгиванием. Дремавшие весь вечер в старике Тайсоне силы рвутся наружу. Он вскакивает на задние лапы, переворачивается в воздухе, но поводок крепок. Его не взять зубами. Ветка облепихи жилиста и крепка. Видади с поднятым ружьем терпеливо ждет. Тайсон делает рывки в стороны. Неудача. Тайсон ложится в траву. Его рыжая, в репьях морда покоится на вытянутых передних лапах. Взгляд прямой
и спокойный. Не каждый способен спустить курок глаза в глаза. Видади это сделал.
   Старик Тайсон хорошо пожил. К старости он стал эгоистом и утратил преданность. Настоящий хозяин этого не любит. Картечь разносит беднягу Тайсона на куски.
   Я сижу на крыльце с близнятами. Они плачут. Мне тоже хочется плакать. Тайсон благоволил ко мне.
   Наутро в доме Гасана все забывают обо мне. Я и сам не хочу работать, шляюсь по задворкам. Всюду одно и то же: хлипкие хозяйственные постройки, примитивные, жердяные загоны, навозные кучи, подъеденный с боков прошлогодний стожок во дворе. Безлюдье. Не увидишь и детей. Лишь женщины, грузные от прожитых лет и
обильных юбок, копошатся у печурок. Полоснет по тебе строгий взгляд, не обрадуешься. Веки крупные, как у ящериц.
  К столбу с репродуктором подкатили знакомые "Жигули". Показался Руслан. Ни приветствия, ни взгляда. Вместе с ним такой же носатый и черноволосый паренек с портфелем. Новый человек в ауле -  событие. А на улице пусто. Никакого интереса к приезжему. Руслан уводит его в дом уважаемого Рахима. Он совхозный бригадир. Самый большой начальник в ауле.
   Я ожидал приезда милиции. Взрыв мины все-таки. Должны поинтересоваться, провести расследование. Может, и обо мне вспомнят, отпустят с миром. Никто не заявился.
   Под вечер, когда сумрачно в распадках, в низине, к ручью уходят Руслан и его спутник с портфелем, заговорщики-террористы. Похоже, минная война набирает обороты.
   На утро известен результат. У подножия армянского склона валяется человек. Он в беспомощной позе, откинулся на спину, ноги в черной, не известно кем вырытой на каменистом склоне яме. Иногда шевелится. Весь аул перебывал у моей крепости. Только и интерес, шевелится или нет.
   Днем Руслан сажает студента с портфелем в соседские "Жигули". Его довезут до райцентра как уважаемого человека.
   К вечеру человек на армянском склоне без признаков жизни. Руслан ведет к ручью ишака, подцепляет веревкой нарвавшегося на азербайджанскую мину-самоделку армянина и притаскивает к зимнему сараю. Безногому бородачу в окровавленном камуфляже все отдают дань "уважения": плевки, удары камнем или палкой, проклятия.
   Всем смешно и радостно. Только глупые близнята плачут. Детский страх и жалость - вещи преходящие.
   За последние дни я жил как побитая собака, ожидающая удара. Незнакомая обстановка, чужие люди, молчаливая война с Видади, полная неопределенность в будущем - все было против меня. Большие физические нагрузки по хозяйству не приносили желаемой усталости. От общего переутомления я лишился нормального сна. Не высыпался катастрофически. Это не только лишало сил, духовных и физических,
но и портило характер. Я мог сорваться, нагрубить, устроить драку, покалечить кого-нибудь. И тогда возмущенная толпа растащит меня по кусочкам за черную неблагодарность.
   Трагедия у ручья подвела черту под моими тревогами. Ждать лучшего больше не приходится. А худшее надо встретить бодрым и сильным. Надо хорошо отоспаться.
   Отправляясь к себе на сеновал, я не узнал подворье Гасана. Понабежали сторожа с двустволками. В овечьем загоне прячутся два мужика в милицейских мундирах с автоматами. Мой покой внизу за каменными стенами сарая берегут Видади и Руслан, при ружьях, опоясанны патронташами.
   У ворот зимнего сарая, ставшего крепостью, там, где сбегает вверх от ручья тропка, лежит приманкой для армян погибший боевик.
   - Спи дома, - снисходит до меня Видади. Его крупные маслины хищно поблескивает в темноте. Пришел звездный час воина.
   - Я остаюсь.
   - Эт нэ твой война.
   - Глупо воевать с соседом.
   - Мир, дружба, - Видади взрывается. - Езжай на свой Вольга. Здэс нэт твоя страна, твоя зэмля, твоя мама.
   Я узнаю, что русские - оккупанты, что они легли под армян. Армяне, как евреи, везде. Они захватывают все главные должности, командуют всем миром. Сейчас армянам нужна азербайджанская территория, поэтому они будут "рэзат" всех мусульман. Надо выгнать русских, убить армян, самим азербайджанцам торговать нефтью. Тогда Азербайджан будет богатым, процветающим, как Саудовская Аравия или Турция. Полезные знания на сон грядущий.
   - Почему же я, оккупант, хожу босиком и разгребаю навоз по утрам?
   - Ты трава, ты раб.
   Мне расхотелось на сеновал. Я спрыгиваю с лестницы. Успею ли вырвать ружье прежде, чем желудок сглотнет порцию свинца? Видади, взяв ружье наперевес, делает шаг к стене, от меня. Руслан копирует брата, но потом делает шаг ко мне.
   -  Брат, ты нэ прав.
   Видади бьет его прикладом в бок. Его гортанные звуки вне моего понимания.
   - Ладно, ребята, спокойной ночи.
   - Гэтжэнэрмыс хорагалсын, - примирительно заключает Видади и треплет Руслана за шею. Мужчина должен терпеть боль.
   Жаль, нет Гасана. Изнывает, бедняга, в больнице. Некому провести политбеседу на тему интернационализма. Да и Гасан с такой инвалидностью, пожалуй, уже не интернационалист.
   Грохотом и вспышками выстрелов, криком и топотом ночь вырывает меня из короткого забытья. Пули секут мой саманный кирпич. Соломенная труха сыплется с небес. Внизу грохают ружья. В закрытом помещении это нестерпимо. Я будто бы попал в эпицентр артиллерийского взрыва. Меня сметает с чердака. От неосторожного, пугливого рывка я проваливаюсь сквозь непрочное основание. Одна жердь не готова быть поперечиной турника, ломается подо мной. Я падаю, увлекая вниз ворохи соломы. Отшибло ступни. Корчусь на земляном полу, в проеме раскрытых ворот. Кто-то бьет меня прикладом по уху. Сознание угасает.
   - Подсвэти, - доносится чей-то грубый голос. Рядом стреляют из ружья. Вспышки вырывают их ночной мглы волосатую образину.
   - Сдэлано, - сообщает она.
   Я оказываюсь на широком плече, пахнущем первобытной вонью. Мой подбородок царапается о пряжку портупеи. Это неудобство не дает мне выключиться. В жуткой тряске я сползаю ниже, обнюхивая на чьем-то поясе ребристую лимонку. К счастью, ее убирают. Поднятой к звездам задницей я ощущаю за собой взрыв. Осколки идут поверху. Беспомощный, онемевший, я вроде бы растекаюсь по склону. В низине глуше голоса, проклятия, выстрелы. Плавное скольжение вниз сменяется жуткой корабельной тряской. Я не удержусь на борту и упаду в море.
   - Сдэлано, - звучит еще радостней тот же грубый голос. Меня похлопывают по заднице. Мой затылок рассекает кусты. Мои ушные раковины остаются висеть на шипах и колючках. Надо бы забрать их. Тому, кто тащит меня, нет до этого дела.
   - Дорогой, сдэлано, - опять похлопывание. Чую, как мою задницу уносят на армянскую территорию.
   Озноб возвращает мне сознание. Я вижу рифленую подошву армейского ботинка с пучками травы, камуфляжное галифе. А вот и сам человек, сплошная борода, в которой запутались глаза и ноздри. Неандерталец в ярко-зеленом камуфляже жует лепешку и изучает меня.
   - И зачэм ты нам? - удивляется он.
   Мы запутались в кустах на почти вертикальном склоне. Азербайджанское селение сейчас гораздо ниже, высвечено ярким  дневным светом до мельчайших подробностей.
   Мне незнакома боязнь высоты. Но здесь я пугаюсь. Неосторожное движение, и по скользкой траве я промчусь как по желобу бобслея.
   Чувство беспомощности, подкрепленное общей слабостью, усиливает страх.
   - Он сможет идти? - доносится сверху.
   Я вижу на склоне готового к ходьбе бородача в камуфляже. За его спиной ноша с обрубками ног.
   Покалеченного взрывом Гасана переодели в камуфляж и похитили. Это самая простая и доступная мысль в моих разболтанных мозгах.
   - Зачем ты нам? - простодушно улыбается неандерталец. Он с интересом разглядывает меня, босого русского мужика-замухрышку в порванных парусиновых штанах, залатанной рубахе.
   Мне тоже не втерпеж выяснить, кому я понадобился.
   - Я могу идти.
   Я пробуксовываю на мокрой траве на всех четырех лапах. Бородач хватает меня за ворот и, как котенка, перекидывает вперед. Мы почти на вершине холма. Еще один перевал в моей жизни.
   Мы долго идем среди валунов, пучков травы и неправдоподобно густых зарослей кустарника. Я вижу каблуки армейских ботинок впереди. Мое левое ухо распухло. Его тепло хранит прикосновение приклада двустволки, качающейся под носом.
   Я пока слаб. Все внимание сосредоточено на том, чтобы не упустить из вида каблуки, камуфляж, приклад и широкую спину бородача. Он выше меня ростом, плотнее и крепче. Есть среди армян и такие. Где-то впереди маячит со скорбной ношей на плече его спутник.
   Эти ребята вдвоем устроили такой тарарам, выкрали труп, утащили меня. Нужны отчаяние и наглость, чтобы разогнать толпу неплохо вооруженных азербайджанцев, готовых к отпору. Они справились с этим. Сделали. Достойно восхищения. Впрочем, это чувство очень сложно для меня. Я пребываю в тупом оцепенении. Очень сложна ходьба по пересеченной местности для человека, мечтающего свалиться на бок и подтянуть колени к подбородку. Я так и делаю.
   Бородач склоняется надо мной, брызгает на лицо из фляжки. Вонючий камуфляж, вонючая фляжка.
   - Коньяк, - поясняет он. - Настоящий, карабахский.
   Я делаю глоток. Мне хочется еще.
   - Встанешь, получишь.
   Я поднимаюсь. Он обманывает меня. Фляжка с коньяком проносится вперед вместе с прикладом, как шаровая молния. Я спешу за ними. Сомнительный стимул для движения. Мое сознание взбаламучено. Теперь я потомственный алкоголик, иду на запах коньяка. Должна же быть цель в жизни у человека, которого сегодня ночью больно ударили по голове.
   Этот переход стоил мне провалов в памяти. Когда человек плутает, он идет по кругу. Мы пришли туда, отчего уходили. Тот же холм, то же селение.
   - Азерское село.
   Бородач внимательно и сочувственно глядит на меня. Сподобилось ему связаться с деревенским дурачком.
   - Нэт, здэс мы, армяне.
   - Упрямый армянин.
   Что я только что сказал, не помню. Я опять на сеновале, у себя, как в родительском доме. Я болен. Мне нужно хорошо выспаться.
               
                ГЛАВА У11
   Мое бытие превращается в сплошной сон. Сплю даже во сне. Мне снится, как я сплю, и во сне ко мне приходит отец и кладет влажное полотенце на лоб, смачивает губы ложечкой воды.
   Мне сильно хочется пить. Я прошу об этом.
   - Ему нельзя пить, - говорит кто-то, склоняясь надо мной. Рядом роится чужая речь, похожая на резкий спор. В меня вливают пахучую жидкость. Она течет по растрескавшимся губам, не принося облегчения. Струйка огня стекает по горлу и взрывается внутри. Я ранен в живот, и мне действительно нельзя пить. Это ощущение из моего прошлого становится явью.
   Что они наделали? При таком ранении питье противопоказано. Они погубили меня. Я умираю, а потом появляюсь в новой жизни.
   У моих ног сидит Алексанян. Он настолько реален, что я вижу его выбритый до синевы подбородок, грубые скулы, широкий лоб, поблескивающие от удовольствия глаза. Он в белом плаще, как в белом халате, с легким цветастым шарфом, оттеняющим его грубый подбородок. Не хватает лайковых перчаток. Это беспокоит меня. Я привстаю, осматриваюсь, но не нахожу их поблизости. Всюду серое сено, пронизанное солнцем, и пыль, танцующая в натянутых наискосок солнечных полотнищах. Сарай, где обитаю, весь в щелях, не пригоден для жилья.
   Моя суетливость доставляет Алексаняну удовольствие. Крупные, проницательные глаза еще больше поблескивают. Сочные губы растягиваются в улыбку. Я поддаюсь его обаянию и пытаюсь улыбнуться. Но я обманут. Улыбка Алексаняна выдает его хищный оскал. Этому человеку нельзя доверять.
   - Как чувствуешь себя? - Алексанян бесхитростен.
   - Я чувствую тебя.
   Мой ответ его озадачивает. Он морщинит лоб, на котором мне видится затор из бревен.
   - Лесосплав, - уточняю я.
   Алексанян опять в замешательстве.
   - Ты долго болел, сейчас тебе лучше, - он подбирает простые слова, ясные и ребенку. Так со мной нельзя. Надо бы как-то объяснить это ему.
   - Я не Видади, - звучит не очень удачно, но все же убедительно.
   - Точно, черного кобеля не отмоешь до бела, - Алексанян - само веселье.
   Наступает прозрение.
   - Это не ты Видади? - с надеждой спрашиваю я. Алексанян не может быть простым и бесхитростным, как Видади. Он коварен, как грубый и хитрый армянин. Наверно, это я простое и бесхитростное дитя.
   - Это я Видади, а ты - подлый армянин.
   Алексанян морщится. От его доброжелательности не осталось и следа. Правда - горькое лекарство, как тут не сгимасничать. Конечно, я не Видади, простое и грубое дитя гор. Со мной надо деликатнее, со сложным подходцем.
   Алексанян узнал меня, но не убедился, что я его узнал. Идентификация не состоялась. Хотя и слаб, выплескиваю на него содержимое стакана обнаруженного у изголовья. Я в ужасе отшатываюсь, понимая, что переборщил. Это была соляная кислота. Подбородок и скулы Алексаняна стекаются слоистым тестом. Он исчезает в сумраке, от которого его не уберегли косые полосы света.
   Потом уже не Алексанян, а кто-то другой закрадывается ко мне в сознание и доверительно, гортанно убеждает, что надо выздоравливать, надо все вспомнить, так как времени мало и впереди война. Эта словесная канитель как ненавязчивый наигрыш. Мне поглаживают руку. Против сочувствия невозможно устоять. Я жалуюсь на свою распроклятую, бесприютную жизнь. Эта жизнь бича-алкоголика, бесхитростная и примитивная.
   - Да, мы тебя понимаем, мы тебе сочувствуем, - говорят мне.
   Я рассказываю о пещере, в которой мне было хорошо. Ругаю свои короткие парусиновые штаны и чужую, залатанную рубаху. Жалуюсь, что у меня отняли мои джинсы и мою рубаху, как отнимают у ребенка любимую игрушку. Мне надоело ходить босиком. Должно же у человека быть что-то свое, личное, несмотря на верность общественному долгу? Со мной соглашаются и обещают помочь.
   Это успокаивает. Я проваливаюсь в очередной, на этот раз бесцветный сон, с сознанием выполненного долга. Меня больше не беспокоят.
   Я очнулся от долгого, болезненного сна. И напрасно. Вокруг меня - жилище чердачного типа. Перекрытия, балки, ржавые гвозди, торчащие из покатой крыши. Над головой - полынные веники, такие же, как в моем первом доме из детства. Отец развешивал полынь в избе как средство от клопов.
   В чердачное окно, многочисленные щели в трухлявых перекрытиях бьет солнечный свет.
   Я лежу на полу на охапке густого сена. Оно старое, с блеклым цветом и пыльным запахом. Мое ложе обновлено несколькими охапками золотистой соломы. Так удобнее для больного, которому далеко в его состоянии до туалета. Темно-синее солдатское одеяло валяется смятым в ногах. Сбоку от меня на чистом полотенце два малиновых яблока, стакан, початая бутылка минеральной воды и ломаная, с черными опалинами лепешка.
   Во рту сухость и горечь. Яблоки, минералка - как раз то, что нужно. Они разгонят сухость, и придет аппетит. Уже пришел. Я чувствую, как желудок рвется из меня, клацая зубами. Еще секунда и пространство зальется слюной и желудочным соком. Очень хочется есть.
   Мои первобытные страсти стихают, сменяясь щемящей резью в глазах. В ногах я вижу аккуратную стопку. Мои джинсы и рубаха постираны, выглажены, освещены солнцем. Только мама может так заботливо и нежно обойтись с моей одеждой.
   - Привэт, - доносится гортанное и чужое из темного угла.
   Я слишком увлекся солнечным светом, прозевав обследовать темные углы чердака.
   В одном из них, сидя на табурете, меня терпеливо поджидал человечек-подросток, худощавый, но жилистый, носатый и черный.
   В чердачном сумраке его крупные белки глаз отливают синевой. Я узнал его. В прошлой, московской и немосковской жизни он был моим врагом.
   - Привэт, мэнэ Ашот зовут.
   - Со сломанной рукой, - мое уточнение не сбивает его с толку. В той, чужой для его родных мест жизни он привык к иронии, непредсказуемости и непониманию русских.
   - Шутыш – значит, здоров, - он делает правильный вывод.
   - Откуда это? - я киваю на одежду. Мне не терпится узнать.
   - Мы уважилы тэбэ. Тэпэр ты уважишь нас.
   - Где Руслан? - вспоминаю, что в моей недавней, почти ирреальной жизни он носил мою одежду.
   - Какой Руслан? - Ашоту долго добираться до смысла. Ему не до этого. У него другие планы.
   - Слюшай, - взрывается он. - Я пришел. Мы говорим о тэбэ. Я тэбэ как брат прошу. А твои мозги совсэм туда-сюда.
   - Не я же их отбивал.
   Ашот пододвигает табуретку. Когда над тобой нависает что-то носатое и черное и при этом сопит и раскачивается, получается, что нервы ни к черту.
   Я ногой выбиваю из-под Ашота табуретку. Зазевавшийся "подросток" летит в яблоки, минералку и стопку одежды. Его поощрительное "дэлай" на мгновение ошарашивает меня. Мгновение срабатывает не в мою пользу. В мою шею грубо и больно упираются сдвоенные стволы. Волосатые руки взводят курки. С этим носатым мужланом, возникшем из чердачного сумрака, я незнаком. Знакомство обещает быть коротким и малоприятным.
   Ашот медлительно выбирается из пыльной трухи и увядшей растительности. Непросто осознать, что твоя значимость растоптана. Он яростно футболит джинсы и рубаху. Их шлейф неподатлив и своеволен.
   Большую сговорчивость и терпимость проявляет Ашот. Он выравнивает яблоки и посуду на полотенце, бережно сдувает пыль и травинки с лепешки, присаживается рядом со мной, в сено.
   - Слющай, друг, я тэбэ как брат прошу, уважь мэня, сдэлай мнэ хорошо, я тэбэ нэ забуду, иначе кышкы рэзат будэм.
    - Вот это разговор.
   Ружье исчезает в тень. Курки слабо щелкают, предохраняясь от выстрелов.
   Я выставляю руку, как при голосовании. Ашот тем же манером подставляет свою и жилистым рывком помогает мне встать на ноги. Как низок, в разных смыслах, и убог мой чердачный мирок. Похоже, я попал из огня да в полымя.
   Я облачаюсь в прежнюю одежду. На ногах у меня обновка - старые парусиновые полукеды. С лепешкой и бутылкой в руках лучше обозревать мир через чердачное окно.
   Подо мной армянское село. В том краю, куда я попал, нет ни сел, ни аулов, ни кишлаков. Населенные пункты по обе враждебные стороны административной границы обозначаются именами собственными. У этого тоже есть название. Но для меня село всегда останется таковым. То было с мечетью. Это - с церквушкой, захудалой, как совхозный склад.
   На этом высокогорье не бывает улиц. В скальных складках, зеленых холмиках рассыпаны убогие домики, слабо защищенные от зноя зеленью. Самые убогие из них - это некогда общественные строения из хорошего красного кирпича и серого, добросовестно обтесанного камня. Им больше всего досталось от недавних катаклизмов - местных националистических бунтов и последующих вооруженных и артиллерийских налетов соседей.
   Здание почты с русской, выложенной из кирпича вывеской на фронтоне "Почта" разрушилось по углам, выгорело изнутри. Стоит без крыши. Пуст магазин. Он был из стекла и бетона. Витрины побиты. Погнутые металлические рамы проржавели. Недавно с здания сняли шифер, а перекрытия - еще не успели. Заманчиво белеют доски. Расчетливый сельчанин не упустит своего шанса.
   Не в лучшем состоянии бывшие совхозные мастерские, расположенные в низине, в соседстве с плоским бетонным мостом через бойкую горную речушку. Металлические, рыжие ворота как наждак - проткнуты автоматными и пулеметными выстрелами. Часть забора из бетонных плит расколота градобойными орудиям. Несколько противоградовых ракет "Алазань" прошлись по углу здания и крыши. Неразорвавшееся пластмассовое тело с хвостовиком одной из них торчит среди чердачного перекрытия. Кому-то лень слазить и скинуть.
   Армяне выдержали первый натиск. Прямых вооруженных столкновений людей здесь еще не было. Над глинобитным и каменным хитросплетением жилья и жердястых хозяйственных строений вьется сизый дымок. Тот же скрип, хлопанье, те же людские переклики, как по утрам у азербайджанцев. Глаз заметит перенюхивающихся дворняг, куриц, штурмующих высоты изгородей, пару свиней, подрывающих устои огородов, мелкую рогатую живность на привязи. Людей не видно.
   - А народ где?
   - В полэ, - односложно отвечает Ашот.
   У моста я замечаю одиноко стоящую женщину. Она сухощава и хорошо сложена. Правда, одета бедновато, невзрачно, в застиранную серую кофту и потрепанную с краев юбку. Чувствуя мое пристальное внимание, она нервно оглядывается на чердачное окно. Я замечаю, что она молода и миловидна. Густая, грубо размазанная косметика еще больше вызывает симпатию. "Молодец, вопреки бедности и захолустью, женщине всегда хочется быть женщиной."
   Ашот перехватывает мой взгляд.
   - Пириститутка, - вздыхает он. - Нам тэпэрь трудно. Совысэм плохо.
   - Я увидел.
   - Ты увидэл нэ все. Ходы.
   Я ставлю недопитую бутылку минералки на пол. Ее подхватывает стороживший меня армянин. Он непроизвольно взбалтывает ее и подносит ко рту, но в последний момент не решается пригубить и небрежно перехватывает ее как тару, пригодную к сдаче. Его жест для меня - откровение. Минеральная вода - редкость в этих краях. Лучшее отдали для моего выздоровления.
   Через добротно сколоченный люк по металлической лестнице мы спускаемся на боковую лестничную площадку двухэтажного здания. В прошлые времена оно было сельсоветом или райкомом партии. Сейчас это что-то вроде казармы, в которой охапки сена и несколько стульев - единственные знаки меблировки. Пара бородачей, лениво поправляющих двустволки на плече, появляются в коридоре, обозначая свое присутствие. Дежурная смена. Несмотря на бедность вооружения и войска, здесь не чужды порядка и дисциплины.
   У одной из затемненных комнат с зарешеченным дверным проемом Ашот останавливается. В ней к чисто выбеленной стене приставлено меньше десятка охотничьих ружей. У ближайшего ко мне ружья шейка приклада перехвачена голубой изолентой. У другого, возможно, выпадает цевье. Оно перекручено алюминиевой проволокой. Есть и охотничья берданка с продольно скользящим затвором. Задний поперечный винт - самое слабое место у боевых ружей этого типа. Затвор и гильза летят в лицо стрелку. А ружьецо такого разболтанного вида, что упаси бог выстрелить из него.
   В корявой пирамиде стволов в сумрачном отдалении замечаю ружье-самоделку. Затвор сделан из оконного шпингалета с кроватной пружиной. Другая самоделка так и не вписалась в грозный строй, лежит на полу. Это ракетница с самодельным стволом, верх которого венчает приваренная дужка с деревянной ручкой от эмалированного ведра. С ее помощью удерживается ствол при стрельбе. Оружие явно не для снайпера.
   В углу свалено несколько патронташей из черной кирзы и выцветшего брезента. Пара деревянных ящиков, свежевыкрашенных в темно-зеленое, наводят на мысль об образцовом хранении боеприпасов.
   - Эт все нашэ, - говорит Ашот. Он ждет комментария от меня. Большая честь для столичного бича, заросшего седоватой щетиной и основательно потрепанного жизнью. От комментариев я воздерживаюсь.
   По узкому серому оврагу, куда стекают помои, мы выходим к дощатому сараю на горном уступе. Строение дышит жаром. Сельская кузница - важнейший пункт нашей экскурсии. Над плоской крышей прокопченная жестяная труба торопливо выпихивает черные клубы дыма. Ей есть из-за чего надрываться. Пирамидальный горн, выложенный из плотно пригнанных камней-голышей, в красном свечении. В его обнаженном чреве стреляет окалиной лист автомобильной рессоры. Во что ему превратиться - нож, тесак или наконечник пики - решать волосатому, лоснящемуся от пота и копоти гиганту. Черные трусы, брезентовый фартук и полуваленки на калошах - его одеяние. Искры, как пчелы, путаются в его серой телесной волосне и умирают, дымясь. Он не обращает внимание на ожоги, энергично, как штангист, вздымает двуручный кожаный мех, из которого, похоже, отхлебывает вместе с горном. Кузнец явно перерос габариты строения. Горного уступа едва хватает, чтобы разместить наковальню, слесарный верстак с тисками и инструментом, а также хитроумное сооружение в виде рамки с прутом для сверловки стволов. Груды угля и металлолома зацепились за площадку уступа снаружи. Они грозят рассыпаться при крепком ударе наковальни.
   - Это дядя Вазген, - знакомит Ашот.
   - Большой человек, - подтверждает телохранитель с охотничьим ружьем. Он тащит корзинку. Большая бутыль, крупный перистый лук и лепешки занимают в ней не последнее место. Опустевшую бутылку из-под минералки несет отдельно.
   - Э, Ашот, э, сынок, - кузнец запоздало обнаруживает наше присутствие.
   - Эт мой дядя, эт наш гость, - представляет Ашот.
   Дядя Вазген - морщинистый и седой старик - скидывает наковальню с чурбана, подкатывает его к двери для застолья.
   - Как, Ашот?
   - Э, плохо, дядя Вазгэн, совысэм плохо.
   Я смутно догадываюсь, о чем речь, и не спешу с вопросами и репликами. Я не настроен ни готовиться к войне, ни воевать.
   - Плохое врэмья, плохие льюди, - соглашается дядя Вазген. Он ломает лепешки, оставляя копоть на кусках, смахивает соринку в эмалированной кружке и туда, где пролег черный росчерк его пальца, вливает вино.
   Ситуация вынуждает меня поддерживать застолье, вслушиваться в велеречивость дяди Вазгена, Ашота и развязавшего язык телохранителя с ружьем.
    Мне, пожалуй, интересен дядя Вазген. Он щедр на воспоминания. Старик тоскует по  былым, тоже трудным, но по-своему счастливым временам. Мальчишкой, по комсомольскому призыву, он работал на оборонном предприятии в Москве. Началась война - отправили в Грузию налаживать производство пистолета-пулемета Шпагина. А когда наши войска заняли Иран, и там нашлось дело для молодого оружейника. Знаменитый автомат выпускали для фронта за границей, в Иране.
   Заврался старик. Я выспрашиваю житейские, производственные детали тех исторических лет. Дядя Вазген бойко сыплет географическими названиями, которые ни запомнить, ни проверить не могу. Мы углубляемся в дебри ствольных коробок, клейм, марок стали, в лабиринты отличий ППШ, произведенных в Коврове, Тбилиси и Тегеране. Дядю Вазгена трудно уличить во лжи. Он многое помнит. Мой повторный опрос не сбивает его. Я вынужден признать, что он прав на счет Ирана.
   Ашот и его спутник грузнеют и мрачнеют от выпитого. Им скучно. Для них  наш спор как тарабарская грамота. А мне он впервые за много лет в удовольствие, чего не скажешь от дяде Вазгене. Моя недоверчивость разозлила его. Он сильно вспылил, разметав остатки трапезы. Опустошенная бутыль мелкими осколками растворилась в груде металлолома.
   Через секунду я нахожу себя в угольной пыли. Мелкие камушки просачиваются за шиворот. Наверно, есть смысл в том, чтобы в таком, подготовленном виде окунуться с головой в горн. Звериная сила дяди Вазгена возносит меня над пространством, и в мягком, свободном падении я устремляюсь к кузнице, в ее малиновое, пышущее жаром доисторическое влагалище.
   Ашот и его телохранитель против этого. Они облепляют волосатое тело дяди Вазгена. Их борьба для меня, попавшего в крепкие ручища кузнеца, как стремительная тряска по каменистой дороге. Мне все надоело. "В самом деле, пора бы им уже договориться," - думаю, проваливаясь в темноту.
   Неприятности лечатся сном. Морщинистое лицо дяди Вазгена, полное раскаяния, склонилось надо мной. Уже утро. Я заночевал на новом месте, не в кузнице и не на чердаке. Голый тюфяк брошен на маслянистый бетонный пол. Выбитые окна над головой. Старые ящики со стружкой в углу. Несколько слесарных верстаков с полуободранной жестью. Обстановка смахивает на совхозные мастерские, оставшиеся без хозяина. Все ободрано и разворовано.
   Дядя Вазген на корточках в черных трусах и брезентовом фартуке. Одеяние, как и тело в седой волосне, замаслено и прокопчено.
   - Ты как, сынок?
   - Все нормально, дядя Вазген. Славно повеселились.
   Старик уходит. Большой, сгорбившийся, он косолапо загребает войлочной обувкой. В лучшие времена я вернусь сюда проводником доверчивых туристов. Будем "снежного человека" отлавливать.
   Во дворе под ободранным пожарным стендом я нахожу яркокрасную бочку с водой. Моюсь по пояс, сплевывая антрацитовую пыль.
   - Плэщется, как утк. Год в банэ нэ был, - уточняет за моей спиной Ашот.
   - Славно повеселились, - откликаюсь я.
   - Вэсэлью конэц. Работат будэм.
   Настрой Ашота на ударный труд я не разделяю. Покушать бы.
   - Лэнывый сабак всэгда кушат хочиит, - читает мои мысли Ашот.
   Перемена в его настроении мне не по душе. Я зацепляю сгнивший кусок гидранта. Хороший аргумент не помешает в споре. Ашот, весь в джинсе - брюки, рубашка, жилетка, - само спокойствие и респектабельность. Джинсовый "самодел" из Еревана впечатляет.
   Его аргумент ощутимей: двустволка телохранителя упирается в мои многострадальные ребра.
   - Сколко дырка дэлат будэм?
   - Рассчитываю на две.
   - Я тожэ, - сговорчив Ашот.
   Меня вталкивают в соседнее с моим помещение, где уже толпится несколько армян, угрюмых, молчаливых мужиков. В отличие от ближайших соседей-азербайджан у этих под засаленными пиджаками белеют рубашки. У стены с выщербленной штукатуркой стоит новенький, хорошо сбитый верстак. Пахнет стружкой и машинным маслом. Рядом с ним знакомые мне ящики с рваными краями. Мой тайник обнаружен. Ящики вскрыты. Дело за малым: собрать и наладить оборудование, то есть станок, купленный в столице нашей Родины на улице Кирова. По случаю ввода в строй новой мощности и собралась угрюмая публика. Ашот швыряет на верстак тетрадь в клеенчатой обложке. Тетрадь Блинова! Вот, значит, какой трудовой подарок армянской Родине-матери уготован.
   Я проговорился, валяясь в горячечном бреду на обгаженной соломе. Они слазили на азербайджанскую территорию и приволокли сюда все из моей пещеры. А мои джинсы и рубашка как попали к ним? Что с Русланом?
   По иронии судьба уготовила мне заняться тем, что я должен предотвратить всеми силами. Автомат для боевика или моя жизнь? Решение принято давно.
   - Работать не буду. Я в эти игры не играю.
   - Мы тэбэ будэм убэждат.
   - Страх давно мне не советчик.
   У Ашота другое мнение. Страх нужен, чтобы жить. Чтобы умереть, страх не нужен.
   В цех вталкивают черноволосого подростка. На его абсолютно голом теле - коллекция кровоподтеков, синяков и царапин. Вместо лица - кровавая маска. Руки завернуты за спину. Два худощавых, с равнодушными лицами армянина, местные сельчане, судя по одежде, поддерживают его. Паренек измочален издевательствами и побоями, сильно ослаб. Ему стоит усилий, чтобы удержаться. Левая нога с фиолетовой коленкой, резко, предательски сгибается. И всякий раз подросток виснет на охранниках и после очередного тычка и встряхивания выпрямляется. В обжигающем блеске глаз мне видится не сломленное мужество.
   - Руслан? Это Руслан?
   Подросток силится что-то сказать. Беззубый, разбитый рот пузырится кровавой слюной.
   Ашот поясняет, что со мной будет то же, что и с ним.
   Я потрясен. Средневековье обожгло меня кровавым дыханьем.
   - Ашот, ты соображаешь, что ты делаешь? Двадцатый век на исходе. При чем здесь я и этот мальчик? Ты меня, здорового мужика, этим убедить собираешься? Мы же не в мясной лавке. Я клянусь тебе: возьму напоследок одного из вас. Этим будешь ты.
   - Ты здоров, пока я хочу, - уточняет Ашот. - Этот я возьму сычас.
   - Пусть он скажет что-нибудь, - мои просительные интонации мне же в диковинку. Мой голос предательски дрожит.
   Ашот кивает. Армяне встряхивают мальчишку. И я явственно слышу голос Руслана. Звуки гулко разносятся в полупустом зале и улетают словно в поднебесье:
   - Сэз вас тканэм вэрат, анан сыгым.
   В руке Ашота блеснула финка. Он всаживает ее Руслану под пупок и резким, нечеловечески сильным взмахом вскидывает нож до подбородка. Хруст костей. Брызги. То, что осталось от Руслана, еще стоит, расчлененное на половинки и медленно валится на успевшего отскочить Ашота.
   Его джинсе, измазанной в алокрасном, конец. От кровавых брызг досталось и мне, и всем остальным. Позабыв обо мне, Ашот занят собой, счищает финкой крупные ошметки плоти. В свое жизни я уже повидал картины поинтересней. Коленкой ударяю Ашота по позвоночнику в поясницу, перехватываю нож и острие почти всаживаю в горло. Ашот хрипит, топорщит вперед руки. Я не даю опомнится его друзьям и окружить себя, перекидываю Ашота через верстак и прижимаюсь к стене. Слабое, но все же укрытие.
   Кто-то срывает ружье с плеча, кто-то сдирает пиджак, картинно засучивая рукава. Но все устремляются к нам. И это движение, и гортанную речь, и хрип Ашота, несмотря на дикую злобу и потрясение, я еще способен контролировать.
   - Скажи, падаль, чтобы не двигались, - моя просьба с родни звериному рыку. Я тоже на взводе.
   Ашот, злющий, ищущий выхода, лихорадочно вращает белки глаз и что-то рычит на своем. Кровавая капелька на его шее набухает и вытягивается в соплю.
   - По-русски, падаль!
   - Друг, пощади. Они поняли. Нэ тронут.
   Мастерская запружена толпой. В разбитые окна, дверь, больше напоминающая ворота, просачивается босоногая ребятня. Несколько женщин, в платках и простоволосые, шлепают себя по бедрам, вот-вот затянут нечто тоскливое и однообразное. Цепочка грузных мужиков в белых рубахах и те двое, охранников Руслана, которым я также испортил торжество, испуганно сдерживают натиск толпы. Шум, гвалт, звон добиваемого стекла. И я - затравленный зверек в безвыходном положении. Сколько еще мгновений мне отмерено судьбой? Лишь Ашот, вопреки трагизму ситуации, сохраняет присутствие духа.
   - Брат, успокойся, тэбэ нэ тронут, - шепчет он.
   - Что дальше?
   - Как бог жит будэш, наш будэш, килянус. Слово армянина даю.
   Я не верю. Но куда деться? Надо верить. Я втыкаю финку ему над ухом, в верстак. Ашот выскальзывает под ним. Толпа, поглощая его, наконец-то дотягивается до меня. В давке, перекинувшись через препятствие, не всем удается ухватиться удобнее.
   Изрядно помятый, я взлетаю над верстаком. Мое тело недолго парит в каменном пространстве, меня выносят на свет, во двор мастерских.
   И тут начинается обстрел. Градобойные орудия уже в который раз слепо, не прицельно бьют по селу. Снаряды раскалываются на мелкую пластмассу, выбивая каменное и кирпичное крошево, ломая дерево и сгибая железо. Слышится угрожающее шипение ракет над селом. Им бы тоже с градом бороться, а не с людьми.
   Но все равно страшно. Мои прежние враги, сбивая друг друга, спасаются под стенами мастерской. Я тоже вбегаю в помещение, из которого был вынесен вперед ногами. Здесь мощные бетонные балки, потолок из бетонных плит. То, что было Русланом, растоптано, раскидано и растащено по помещению и двору десятками ног. Ашот словно бы и не вылезал из-под верстака. Люди мечутся в четырех стенах в поисках укрытия. Ниша в стене или погребок пришлись бы всем кстати.
   Кто-то сбивает зазевавшегося мальчишку в большом, не по росту пиджаке. Тот скользит на боку по бетонному полу, как по льду. Я выхватываю паренька из общей сутолоки и прижимаю к стене. Почти еврейский мальчик с картины Иванова. Бегающие, горящие болью и досадой глаза.
   - Сообрази. Мы же в низине, а снаряды по верху, по склону, - мои слова отрезвляют его. Он кричит что-то обидное толкнувшей его женщине со сбившемся платком, окликает сверстника. К его, а по существу, к моим словам приковано все внимание. Не надо никуда бежать. Люди - все, кто выжил в наводнениях, землетрясениях и других вселенских катаклизмах на этой свихнувшейся планете, жмутся к стене. Самые смелые выглядывают из оконных проемов. И, правда, достается склонам. Последние, более прицельные выстрелы расщепляют и раскидывают кузнецу. Разметавшийся огонь нашел применение старым доскам, из которых она была сколочена. Площадка на откосе полыхает взрывным и торопливым огнем.
   Рискуя головой, я взбегаю на кручу. Ручьи с помоями окрашены копотью. Ашот не отстает от меня. Нам нечего извлекать из-под обломков. Все сгорело. Пламя скрутило податливое и такое ненадежное железо. Лишь наковальня в красноватой и синей окалине еще чего-то значит на покосившемся, догорающем пне. Других следов человеческого присутствия мы не обнаружили.
   Мне жаль старика Вазгена. Погибла частичка моей души. Сгорел добротный кусок истории нашей страны, которая расползается по швам. На таких, как Вазген и Гасан, она держалась. Такие, как Ашот и Видади, пустят ее по ветру.
   - Они придут завтра, и нам - смэрт, - шепчет над пепелищем Ашот.
   Его слова корежат мое естество, как огонь железо. Что-то должно было сломаться во мне, а оно гнется. Надо жить хоть в каком-то компромиссе.
   Я достаю из-за пазухи тетрадь Блинова. Во всеобщем хаосе страха и эгоизма я думал о ней и сохранил ее.
   - Ашот, это действительно трудное дело, и мне оно не под силу.
   - Ты знаешь, как его сдэлат. Мнэ это нада?
   - Почему мы? Есть же милиция, внутренние войска, президент, наконец.
   - Гдэ? - Ашот обводит взглядом склоны. Суматоха поутихла. Люди по выщербленным, замусоренным тропам карабкаются к своим жилищам. - Здэс толко мы. Там толко оны.
   Мы спускаемся к мастерской. Кое-что выпотрошено из ящиков. Ашот бьет в рельсу, сзывая сельчан. Зло и долго говорит им. Коллективное сознание тоже нуждается в ломке, особенно в преддверии новой опасности.
   На следующий день на верстак ложатся сверла, метчики, плашки, штангенциркуль, набор отверток - все, что бедностью и алчностью унесено во время артналета.
   Я собираю станок. Он поблескивает никелем и крепкой пластмассой. Его современный дизайн, маслянистая ухоженность раздражают меня и Ашота. Мельничное колесо этой столичной штучке отнюдь не повредило бы. Электричества-то в селе нет. Армянская атомная на приколе. Реактор заглушен из-за боязни новых землетрясений. В округе дефицит электричества. Нужен передвижной электродвижок, скромненькая, бензиновая "Ямаха" в долларовом исполнении. 
   - Ходы мост, - кивает на ходу Ашот и поднимается в село. Что он еще задумал?
   По серой и пыльной щебенке, почти вертикально я скатываюсь к речке. Черт, нужно иметь терпение и сноровку на этих тропах. В речке, которая на Урале сошла бы за ручей из-за мутной слизи, размазанной по крупному галечнику, валяются две шины от "КамАЗа". На каждой - по мальчишке. Пережив страх и забыв о нем, босоногие оборвыши мнут резину, никак не раскачают. Один вскакивает и в безуспешной попытке прыгает в воду. Другой повторяет попытку. Примитивные радости далековато увели их от дома.
   В речке валяется металлическая рама от ворот, остатки оцинкованного ведра без днища, груда порванного полиэтилена с грядки. Раздолье для вздохов сердобольных экологов.
   На мосту стоит та женщина. Прямая, как свеча, неподвижная и молчаливая, как изваяние. Лишь раз обернулась и отчужденно замерла, ничего не припомнив. Не так молода, как показалось с чердачных высот. Серое лицо, двойной подбородок, мешки под глазами, угрюмые, почти бульдожьи складки на щеках. Крупные черные глаза еще больше укрупнены грубой тушью. Густая, яркая помада не скрывает тонких, обидчиво поджатых губ.
   Может быть, это ее дети?
   У меня есть время понаблюдать и поразмыслить. Еще недавно армянская женщина виделась мне зажигательной участницей праздника урожая. Волоокая и губастая, с черными косами и тонким станом, с большим кувшином вина и крупной гроздью винограда, она не только щедрая прародительница каменных угодий, политых потом. Она - само искренне веселье и любовное возбуждение, снисходительное коварство и легкая интрига. Даже безудержный советский оптимизм не внес существенных корректив в этот образ. Я ошибался. Пришли другие времена.
   Из-за поворота выныривают "Жигули" - мой любимый участник погонь и столкновений. Женщина, теребя перед собой сумочку, как четки, выступает вперед. Ошиблась и она. Эти приехали за мной. Ашот на переднем сидении. За рулем - его телохранитель. Я всегда готов к виражам по горным дорогам. Водила ревет с места в карьер, езда обещает быть веселой.
   - Мы куда-то спешим?
   Ашот покусывает губы в боковом зеркале. После долгого молчания он сообщает, что очень спешим, у нас мало времени.
   Запасы времени во вселенной не ограничены. Даже на земле его объемы измеряются вечностью, а мы мелочно отсчитываем секунды и минуты.
   Странные у нас отношения. Столько зла сделали друг другу, столько боли причинили. Негладко складывается и будущее. А приходится быть в единой связке. Ашот - жестокий и злой человек. Но я не испытываю к нему ненависти. Он одержим идеей и ради нее презирает личные невзгоды, которых у него немало. Да еще я прибавляю. В конце концов я жалею тех, кому причинил зло. В этот суть русской натуры. Мы снисходительны к нашим врагам, умеем прощать зло ради общего примирения, территориальной стабильности. Мы были колонизаторы со щедрой душой. В этом наше главное отличие от тех, кто шел с огнем и мечом, разделял и властвовал, открывал и осваивал Новый Свет. Сейчас мы пожинаем плоды своей мягкотелости. Окраинам надоело быть окраинами. К своей призрачной свободе они идут по костям и соплеменников, и соседей.
   Интересно, что Ашот испытывает ко мне? Отнюдь не жалость. Конечно, это не мне ломали руку, не мое горло ковыряли финкой. Я долго путался у него под ногами, пока не обнаружилось, что я - нужный человек. Таких армяне берегут, а потом?
   - Что ты дергаешься, Ашот? У тебя прекрасные головорезы. Ну те, которые притащили меня.
   - Эт нэ мое. Спэцназ из Эрэван. Мы купили ых за дэнг.
   - Наймете еще.
   - Дэнги мало. Врэмэни мало. Нэдэль одын. Потом смэрт. Война будэт.
   Я отупел от гортанной речи, в которой не в силах разобраться.
   Ашот замолкает, уходит в себя.
   Я переглядываюсь с водителем через зеркало.
   - Не понял.
   - Муслимы наступают через неделю, по нашим данным. А у нас автомата нет.
   Звероподобная внешность водителя-телохранителя обманчива. Его речь правильна и чиста. Муслимы - это мусульмане, презренные азербайджанцы, надо полагать.
   Ашот обрывает его. Пусть за дорогой следит.
   Они напрасно рассчитывают на меня. Автомат им делать не буду. Не за этим я здесь.
   Но поездка мне на пользу. Мы объезжаем несколько сел в зоне межнационального конфликта, таких же бедных и малонаселенных. В каждом здание администрации что-то вроде штаба. Традиционные бородачи с неухоженными ружьями не казались мне грозной силой. Я примечал и сельскую кузницу, и примитивные автомастерские с гаражом, и винодельческий заводик. С таким потенциалом "оборонной промышленности" ничего у них не получится.
   На полузаброшенной ферме мы находим то, что нужно, не японский движок, а наше советское изделие. Дойных коров здесь почти не осталось, сообщает бригадир. Видимо, его черного и носатого вида испугались, разбежались. Пустили под нож из-за бескормицы. Оставшийся десяток доят вручную. Оборудование - энергетическая установка, трубопровод, доильные аппараты - пришло в негодность без замены и ремонта. Раньше слесаря-шабашники из города ездили. А теперь все политической борьбой увлечены.
   В каменном сарае-пристрое обнаруживаем переносную мини-электростанцию. Генератор как будто в порядке, а двигатель полетел, перебирать надо.
   Ашот договаривается взять это на время и возвратить отремонтированным. Установку грузим в багажник.
   Бригадир тащит флягу с молоком. Ставить некуда. Ничего, можно в салон. Пассажир потеснится. Я не возражаю. Водитель возмущается. Это его, личный автомобиль. Сиденье продавим или обольем. Ашот остается в стороне, посматривая на часы. Делайте, что хотите, только быстрее.
   Бесплатное молоко оказывается бесплатным сыром в мышеловке. Флягу нужно тоже вернуть. А этот русский пусть приедет и холодильник посмотрит. Хоть что-то на этой ферме можно починить.
   Впереди у меня длинная ночь. Мне надо заняться двигателем. Утром электростанция будет работать. Так решил Ашот. Ночь в горах наступает мгновенно. Жизнь сужается до масляной плошки, вокруг которой собирается армянская семья.
   Фары высвечивают безлюдный двор мастерской. По ночам я не расположен ходить там, где днем совершалось убийство и по бетонному настилу размазывалась кровь.
   - Один не справлюсь. Давай, Ашот, помощника.
   - Он ждет.
   И правда, в слесарном цехе, где оставлен наш станок и ящики с инструментом, колеблется свеча.
   - Кто там?
   - Вазгэн.
   - Что за чертовщина? Ты шутишь, Ашот.
   - Ходы. Он тэбэ знает.
   Ашот с водителем тащат за мной электростанцию. А я присматриваюсь к мальчишке, склоненному при свече над тетрадкой у верстака. Во время артобстрела его я спасал.
   - Это наш главный конструктор, - поясняет водитель. - Он ружье сделал с пружиной.
   Да, припоминаю: оконный шпингалет и кроватная пружина.
   - Держи, все отдаю, - водитель ставит на верстак металлический ящичек с инструментом автомобилиста и отдельно - кусок зеленой пасты клапана притирать. Он вынужден также жертвовать аккумулятором и переносной лампочкой. От свечи, как от луны, щедрости не дождешься.
   Я разбираю двухцилиндровый двигатель. Работы немного, но она занудливая. Не перепутать бы, что в какой последовательности разбирал. Прокладка между блоком и крышкой цилиндров цела, это уже радует. Обнаруживаю неполадку - вкладыши слегка провернулись, заклинив кривошип. Не при работающем двигателе случилось, при его неудачном запуске. Можно починить без дополнительных затрат и запчастей.
   У Ашота тоже ночь длинная. Он перешептывается с пареньком. По репликам, русским словам, армянский аналог которых требует кропотливого подбора, жестам мне ясна суть разговора. Вазген рассказывает, что вычитал.
  Как я и опасался, автомат будет создаваться по упрощенной схеме. Отброшена идея реактивных пуль и специальной сверловки ствола. Газоотводной механизм, специальные выступы и устройства для одиночных выстрелов тоже стали ненужной подробностью.
   Подросток помешан на принципе свободного затвора, как в пистолетах-пулеметах времен Великой Отечественной войны. Кузнец надоумел.
   Когда в затворной коробке ходит примитивный и тяжелый кусок металла, прицельной стрельбы не жди даже при первом выстреле. Удар, сотрясение и - мимо. Таков итог резкого удара массивного затвора в переднем положении по торцу ствола.
   Калибр они подбирают. В Степанакерте местный прапорщик выкрал со склада несколько ящиков с патронами и переправил их к себе домой. А вообще всякие патроны для боевого оружия наворованы. Паренек предпочитает автоматные калибра 7,62 мм. Солидные. Ну и зря. Для стрелкового оружия, сработанного в кустарных условиях, крупноваты. Калибр 5,45 мм практичнее. При этой мощи легче затвор и ствол, компактнее вся система. В армии этот калибр сейчас самый ходовой. А на армейских и других ведомственных складах скопились патроны помощнее. На 7,62 мм будет делаться ставка, решает Ашот.
   Я представил, как скачет этот патрон в непрочном металлическом пространстве, сработанном кустарем-одиночкой. Массивный затвор, ломая при откате шток и пружину, делает аэрокобру, выбивает из гнезд ствольную коробку сомнительной прочности. Получается мини-взрыв. Конструкция рассыпается в руках. Металл, массивный и ребристый, летит в самые уязвленные места -  лицо, шею, грудь, живот, калечит пальцы. Жуть.
   Передергиваюсь от озноба, спровоцированного разыгравшимся воображением. Ашот тоже подергивает плечами. Утром в бетонном пространстве зябко, неуютно, не то что на улице. Он наблюдает за моей работой красными, как у кролика, глазами. А роль кролика, пожалуй, мне отведена.
   Ашот ничего не говорит. До поры до времени он не доверит мне оружейные проблемы. Выложить их придется. Штамповка и литье в наших условиях - вещи запредельные. Сверло, фреза да напильник с ножовкой по металлу - вот самый доступный путь нашего технического творчества. Тут-то я понадоблюсь, повожу вас за нос.
   Накал у лампочки-переноски слабеет, а рассвет - наоборот. Я отсоединяю клеммы, чтобы окончательно не посадить аккумулятор. Я хорошо сделал свою работу. Паста мне не потребовалась. Ашоту она нужнее. Пусть клинок выправит, что затупил на Руслане, подлая тварь.
   Вазген в эту ночь тоже не сидел без дела. Из картона, жести он сделал неплохие заготовки для автоматной рамы. Паренек хорошо чувствует чертеж в объеме. У него определенный талант. В таком захолустье, где развал и разруха, где  нет смысла чинить даже электропроводку, где столько дел для созидания, востребован талант криминальный.
   - Все готово, - говорю Ашоту. Мне не терпится опробовать движок.
   Пришел водитель, забрал аккумулятор. "Жигули" дожидались его у нас во дворе под боком. Принес канистру с бензином. Мы залили в бачок. Плеснул мне в горсточку, руки промыть.
   Ашот равнодушен. Его гложет новая идея, не ведомая мне. Планами он не делится. Эта неопределенность, а также его тупая целеустремленность меня раздражают. Сюда же наслоилась усталость от бессонной ночи и много чего пережитого за последние  сутки.
   - Ты понял, вонючий армянин? Все готово, давай запускать.
   - Нэ надо. Я тэбэ вэрю, - Ашот внешне бесстрастен, а желваки бегают на острых скулах.
   - Ладно вам, ребята, - водитель добродушен, как сытый, хорошо выспавшийся ребенок. - Закусим и в путь.
   Кошелка с луком, хлебом и вином у него всегда на готове.
   - В пут! Кушат в "Жигуль", - решает Ашот.
   Мы грузимся. Ашот, как и я, вяло жует лук. Но мне горше,  оттого что вспылил.
   В дороге я задремываю. Меня почти знобит от страха. Боюсь, что во сне Ашот вгонит финку в горло, мстя за грубость.
   Эта поездка - за боеприпасами. Я просыпаюсь в машине посреди какого-то селения. Сонные каменные домики прячутся в складках гористой местности. Слюнявую морду ко мне в окошко тянет заплутавший среди придорожных кустов ишак. Мои спутники исчезли. Это тем более досадно, что мне все важно знать, где были, с кем встречались, что видели. Тут дело покруче оборонного потенциала. Надо выявить источники утечки боеприпасов со складов, запомнить, кто и где их продает, кто приобретает. А потом я дождусь ночи и на вырванном из тетради Блинова листке особой цифирью зафиксирую информацию. Таков смысл моей бесхитростной жизни.
   Ашот возвращается мрачный, молча закидывает поджарый зад на переднее сиденье. Следом с бумажным кульком яблок косолапит водитель. Он своего не упустит, чем-нибудь да поживится. К молоку вот только равнодушен, потому что бездетен. Водитель тоже чем-то раздосадован. Он гонит любопытного ишака от своего транспорта. Забыл своего босоногое детство, с чего езду начинал.
   Пора трогаться. Мои спутники молчаливы и неподвижны. Я не давлю на них. Уже был опыт.
   - Э, Карэн, - Ашот вскидывает руки и опорожняется длинной тирадой, злой, судя по интонации. Водитель тоже вскидывает руки и не уступает в злости.
   Во дела! Охранник с шефом разругались. Водилу, стало быть, Карен зовут.
   Их слюни и брызги для меня - лучшая музыка. Нельзя таить озлобленность в себе. В этом деле азербайджанцы молодцы. Все выплеснут в жестах и звуках, зато потом тихие, как ангелы. Армяне сдержанные и скрытные. В этом их подлость.
   Не понятная мне перебранка заходит далеко и глубоко. По отдельным фразам становится ясно, что это не перебранка вовсе. Оба ругают некого участкового милиционера за его несговорчивость. Натырил патронов и сидит, как петух на яйцах, делится не хочет. Ни себе, ни людям. Ждет, гнида, лучших времен. Как бы они ему боком не вышли.
   Теперь я в роли примирителя.
   - Э, ребята, хватит уже. Едем к прапорщику, - на удачу закидываю блесну.
   Армяне смолкают. Оба сверлят меня злыми глазищами. Я опять разогреваюсь до озноба.
   В самом деле приезжаем к прапорщику, только бывшему. Он живет среди угрюмых косогоров на таком отшибе, хоть волком вой. Пейзаж в этих местах самый безрадостный. Серый камень, слегка позелененный растительностью. К тому же столько складок в местности, что пахотному земледелию не прижиться никогда. А жить на что-то надо.
   Домик прапорщика зацепился за горный уступ, под которым расстилается безобразный, полузаброшенный карьер. Горные выработки заглохли здесь, возможно, за ненадобностью жилищного строительства. Коммунизм, как и бесплатное жилье, строить заканчиваем. Пришло время разрушителей. А разрушительная работа ради созидания и в карьере не прижилась.
   Мы выруливаем на самую кручу. Дальше "Жигулям" один путь - спрыгивать на крышу прапорщику. Я остаюсь в салоне. Участие в переговорах не моя стихия. Тем не менее как военный эксперт я в цене.
   Ашот сам приходит за мной, и я, как баран, плетусь за ним. До горного барана мне еще ох как далеко. По крутой тропке ноги несут меня вниз. Я набираю разгон с мыслью "Почему люди не летают так, как птицы?" Эта реальная возможность, по всей видимости, была предусмотрена запасливым прапорщиком. В конце пути выставлен большой валун. У меня не получается спихнуть его с первой попытки. Второй и не нужно. Я вылетаю на деревянные подмостки. Что крыльцо, что смотровая площадка - мне все едино. Нужно иметь стальные нервы, чтобы жить на этом козырьке. А как ночью глыба отвалится? Умирать всем семейством?
   Не мудрено, имея такой боезапас. У входа в жилище штабелями выложены ящики защитного цвета. Прямо на крыльце Ашот потрошит один. В нем плотно уложены бумажные коробочки с жирно пропечатанными цифрами 7,62 наверху.
   Прапорщик - мешковатый, по-бабьи задастый мужичок. Овалом в улыбке растягивается круглое лицо, вычурно круглые, в оспинках щеки. Черные усы при этом спадают волнистым каскадом на пухлые губы. Он радуется жизни, подшучивает.
   Две девчурки, худые, бледные, не в отцовский корень, тоже с ним, приобщаются к коммерции. Они как страховка на непредвиденный случай. При детях покупатель добр и сговорчив. К тому же, не посмеет ствол обнажить.
   Прапорщик мне кажется пройдохой. Карен тоже в сомнении, распечатал пачку, вертит патрон. Ашот, как начальник, не должен сомневаться, но и он в сомнении.
   - Это винтовочный патрон, для автомата не пойдет, - заключаю я.
   - Послушай, что я скажу, - обращается прапорщик к Ашоту. - Тебе 7,62 нужен? Здесь так и написано. Читать умеешь?
   - Если у него все такие, нам здесь делать нечего, - давлю я на Ашота. Прапорщику не повезло. Нахапал самый крупный и самый неходовой товар. Никак сбыть не может патрон для снайперской винтовки Драгунова. Прапорщик наконец замечает меня.
   - Ты его не слушай, ты меня слушай, - втолковывает Ашоту, который уже разобрался что к чему.
   В девичьих глазенках - болезненная обреченность на неудачи. Трудно быть попрыгуньями и хохотушками на краю каменного хаоса и безлюдья. Мне нечем одарить их.
   У Кармена завалялась пара карамелек. Видя его щедрость, прапорщик сует ему початую пачку патронов.
   - Да отстань ты, - возмущается Карен, но пачку прикарманил.
   - Нада Стэпанакэрт, рынок, - решает Ашот.
   Проплутав полчасика по холмам и кручам, мы выруливаем на чистую шоссейку, где без тесноты разойдутся два автомобиля.
   Я рассчитываю увидеть горную котловину с многоэтажными домами. Степанакерт своим сельским и непанорамным видом разочаровал меня. Мелькнули два-три холмика с коттеджами. Дорога углубилась в невзрачные склоны и уступы и вдруг мы на центральной улице, полоснувшей по глазам пятиэтажками, витриной гастронома, комплексом ухоженных административных зданий. Бабули, торгующие сигаретами, черноволосые мужики, обсуждающие в носатом кругу важные политические дела, изможденные женщины с детворой на автобусной остановке - вот и весь Степанакерт.
   Мы съезжаем под очередной холм с безрадостной мелкой травкой, находим пыльную, разбитую дорогу, крутимся среди домиков, палисадников и выбираемся на торговую площадку.
   Мы приехали не в базарный день. К тому же, вечер. Мелкорозничная торговля сошла на убыль. Женщина в черном никак не продаст ведро картошки. Бедно одетая девушка с кучкой желтой моркови еще надеется на удачу. Ей пора бы домой, обидят ненароком, хотя бы вон те, трое парней. Не взирая на мой потрепанный вид, они не прочь купить у меня валюту. Свои доллары мы не держим при себе, а храним в сберегательной кассе.
   Ашот исчезает за притулившимися с краю торгового пятачка ларьками и киосками, высовывается, манит меня.
   Мне никогда не привыкнуть к скученности и территориальной озабоченности этого бытия. Почему им всегда будет тесно, а нам на своей земле не тесно никогда? Главные вопросы терзают меня не вовремя и не к месту.
   Ашот и Карен ведут торг с четырьмя пареньками школьного возраста.
   - Вот предлагают сразу в рожках, - Карен возбужден. Его первобытная, волосатая внешность вибрирует при нечаянной встрече с признаками цивилизации. Автоматные патроны - это вам не заряд для двустволки. Такой у него настрой. Ашот готов присоединиться к нему. Напоследок, перед окончательным выбором и к моему мнению он не равнодушен.
   - Калибр?
   - Хороший калибр, - заверяют мальчишки. В их возрасте все калибры хороши, лишь бы звук громче. Они отыскали лазейки в ведомственном заборе, сделали несколько удачных вылазок за колючую проволоку, пока часовой зевал. И теперь - везуха, покупателя нашли.
   - Два, сколко? - Ашот обращается ко мне, словно я продавец.
   - В каждом по тридцать патронов. Всего 60 патронов. Надо бы взглянуть на каждый. Похоже, это - 7,62
   Смеркается. Конечно, темнота - друг молодежи, но не этой. Родители заждались.
   - Будем смотреть, - инициативу беру на себя. Картуза нет. Я вышелушиваю один магазин в ладони ребят, затем, не торопясь, снаряжаю. Патроны с обычными пулями. Два я выбраковываю: учебные, с пробитыми капсюлями. Во втором рожке три негодных. Один завальцован без пуль, холостой. Два других - калибра 5,45. Я пытаюсь запомнить маркировку. Слабая зацепка, но все-таки. Воровали, по всей видимости, много, россыпью и в упаковке, где как придется.
   Самый крупный из этой компании, плечистый увалень, заменяет выбракованные.
   - По рукам? - предлагает он.
   - Э нет, не пойдет, - я тычу ему магазины в грудь, как в неживое пространство. - Эти нам не нужны.
   Ашот с Кареном не меньше ребят удивлены. Что такое, дорогой? Сделка расстраивается.
   - У вас патроны обыкновенные, с оболочечными и полуоболочечными пулями.
   - С золотыми коронками нет, - юморит увалень.
   - Нужны с разноцветными пулями. Бронебойные, зажигательные, сечешь?
   - Так бы сказали.
   Из карманов мне в ладонь каждый вываливает по два-три патрона. Я отбираю с десяток. Раздумываю, пробую на вес, не знаю, куда пристроить.
   Ашот и Карен вместе с подростками, как бесхитростные зрители, мой слабенький актерский трюк принимают за чистую монету. Что, опять незадача? Когда же наконец? Не томи.
   - Придется переснаряжать магазин.
   У молодежи выдержка не очень. Моя канитель бьет им по нервам. К тому же, совсем ночь. Увалень предлагает этот десяток в зачет назначенной суммы. Это уж Ашоту решать, уговорят его взять лишний десяток за так. Карен довольный, как горилла после случки, принимает снаряженные магазины и горсть патронов. Ашота уговаривать не надо. Торг с выгодой для него совершен. Зачтется ли он мне на этом свете?
   Ашот отсчитывает деньги старшему. Тот пересчитывает. Вот теперь по рукам. Ашот обменивается с ним коротким тычком ладонью в ладонь. Пора разбегаться. Увалень словно бы оправдывает мое первое впечатление. Не спешит к маме. Ошалел от счастья. Деньги никак не спрячет, держит на виду. Его приятели тоже в растерянности: идти, не идти, словно ждут чего-то, прячась за его спиной. Заминка настораживает меня.
   - Ашот!
   Его не надо окликать. Он всегда настороже, чует опасность.
   Сейчас мы в одной команде и вынуждены рассчитывать друг на друга. Карен пока не в счет. Он ссыпает патроны в карманы, устраивает за пазухой автоматные магазины.
   Рыночную площадку освещает единственная лампочка на столбе. Ее свет почти не достигает нас, едва задевая подростков. За дощатыми киосками, где мы топчемся, пролегла узкая полоска тротуара на краю откоса. Туда нам не надо. "Жигули" мы оставили с противоположной стороны. Возвращаться нам надо через рынок.
   - Ашот, не обижай детей. Надо бы доплатить, - я валяю дурака, и Ашот это заметил.
   - Сколко?
   - Те патроны ценнее будут.
   Ашот вынимает пачку денег. Неужели будет доплачивать? Рябята клюют, из кусочка света пододвигаются к нам, в тень. Внешне равнодушный к нашему балагану и неповоротливый, Карен вдруг оживает, сгребает в охапку подростков, прижимает к стенке киоска.
   - Тыхо, дэты, - шепчет с присвистом Ашот. - Кто говорыт - рэзат на кускы будэм.
   В руках Ашота - финка.
   - Слева за кустами - трое, - сообщает Карен. Он подсаживает меня на крышу киоска. Оттуда, прижавшись плотнее, осматриваюсь и сообщаю, что у наших "Жигулей" двое, а на виду у лотков -  четверо, в том числе трое менял. Справа в кустах тоже какие-то люди.
   Инициатива пока за нами, а удача лыбится звериным оскалом.
   Ашота бьет мелкая дрожь. Он весь кипит. Или детей порежет, или тех. Уж лучше тех. Пора Ашота выпускать. Карен спокоен. В руках у него монтировка, за пазухой держал. Дети нервничают из-за невыученных уроков.
   - Армянин на армянина?
   - Нэ армэнын - бандыт, - уточняет Ашот.
   - Вобщем так, выводите детсад по двое по краям, а я сверху десантом буду прорываться к "Жигулям".
   Они одобряют мой план и выходят на освещенный участок. Из кустов и со стороны лотков высыпала толпа подростков. Ашот и Карен очутились в плотном кольце. Кому-то сейчас действительно не до уроков будет.
   Я появляюсь на крыше в полный рост. Навыки озорного свиста меня не подвели. Толпу это очень отвлекает. Ашот отталкивает детсадовское прикрытие. Его финка с треском прошлась по чьей-то куртке. Карен с монтировкой действует точнее. Один оловянный солдатик из толпы падает. Другому тоже достается, но не по голове, а вскользь по плечу.
   - Ой, убили! - разносится крик. Толпа в замешательстве. Кольцо прорвано. Я прыгаю в самую гущу мечущихся ребят, валю одного, перекатываюсь через упавшего, нагоняю своих в сумрачном жерле дорожки среди кустов. Втроем мы рассеиваем зевак у "Жигулей". Карен падает за руль, подсаженным за предыдущую ночь аккумулятором безуспешно гоняет стартер.
   Стая на рынке оправилась от шока, перегруппировалась, трое менял во главе ее. Теперь это орущая, сплоченная толпа, жаждущая крови. Она рвет кусты разгоряченными телами, вот-вот затопчет и нас. У раскрытой дверцы легковушки я наблюдаю: еще одна человеческая песчинка вырвалась из света в тьму. Серые фигурки сбиваются в массу, просачиваясь по затемненной дорожке. Мои песочные часы истекают надеждой.
   Ашот откидывает крышку бардачка, сгребает в кулак металлические стержни - стреляющие авторучки и, опираясь на дверцу, выверяет прицел. У малокалиберного патрона, загнанного в стволик авторучки, сильная вспышка и слабый хлопок на окраине ночного Степанакерта. Стрельба из нее нечастая и неприцельная. У Ашота с десяток этих зарядных устройств.
   Дешевый фейерверк помог нам отбиться. Под удивленные, испуганные возгласы подростков машина заводится. Не включая фар, Карен разворачивается и увозит нас через известные ему переулки к главной улице и - за город.
   В боковое зеркало в свете встречных фар я, подремывая на заднем сидении, вижу, как посверкивают белки и зубы Ашота.
   - Вонсэс, инкор? Как дела друг? - спрашивает он в зеркале. Сегодня, а вернее, в надвигающемся завтра, мне не за чем опасаться его финки.
   Поздним вечером дядя Серго возвращался на "КамАЗе" из соседнего села, где он задержался на неделю у друга на свадьбе его дочери. Там хорошо угощали. И в последний день перед отъездом дядя Серго не мог нарушить законов гостеприимства, тем более что коньяк у друга был отменный. Еще до войны был выращен тот виноград и переработанный был заложен на хранение в заветный погребок для того, чтобы разлили его в высокие бокалы на свадьбе правнука или правнучки.
   Виноград в те времена уродился на славу. Пришлось звать на помощь соседей. Молодой кузнец Вазген перед своей поездкой в Россию, имея комсомольскую путевку на руках, помогал собирать гроздья, мять их, ковал обручи и сбивал бочки. Вообще-то к коньяку, как и вину, он был равнодушен и считал предрассудком весь этот ритуал с приездом разодетых соседей, застольем и последующим совместным трудом на личном винограднике друга его отца. Тогда много говорилось о коллективных хозяйствах. Судьба частных виноградных владений была предрешена. Много говорилось о трезвом образе жизни. Что из того урожая могло получиться, Вазген и не загадывал. Ему нравилось быть в центре внимания. Его труд был нужен людям, поскольку от него зависело, насколько прочной будут емкости, сколько простоят бочки с заветной влагой. К тому же, ему было интересно работать.
   Урожай сберегли. Несмотря на исторические катаклизмы и соблазны, армяне остались верны родовым традициям и, вопреки усмешкам и иронии молодежи, бочки простояли, дождавшись своего часа.
   Война не вернула родным ни того виноградаря, ни его сына - друга Вазгена. Но о заветах отцов помнили внуки. И когда пришел срок сыграть свадьбу, к молодым нагрянул дядя Серго. Сам Вазген по известным только ему причинам не поехал. Вспомнил, поди, каким трезвенником был в молодости. Или сердце заныло болью, и печаль перевесила радость. Вместо себя послал он своего сына, тем более что толк в этом был. Дядя Серго съездил в райцентр и возвратился к молодым с тяжело груженным "КамАЗом". Новая семья нуждалась в новом доме. Кирпич от дяди Серго был лучшим подарком для молодоженов. А уж как был доволен сам дядя Серго!
   Возвращаясь домой после свадьбы, он думал, наверно, о том, что его помощь пригодилась людям, что ему нравилось быть в центре внимания, что его заждался сынишка, домосед и книжник, такой же мастеровой, пытливый и упорный, как и дед. Недаром ему и имя дали в честь деда - Вазген.
   Неделя застолья не прошла для дяди Серго даром. Он задремал за рулем, не заметил поворота. Как ни огромен автомобиль "КамАЗ", а ущелье побольше оказалось. Автомобиль с кручи рухнул в речку колесами вверх. Его обнаружили под утро недалеко от моста. Несмотря на удар и сотрясение, одна из фар теплилась слабым накалом. Водитель в смятой кабине был без признаков жизни. Не подлежал восстановлению и грузовик.
   Дядю Серго похоронили. Из автомобильных рессор кузнец Вазген выковал сыну добротный крест. Кое-что заимствовал у разбитого "КамАЗа" и для оградки.
   А в основном автомобиль никто не трогал. Он так и покоился с венком на бампере в бурливой, но удручающе мелкой речке. Прошло девять и сорок дней. Проезжавшим мимо водителям приглянулись колеса. Отвинтили, прибрали к рукам. Две шины, сильно измочаленные при падении, выбросили в воду.
   Деревянное крошево от кузова утащила вода, а что зацепилось на арматуре, растащили сельчане на растопку.
   Много металлических предметов от "КамАЗа" пригодилось в быту, в качестве противовесов, гирь, крепления и обшивки для сараев. Когда крупные и тяжелые части исчезли, подошла очередь детворы. С автомобиля пропали латунные трубки, цветные провода и разная никелированная безделица.
   Однако порыться в утробе двигателя не удосужился никто. Ржавела в воде покореженная кабина, по капле уходила жизнь из расколотых мостов. Слить масло из них никто не догадался. Ржавели ступицы, рулевая колонка и тяги, рессоры и, наконец, рама.
   Проезжая мимо останков "КамАЗа", я не забывал взглянуть на него. Водителям, бывшим и настоящим, свойственно отдавать молчаливую дань уважения автомобильным скелетам, как и придорожным обелискам. Невольно мы сливаемся с судьбой тех, кто закончил свой жизненный путь в дороге, за рулем.
   Возвращаясь из Степанакерта, я надеялся различить в ночной мгле лунный блеск воды, темные очертания автомобильного металлолома. Мои невольные ожидания не оправдались. "КамАЗа" в воде не было. Его каким-то чудом, без крана и трактора, очевидно, артельно, на руках сволокли во двор мастерской, где я и обнаружил клочья рамы и два полуразобранных задних моста.
   Мы остановились у ворот мастерской. Свет из полузатемненных окон слабо освещал двор. Двери и ворота помещений были наглухо закрыты. Окна застеклены. Они позванивали и дребезжали от внутреннего гула, в котором я явственно различал гудение и скрежет токарного станка. Ему на разные голоса - лязгом, стоном, дребезжанием, визгливой вибрацией - подпевал металл, оживший под напильниками, ножовкой, молотками и кувалдами, электросваркой. Из глубин двора доносилось ровное урчание передвижной электростанции. Ее запрятали подальше от любопытных глаз в одну из пристроек, похожих на глухой каменный мешок.
   Ашот и Карен деловито прошмыгнули через калитку, а мне путь преградил худощавый паренек в пиджаке, поверх опоясанным брючным ремнем. На плече высилась тулка-одностволка. Матерчатый, грубо сшитый подсумок сбит на бок.
   - Стои здэс, - сверкнул в ночи золотыми фиксами.
   Пока мы куролесили по свету, мир стал другим. Я очутился на пороге оборонного комплекса местных боевиков. Создавалось оружие возмездия с соблюдением секретности этой акции. Выловленный из речки "КамАЗ" должен был покрыть дефицит металла в этой, богом и цивилизацией забытой местности. Конечно, если взять изрядно покореженный автомобиль и отсечь все лишнее, то может получиться автомат для боевика. Но взять в расчет усталость исходного металла с усталостью изделия, подверженного всяким баллистическим испытаниям, то вырисовывается незавидная картина.
   Ствольная коробка из автомобильной кабины и раму - куда ни шло. Извлеченную из заднего моста почти полутораметровую штуковину можно путем долгих манипуляций на токарном и фрезерном станках превратить в скромный затвор для автомата. Богат залежами высококачественной стали и двигатель. Как-нибудь отыщутся специальные пружины. Ведь в автомобиле столько разных подробностей.
   Но ствол... Это не водопроводная труба. Нужен специальный металл, обладающий и прочностью и вязкостью. Даже червячным передачам, запрятанным с осью в задний мост автомобиля для гигантских нагрузок и напряжений, такой металл не снился.
Ствольная сталь сама по себе еще не решение проблемы. Требуется специальная термическая обработка. Про механическую обработку ствола, нарезку канала я уж не говорю.
   Автоматный ствол - капризная штука, быстро перегревается. Даже изящно сработанный ствол ППШ в таком режиме подводил, выплевывал пули стрелку под ноги. Наш патрон, добытый с приключениями, мощнее, разогреет самоделку вмиг. Трагические последствия от такого упущения скажутся быстрее.
   Усталость на усталость... Я сел в пыль, прислонившись спиной к наглухо закрытым воротам и заснул.
   Утром Ашот подцепил меня носком ботинка. Я проспал несколько часов. Гул за моей спиной стих. Пыль во влажных пятнах измороси. Спина скручена радикулитом. Влагой пропиталась одежда. Только жестокая усталость, сильное нервное напряжение способны вот так скрутить, повалить и оглушить.
   Ашот, а с ним и Вазген помогают мне подняться. Паренек с ружьецом по-прежнему неулыбчив, да я и не в обиде. У его золотой коронки хищный блеск.
   - Кушат ходы, - предлагает Ашот. Его слова мне как музыка. Покушать в последнее время я люблю. Жаль, что они не разделяют моего "увлечения". Питаюсь плохо, урывками и однообразно. Кормят в основном лепешкой. Хлеб мягок, горяч и поджарист, но его мало. Перепадает за день пара картофелин, несколько перышек лука. Чай у них плохой, словно из пережженных опилок. Стосковался по козьему молоку. Его здесь отдают детям. Иногда угощают самодельным сыром. Он крошится в руках и отдает горчинкой.
   Мы взбираемся по круче, к добротному дому, из хорошо обтесанных серых камней. Крыша под шифером. Свежевыструганные, по-русски резные ставеньки. Их навешивали позднее, опасаясь обстрелов. Эта слабая защита уже испытала удар, светится аккуратными дырочками от пуль.
   Строительство веранды не закончено. Ближняя к азербайджанскому склону стенка наглухо заделана вагонкой.
   Противоположная - в остекленных окошечках, а основная не возведена, обозначена перильцами. И к лучшему. С этой стороны открывается хороший вид на село, мастерскую, мост, дорогу, с которой хоть какое-то оживление, нет чувства заброшенности, изоляции. Не взирая на угрозу боевых действий, молодая строительная поросль прет сама по себе, живет по своим законам.
   Мы за круглым столиком, как в ресторане. Карен выносит влажные, разогретые на пару лепешки и шашлык с колечками лука. Шампуры самодельные, из толстой проволоки, с ржавыми и прокопченными боками. В графине - темное, как старая кровь, вино. Карену, судя по его лучезарному, хотя и заросшему первобытной волосней виду, не терпится подать жестко накрахмаленные салфетки. Но сумеречная физиономия Ашота его останавливает. Мне к этой царской по нынешним временам, праздничной еде полагается чай. Я пригубил его, пока горячий.
   Ашот останавливает мой порыв. Праздник праздником, а дело прежде всего. Вазген, как равный среди нас, тому причина. Все это торжество по случаю его трудовой победы, которую мне предстоит оценить. В промасленном листке из школьной тетради он держит детальку - плод ночных трудов. Ашот в этом мало что понимает, но и он не так хмур и озабочен, как прежде. Изделие, как я понимаю, должно пройти госприемку в моем лице.
   Нужен определенный талант, чтобы выточить за короткий срок хитроумную штуковину под названием автоматный затвор. Контуры соблюдены, чистота обработки не очень. Я не привык оценивать эту премудрость на глазок. Должен быть чертеж, измерительный инструмент. Про лекала я и не говорю. Штангенциркуль я извлекаю у Вазгена из нагрудного кармана пиджака. Ашот напоминает мне старого, недоверчивого пирата, которого вынудили раскрыть карту с сокровищами. Кривясь и недовольно сопя, он расстилает на столе и, точно, сокровище - чертеж на кальке, за который сейчас я бы дорого отдал. У меня сильное желание смять его и, забившись в укромном местечке, разорвать на мелкие кусочки.
   Ашот зорко следит за мной. По его виду мне ясно: не финки его мне надо опасаться, а шампура. Всадит в горло по самое колечко.
   - Ты осторожнее с этой штукой, глаз выколешь, - предупреждаю его, а на самом деле даю понять, что вижу угрозу.
   Затвор мне хочется выбросить сразу. Работа, сделанная наспех, небрежно, меня раздражает. В этом и есть главное отличие заурядного токаря-профессионала от талантливого кустаря-одиночки. Профессионал приучен к стандартам, поставленным на поток, и всякое отклонение от норм и правил для него как серпом по одному месту. Кустарь очарован своим штучным изделием, живет обаянием от изобретенного велосипеда. Разубедить его бывает очень трудно. Лучший метод - обухом по голове.
   Но я вынужден всматриваться и вчитываться в чертеж, сличать размеры, перепроверять.
   По лихорадочному  блеску воспаленных бессонницей глаз Вазгена я чувствую, что в его душе звучат или бравурные марши, или романс "Продлись, продлись, очарованье".
   Мои наигрыши беднее и прозаичнее. Тонкая натура Ашота запрограммирована разве что на истеричный визг во время кровопускания.
   Мне все понятно. Схалтурил Вазген. Работу надо сделать заново. Я откладываю приговор. Вновь утыкаюсь в чертеж. Я читаю его с удовольствием. Он изящно вычерчен, с мельчайшими подробностями. После знакомства с тетрадью Блинова, где многое грубовато и схематично, испытываешь эстетическое наслаждение, как какой-нибудь фанат-футболист, наблюдающий за игрой не в записи, а живьем. Мне ближе сравнение с чтением текста в подлиннике, а не в грубом переводе.
   Вазгену не понять моих переживаний. Мою медлительность и неуверенность он понимает не иначе, как свою победу.
   - Ну, как? - снисходительная и утвердительная интонация Вазгена меня окончательно выводит из себя. Я выкидываю затвор через перила в траву и камни, отодвигаю чертеж Ашоту, чтобы не прирезал раньше времени, и приступаю к шашлыку. Довольно, засиделись, хочется жрать.
   Вазген вскакивает, наваливаясь на стол. Он готов нырнуть через перила и опрокинуть графин с вином.
   - Садыс, - бьет его по ягодицам Ашот и сверлит меня колючим, бешеным взглядом.
   - Дерьмо, - вынужден подать голос я. Негоже испытывать терпение Ашота. - Небрежно выточен. Закраины смещены. Нет выцентровки бойка. Нет соосности со стволом. Вобщем патрон пойдет наперекосяк. При автоматической стрельбе это недопустимо. Да и стрельбы этой не будет. Неисправность очевидна.
   - Чем докажешь? - шипит Вазген. На быстрое поражение он не согласен.
   - А мне не надо доказывать, - как можно спокойнее излагаю я. - Подачи патронов не будет. Автомат стрелять не будет. Вот тогда вместе похохочем, горе-конструктор.
   Вазген все-таки отыскивает в траве затвор и приносит его показать Ашоту. Я приканчиваю шашлык и свою лепешку. У Вазгена нет аппетита и в качестве вынужденного примирения он отдает мне свою.
   Ашот морщит лоб, тупо смотрит в чертеж, вертит в руках железку и заключает, что это сложная штука, сделать ее непросто.
   Карен первобытным чутьем улавливает, что праздник по неизвестной ему причине не состоялся. Его самолюбие гостеприимного хозяина ущемлено. Я заказываю чай, к вину не расположен. Для Карена нашлась отдушина хоть как-то услужить.
   - Опять точить, - вздыхает Вазген. На новый подвиг он не способен. Как всякий кавказец, особенно молодой, он быстро загорается и быстро сникает. На длительное, самоотверженное напряжение он не способен. Русским оно под силу, им и берем.
   - Опять ничего не получится, - "обнадеживаю" я. - Сложно вымерять и вытачивать. Допуск должен быть минимальный.
   - Кунэли кунэм,  - возможно, ругается Ашот.
   - Что? - смысл отдельных фраз, часто повторяемых, мне не понятен.
   - Вы так не говорите, - уводит от темы Вазген. А у самого наворачиваются слезы. У него хорошие амбиции мужчины, а он еще ребенок, подросток.
   Мое благодушие после сытной еды берет верх.
   - Ты раздели затвор на половинки и вытачивай по частям. Или ищи специальное оборудование.
   -  А соединить? Один кусок должен быть.
   Это и меня беспокоит. Затвор должен быть монолитным куском металла. Точечная сварка? Или соединение на винтах? Последнее вроде бы предпочтительней. На первое время выдержит, для одного боя. "Не в космос," - говаривали автослесаря, с которыми я имел дело в юности.
   - Можно и на винтах, - нехотя соглашается Вазген. Самолюбие ему подсказывает нечто другое. Я поддерживаю его тайную мысль начать заново:
   - О закраинах и соосность не забудь.
   Вазгену бы отоспаться, а ему не терпится испытать себя в деле еще раз. Ашот пишет записку-разрешение, способное оживить мастерскую. Без его приказа не оживят электростанцию, не откроют цех, не запустят станок. Вместе с запиской отдает и чертеж. Знал бы, кому доверять эту бесценную бумагу, ради которой я здесь.
  Потом он катает хлебный мякиш на столе. Его гложут мысли, к которым мне нет доступа. Этот парень каждый день ломает себя, втягиваясь в дела и поступки, к которым в силу воспитания, образования да и традиционного образа жизни не готовился. Вот и сейчас самое время откинуться, подремать, расслабиться, по-первобытному положив кулак под щеку. Именно этого требует моя интеллигентная, не чуждая глубокомысленных размышлений утроба.
   Я вынужден бодрствовать и быть настороже. Первобытное чело Ашота испещрено признаками мыслительного процесса. Эта наука ему трудно дается. Я невольно испытываю к нему сочувствие.
   В решительные повороты истории из народных глубин возникают личности, которые берут на себя ответственность за исторические судьбы. На своем, сельском уровне таков и Ашот. Земляки ему доверились, ему верят, его воле подчиняются.
   Он хочет быть уверен, что автомат будет сделан. Извилистая цепочка трудных, порой непредсказуемых событий приводит лишь к сомнениям. Много оплошностей, случайностей, нестыковок. Да и где тот прямой путь, дающий уверенность в конечном результате?
   Мне нетрудно догадаться, что он рассчитывает на мою помощь как человека знающего. В чем она должна состоять, сформулировать не может.
   - Автомата может и не быть, - закидываю удочку.
   - Можыт, -соглашается Ашот.
   - Вазген сделает затвор, - вселяю в него уверенность. - Самолюбие поможет. Но затвор еще не главная штука. Нужен хороший ствол. Если ты думаешь, что грузовик делают из ствольной стали, то ошибаешься.
   Все ли понял Ашот? Не слишком ли быстро я говорил? Порой мне кажется, что мы не понимаем друг друга в очевидных вещах. Ашот смотрит пристально, не мигая. В его черных зрачках ни мысли, ни движения, одни льдинки. И только по его реплике догадываюсь иногда, что он понял и более того - ушел с опережением мысли.
   Напрасно я ему про стволы. Ни тени понимания. Ашот оставил хлебные мякиши, зло чертит карандашом жирные линии в своем блокноте. Зверь он и есть зверь. Его насупленный вид наводит на мысль о народе, который, как говорится, желает знать, что к чему. Народ мыслит конкретно. Злость непонимания передается мне.
   - Ну-ка дай-ка, - я вырываю блокнот, карандаш и заполняю первую страницу: "Ствол: металлический стержень длиной..., сечением..., марка стали..."
   "Пружина: длина..., толщина..., диаметр..., марка стали..."
   Еще пружина - другой размер. И так по памяти - страница за страницей техническое обоснование чертежа, который уплыл из моих рук. Я знаю, чего я хочу и чего добиваюсь, поэтому щедр на откровенность.
   - Ты можешь достать это? - наконец-то я достучался до Ашота. Ключевое слово "достать" способно всколыхнуть гордость армянина.
   - Сдэлаю, - он вырывает страницы из блокнота.
   - Ты ничего не сделаешь. Это еще не все, - останавливаю его. - Не где, а как достать - это сейчас вопрос времени. Говорить надо не с торговцем на базаре, а со специалистом, инженером. Нужно обзвонить близлежащие предприятия, связанные с металлообработкой. Короче, доставай телефонный справочник, бери телефон-междугородку и действуй.
   Самое время расслабиться после завтрака. Есть ли у Карена кушетка помягче?
   Ашот машет ему из-за стола, бьет меня по плечу волосатой лапищей. Ладонь у него широкая и тяжелая, а рост обманчив, подростковый.
   - Цигель, цигель, ай лю-лю, - этой волосатой обезьяне не чужд юмор. Накрылся мой сон. Мы втроем выписываем виражи по склону к мастерской, где заждались Кареновские "Жигули". Я опять томлюсь у открытой калитки. Ворота, как и ночью, наглухо закрыты. Через многочисленные дырочки от пуль хорошо просматривается пустой двор. Ашот совещается с группой сельчан в мастерской. Там собраны лучшие умы аула, пару раз видевшие напильник и ножовку по металлу.
   Из калитки выбегает паренек с золотыми фиксами. Он без ружья, сменился с дежурства. Под хвостом у него явное жжение. Он рвет подметки, ввинчивается в тропу. Мне за ним не угнаться. Там, наверху, он перебаломутил всех. Лязганье, стуки, перекличка соседей.
   Из-под горы к мастерской выруливает пара "Жигулей" в разноцветных лентах и с шарами. Оглушительный треск от трех мотоциклов без глушителей из свадебного эскорта.
   А вот и жених с невестой. Фиксатый охранник, несмотря на жару, в черном костюме с матерчатой, белой розой в петлице. Невеста, раскрасневшаяся от вынужденной спешки по горам, вся в белом - от туфелек до перчаток и фаты.
   Из калитки появляются Ашот и Карен, которому "жених" подсовывает два комочка с голубой и розовой лентами. Пока Карен трудится над свадебным камуфляжем своих "Жигулей", Ашот оглядывает прибывшее воинство. В "Жигулях" рябит от бородачей в черных костюмах и с ружьями. Пятеро подростков, прибывшие на мотоциклах, одеты проще: в джинсы и черные рубахи.
   Ашоту не нравятся номера на технике. Их маскируют веточками и цветами, обрывками лент. Критически оглядывает меня. В проем калитки высовывается новый охранник, почти подросток, в черной рубахе с закатанными рукавами. Она не свежая, с засаленным воротом, что не волнует Ашота. Мои эмоции его также не интересуют. Я отдаю свою рубашку охраннику, облачаюсь в его, тесноватую, до судорог чувствую чужую влагу под мышками. Если бы армян различали по запаху, я сошел бы за своего.
   Ашот подзывает водителей и мотоциклистов, пять минут что-то вколачивает в их расплывшиеся от зноя мозги, переспрашивает их и, получив сбивчивые ответы, втолковывает заново. Потом выстраивает свадебную колонну. Я усаживаюсь на свободное сиденье мотоцикла и, опережая треск движка, интересуюсь у паренька, облаченного в красный шлем с наклейками голых девиц, куда двигаем.
   Едем на азербайджанскую территорию, в ближайший, крупный райцентр, где есть надежная телефонная связь со многими населенными пунктами. Межнациональные и территориальные распри не коснулись ее, работает исправно.
   У "Жигулей" мягкий ход, праздничная внешность. На них еще можно просочиться на территорию "противника". Но мотоциклы с их демаскирующим треском... Себе во вред оповестить милицейским посты. По понятиям Ашота, чем громче музыка, тем больше правдоподобия.
   Мы уходим в сторону от шоссе и неспеша раскачиваемся на виражах проселочной дороги, то каменистой, то утопающей в мягкой пыли. В черной рубахе подручнее глотать пыль за "Жигулями". На мне тяжелый мотоциклетный шлем, внутри липкий от пота и пыли. Зудят лоб, виски, щеки. Мечтается о езде с ветерком.
   Такая возможность представляется под вечер перед въездом в город. Мы накапливаемся, заглушая моторы за холмиком, готовы к рывку. А затем с оглушительным треском врываемся на городскую окраину, к белым домикам и зеленым садам, мчимся мимо двух милиционеров в бронежилетах с автоматами. Их шлагбаум, как колодезный журавль, поднят. Они выскакивают из синей будки с пиалами, выплескивая чай на колени. Недоуменно и растерянно провожают свадебный кортеж. Я машу им рукой. Один из них спешит к милицейской "Волге" в кустах, к рации. Нас они прозевали. Прозевают ли те, в городе?
  Наше свадебное веселье не надолго оторвало горожан от ежевечерних дел. Важнее полить грядки и кусты в палисадниках, пока есть напор воды, почитать газету за чашкой чая или расположиться на веранде у переносного телевизора.
   Мы разогнали стайку кур, прижали к обочине ишака с хворостом и вырвались на скромную площадь с пирамидальными тополями по краям. Здание райкома партии и серая плита с барельефом ордена Великой Отечественной войны - основные достопримечательности
городского центра.
   Ашот, проталкивая вперед свадебную пару, устремляется в вестибюль. Никого за рулем и на мотоциклах. Я вхожу последним, замечая, как оттеснили у входа безоружного милиционера и затолкали в раздевалку. Парочка сельских головорезов без ружей оставлена в вестибюле. Остальные рассосались по коридорам. Бесцеремонно заглядывают в кабинеты. Улов небольшой - два мужика, потеющие от страха, и три испуганные женщины. Их белые рубашки и белые кофточки в серых пятнах пота. Пока обнаруженных заталкивают в мужской туалет на первом этаже, Ашот хозяйничает на втором, главном кабинете.
   Из начальства никого. Все выехали на границу района к месту очередной диверсии, поврежденному взрывом перекидному мосту.
   Грузная, пожилая секретарша с крупными веками невозмутима и медлительна, как ящерица на солнцепеке. Она не покидает своего столика с электрической пишущей машинкой. Ей надежнее чувствовать себя на привычном месте, под защитой машинки, стопочки папок и другого канцелярского разнообразия.
   Жених и невеста тоже здесь - сама скромность. Сидят в уголке у стойки-вешалки, как посетители.
   Ашот уже раздобыл телефонный справочник и, присев с краешку на начальственное кресло, названивает по прямому телефону в разные концы, помечая в блокноте своим карандашным огрызком. К чернильнице в малахите с золотистыми обводами, такой же авторучке под цвет прибора он равнодушен.
   Абреки с подростками-мотоциклистами расползлись по кабинету, изучают портреты членов политбюро, спрятанные в дорогое дерево стены, полированный стол-пирожок, дорогие, в атласе стулья и те, что проще, у стены. Большинству это в диковинку, робеют, цокают и вздыхают. Но основное внимание - на окна. Площадь пуста. Молодая парочка, сидевшая на скамейке под тополями, не проявила интереса к свадебному кортежу. Снялась и исчезла в переулке.
   Вот так захватишь почти средь бела дня почту, телеграф и мосты, а обывателю и дела нет. Огород важнее, как и политические новости с голубого экрана.
   Обо мне тоже забыли. Я по более простому убранству отыскиваю кабинет второго секретаря партии и уединяюсь за массивной, глухой дверью. Здесь тоже есть прямой телефон, а на столе под стеклом - номера бакинских и ереванских партийных телефонов, центральных комитетов и парткомов крупных предприятий.
   После манипуляций с кнопками телефон оживает. Бесстрастный голос заявляет о своем внимании. Он слегка искажен магнитофонной записью, как все заезжие автоответчики. Я высыпаю в телефонное пространство поток цифр и, когда заканчиваю диктовку, обнаруживаю у распахнутой двери мужика с двустволкой из наших. Он отыскал пропажу. Не мигая и сопя, силится осмыслить мое поведение.
   На удачу я списываю парочку телефонов из списка, обнаруженного под стеклом.
   - Где Ашот? - мое раздражение не наиграно. - Я, кажется, отыскал, что нужно.
   Быстрота и натиск обеспечат победу. Подозрительность боевика поколеблена. Он пропускает меня вперед и виновато косолапит рядом.
   Ашот, утопая в кресле, по-птичьи вертит головой, просматривая записи. Только она и видна из-за массивного, начальственного стола. Скулы в глубоких морщинах. Сказывается бессонница и напряжение последних дней. Он уже обзвонил кого смог, но несколько не уверен в себе.
   - Вот Ереванский машиностроительный, - подсовываю листок. - Звони туда.
   Он шлепает по кнопкам телефона всей лапищей и довольно точно. Наловчился. Ждет, когда прорвется сигнал.
   - Ашот, - в кабинет врывается охранник снизу. Оживают и наблюдатели у окон. Ашот окриком прерывает нервный галдеж. Он соединился с Ереваном, взял кого-то за горло и продиктовал свою просьбу. За короткую передышку решает и наши проблемы.
   Встав на кресло, с телефонной трубкой в руке он, как обезьяна в клетке, тянет шею к окну. На площадь ворвались милицейские "Жигули" и замерли в центре. Один милиционер остался за рулем у рации. Другой, помахивая жезлом, не спеша пересекает площадь. Свадебная кавалькада безлюдного транспорта у входа в райком партии его заинтриговала.
   Ашот нервно выкрикивает по-армянски своим спутникам. Матерится, по всей видимости. И тут же сбавляет обороты.
   - Рады бога, просты, - говорит в трубку.
   Наша разношерстная компания срывается с места, освобождает кабинет, кроме Ашота и меня. Секретарша в своем обжитом углу мертва от шока и неподвижна. Веки, как у ящерицы, хлоп-хлоп.
   На крыльцо из здания вываливает свадебная пара с цветами. Она не надолго замирает на возвышении, на виду у милиционеров демонстрирует свое присутствие. Милиционер с жезлом так и не преодолел расстояние, остановился в отдалении. Его леность и опасливость нам на пользу.
   Ашот успевает перемолвится с Ереваном, ставит закорючку в блокноте. На прощание что-то шипит свое секретарше. У той отменная выдержка. Не рвется к окну и не закатывает истерик. Она отделалась легким испугом. Непрошеные посетители были корректны, вежливы, хотя и шумны. Мебель цела, ничего не украдено.
   Может, и не было их? Крепкий запах мужского пота скоро выветрится. Единственная неприятность впереди - телефонный счет.
   Мы присоединяемся к толпе, обволакивающей молодоженов. Вообще-то мы странная компания, в мотоциклетных шлемах и черных очках. Молодожены подходят к мемориалу, кладут цветы. Их сопровождает фотовспышка.
   Ашот сует мне бутылку коньяка и стопку. Я не прячу глаз. Моя простоватая рязанская рожа наилучшим образом вписывается в свадебный интерьер, вне подозрений.
   Я подхожу к милиционеру. Скомканным носовым платком он шлифует лоснящиеся щеки, приукрашенные бакенбардами. Узкий, наглухо застегнутый мундир залит потом, особенно под мышками. Желтые, как у Гасана, глаза без проблесков интереса. Старый, изъеденный заботами служака устал от жизни.
   - Дорогой, уважь, друга женю, сына фронтовика, - моя словесная спекуляция мне же противна. По-другому поступить не могу.
   Милиционер оживляется, рад подношению, а стопку взять не решается. За его спиной бдит страж-коллега с рацией. Подносить так обоим. А решать - ему.
   - Поздравляю, - он берет под козырек. - Не могу, дорогой. Служба.
   И на том спасибо. Я не настаиваю. Мои маневры отвлекли его внимание от основного действа, которое подходит к финалу. Наша компания в сборе. Я последним выполняю команду "по коням". Сделав медленный прощальный круг по площади, мы неторопливо выкатываем
на основную улицу, где асфальт не выщерблен, а бордюрный камень побелен.
    Со стороны кажется, что посещение мемориала было главным в этом церемониале, который хочется продлить молодоженам. Мы не спешим вырваться за город. Мотоциклы слегка попыхивают. Когда ряды пятиэтажек остаются позади, а милицейские "Жигули" теряются в сплетении улочек, мы даем газу, рвем когти по другой дороге. Ашот неплохо ориентируется в этих местах. Благодаря его стараниям, выбираемся на проселочную дорогу и петляем в сгустившемся сумраке.
   Мы неплохо провернули дельце. Кто-то обогатился новой информацией, а кто-то ухитрился передать старую.
   Ночная, к тому же, незнакомая дорога кажется вдвое длиннее. Так оно и есть. Мы вынуждены сбавлять скорость.
   Я ухитряюсь подремать под треск мотоцикла в облаке хрустящей на зубах пыли. Мотоциклетный шлем, досаждавший теснотой вначале, сейчас нравится мне. В нем я как в домике. Пробуждение сопровождается одним и тем же видением. Моя голова затянута в стеклянный шар-поплавок, связанный с другим на пару. Пенистая волна вышвыривает поплавки-близнецы на песчаный берег. Они постукивают и зарываются во влажный песок. Иногда их носит по барханам. Стук повторяется. Было ли это в моей прошлой жизни?
   Я просыпаюсь от стука шлема о шлем. Паренек-мотоциклист мирится с этим неудобством, хотя и злится. Ему тоже хочется спать.
               
                ГЛАВА У111
   Глубокой ночью мы подкатываем к мастерской. Ашот впервые за эти дни не забывает обо мне, вылавливает за воротами охранника в моей рубахе. Он отведет меня к месту ночевки. Я, не взирая на его протесты, спускаюсь к речке, обмываюсь по пояс, но без удовольствия. Кругом мелко, воды не зачерпнешь.
   Нам недолго лазить по кручам. Облюбованный домик рядом с мастерской и дорогой. Здесь живет женщина, к которой я присматривался дважды. Предупреждена ли о моем приходе? Она сидит в кухонке, пугая меня неподвижным, не видящим перед собой взором.
   В боковой комнате за цветными занавесками - единственная кровать, высокая, хотя и узкая, с чистой простыней, большим ватным одеялом. Мне еще раз хочется выкупаться.
   Охранник уходит. А я обнаруживаю, что моя хозяйка глухонемая. По ее жестам нахожу во дворе ведро воды с ковшом, мыльницу с обмылком, полотенце, сохнущее на кусте. Женщина готова слить мне на руки, но я прошу ее зайти в дом. Сам скидываю все, намыливаюсь с ног до головы и теряю в темноте ковш с ведром. Женщина выручает меня. С тем же тупым равнодушием, как некогда у моста и при нынешней встрече, она окатывает меня. Я не обнаруживаю своей  одежды. Она замочила джинсы и рубаху в одном тазу и должна выстирать за ночь.
   Голышом я забираюсь в постель и проваливаюсь в вечность. Женщина будит меня. Судя по ее разболтанному будильнику на комоде, я проспал не больше получаса. Я свертываю на бедрах полотенце и выхожу во двор. Глухонемая раздевается при мне, намыливается. У нее хорошая фигура, кругленькая попка. Выпирающие, как у отощавшей собаки, ребра слегка портят общий вид. Но в целом мне уже не до сна. Она разматывает черные волосы, ловко намыливает их. Волосы облепляют спину, груди, бедра. И сколько бы я ни поливал с ковша, мне кажется, что ее тело, благодаря магии волос, - в грязных, несмываемых полосах.
   Воды в ведре на донышке. Ковшом не зачерпнуть. Я здесь больше не нужен, но уйти нет сил. Я, отяжелев от видения и усталости, любуюсь плавными, женственными жестами глухонемой. Она растирает полотенцем потоки черных волос, ловко сворачивает в густой пучок, укладывает. Другим полотенцем промокает грудь, плечи, спину и бедра. Я помогаю ей вытереть живот и колени. Мы становимся заговорщиками.
   Я не помню, как мы покидаем двор, плотно затворяем дверь и оказываемся за занавеской. Узкая, высокая кровать кажется мне широкой и низкой. Нам не тесно вдвоем. Я заражаюсь ее мычанием и бессвязностью речи, бестолково жалуюсь на свою горемычную судьбину и нахожу сочувствие в поглаживаниях, шлепках, легких, успокаивающих поцелуях и покусываниях. Мне надо много высказать этой женщине в ее поблескивающие, ожившие глаза. Без грима они еще крупнее и темнее. Ее губы, некогда зажатые в горестной усмешке, набухают, выворачиваются наизнанку. Я пугаюсь их новой жизни и боюсь поранить, как лепестки пробудившегося к мимолетной жизни цветка.
   Женщина мычит, тоже пытаясь что-то рассказать мне. По ее подбородку стекает слюна. Она не просто глухонемая, а еще и неразвитая деревенская дурочка. Но это открытие меня не смущает. В своей ночной жизни она по-своему очаровательна и прекрасна. Ей тоже надо пожаловаться на судьбу. В этом мы солидарны.
   Она все активнее предлагает себя. В ней кипит нетерпение. Нежность сменяется первобытной озлобленностью. Мы подходим к той черте, когда опасно испытывать нетерпение друг друга. И я сдаюсь. Наши соски касаются друг друга. Ее, как металлические шарики, тяжелы и ощутимы. Она мурлычет мне что-то в ухо. Черт, я весь в липкой слюне и здесь, и там. Дурочка изводит меня до умопомрачения. Я отдаю ей всего себя. Она это чувствует и на мгновение сжимает меня в железные тиски.
   Под подушкой у нее полотенце. Я засыпаю под ее бережные поглаживания. Она вытирает свою слюну на себе и на мне, и я намертво проваливаюсь в небытие. Потом следует пробуждение. Ватное одеяло сбилось к стене. Женщина распустила волосы. Она мычит и причмокивает, колдуя надо мной. Я чувствую ее липкие, полные губы, которые возвращают силу моему мужскому достоинству. Она добилась своего и сама берет меня сверху. По ее мурлыканью, ласковому мычанию я чувствую, что ночные забавы ей не в тягость, и она готова продолжить и до утра.
   Я резко подминаю ее под себя. Она удивленно и испуганно вскрикивает и опять получает то, ради чего старалась. Ее бедра сжимают и проглатывают меня.
   Просыпаясь, я опять слышу ее первобытное пыхтение и причмокивание. Она осторожно забавляется моей плотью и терпеливо возвращает ее к жизни. Мы меняем позу. Ее гибкая, как у кошечки спинка, принимает тяжесть моего тела. Мой подбородок нависает над ее ухом, и она, извиваясь пытается ухватить его своими полными, обезвоженными губами. Это еще сильнее возбуждает меня, и я разряжаюсь в ее кошачье, чрезвычайно подвижное тело. Я падаю на мокрую, сморщенную простыню и, засыпая, чувствую, как она деловито и терпеливо расправляет ее подо мной.
  Потом следует паническое пробуждение. Мой нос утопает в липкой и волосатой расщелине. Моя плоть в капкане ровных женских зубов от страха и тесноты набухает и, не умещаясь в склизком пространстве, выползает по частям на свободу. Глухонемая оседлывает меня, повернувшись спиной, и я награждаю ее за терпение и настойчивость.
   А после ее настойчивые попытки не приносят успеха. Она засыпает подо мной, как ребенок с соской, свернувшись калачиком, подобрав под себя руки и ноги. Под утро ей и мне хочется тепла. Она вытягивается на мне в полный рост. У нее сухое и гладкое тело. Мы согреваем друг друга, и я, насыщаясь, вновь открываю для себя преимущества узкой кровати.
   Весь последующий день меня не тревожит никто. О моем существовании забыли. Мой мир сузился до чистенькой горенки, тесного двора, успокаивающего тиканья старого будильника.
   Утреннее пробуждение я встречаю в одиночестве. Глухонемая сидит в кухоньке, одетая в застиранную серую кофту и юбку. Голова наглухо повязана таким же серым и невыразительным платком. Серое, измятое после ночной жизни лицо в грубой косметике. Взгляд, неподвижный и тупой, устремлен в даль. Меня она не замечает.
   Мне тягостно соседство с больным, психически неполноценным человеком. Я выхожу во двор, лишенный всякой живности, привычной и повсеместной здесь. Нависшая над двором скала служит естественным ограждением. Уютное, глухое место, не просматриваемое сверху. Приятно, что двор не вытоптан, зарос густой темно-зеленой травой. На земле к небольшой лужице припал поржавевший водопроводный кран с грубым вентилем. Спускать воду из него можно только через резиновый шланг. Я нацеживаю эмалированное ведро и окатываюсь во весь рост. А когда растираюсь полотенцем, наброшенным на кусты, мир вместе со мной обновляет краски, становится ярче и приветливее. Слегка влажноватые джинсы и рубаху я нахожу на кустах. Не эта ли женщина стирала и утюжила мою одежду раньше?
   Калитка во дворе обозначена небрежно поставленными на козлы жердями. У тропинки я нахожу пропылившийся мешок из грубой холстины, в котором - две лепешки с несколькими луковицами и яблоками, килограмма три картошки. Сельчане по очереди подкармливают глухонемую. Достается и мне от их щедрот.
   Дров во дворе нет. Под скалой валяется несколько грубых веток, завалившихся сверху. Щепки на растопку я подбираю на тропе.
   В кухоньке к скальному выступу приткнулась печка-буржуйка, обложенная старым, побитым кирпичом. Он не закреплен раствором и напоминает хлипкое сооружение из детских кубиков, вибрирует и раскачивается.
   Под столом, за которым неподвижно сидит глухонемая, я обнаруживаю целую пирамиду пустых, хорошо выскобленных кастрюль, сковородок и алюминиевый чайник.
   Мое фирменное блюдо - это поджаренное пюре. Немного подсолнечного масла, соли, лука и дразнящий запах сбивает с ног даже самых равнодушных. Чая нынче не будет из-за дефицита заварки. Из эмалированной миски я извлекаю помятую гроздь подгнившего винограда. Промыв ее, опускаю с дольками яблок в чайник. Обойдемся компотом.
   - Ну, красавица, давай поедим.
   Вид тарелки с картошкой, кусок лепешки и стакан с компотом возвращает ей понимание. Она неряшливо жует и вяло глотает. Я вынужден постелить ей на колени кусок полотенца. Аппетит убыстряет ее желания. Я не справился и с половиной тарелки, а женщина подчистила свою.
   - Не побрезгуешь? - я делюсь своей порцией и отдаю хлеб. Все это съедается в том же темпе.
   На ее поджатых губах густая помада перемешалась с хлебными крошками. Нельзя смотреть без чувства гадливости. Я подавляю его состраданием и смахиваю все куском полотенца.
   - А сейчас компот.
   Глухонемая по-звериному принюхиваются к стакану. У нее недоверие к алкоголю. Видимо, ее изредка спаивали, и это ей не нравилось. Компот сладковат и кисловат одновременно. Он проходит с добавкой.
   Вид грязной посуды выводит женщину из оцепенения. Она старательно моет ее в тазу. Я сливаю ей на руки подогретую воду, и женщина садится на стул. Мокрые кисти рук она собирается уложить на колени. Я перехватываю их и, как ребенку, вытираю полотенцем. Ее серая, дряблая щека попахивает земляничным мылом. Мне вспоминается наша ночь, и я целую женщину в щеку. Глухонемая все также отстраненна и неподвижна. Чистые, вывернутые губы слегка пузырятся в слюне. Я подбираю их тем же куском полотенца.
   Без дела недолго и свихнуться. Отыскав в горнице иголку с ниткой, я сажусь в ногах у женщины и чиню ворот рубахи. Мне хочется оживить глухонемую своим присутствием, вернуть ей человеческое достоинство. Но как? Без сопротивления она отдает мне кофту. Я устраняю прореху на плече, нахожу и другие изъяны, а потом возвращаю. Утренним рукодельем сыт не будешь. Надо бы заняться более мужским делом.
   Женщина, привстав, тянется к стакану с компотом, выпивает его. Я не даю ей присесть и увожу в горницу к кровати. Я заглядываю глухонемой в глаза, складываю ее мягкие, почти детские ладошки к щеке. Она впервые понимает меня, послушно ложится поверх ватного одеяла.
   Я снимаю с нее калоши, толстые, из грубой шерсти носки и чулки, развязываю платок. Глухонемая устраивается на боку, лицом ко мне и закрывает глаза. Я укрываю ее платком, разматываю тугой виток волос, нащупываю на висках и темени пульсирующие струйки.
   Она истомилась в тупом ожидании, в одиночестве. Ей надо хорошо выспаться. Я осторожно массирую ей затылок. Она ловит мою руку обоими ладонями, прижимает к щеке. Я поглаживаю и массирую виски свободной рукой.
   Губы у женщины набухают и выворачиваются вместе со слюной. Как сахарный сироп, струйка изо рта спускается к подбородку и затекает женщине за рукав. Морщины на ее дряблом лице разглаживаются, щеки розовеют. Раздается ровное посапывание.
   Я несколько минут берегу ее сон и освобождаюсь от ладоней. Я испытал то же чувство облегчения, когда разбушевавшегося во хмелю отца сморил сон, и в доме наступила тишина.
   Пока дремлет село, я, пользуясь безлюдьем, несколько раз спускаюсь к реке. Добытые ил, глина и песок нужны для печных дел. Я обкладываю печурку надежными кирпичными стенками. Во дворе мастерской, где работала ацетиленовая горелка, я выпрашиваю у позевывающего охранника-"жениха" гашеную известь.
   В зарослях над рекой я извлекаю с десяток жердей и коряг. Что прямее, идет на ремонт изгороди, остальное извожу на дрова. Маленькие, стандартно напиленные полешки уложены под скальным навесом. Аккуратная поленица радует глаз.
   К этому времени зной подбирается к горам. В нашем дворе кудахчет курица. Она слетела с откоса, роняя перья по кустам. Мой старый перочинный нож с оранжевой ручкой при мне. Армяне вернули его, слазив в пещеру над водопадом за сумкой и тетрадкой. Лезвие ножа как бритва. Из-за мягкой стали его легко править, как и тупить.
   Кудахтанье все больше раздражает меня. Как все бесхозное, курица просится в котел. Я поступаю вопреки желанию. Несу курицу наверх, к дому, за облепиховой изгородью которого старый армянин в рваном овчинном полушубке ковыряет вилами навоз.
   - Сосед, не ты курицами раскидываешься? Подрежь ей крылья, летает далеко.
   Старик сокрушенно вскидывает руки. Он рад отвлечься на курицу от навозных дел, которые у него продвигаются вяло. Он мнет крыло, показывая голубое пятнышко. Я и сам заметил, что его куриный выводок помечен масляной краской, потому и не взял грех на душу.
   Большая навозная куча при сильном дожде непременно сползет во двор к глухонемой. Мне подобные перспективы не по душе. Я помогаю старику раскидать навоз на огородном участке, зацепившемся, как и все рукотворное, за склон.
   На прощание армянин выносит ту же курицу и кошелку с угощеньем - десяток яиц, перистый лук, гость чая в газетном кулечке. Я отказываюсь, но беру. Он ругается по-своему. Вот так и расстаемся с непонятной обидой в душе. Я-то помог от чистого сердца, по-соседски, да и он вроде бы не со зла.
   Курица обречена. Она догадывается об этом и протестует истошным кудахтаньем. В ее дальнейшей судьбе не только я заинтересован. Из-за поленницы выглядывает черный приземистый кобелек. Его родственница-такса жирует, поди, на столичных харчах. А ему самостоятельно приходится пропитание добывать.
   Решительным взмахом я провожу черту между жизнью и смертью. Глупая курица порядком надоела всем - старику-армянину, мне, кобельку, разметавшейся во сне глухонемой.
   Пес, осмелев, вертится под ногами. Благодаря его визгливой поддержке, я разделываю дичь. В такую жару, без холодильника мясо нечего жалеть. Я варю курицу почти целиком. Крылышки зажариваю на сковородке.
   За цветастой занавеской прихорашивается моя хозяйка. Она проснулась. Выглянула несколько раз, обеспокоенная редкими кулинарными запахами. Неухоженные волосы остановили ее.
   Женщина выходит во двор. Я сливаю ей на ладони. Она смывает густую туш и остатки несъеденной помады, насухо вытирается полотенцем. Я сторожу ее заключительный жест и, когда открывает лицо, задерживаю в ладонях подбородок, заглядываю в глаза. Мне хочется поймать осмысленный взгляд. Она ловит мои ладони. Мой взгляд ее беспокоит, но не пугает. А я пугаюсь все той же неподвижности ее зрачков, обращенных в себя.
   У меня пропадает аппетит. Я наблюдаю, как не торопясь, высасывая каждую косточку, ест глухонемая. После бульона с яйцом она уминает всю тушку. Картошка с крылышком ей тоже по вкусу. Она не чувствует, что чай без сахара и пьет стакан за стаканом. Косточки я выношу во двор кобельку.
   Я нынче неплохо поработал, встав с зарей. Меня клонит в сон. Я ухожу за занавеску и валюсь на ватное одеяло.
   Просыпаясь, я вижу глухонемую, сидящую с непокрытой головой у постели на стуле. Она смотрит куда-то вдаль. Я укрыт ее платком. Она сжимает в маленьких, детских ладонях мою руку. Ее тепло и безмятежность передаются мне. Я опять засыпаю.
   Под вечер я иду к мастерской. Там не до меня. Новый охранник, пожилой армянин, гонит меня от калитки. Какие пружины они достали, готов ли ствол? Я в полном неведении.
   Глухонемая ждет меня во дворе. Она заметила перемены в своем хозяйстве - выложенную и побеленную печь, обновленную изгородь, поленницу. Из сарайчика она извлекла старый рукомойник и стоит над ним неподвижно в задумчивости, как над покойником.
   Я вкапываю столбик, навешиваю рукомойник, сколачиваю из двух дощечек желоб. Все. Больше на сегодня никаких дел.
   Первая ночь утомила нас обоих. Во вторую мы спим вместе, прижавшись друг к другу, без любви. Отстраненность, как и тесное соседство, устраивает нас обоих.
   Я просыпаюсь с ощущением незавершенных дел. Это плохо. Привыкая к месту, труднее расставаться с ним. А покидать придется.
   Может быть, впервые за многие годы у калитки никакого мешка. Все правильно. В доме мужик, еду добудет. Я собираю на дощечках под навесом высушенные за день в тени травы, цветы шиповника, листочки земляники. Когда нет настоящего чая, годится и лесной. У меня набирается плотный холщовый мешочек.
   Водой сыт не будешь. Несколько картофелин, луковиц и яблок, добытые вчера, положение не спасут. Надо бы ружье и - в горы.    Из-за столбика с рукомойником выглядывает кобелек. Мордочка в перьях. Хвостом-крендельком выбивает пыль. Его вид и поведение настораживают. Позади его белеет дохлая курица в яркой крови. Недавно загрыз. А тащил издалека по такой пыли и камням, что лучше раскрутить над головой и зашвырнуть соседу в кусты. И псу всыпать.
   Я спохватываюсь. Добыча к столу. Я наскоро выщипываю перья и разделываю курицу, нарезаю мелкие кусочки. Так варится быстрее. С парой картофелин супчик объеденье.
   Кобелек сжирает требуху. В старую миску я подливаю остывший бульон. Пес лакает до самозабвения и жмурится.
   Просыпается моя хозяйка. В ночной сорочке она выходит во двор. Откуда такое патологическое стремление к чистоте у психически неполноценного человека? От потребности защитить себя от грязи и мерзостей обыденной жизни?
   Я привычке подставляю ковшик с водой. Отстраняясь, она внимательно оглядывает меня и идет к рукомойнику. Ее прямой, осмысленный взгляд - главная перемена за эти дни. Я не люблю перемен. Они несут расставание и беду.
   Мы меняемся ролями. Глухонемая закидывает полотенце мне на шею и двумя детскими ладошками зажимает подбородок, заглядывает в глаза. Она все равно смотрит вдаль и, хотя мы стоим нос к носу, ее взгляд неточен, соскальзывает в бок. Я ловлю ее набухшие, вывернутые губы. В них нет влаги, только жар. Она не противится. Я напираю грудью на ее упругие шарики-соски. Она мягко отстранятся, осторожно отсоединив губы пальчиком, и уходит одеваться.
   В юбке, без платка и кофты она выглядит моложе и похожа на угловатую школьницу, перед которой сейчас положат тетрадь с проверенным диктантом. Я наливаю суп и подкладываю куриные кусочки покрупнее. Она, обжигаясь, зацепляет их промытыми розовыми пальчиками и кладет в мою пока пустую тарелку. Я сопротивляюсь. Глухонемая мычит. Кусочки опять обжигают ей пальцы.
   Я предлагаю ей заглянуть в кастрюлю. Мяса полно. Это меняет настроение. Она равнодушно хлебает, жует. Съедает, как и раньше, все, но не так жадно. Взглянув на ее губы, я хватаюсь за  полотенце. Она накрывает мою руку ладошкой, вытягивает из-под моей ладони полотенце и сама вытирает себе губы.
   Чай из лесных трав не производит на нее впечатление с первых глотков. Остывший ей нравится больше. Она пьет скорыми глотками, почти захлебываясь. Ее первобытная страсть к жизни, новым ощущениям меня радует.
   Я сам мою посуду. Она понуро стоит рядом. Плечи вогнуты, как у кобры в угрожающей позе. Я всегда ее побаивался. Страх и настороженность так и не прошли. Не дожидаясь, когда домою кружку, она в рывке виснет на мне. Мычание и всхлипы разряжаются дождем. По моему горлу и шее текут крупные слезы. Ее шарики-соски пронзают мне грудь до щемящей боли. Я старый и сентиментальный козел.
   Я не слышу заливистого лая кобелька, но замечаю в дверном проеме наклонившегося на косяк Ашота. Он терпеливо дожидается окончания нашей сцены, похожей на прощание. Так оно и есть.
   Я понадобился армянам. Мне надо идти. Ашот брезгливо протягивает глухонемой ее серую кофту. У них даже дома не принято так, в ночной рубашке, с обнаженными плечами при людях.
   Пружины они достали. Со стволом пока заминка. А вообще изделие готово. Пора испытывать. Времени в обрез. Послезавтра ожидается настоящая заварушка.
   Ашот тянет меня за рукав. Женщина обеспокоенно мычит, тянется ко мне. Ашот бьет ее по рукам. Мы выходим во двор. Кобелек облаивает нас обоих. Он сообразил, что главным здесь остается глухонемая.
   Женщина на негнущихся ногах следует за нами. Взгляд устремлен поверх голов, вдаль. Ее назойливость злит Ашота. У калитки она по-змеиному уворачивается от его шлепков, цепляется за мою руку и почти вбивает в ладонь яблоко. Отказываться грех. Спасибо, добрая душа!
   Во дворе мастерской звучит автоматная очередь. Она глухо разносится по склону, по которому мы петляем вниз. Ашот, как хищная птица, вспорхнувшая с жертвы, раскинув руки, прыжками убыстряет спуск. Из-за пазухи он вырывает нечто, похожее на наган. В этом человеке много тайн. От него ждешь неожиданностей, и он не подводит. То финкой огорошит, то самодельным револьвером. Надо и впредь быть осторожнее с ним.
   Из калитки выбегают двое охранников с ружьями. Не замечая нас, вбегают на склон по тропе. Окрик Ашота останавливает их. Опять что-то там нелады. У меня был день отдыха. Я бы и теперь не прочь закатиться под бочок к деревенской дурочке. В моей жизни с ней было больше осмысленности и определенности, чем в этой, насевшей сходу новыми заморочками, когда от старых, казалось бы, избавились.
   Я врываюсь в калитку. На бетонном покрытии, почти там же, где погиб Руслан, валяется на спине Вазген, выставив окровавленные руки и ноги. Так им не больнее. Так, на весу легче унять кровотечение. На залитой кровью груди перекатываются куски металла. Рыжий пластмассовый рожок от автомата валяется в стороне, у забора. Лицо Вазгена напоминает кровавую маску Руслана. Губы пузырятся в крови. Вазген выплевывает зубы. Он в шоке. Ашот почти в упор стреляет ему в голову из револьвера, но промахивается. Свинцовая пулька, выбивая бетонную пыль, рикошетит в пространство. Я отшвыриваю Ашота, распростершего руки. Он в рывке дотягивается до Вазгена, подпинывает его, а потом отлетает к бетонному забору. Охранники в отдалении на коленях оглядывают окровавленное тело. Им боязно. Я скидываю с Вазгена фрагменты автомата-самоделки. Противный мальчишка сам, без разрешения испытал изделие и поплатился. Ствол подвел его, разорвавшись в руках. Ствольной накладкой и затвором ему выбило передние зубы и измяло лицо, принявшее основной удар. Куски рваного металла прошлись по пальцам и коленям. Он, судя по гильзам, маркировку которых я вытвердил наизусть, стрелял бронебойными пулями, что усугубило разрыв ствола. Расход небольшой - четыре патрона. Да и ранение не смертельное, хотя и впечатляет разлитой кровью.
   Я разрываю на Вазгене рубашку. Не снимая пиджака, вытягиваю ее. Рукавами бинтую пальцы. Заделываю ссадину на лбу тугой повязкой. С ногами, не знаю, что делать. Их надо внимательнее осмотреть. Брюки в рваных прорехах, обляпаны кровью.
   Ашот успокоился, прихлебывает из плоской бутылки-фляжки. Я жестом подзываю его. Он говорит, что на это дерьмо ему жалко коньячного спирта. Я выцарапываю с силой бутылку, лью по капельке Вазгену на лицо. Новая боль ему, как электрический разряд. Он дергается и выстилается по бетону.
   Я говорю охранникам, что его лучше унести в дом, обмыть и надежнее перебинтовать. Они подхватывают Вазгена. Один спохватывается. Мне здесь находиться не положено.
   - Что охранять будешь? Охранять-то нечего. Ползи давай.
   Ашот не вмешивается в нашу перебранку. На корточках он изучает фрагменты автомата, можно ли его собрать по частям.
   - Доставай чертеж, сейчас кроссворд разгадывать будем.
   - Нэт чертеж.
   - Ну тетрадь.
   И тетради нет. Я ему советую пошевеливаться, пока окончательно не заснул. Он скрипит зубами, шипит, ругается. Он долго будет сокрушаться, что пропал автомат и всему конец. Я эту заезженную пластинку наслушался.
   Мне хочется съесть яблоко. Из кирпичной стены мастерской торчит ржавый кран. Я мою руки, удивляясь шлепающей о бетон ржавчине. На самом деле вода чистая. Я Вазгеновскую кровь смываю. В тенечке прислонившись к бетонному забору, я сижу на прохладной бетонной плите и жую яблоко. Молодец, красавица. Надо выяснить, как ее зовут. Для меня это важно. Для нее нет. Ни на одно имя она все равно не откликается.
   Ашот собирает в полу пиджака все железо и сваливает у моих ног. Он добросовестно поработал. До пружинки все подобрал на просторном бетонном дворе. Садится рядом. И я заслушиваюсь от удивительных признаний. Чертеж и тетрадь за ненадобностью он решил переправить на Ереванский машиностроительный завод в обмен на металл для нашего ствола. Там есть ствольная сталь. Там же есть люди, заинтересованные в изготовлении автомата. А в наших условиях серийные изделия ни к чему. Ствол доставят сегодня или завтра.
   Надо же, у машиностроителей захудалого завода ствольная сталь появилась! Уж не та ли, что смазывают колесной мазью?
   Ашот вскипает. Мы опять выясняем наши, довольно простые взаимоотношения. Я не верю армянам. Он верит армянам, но не верит русским. Мне не терпится выяснить, каким армянам он верит. Ах, тем, что возвратную пружину достали. Вот и надевай ее на стержень помягче.
   Для убедительности я показываю Ашоту осколки возвратной пружины. По ее характерным изломам можно судить, что сталь не та. Боевая пружина тоже халтура.
   Он роется в кармане и вытягивает блокнот. К моим рекомендациям он сделал приписки своей армянской вязью. Я спровоцировал его расшифровать ее. Он называет заводы, мастерские, способные обеспечить его хорошим металлом. До всех он дозванивался и выяснял. У меня нет под рукой диктофона с микрокассетой. Я надеюсь на свою память.
   - Вот так вы и Спитак с Ленинаканом строили: песок вместо бетона и бетон без арматуры.
   Ашот опять вскипает, но крыть ему нечем. Переругивание наскучило нам обоим. Ашот считает, что нам нужно сообща выбираться из этого дерьма, в которое мы попали. Мне, положим, надо выбираться из другого.
   Настало время соблюсти свой шкурный интерес. Я слегка жалуюсь Ашоту на судьбину. Мне не нравится передряга, в которую лично я попал по недоразумению, хотя и по собственной глупости. В конце-то концов мне надо выбираться из этих мест. Если бы Ашот дал слово, что переправит меня в Ереван, я бы помог ему починить самоделку. Не все еще потеряно. Если достанет металл для ствола, я найду что сделать. У нас нет свидетелей нашей сделки. Но мы одной, православной веры и ответственны перед одним богом. Я не очень верю в то, что говорю, деваться мне некуда, как и Ашоту. Мы  ударяем по рукам. По всей видимости, завтра - решающий день для нас.
   С кручи спускаются два охранника. Вазгеном занимаются женщины. Его лицо опухло. Пальцы кровоточат. Видимо, есть переломы суставов. Ноги меньше всего пострадали, пустяки, царапины. Парня надо везти в больницу.
   Этим займется Ашот. Мне хочется вырваться в горы, подальше от мрачного, бетонного корпуса мастерской, кровавой лужи во дворе, от запахов машинного масла, в густую зелень двора, который я благоустроил и обжил там, наверху.
   Ашот бросает на ходу, что этого человека надо запереть в мастерской и никуда не выпускать. Пусть соберет детали автомата. Запустите, если попросит, электростанцию, включите свет, пусть работает. Помещение с оборудованием в его распоряжении.
   В указаниях Ашота нет смысла, пока не прибыл ереванский гонец. Что это за изделие без ствола?
   Ашот не слышит меня. Я наваливаюсь на охранников, чтобы прошмыгнуть через калитку. Раньше не впускали, сейчас не выпускают, конспираторы хреновые. Дайте хоть поесть что-нибудь. Мужики выпихивают меня к кровавому пятну.
   Ашот вспоминает обо мне, забравшись на кручу. Он кричит, чтобы убили меня, если буду сопротивляться. Эффектно, в расчете на меня. Вот и готов повод заняться автоматом. Смастерю и положу всех одной, длинной очередью. Рыжего пластмассового магазина у бетонного забора я не нахожу. Подлый и предусмотрительный Ашот забрал его.
   Меня запирают в слесарном цехе. Без еды и воды. Опасаясь крыс, я забираюсь на новенький верстак, за которым держал оборону, и засыпаю. Вечером мне чудится, что к калитке подходила глухонемая. Охранники прогнали ее прочь.
   Ночью меня разбудил Ашот. С ним были двое армян. При их виде сон пропал. Они широко, по-дружески улыбались, как в дурном сне. Я узнал их. Они узнали меня. У нас была общей дорога, после которой мне не хотелось иметь с ними общих дел. Но они назревали, и с этим я вынужден считаться.
   Тот, кого я называл Рыбаком, выглядел усталым и отрешенным. Он жил все той же неэмоциональной жизнью, подчиненной долгу и добросовестности. Я уверен, что на долготерпении, эмоциональной выносливости и выезжал он в стрессовых ситуациях.
   Скуластый был все так же собран, пружинист, готов к действию, несмотря на пройденные километры. Его черные волосы были слегка припорошены пылью. На загорелом лице, тронутом в равной степени как солнцем, так и дорожной пылью, белел у виска шрамик - отличительная примета в любом возрасте, при любой смене внешности.
   Флегма одного и непоседливость другого прекрасно дополнялись в этом живучем и изворотливом тандеме. У меня не было желания выяснять, кто из них был ведущим и ведомым. Скорее всего, они не уступали друг другу по сволочному характеру.
   Но вопрос о том, у кого из них оказался нож в ту роковую ночь на дне ущелья, для меня был решенным. Скуластый казался мне хищником по натуре. Он мертвецки вымотался, судя по испарине на лбу, изможденным скулам, обвисшим плечам. Да и спортивный костюм на нем был далеко не первой свежести, потрепан, загажен пятнами пота и травянистой зелени. Но глаза его жили весельем, дикой радостью от преодоленного. В них был и вызов, и сила, и много чего еще нехорошего.
   Во мне клокотали обида и злость. Они искололи меня наркотиками. Следы их вмешательства в мое сознание хранились на локтевом сгибе. Они убили моего человека, который был с нами до конца пути. Серго! Я вспомнил его имя. Так его называли. Убийство этого парня на их совести.
   За это с них причитается. Я свесил ноги с верстака, слегка взболтнув свою психику. Прыжок на бетонный пол должен был привести ее в состояние окончательной озлобленности. В самое время оказаться на арбузной бахче у соседа-недруга и раскраивать полосатые головы по самые семечки с хрустом и брызгами.
   Но Ашот удержал меня от прыжка, подперев грудь ладонью:
   - Эрэван здэс. Мэталл смотры.
   Значит, гонцы с Ереванского машиностроительного завода. Ствольная сталь прибыла. Завернутый в мешковину металлический брусок они положили на верстак. Я занялся им, искоса просматривая ьна пришельцев из моего столичного прошлого. Они проделали дальний путь, через азербайджанскую территорию, рисковали, что достойно уважения. Я ненавидел их именно за это, и за все остальное.
   Металл показался мне сомнительного качества. В цехе горел свет. Электродвижок работал. Токарный станок был работоспособен. Проба на нем должна была поставить точку в моих сомнениях. Мое настроение передалось Ашоту. Подспудно его сжигали какие-то предчувствия. Его недоверие к центру не было традиционной болезнью провинциала. Он не доверял конкретному лицу, неоднократно подставлявшему его. Наконец-то до меня дошло, кто это был. Алексанян! С ним Ашот заключил сделку. Его взял в помощники для своих оружейных дел, а сам неизменно оказывался игрушкой в его руках.
   Я вставил в станок и закрепил болванку. Резец прошелся по ней без натяга и визга. Так и есть: металл - дерьмо.
   - Ашот, я когда-нибудь не отвечал за свои слова?
   - Нэт.
   - Обманывал?
   Уж лучше бы обманул. Серое, изъеденное бессонницей лицо Ашота перекосилось. Мне показалось, что он вырвал заготовку из станка и принялся топтать ее. Он плевал себе под ноги и давил плевки, грязно, по-русски ругаясь, размахивая руками. Неужели язык Толстого и Достоевского так и останется у ашотов в таком прикладном виде? 
   Проклятия сыпались в адрес Алексаняна. Тот в конце концов завладел тетрадью и чертежом, не выполнив своих обещаний. Алексанян имел на это право, выстрадал его дорогой и грязной ценой. Ведь именно он убил Блинова, он поручил Ашоту переправить бумаги на родину. Он был мозговым центром - вдохновителем, организатором всего того, что привело меня сюда.
   Неистовство Ашота никак не отразилось на его спутниках. Они честно выполнили поручение и нуждались в отдыхе. Не их вина, что металл не тот. Их равнодушие и спокойствие передалось Ашоту. Он зашипел на меня:
   - Ты сдэлаш. Ты мнэ слово дал.
   - Из чего сдэлаш? Ты видел, чем закончилось стрельба. Еще посмотреть захотелось?
   - Тогда живы здэс. Домой ходы нэт.
   - Мне надо подумать. Дай мне полчаса.
   На самом деле у меня, нет, теперь уже у нас, не больше суток. На свежевыструганный верстак я высыпал испачканную кровью и порохом кучку металла, до мельчайшего кусочка собранную Ашотом во дворе мастерской. Из последовательно разложенных деталей вырисовывался неказистый силуэт надежды завтрашнего дня.
   Новое изделие мне не под силу. Придется мастерить из того, что под рукой. Я вспомнил, как у нас, на Урале, по бедности нашей из старья возводили гаражи, сарайчики, дачные домики и веранды. Почерневшие от солнца, дождей и снега доски и планки заимствовали у тех же сломанных гаражей, сарайчиков, дачных домиков и веранд. Подгнившее по краям дерево выстругивалось до сероватой белизны, ржавые гвозди прямились до легкого, радующего сердца звона. И старое, как новое, стояло не падало, исправно до черноты впитывая солнце, дождь и снег.
   Конечно, Вазген в одиночку не осилил бы самоделку. Тут не обошлось без целого сонма сельских мастеровых, выписанных по заказу из ближайших мест и оплаченных по договоренности. Сминая их самолюбие и самомнение, Ашот каждому "нарезал делянку", поручил работу над конкретной деталькой. Наметанным глазом я определил, что каждый кусок металла хранил следы индивидуальной обработки. Но сборку проводил один человек, возможно, что и Вазген. Это же предстояло и мне.
   Изделие, развалившееся в его руках, делалось все-таки по Блиновскому чертежу. Идея Вазгена изготовить автомат со свободным затвором, без газоотводного механизма не нашла поддержки у Ашота. Чертеж он воспринял как документ. Могу представить, в какую гонку вооружений он втянул всех. Ребята постарались. Нашлось дело токарям, фрезеровщикам, жестянщикам, слесарям и сварщикам.
   Но что толку, если дело замешано на спешке? Общий вид освоили, а подробности упустили. В итоге - разорвало ствол, вышибло и переломало газоотводный механизм, ствольную коробку. Как я не прилаживал, у меня все валилось из рук. Допустим, будет ствол. А как же газоотводный механизм? Возвратная пружина сломана, шток погнут. Не прикладывается разорванная на стыке крышка ствольной коробки.
   В сердцах, со зла мне сразу же захотелось выправить и запечатать сваркой, как сургучом, все ущербные края и вмятины ствольной коробки, намертво приварить ее к раме. Только так можно обеспечить ее прочность, хотя и временную. Это уже был какой-то выход из безнадежной ситуации, разумеется, при главном условии, что другие механизмы внутри исправны. Запертые в замкнутое пространство, без надлежащего ухода, не доступные смазке и чистке, они послужат какое-то время, длиною в один бой, постараются пережевать два магазина с патронами. Таково назначение всякой скорострельной самоделки. Из нее выпускают длинную очередь и выбрасывают.
   Есть и другие препятствия. Дался мне газоотводный механизм. Обходились ведь без него на заре пистолетно-пулеметной эры, так запавшей в сердца вазгенов, старших и младших. Тогда надо менять конструкцию затвора. Ему потребуется мощная возвратно-боевая пружина. С пружинами в ведомстве Ашота напряженка.
   Подогреваемый досадой, верчу в руках шток от газоотводного механизма, половинки отломанной возвратной пружины и во мне шевелится дикая, не к месту выползшая мысль о телескопических сочленениях. А почему бы и нет? В два штока, на треть или четверть входящих друг в друга, и сломанную пружину пристроить можно. Правда, это еще более укоротит ход затвора и сильно увеличит скорострельность. Выдержал бы ствол. Как пригодились бы
стволы, припрятанные Рыбаком в чехлах для удилищ. Их кому-то пристроили.
   Идея переделок захватывает меня. Мне припоминаются ружья, увиденный в импровизированной оружейной комнате армян. Стволы охотничьих ружей крупноваты. А самоделки? И среди них нет выбора. Я не присматривался к ружью с оконным шпингалетом и кроватной пружиной, хотя, уверен, на африканском континенте я повидал ружья интересней, из водопроводных труб, сравнимых с пушечным калибром. Арабы их начиняли порохом и дробью, разнося во время охоты птичьи стаи, прилетавшие из России на зимовку, в клочья. Интересно, под какой патрон ладил свое ружьецо Вазген? Запрятанное в дальнем углу оружейки, оно не дает мне покоя.
   Полчаса размышлений в одиночестве растянулись на целую ночь. Их прервал приход Ашота, мрачного, измятого бессонницей.
   - Сдэлал?
   - Ничего не сделал и не сделаю, - я выдерживаю паузу, мстя ему за предыдущее шипение. - Пока не принесешь сюда Вазгеновское ружье.
   Ашоту, неспавшему уже которую ночь, не понятна логика моей просьбы.
   - Откуда ствол для этого ружья?
   - Россыя.
   - Из какой России? - теперь не улавливаю связи и я.
   - Урал, завод, ручэй там, - Ашот спотыкается в языковых трудностях, подбирая тем не менее слова с логикой, открывающей мне их истинный смысл.
   - Живо ствол сюда!
   Ашота больше не надо торопить. То, что он искал, оказалось у нас под боком. Он выбегает за ворота с решимостью успеть хоть на какой-нибудь пожар в ближайшей округе. Из окна мне видно, как в догонку за ним вскакивают два охранника. Он останавливает их нетерпеливым жестом. С пожаром можно повременить. Другие дела взбодрили их шефа.
   Я принимаю ружьецо из рук Ашота со странным чувством. То, чему я так противился, по существу свершилось. Меня не терзают сожаления. Более того, даже приятно, гора с плеч. У этих армян из безымянного села будет автомат. Их мечту я невольно выстрадал вместе с ними. Мне нет нужды идти против совести, потому что моя помощь в изготовлении кустарного автомата не решит их проблем. Не войной они решаются. Не сработаю и на обострение конфликта. Здесь давно все обострено, без меня есть кому и чем обострять. Слабо, но надеюсь, что жертв не будет.
   Из той штуки, которую я соберу по кусочкам, удовлетворительной, тем более прицельной стрельбы не получится. Остановить, попугать - в этом ее назначение. После первой очереди она перегреется и почище ППШ будет выплевывать пули под ноги стрелку. Но огня и шума будет много. Дай бог, удержать все это в руках и не покалечиться раньше времени, до полного расхода патронов. А там пусть шипит, трескается и лопается в синей окалине, копоти и гари. Долго этой уродине все равно не прожить. Идея самоуничтожения заложена в ней изначальна. В том бросовом металле из раскуроченного "КамАЗа", в тех людях, которые сверлили, шлифовали и сваривали его в спешке, на глазок, наконец, в том чертеже, который, впротивовес безукоризненности графического исполнения, рожден был в искаженном, бредовом сознании Блинова.
   Не отступлю от этой идеи и я. Более того, доведу ее до логического завершения, абсурда. Мне для этого немного надо. Выточить новый затвор, вживить в него возвратно-боевую пружину и закрепить ствол.
   Армяне не иначе, как с помощью Алексаняна выкрали с завода бракованный автоматный ствол. Вернее, это изделие должно было стать автоматным стволом. Но из-за скосов и трещин болванку забраковали, даже не просверлив отверстие для газоотводного устройства. В этом смысле ствол Вазгеновской самоделки с кроватной пружиной был идеальной штукой.
   Я взял ружьецо за ствол, как дубину, и саданул прикладом по верстаку. Оно, как и ожидал, с легкостью развалилось. Шпингалет отлетел под верстак к стенке, пружина, мелодично повизгивая, гусеницей проелозила следом. В руках остался ствол, с которого я содрал проволоку, изоленту, остатки щепы.
   Ашот окончательно потерял дар речи и повис мертвой хваткой на моем рукаве. Я перевел его жест отчаяния и непонимания как "что ж ты, гад, делаешь?". Он не знал, что лучше не трогать меня, когда работаю, зашибить могу.
   - Пошел вон. Дай заняться делом.
   Это был тот редкий случай, когда я безнаказанно и смело мог выместить злость на всех армянах сразу, припомнив все их смертные грехи, в том числе и связанные с моим унижением. Грех было таким случаем не воспользоваться.
   Однако лучшим моим аргументом была увесистая железяка в руках. Ашот вовремя отступил. А в целом он прочувственно отнесся к моему желанию работать, прикрыв за собой дверь. Наверно, мне стоило с большим почтением отнестись к оконно-кроватному изделию Вазгена, но время было против всех нас. Я сам в эти минуты не принадлежал себе. Полагаю, не армянином будет Ашот, если не припомнит этот инцидент позднее. Впрочем, давно замечаю, что ради
великого, по его понятиям, дела, в которое верит, он научился обуздывать свои эмоции. На это я и рассчитывал.
   ...В конце-то концов Генка Шпаликов нарвался на свою мину. Муська сидела рядом, когда он обезвреживал ее. В этот день счет шел на очередной десяток оскопленных боеприпасов.
   Солнце подходило к зениту. Песок накалился до белизны, которая слепила. Мы неукоснительно соблюдали правило, известное сварщикам: нахватался "зайчиков" - передохни.
   Генка, что называется, зарвался. Сегодня он лидировал в нашей охоте за минами. На его счету за несколько утренних часов работы было 49, о чем он сообщил мне, потевшему в нескольких шагах от него. Эта, стало быть, была 50-я. Но необычная, прыгающая "самоделка". Она известила о себе характерным щелчком, когда верхний взрыватель был вывернут. Если ее отпустить, она, сидящая на мощном реактивном движке в виде порохового заряда, подпрыгнет и разнесет всех на приличном радиусе.
   Я, как и Генка, отупел от жары, работы, тоскуя по солнцезащитным очкам. Но этот щелчок взбодрил меня так, что волосы поднялись дыбом. Вот и приехали на конечную станцию. Я, как и Генка, замер в оцепенении. Кажется, мы оба не дышали. Дышал песок в солнечном мареве. Ближе к горизонту, за которым угадывались морские вздохи и ленивые всплески, серыми, глицериновыми лентами извивался воздух, пропадая в выгоревшем до белизны небе.
   Муська собачьим, бесхитростным сердцем почувствовала беду. Топча удерживаемую Генкой мину-тарелку, она протиснулась через его руки по коленям к животу. Так еще щенком Муська грелась у нас на руках. По напряженным Генкиным рукам, по-старчески обвисшим плечам я понял, что ему стоит больших усилий не отшатнуться. Иначе - мгновенная смерть. Муську, казалось, он не замечал, хотя она продолжала копошиться под ним, словно устраивалась на ночлег. Эх, Муська, ты ненадежная защита от прыгающих мин!
   Эта сценка бестолкового общения двух обреченных существ доконала меня. Я потерял рассудок. Оставив невывинченным взрыватель своей мины, обозначенной металлическим флажком, рванул к палаткам, где на ящиках с утра колдовал над картой минных полей замполит Калабушкин. Он сидел к нам спиной. Его пропотевшая, выгоревшая до бледносалатного цвета офицерская рубашка с длинным рукавом была для меня ориентиром в 100-метровой гонке по горячему песку. Я бежал к нему, как бежит в страхе к матери нашкоивший ребенок, ища в ней защиты от ее же гнева.
   Еще не слыша ни бега, ни моего учащенного дыхания, он резко обернулся и вскочил. Глицериновое марево подхватило упавшую карту. Она колыхнулось, словно медуза в море, и растворилось в песке под его ногами. Доли секунды, а для меня - вечности, хватило замполиту Калабушкину, чтобы понять все.
   На краешке своего импровизированного стола он всегда держал заряженную ракетницу. Я не помню, как она оказалась в его руках. Я почему-то представил, что сейчас он пальнет по мне, и остановился.
   Резкий хлопок выстрела вернул меня к действительности, к звукам, запахам нашего тревожного бытия. Красная ракета с шипением ушла вверх. В этом залитом солнцем пространстве она была не больше бледнорозовой точки. Сигнал экстренного сбора в лагере был замечен всеми. Человеческие бугорки, рассыпанные по всему обозримому побережью, ожили, пружинисто распрямились и поспешили к нам. Не дожидаясь их, замполит Калабушкин рванул к Генке.
   Я надеялся увидеть, что он перейдет на шаг, потом сочувственно присядет рядом и найдет простые, успокоительные слова: "Ты не волнуйся, парень, сейчас что-нибудь придумаем."
   Хотя что можно придумать в этой почти безвыходной ситуации?
   Но замполит Калабушкин не остановился и не присел. В беге, а затем в прыжке он, как в плохом индийском боевике, ударил пятками в Генкины плечи, опрокидывая его вместе с Муськой в песок. Мне хотелось почетче рассмотреть горизонтальное падение замполита на раскаленную землю. Но вглядывался я напрасно. Спиной Калабушкин принял мину на себя. В разнеженной тишине пустыни раздался сильнейший взрыв. Я не знаю, что потрясло меня сильнее, он или
глупое безрассудство всегда серьезного и правильного замполита. Он исчез в оранжево-черной вспышке, сером облаке песка и дыма, из которого, пританцовывая и покачиваясь в плотном воздухе, как на волнах, легли на землю клочки сгоревшей материи, хлопья пепла. И тело и душа поднялись в бездонную высь и растворились в солнечном свете.
   Я первый ринулся к черному кратеру воронки. Но ее краю то ли перевернутым на спину жуком-навозником, то ли механической игрушкой с окровавленными обрубками-конечностями беззвучно копошился Генка. На его животе в кровавых, склизких ошметках пузырились тоненькие кишочки. Я все же наклонился к нему. Любопытство, а может быть и сострадание, пересилили страх и отвращение. Целый Генкин живот был прикрыт тем, что осталось от Муськи. Залитое кровью, иссеченное осколками Генкино лицо было в копоти и песке. Я торопливо промыл его из фляжки, не отцепляя ее от ремня. Его закрытые веки, наглотавшиеся песка, учащенно вздрагивали. Почерневший рот усилено хватал воздух. К изуродованному лицу тянулись, пытаясь унять боль, обрубки рук. После шока Генка постепенно приходил в себя. Уж лучше бы он не приходил в сознание.
   Из брючного ремня и разодранной футболки я попытался сделать жгуты, перетягивая беспокойные, своевольно двигающиеся обрубки. Кровотечение было остановлено. Мне показалось, что его и не было. Я ошибался. Кровь на солнце сворачивалась, пропитывала песок и высыхала тонкой корочкой.
   Сейчас Генка напоминал мне распеленованного ребенка. К концу жизни мы вновь возвращаемся к своему естеству. Кто-то подложил ему под голову скомканную гимнастерку. Лоб прикрыли мокрым носовым платком. Он тут же окрасился красным и быстро высох. Плеснули в лицо из фляжки, промыли глаза.
   Это чуть-чуть облегчило Генкины страдания. Он раскрыл глаза. На их бездонную голубизну набежала тучка. Генка осмысленно огляделся, не останавливаясь взглядом ни на ком и что-то прошептал.
   - Что? Ну говори же, - я склонился над ним.
  - Мужики, яйца целы? - еще раз выдавил Генка. С этим органом у него было все в порядке.
   В его груди заклокотало. Запузырилась кровью у воротника Генкина гимнастерка. Я расстегнул пару пуговиц. Возле шеи синела рваная рана. Ее пытались заткнуть полотенцем. Мы поздно спохватились. Генка, неестественно короткий, уродливый и потому чужой, затих навсегда.
   От пережитого я рухнул с ним в песок, а очнулся другим человеком, в другом мире. Не было больше ни Генки Шпаликова, ни замполита Калабушкина, ни Муськи. Остались песок, солнце и где-то вдали - море, к которому нас не пускал замполит Калабушкин. Мы не ослушались его и без него. Не выкупались, пока не завершили свою проклятую работу.
   В детских снах я часто летал, потому что рос. А теперь этих снов нет. Лишь иногда снится мне, как лечу на воздушном корабле. Его очертания туманны. Только палуба мягка и волниста, как луг в июне. Полет длится недолго.
   Мой корабль теряет высоту. Замполит Калабушкин хочет спасти меня, устремляется к борту.
   - Не надо, не прыгай, - кричу ему.
   - Ты же знаешь, что я погибну, - отвечает он.
   - Но тогда я больше не увижу вас.
   - Я приду, когда ты вспомнишь обо мне.
   Калабушкин исчезает в ватных обрывках туч. Это не спасает корабль. Падение продолжается.
   Теперь очередь Генки Шпаликова. Он идет к борту молча и решительно.
   - Не делай этого, - кричу в бессилии.
   - Мне нечего терять. Я все равно подорвусь на мине.
   - Я не хочу тебя терять.
   - Ты же знаешь, я всегда с тобой.
   Исчезает и Генка. Все стремительно падает, кувыркаясь. Тьма проглатывает меня, и я, чувствуя тяжесть, просыпаюсь.
   Приходит ночь, и опять мне снятся замполит Калабушкин и Генка. Очередное расставание с ними уже не приносит печали. Встреча становится событием, которое просветляет чувства. Мне хорошо думать о них.
   ...На той стороне гости. Утром к селу подкатывает БМП и три грузовика, из которых в серую придорожную пыль высыпало до взвода рыжих бушлатов. Что это за вояки, скоро нам предстоит выяснить. Человек тридцать-сорок с автоматами - сила внушительная.
   Я лежу на пригорке с Ашотом, который впился в бинокль, водит им из стороны в сторону по селу. От этого ангелов-хранителей, смуглолицых, черноволосых, в нелепых серых шапках и советском х/б меньше не станет. В общем конец подкрался незаметно.
   - Мамой килянус, на смэрть пойду. Всэ умрем. Пуст приходят.
   Мне умирать не хочется. Ветерок шевелит пожухлые травинки. Надо мной черное, сумрачное небо. За спиной высокогорье -  армянское село, в котором с десяток охотничьих ружей да автомат-самоделка.
   Перед нами внизу лощина с чахлой зеленью кустов, а за ней - горка поменьше. С азербайджанской стороны добираться до нас -  через горку, овраг - минут двадцать от силы. Пространство открытое, но с рельефом. Пока суть до дело, уложим пару-троечку наступающих и самим - на погост.
   - Э, Ашот, помирай без меня.
   Его черные глаза, как линзы бинокля, в неподвижном блеске. Желваки ходуном ходят, травинку перемалывают. Резко вскинулся и также обмяк, отвернувшись с показным безразличием.
   Сказал, что армянин за свою землю умрет.
   Где уж нам понять вашу гордую душу.
   - Мы-то умрем, а кто село защищать будет?  В общем так, нет у тебя права умирать.
   - А у тэбэ?
   - А у меня есть идея. Меняю ее вон на ту баньку в овраге и на все твои толовые шашки.
   Конкретное мышление Ашота в большом напряге. Не поймет чего хочу. Русская душа - потемки.
   - Ладно, уточняю задачу. Чтобы удержаться, нужно иметь перевес в оружии. Главная задача - добыть автоматы.
   - Просы у ных, -  Ашот пытается шутить. Таким он мне больше нравится, значит, созрел для понимания.
   - Нет оружие добудем в бою, а воевать будем не по их правилам.
   Суть моего плана в том, чтобы создать видимость монолитной обороны и устроить ловушку. Оружие придется добывать в ближнем бою, в рукопашной схватке. Другого пути нет.
    Я наспех растолковываю Ашоту, как все делать. Наступающих встретить на дальних подступах к селу, лучше всего в ложбине, цепь обороны обозначить перед ней, на взгорье. Обойдемся без окопов. Времени в обрез, земля - камень. Полежим, постреляем и - вниз. Банька будет нашим опорным пунктом. Она как раз на виду, чуть над ложбиной. Здесь надо залечь с автоматом и поливать противника. Славный дот будет. Взорвем при приближении противника. Нашего тротила только на это и хватит.
   - И все? - разочарование Ашота беспредельно. Он с такой гримасой выплевывает травинку, словно нахватался зеленой табачной жвачки у азиатов.
   - Нет не все. Косить траву будем. На склоне у кустарника она еще сочная, зеленая. Хорошо дымить будет. Дымовая завеса по всей ложбине. А в ней - окопы. Вот из них выскакивай с любимым "зарэжу" и бей на смерть, рви автомат.
   Пухлые губы Ашота не растягивается в улыбке. Он причмокивает, думает. Затем слюнявит палец и озабоченно качает головой. Я догадываюсь, что ветер дует не в наши паруса. Есть опасность, что банька задымит в другую сторону.
   - Вот что, на другом краю этого оврага тоже надо соорудить что-то вроде дота. Пусть тоже благодаря меткому попаданию противника взорвется и задымит.
   Мы вскакиваем и по боковой тропке спешим на вершину, в село. Всего лишь час дают на артобстрел. А передышки у пехоты, судя по всему, не будет.
   Ашот строит своих. 15 человек на сундук мертвеца и бутылка рому. Двое на покос, остальные - на рытье окопов-схоронов в кустарнике. Я - к баньке. Ашот, прихватив пару жердей, с лопатой трусит к противоположному краю.
   Баньку-землянку кто-то из русских строил. Несмотря на дефицит бревен, хорошие подобрал, толстые. Торчат в земле серые, потрескавшиеся круги. Дверь на резиновых петлях из слабой, раскрошенной по краям доски. Из сумрака отдает копотью, вкусно запекшейся глиной и травами, неведомыми сушеными и настоянными на пару. Эх, березового веничка бы сюда и слеза из глаз. Кто-то не поленился сложить печку из кирпича, натаскать крупных, в щербинках камней. Все это будет разрушено до боя, прямо сейчас.
   Я выламываю дверь, разбираю полати, вгрызаюсь в слизистую землю. Прямо в предбаннике рою окопчик, укрепляю бруствер прелыми досками и камнями. Еще есть время сделать под нижним бревном лаз. Через него скачусь в ложбину, вон к тому стожку из веток и травы, которую вскидывают пониже от меня двое абреков-армян. И не подумаешь, что оборону ладят. Мирные заботы сельчан. Идиллия.
   Что ж, Ашот. Это твоя война, а стрелять мне придется. В этой баньке я остаюсь с автоматом, тупорылой, квадратной самоделкой. Мы так и не пристреляли его, патроны берегли. Два рожка - минута хорошего боя. А стрелять надо бы подольше. Вот и гадай, как сделать. Я достаточно потоптался в окопчике, пару раз пролез через лаз. Бикфордового шнура хватит, чтобы мне проделать это еще раз и скатиться к стожку. А пока передышка. 
   Я смотрю на свои прохудившиеся кеды, рваные брюки, которые и починить-то нечем, и думаю о том, зачем я здесь и что со мной будет. Моя наголо стриженная голова зудит от липкого пота и пыли. Квадратные ногти полуизломаны и забиты неистребимой чернотой. Стоит ли быть таким неухоженным накануне очередного, может быть, смертельного испытания? Вот бы по-русски во все чистое, да где его взять? Эх, глупая голова, к этому ли ты шел, ради этого все испытания? Невесело мне.
   Я смотрю на свою наскоро сооруженную нору, вдыхаю слизистые запахи липкой земли, сохранившей обмылки, шкуру мочалок и еще что-то древесное. Невеселая обстановка, паскудная ситуевина. Так и помереть недолго.
   А на пригорке какое-то движение. Наши абреки, судя по гортанным крикам и зряшной суете, увидели что-то. До меня донесся надсадный рев мотора. По-волчьи тягучий звук тянет жилы, выворачивает душу. Адреналина под горлом, хоть выблевывай. Будет дело.
   Вспорхнули дымки над пригорком. Зашлепали в дневном мареве выстрелы. По запоздалым звукам не трудно вычленить: далековато им до меня. Под силу ли расстояние моему автомату. Я вскидываю его, примеряю. Коротковатый для прицельной стрельбы. Опасно подпирать его плечом. Можно и гильзой по глазам схлопотать.
   Армянская "инфантерия" заняла позиции в ложбине, среди кустов. Мне отлично видно, что они там нарыли. Окопов в полный профиль не получилось. Нужно время и хороший инструмент, чтобы разворошить каменистую почву, укрепить бруствер, замаскировать его дерном. Даже индивидуальные ячейки им оказались не по силам. Отрыли неглубокие выемки и жмутся, кто как, лежа или на корточках. Или старанием бог обидел, или надеются на дружное ура. В общем вояки еще те. Год кровушку похлебают, освоят дисциплину и фортификацию. Я опасаюсь, что многих посечет пулями и осколками. Надо бы Ашоту сказать.
   А вот и он легок на помине. Сделал ко мне марш-бросок по ложбине, скатился к баньке со склона, пропылив кроссовками. Переизбыток сил у него, как и излишний тормозной путь, от нервов.
   - Ашот, ты посмотри на окопы. Разве о таких мы говорили? Всех людей положишь.
   - Что ты мне все про окопы? Херь я на них положил.
   У Ашота свое на уме. С выемки моего бруствера он выхватывает запасной магазин, прячет за пазуху.
   - Никто отсиживаться не будет. Все в атаку пойдем.
   Затем вырывает у меня автомат и, едва удерживая его, дает длинную, прыгающую очередь вперед, по склону. Там показались цепи в рыжих бушлатах. Автомат мечет яркооранжевые вспышки, демаскируя нас. Шлепки выстрелов резко и больно отдаются в ушах. Без пламегасителя и стандартной длины ствола нормальной, прицельной стрельбы не получается.
   Ашот скатывается вниз, бежит по нашей линии обороны к своему укрытию, высвечивая ее выстрелами. Меньше десятка очередей -  магазин пуст. Стрельба в белый свет как в копеечку.
   Эта бутафория по душе противнику. С его стороны тоже вспышки. За моей спиной на склоне возникают пыльные фонтанчики. А потом доносятся звуки выстрелов. В горах они дробятся многоголосым эхом во все концы. Не поймешь, откуда настоящий звук.
   Вспышки меня серьезно беспокоят. Стрельба по мне ведется плотнее. Слышно, как пули то там, то здесь крошат и вырывают древесную труху. Баня-времянка внушила кое-кому уважение. На голову мне сыплются щепки, труха и пыль, загоняя меня все глубже в окопчик. Вояки на той стороне тоже не очень. Но каждый раз из десятка вспышек две-три отзываются прицельными очередями по моему шедевру фортификации.
   Я шарю по выемкам убежища, толовых шашек нет и в помине. В горячке спора я не заметил, как их прихватил Ашот. С автоматом, ракетницей, взрывчаткой ему хорошо быть смелым. Я безоружен.
   Чувство безысходности, подступающего ужаса усиливает бронетранспортер, показавшийся на гребне. Он замер, выпустив при перегазовке черный клуб дыма. Возле брони мелькнули фигурки в рыжих бушлатах. Все это не к добру, для корректировки огня. Мирная банька, озарившаяся всего одной автоматной вспышкой, и для экипажа стала грозным бастионом. БТР чуть сполз по склону. Из башенного пулемета так сподручнее наводить на цель. Финал ясен.
   Я рухнул на дно окопчика, прижавшись к стенке. Над головой раздался оглушительный треск бревен и стен. Мой карточный домик и без нашей взрывчатки окончательно рухнул, посеченный очередью из крупнокалиберного пулемета, и задымил. Если бы не лаз, укрепленный с боков тяжелыми камнями, я был бы раздавлен. Но и перспектива поджариться тоже не обнадеживала. Дым и гарь окончательно перебили запахи вывороченной земли. 
   Лощина постепенно затягивалась дымом. Дымили развалины баньки, ближайший стог. Из ненадежного укрытия Ашота после нескольких автоматных вспышек тоже повалил дымок. Кажется, наш главный калибр замолчал. Пуст и второй магазин. Об этом возвестила пущенная в сторону атакующих ракета.
   Сжимаясь в комочек, уползая от настигающего жара костра к кромке лаза, я высматривал детали боя. Я не хотел быть его участником. Это не моя война. Мне чужды и те, и другие идеи национализма и суверенитета. Я по-человечески сочувствовал и тем, и другим участникам боя, не желая победы никому.
   Но подсознательно я желал удачи армянам только потому, что сам по воле случая оказался на их стороне. В горячке боя, когда вершится неправый суд, никому не ждать пощады. Я надеялся, что отчаянная смелость Ашота спасет и меня.
   Бронетранспортер выполнил свой устрашающий маневр, перевалив за кромку склона и обстреляв подозрительные строения и объекты на армянской стороне. Склон для него оказался слишком крутым. Тормоза плохо удерживали его скольжение вниз. Поелозив назад к кромке гребня, он так и не продвинулся к ней. Двигатели, надсадно взревев, окончательно заглохли.
   К тому времени основная цепь наступающих спустилась в лощину. Неожиданно для меня их ряды всколыхнули оглушительные взрывы, без визга и свиста осколков. Так рванули тротиловые шашки. Ашот нашел им лучшее применение. В дымной мгле полыхнули дуплетом выстрелы. По низине, по кустам пронеслось протяжное "а-а-а" и вырвалось на склон.
   Бронетранспортер, видимо, по оплошности водителя, не сдерживаемый тормозами, покатился вниз. Оба передних колеса его были спущены. Неужели Ашот достал их из автомата? Единственный на склоне каменный выступ послужил бронированной машине трамплином. При ударе в бок ее крутануло. Как пивная бутылка, бронетранспортер покатился по склону, давя зазевавшихся пехотинцев, своих и чужих. Он смял кусты, прошелся тяжелым катком по армянским позициям и, благодаря инерции, выбрался на наш склон. А потом еще раз прошелся по позициям и кустам, оголив бронированное брюхо, взлохмаченные колеса. В его чреве раздался легкий хлопок, с боков заструилось пламя, дружными щелчками напомнили о себе патроны. Фейерверк оказался почище нашего.
   Лишенные бронированной поддержки, рыжие бушлаты побежали. Им раздались вслед две или три автоматные очереди. Добрый знак. Кое-кто из армян уцелел. Но преследовать противника не было сил.
   Я выполз из своего выгоравшего убежища на склон, сбивая тлеющую штанину. Казалось, только мне удалось выжить в этом космическом катаклизме. По-своему я был счастлив.
   Я спустился к помятым, изломанным кустам. Яркозеленые стога прогорели. Белый дым постепенно рассеивался. Густыми, черными полосами уходил в небо бронетранспортер. К нему, сжимая в опущенной руке автомат-самоделку, шел Ашот, в копоти, ссадинах, с белозубой улыбкой. Завидев меня, махнул: "Пошли посмотрим." И "а, черт," ругнулся по-своему, увернувшись от горячей пули, как от искры, вылетевшей из раскрытого отсека бронетранспортера.
   - Мы побэдылы! Ты понэл?
   Своей победой Ашот обязан не умеющему воевать противнику. Это дело, к сожалению, наживное. Со временем научатся обе стороны. Когда насидишься в страхе без оружия, трудно потом сдержать мародерские инстинкты. Надежный ствол всегда лучшая страховка на поле боя. Я поднял запутавшийся в кустах автомат. Видимо, его отбросило сюда при взрыве. Судя по весу магазина, не отстреляна и половина содержимого. Передернул затвор. Работает.
   Автомат-самоделку Ашот перекинул через плечо и тоже подобрал трофей, комментируя находку гортанно, по-своему. Потом он замолчал.
   - Ну что нашел?   
   Ашот склонился над окопчиком, по которому два раза прошелся бронетранспортер. Здесь нашли смерть два человека. Верхний, судя по вмятой в грудь двустволке и гражданскому одеянию, был армянин. Внизу по обрывкам бушлата узнавался противник. Он принял на себя удар кувыркающейся брони, невольно заслонив собой армянина. При обратном ходе бронетранспортера получилось наоборот.
   Рядом вперемешку лежало с десяток тел погибших, валялись искореженное оружие, обрывки амуниции, клочки одежды и обуви. Много было шапок с яркими пятнышками от снятых кокард. Два защитника армянского села еще жили, но помочь им было нечем. Грудь одного из них, молодого, залитая кровью, учащенно вздымалась. Другой, перерезанный автоматной очередью, как сабельным ударом сверху вниз, слабо конвульсировал. Их внутренности были похожи на развороченный транзистор. Провода, клеммы, диоды, триоды, платы  - все в кровавой пене рвалось наружу. По лощине стелился тошнотворный запах гари и вскрытой плоти.   
   - И это ты называешь победой? Я тебе что про окопы говорил?
   Ашот передернул затвор. От его мальчишеской радости не осталось и следа. Пухлые губы вытянулись в тонкую, синюю линию. Еще слово и пристрелит. Да, когда научатся воевать, жертв будет больше.
   Подбежали трое боевиков с автоматами в руках, как с вязанками хвороста. Мужики в годах, осторожные, опытные, потому и выжили. Только эти и выжили. Наперебой залопотали по-своему.
   - Что говорят?
   - Раненые там, - пояснил Ашот, показывая на склон.
   - Пошли добивать, - по-русски сказал своим. Это было произнесено и для меня. Если сунусь со своим гуманизмом, меня пристрелят.
   Я опустился на корточки к молодому армянину, раненому в грудь. Рядом валялась бутылка карабахского коньяка. Надо же, не разбилась в такой мясорубке. Я обмыл коньяком руки, извлек из кармана полотенце, простиранное накануне. Не бог весть какой индивидуальный пакет. Я припас полотенце для себя. Может быть, этого парня удастся спасти.
   На склоне зазвучали выстрелы. Я насчитал тринадцать.
   Вскоре, тяжело шагая, ко мне спустились боевики с Ашотом, устало присели рядом. В кучу сложили новые автоматы, разжились и подсумками. Один из боевиков был облачен в камуфляж. Другой щеголял в новеньком бушлате. Третьему подошли ботинки с высокими голенищами. Ашот так и не расстался с автоматом-самоделкой. Нелепое, примитивное, но все же способное стрелять оружие болталось у него за спиной.
   Ашот внимательно наблюдал, как я занимаюсь раненым.
   - Ашот, ты обещал меня отправить в Ереван.
   Он сказал, что если подниму на ноги вот этого.
   Вечно у него очередные, дополнительные условия. Подлая армянская натура.
   Вечером из соседнего села на "КамАЗе" к нам подъехала группа вооруженных людей. Не дожидаясь утра, они приступили к рытью окопов на возвышении.

                ГЛАВА 1Х
   Ереван загнан в серые разломы старых гор. Здания здесь из местного камня, тоже серые. Переменчивая погода, неизбежные в горах туманы и сырость света скученным зданиям и улицам не прибавляют. Для привыкших к российским просторам этот город покажется серым и мрачным.
   После кочевки по горным аулам и селениям я готов признать армянскую столицу самым цивилизованным местом на Кавказе.
   У меня отдельный номер в гостинице "Армения" с окнами на центральную площадь. Ее правильные прямые углы составлены из мрачных, комодообразных зданий. Я не удивлюсь, если на площадь хлынут лысоватые патриции в длинных тогах, застучат под моим окном щитами и копьями римские легионеры. Архитектура центральной части Еревана позволяет надеяться на это. Да и армянские воины на древних фресках местного храма сродни им. Те же оголенные икры, массивные доспехи и прямые, широкие мечи.
   В гостинице перебои с электричеством и водой. Одна надежда - на городскую баню, о которой я давненько мечтал. Станет ли она светлым пятном моей временной жизни в этом мрачноватом городе?
   В лабиринте улочек я выхожу к массивному строению банно-прачечного комбината. Носатый, черноволосый кассир требует полтинник. В городской бане моего уральского захолустья я отдавал за вход 15 копеек. Здесь расценок на услуги не видно. Ловчат, как всегда. Мое славянское обличье кассиру по душе. Он выбегает из своей застекленной будки в пустынный вестибюль, машет в сторону высокой приоткрытой двери, гортанно, с шипением выговаривая:
"Мочалка, мыло, простыня." Я кладу в его волосатую граблю синенькую, не получая ни сдачи, ни билета.
   Он подталкивает меня к двери. Его угодливая склоненность, суетливые жесты яснее ясного: там меня встретят, все сделают. Банная коммерция на доверии к клиенту. Вход под своды ереванской бани гарантирует, что услуги оплачены. На прощание цыганистый кассир проводит жесткой ладонью по моей спине и шлепает по ягодицам, задерживаясь на них на секунду. Я перехватываю его пальцы и сминаю до хруста. Он кривится, на заросшем черным мхом переносье сдвигается сплошная линия бровей. А как же, больно, зато не менее чувствительно.
   - Не за того меня принял, приятель.
   Он радушно разводит руками, еще раз кланяется и исчезает в застекленной будке с окошечком.
   Я ожидаю увидеть волосатое, звероподобное войско легионеров. В зале, заставленном светлыми фанерными шкафчиками, хлипкими, тонконогими скамейками, никого, кроме худощавого, носатого банщика. Он молча кивает на ближайший шкафчик. На выбеленной от мокрых прикосновений скамейке появляется стопочка из двух простыней. На них возникает мохнатое гнездо, в котором угадывается пара яиц. В общем-то это - синтетическая мочалка с обмылком, истертым посередине до гантелеобразного вида. Я извлекаю мыло из гнезда и молча, повернувшись спиной к банщику, запинываю под шкаф.
   Моя "благодарность" приводит банщика в восторг. Он преображается в улыбке и гримасах, суетливо извлекает на свет мыло в бумажной обвертке. Судя по надписи - турецкое. А запах -  резкий до приторности. Таким он и должен быть в этом насыщенном сыростью и слизью, аурой непромытых мужских тел помещении.
   Пока я раздеваюсь, банщик горячо, с никотиновой примесью дышит в ухо, предлагая массаж. Слово "массаж" я распознаю с третьего или четвертого раза. До сих пор не привыкну к армянской дикции, кастрирующей русскую речь.
   Я отказываюсь от массажа. Просто навязчивая услужливость мне не по душе. Банщик степенно отходит. Я полагаю, что где-то в душе он презирает меня. Требовательный клиент со славянской внешностью оказался не до конца требовательным и по-барски капризным. На Кавказе таких слегка презирают. И правильно делают. Держать марку надо до конца, чтобы слыть "уважяемым человеком". На банщика я не в обиде. Мы, славяне, тоже естественны от
природы. Умеем по-детски открыто выражать чувства, сдерживать их. Но в нашей сдержанности меньше изворотливости, больше характера и воли. У кавказцев же - лживость на грани коварства. Армяне, несмотря на православную близость, не исключение.
   Впрочем, я склонен усложнять. В каждой среде обитания свои традиции человеческих отношений, правила игры. Я не научен соблюдать их да и не горазд вникать в их тонкости.
   Я раздеваюсь, зашвыривая в шкафчик одежду и простыни. Банщик защелкивает дверцу простеньким ключом-трубкой. Запоры здесь доступны дверным стандартам железнодорожных вагонов.
   По клубам пара, всплескам и голосам я узнаю, куда надо двигать. По пути за хлипкой стенкой шкафов я краем глаза усматриваю закуток с более массивными шкафами, на дверцах которых вывешены простыни. Вместо скамеек - деревянные кресла с прямыми, высокими спинками. Из закутка доносится неуловимо знакомый мне голос. Обличье волосатого, распаренного мужчины, который, стоя спиной ко мне, облачается в простыню, тоже знакомо и неузнаваемо. Для белых все негры одинаковы. Примерно та же ситуация у меня с армянами.
   Я окунаюсь в пар, шипение краников, грохот, лязганье оцинкованных тазиков. В этом зале нет ни свободной лавки, ни  свободного тазика. Я пока довольствуюсь душем, тем более что под двумя ржавыми сосками у входа никого. Мочалку и мыло устраиваю между вентилями.
   Моя славянская внешность быстро становится предметом
внимания. Подходит то один, то другой "легионер", наблюдают. Душ здесь, по всей видимости, не в почете. Местная публика любит сдирать грязь мочалкой, полоща ее в тазике.
   - Один? - спрашивает ближайший из наблюдающих.
   - Одна свободна. Можешь вставать, - миролюбиво киваю ему.
   Мужики перешептываются.
   - Два, - заявляет второй.
   Да, трудно быть бестолковым. Они настроены выпихнуть меня, чтобы помыться в своей компании. Это стадное чувство "зверей" мне не понутру.
   - Только после меня. Я еще не закончил, - мне хочется быть миролюбивым и настойчивым одновременно.
   - Три рупь, - подает голос первый. Подлинный смысл нашего разговора проясняет мне вид второго армянина с возбужденным стручком.
   - Что? - мое недоумение забавляет только что подошедшего третьего. Рыжий ершик, голубые глаза, зато профиль - орлиный. Этот явно из древнего семени армян. Мне он инстинктивно симпатичен. Парень примерно моего возраста. Сухощавый, поджарый - этим мы схожи. Волосатости на мне меньше. Да и масть не та. Он почти силой выпихивает меня из-под душа к ближайшей скамье.
   - Ты здесь первый раз?
   - А то нет.
   - Я так и подумал. Этот душ у нас для гомиков.
   - Не понял...
   - Их место сбора, встреч. Знать надо. Больше никогда так не
делай.
   - Спасибо. Кто ж знал-то.
   Он сует мне свой тазик, несильно бьет в грудь.
   - Не зевай, береги очко, - смеется, обнажая золотые коронки, и исчезает в раздевалке.
   Опять подходят те двое. Небритые, скуластые рожи. Низкие, густо заросшие лбы прорезаны морщинами. Неужели предки легионеров были неандертальцы?
   - Зачем динамишь? Говори цену.
   - Обознались, земляки. Я не ваш клиент.
   Мое ироничное обращение они понимают буквально. Надежда умирает последней.
   - Сторгуемся, - склоняются ко мне оба.
   Я вскакиваю, бью ближайшего тазиком с торца. Мне некогда выяснять, кто из них первый, кто второй. Один падает на колени от удара, второй - поскользнувшись на замызганном кафельном полу. Не держу равновесия и я, захватив пяткой бесхозный обмылок.
   Мы дружно встаем и расходимся кто куда. Я тщательно обмываю таз и набираю воду, поглядывая по сторонам. Схлопочу или не схлопочу по мордам - вот в чем вопрос. Кажется, все обошлось. Прямо как в анекдоте: "Пошли в баню, заодно и помоемся."
   Мой сосед - высохший армянин-старичок. Из дырки в животе у него торчит резиновая трубка, перетянутая жгутом. Рядом бутылочка. Не лучший способ сливать мочу. Каким бы ты гигантом ни был от природы, в конце пути тебя одолеют болезни.
   Это соседство мне неприятно. Во время вокзальных ночевок, затяжной кавказской "командировки" сколько мечталось о баньке. Чистое, распаренное тело должно было снять тяжесть с души, освободиться от грязи, через которую вынужден был пройти. Этого не произошло. Опять окунулся в стадность и скотство. Только русская банька с прокопченными потолком и углами, с жаром дышащими камнями, березовым веничком способна излечить душу и тело. Вспомнился заводской душ. Там распариваться и размываться некогда было, но и он давал ощущение легкости. После тяжелого рабочего дня хорошо, скинув промасленную робу, тут же оказаться под упругими, режущими струями.
   Безмерные водяные потоки Кавказу недоступны. Реки мелки, хотя и бурливы. Не поплаваешь. Здесь все чужое мне. Каким бы интернационалистом я ни был в душе, чужая среда отторгнет. Я могу учитывать чужие обычаи и традиции. Моими они не станут никогда. Этническая всеядность чужда человеческой природе. Выбор среды обитания и всего, что с ней связано, делается в детстве и юности. Далее коренных поправок не предвидится.
   С этими невеселыми мыслями я окончательно загрустил. Намылился один раз и ополоснулся. Пора выбираться отсюда.
   Мой шкафчик с распахнутой дверцей был пуст. Банщик куда-то запропастился. Пусто было в раздевалке. Хорошо азиатам с их отстраненной от мерзостей бытия аурой. Похоже, и мне сейчас пригодилось состояние сегун. Там и до нирваны рукой подать.
   Я присел на скамейку, опустив плечи. Не голым же нарезать круги по всему залу.
   Мне на плечо легла тяжелая, крепкая рука. Я попытался скрутить отработанным приемом и перекинуть нахала через скамью. Сорвалось. Я сам чуть не нырнул на пол.
   Досада должна была смениться радостью. Как же, знакомая личность. Передо мной стоял завернутый в простыню Алексанян. Он погрузнел. Полные, гладко выбритые щеки отдавали синевой. Большие, неподвижные глаза казались бусинками. Столько в них смешливости и злого огонька. На высоком лбу ни морщинки. Пора бы им появиться.
   Его левая рука утопала в простыне, поддерживая ее. Правую он протянул для рукопожатия, патриций недорезанный.
   - Я тебя поджидал. Пошли ко мне. Твою одежду мы перенесли.
   Его не смутило, что я отказался от рукопожатия. Он завершил жест хлебосольным взмахом.
   Я знал, куда идти. В закуток. Там, только сейчас дошло, я видел его, когда шел мыться.
   На кресле, покрытом простыней, стояла бутылка карабахского коньяка и пара посеребренных стопочек. Яблоки нарезаны аккуратными дольками. Припасена кисть черного винограда. Лепешка наломана крупно. Так рвут хлебную плоть сильные волосатые руки. Надо бы уважить армянское гостеприимство.
   Алексанян, взглянув из-под лобья, наморщил лоб, разлил коньяк.
   - Ты не против? Со свиданьицем, землячок. Вот и встретились.Гора с горой не сходится, а человек с человеком...
   Он не был уверен в себе и спокоен, как казалось внешне. Ему требовалось выпить, для храбрости. Он первым поднял стопку, задержал ее на весу, дожидаясь меня. И торопливо, догадавшись, что пить с ним не буду, опрокинул.
   Я молча наблюдал за ним, накапливая злость с каждой секундой. Я долго ждал этой встречи. Сейчас она была мне неприятна. Я рад бы отказаться от нее, но она произошла.
   А вопросы... Еще недавно они, невысказанные вслух, невысказанные прямо в глаза ненавистному Алексаняну, кипели во мне. Кто ответит за смерть мастера Блинова, прапорщика, гибель в бою простых, одураченных национализмом людей. Чье потворство, чья совесть открыла шлюзы десяткам преступлений, венцом которых стало создание автомата? Наконец, на чей счет я спишу свои страдания и потери? По какому праву я стою сейчас абсолютно голый, без простыни, одежды?
   Это невысказанное и злое Алексанян прочитал в моем взгляде. Роль подсудимого его не устраивала. На быструю кару не рассчитывал. Он был по-прежнему опасен, несмотря на показное миролюбие. Мировой у нас не получится. Он первый сделал ответный шаг. Заглядывая мне за плечо, кивнул кому-то: "Сделай ему самолет."
   Он просчитал ситуацию на ход вперед. А я не учел кавказского коварства и просчитался, поздно заметив боковым зрением банщика. Он вовремя оказался за моей спиной. Для моего крепкого затылка удар был слишком тяжелым. В глазах вспыхнуло и померкло.
   Я очнулся от невыносимой тяжести в груди и сильного желания вздохнуть полной грудью. Я стоял на коленях, с распластанными, как у Икара, руками, вдавленный в скамью и придавленный другой. Жесткость этой конструкции обеспечивали жгуты из простыней. Одна уже связала правую руку. Левую оседлал банщик, прилаживая тугую повязку из скрученной канатом простыни. Чем не самолет? Я чувствовал себя скорее начинкой гамбургера, чем пилотом.
   Смысл происходящего, несмотря на сильную головную боль и сухость во рту, мгновенно дошел до меня. Вот сейчас банщик затянет тугой узел и гадкое, омерзительное унижение мне гарантировано.
   Сколько раз, как подстреленный лось, я поднимался с колен и броском подминал под себя обидчика. Так получилось и на этот раз.
   По собственной команде: "На взлет!" я, растягивая сухожилья, сделал рывок из последних сил. А может быть, новые силы мне придала морская волна, вытолкнувшая после купания на ливийское побережье?
   Банщик не удержался, слетев на пол. Жилистый, сухощавый, он проворно вскочил и тут же получил в висок краем сцепленных скамеек. Я потерял его на полу, нацелившись на Алексаняна. Он в том же банном отделении вырвался из закутка на жалобный вскрик банщика.
   Простыни еще крепко держали меня. Я удачно спикировал тем же крылом. Оно вошла в Алексаняновский рот, кроша его белые, ровные зубы. Он не удержался на ногах, но быстро вскочил, вновь теряя равновесие. Корчась, он прижимал ладони к окровавленному лицу. Я и сам верил и не верил в эти непредвиденные виражи. Я протаранил его переносье и высокий лоб, припечатав к массивной двери шкафа. На новую боль он не обратил внимания. Она отошла на второй план. Теперь он, распеленанный, голый, боролся за жизнь.
   Мой натиск не остановил его. Алексанян по-прежнему был силен и неуязвим. Он распрямился, готовясь к рывку. Я подсек его ударом по коленным чашечкам, развернув свои нелепые "крылья" на 180 градусов. Затем, как мне показалось, слабо двинул в живот другим концом скамеек. Этот удар обнадежил меня. Связка распалась, я освободился. Как полезно в тесной раздевалке помахать минуты три парой скамеек, чтобы ощутить легкость в избитом теле и тяжесть в кулаках. Ударом с левой я переместил Алексаняна подальше от раскрытого шкафа к массивной двери, а потом принялся вколачивать в нее его верткое, грузное тело. Он уже не владел собой, наваливаясь на меня с каждым ударом, а потом молча, закатив глаза, пуская кровавую слюну, рухнул на пол. Эта победа стоила мне в кровь содранных костяшек.
   Мне хватило сил и ярости соорудить из тех же подручных средств два "самолета". Один двухмоторный из-за разновеликих габаритов "пилотов" я бы не осилил.
   Когда дело было сделано, я, пошатываясь, пьяно разглядывал окровавленные пальцы. Они саднили, отдавая при прикосновении ноющей болью. Захотелось встать под душ, смыть грязь, унижение, усталость и боль.
   Рядом мирно шуршал полиэтиленовым пакетом с вещами неведомо когда проникший в раздевалку старичок с резиновой трубкой. Он равнодушно оглядывал меня, моих противников, неторопливо собирался домой. По его бесстрастному лику угадывалось: все суета сует.
   Я вовремя развернул моих обидчиков задом ко входу в помывочный зал. Отворилась дверь. В облаке пара возникли мои знакомые неандертальцы. Удивление детской радостью разгладило их
звероподобные лица.
   - Для нас, Давид, приготовлено, - услышал я, пропуская их.
   Презирая условности и намеки, назло всем, я встал под душ. Гортанный гул прошелся по залу, он быстро опустел. Я ополоснулся в одиночестве.
   В раздевалке не протолкнуться. Змеились сочувствием и похотью разгоряченные тела и лица. Порешили на том, что банщика надо отпустить. Его развязали и безвольного, полусонного отволокли в угол. Алексаняна ощупали, пошлепали по щекам и ягодицам. В сознание он не приходил. Кто-то догадался плеснуть на него водой из тазика, обтереть кровь и слизь простыней. Бывший комсорг ожил, дернулся, сжатый десятком волосатых рук. Это возбудило толпу. 
   Я протиснулся сквозь тисканье, гвалт, жестикуляцию, рискуя вымазаться в новой грязи. За спиной Алексаняна шла бойкая торговля. Всем заправляли те двое. Наконец они дорвались до своего.
   Я зашел в закуток, где бражничал Алексанян. Здесь приглушеннее голоса и страсти. Моя стопка сиротливо валялась среди расчлененных яблок и нетронутого винограда. Я плеснул карабахского коньяка. За твое здоровье, Алексанян! Какое будущее тебе уготовлено?
   Ты много зла сделал людям. Ты продолжаешь служить злу. Я мало верил в добро. Но знаю точно: зло имеет способность возвращаться.
   В дверь моей комнаты в гостинице стучат. Это армянин-доброжелатель из бани. Он разъяснял мне проблемы пользования душем и сейчас берет быка за рога:
   - Добрая традиция после баньки - принять по пятьдесят.
   В руках у него обычная, не пузатая и не фигуристая бутылка коньяка. Но невзрачная наклейка внушает уважение одним словом "Карабахский".
   - Разольем по пятьдесят, а потом всю бутылку допьем, - шутливо уточняет гость. Я не разделяю его щенячий восторг. Мне нечему радоваться, не за что пить. Вообще хочется побыть одному. А этот приперся именно ко мне, ведь неспроста.
   - За что пить будем?
   - Да хотя бы за Африку, - простецки улыбается армянин. Со стороны посмотришь: простая радость у простого человека, за что угодно выпьет, хотя бы за Африку. Все мы такие, простые, незатейливые, у всех на виду.
   Разговор в дверном проеме услышан в коридоре и потому закончен. Я пропускаю гостя в комнату. Время отдыха еще не пришло. Я опять на работе, расслабляться нельзя.
   Я присматривался к нему. По-новому присматриваюсь сейчас. Черный костюм с белой рубашкой и ярко-красным галстуком не меняют, а еще больше усиливают первое впечатление. Высок, сухощав, интеллигентен, далеко не прост. Когда тебе слегка за тридцать, позволительно быть непростым. Наигранной веселости у него как ни бывало. К стулу, на котором моя одежда, не подошел, увяз в кресле.
   На письменном столе я сдвинул графин с водой, выдвинув два стакана. Армянин плеснул коричневую жидкость, прозванную карабахской, и взял инициативу на себя:
   - Первый тост за Африку.
   - А я думал: за знакомство.
   - Зови меня Ашотом.
   - А другого имени нет?
   - Тебе-то какая разница? Чем тебя Ашот не устраивает?
   - Ашот тоже ничего.
   У меня не было настроения говорить с ним. Не испытывал радости от встречи с человек, с которым надо бы работать в одной связке. Раньше это была потребность, сейчас просто долг, да и то сомнительный.
   На окраинах империи республики втянулись в нестабильность. Ход перемен ни я, ни этот армянин-соратник, ни та система, в которой мы работали, не могли предотвратить. После того, что я пережил, мое недоверие к армянам, вообще к кавказцем не уменьшилось. Я лучше узнал их, но по-прежнему мало сочувствовал им, понимая, что в их сегодняшних бедах они же и виноваты. Поиск свободы, суверенитета ради самостоятельности и процветаниям уводил их от общечеловеческих ценностей, в первобытную драку за среду обитания. Таков был варварский метод достижения цели, метод силового воздействия на соседа, объявленного противником.
   Я сочувствовал конкретным людям, жалел их по конкретным причинам просто как человек. В целом за это время скитаний от Урала, через Москву и до Кавказа я прошел путь от абстрактного советского интернационализма, через резкое неприятие людей других верований, национальностей и традиций, а остановился пока на понимании их самобытности, с которой надо считаться. У меня еще не выветрился соблазн называть зверя зверем. Но я гораздо острее, чем раньше, понимаю, что тем самым унижаю себя, отбрасывая к уровню пещерного века.
   Конечно, легко, сидя где-то там, сочувствовать униженным и оскорбленным. И совсем другое мироощущение здесь. Сочувствие они не понимают, поскольку до поры до времени не нуждаются в нем. Склонность русской натуры к компромиссам, умение ладить с людьми они тоже презирают как слабость. Тогда о чем с ними разговор? Пусть живут, как хотят.
   Мой гость был один из них. Мне казалось, что им двигает инерция прежнего долга, а в душе он затаил обиду на то, что центр его предал, оставил заложником системы и в недалеком будущем откажется от него. Ему придется устраивать свою судьбу самостоятельно, с риском для благополучия, ради которого он трудился и рисковал. Я тоже находился примерно в таком же положении. Но мне было легче. Мне здесь не жить, а в Москве я буду этнически своим. Ему туда пути заказаны. А у себя, несмотря на черные волосы, орлиный нос, смуглый окрас лица, гортанную речь, он останется на какое-то время чужаком с сознанием, отравленным интернационализмом, со связями, порочащими его новую биографию в свободной суверенной республике.
   Или я все усложнил? Ничего этого не было и не будет? Но почему мне не хочется, чтобы дорогие моему сердцу слова были доверены человеку, которому я инстинктивно не доверяю?
   - Ну так за Африку? - он настойчиво лезет ко мне в душу в расчете на откровенный, деловой разговор. А я себя выстуживать не хочу.
   - Почему за Африку? Давай за Армению. Чем она хуже?
   Гость скучнеет. Не этого он ожидал. Мы опрокидываем жидкость. Моя замерзшая изнутри утроба ее не воспринимает. Никакого огня по жилам.
   - Ты сам-то откуда? - я даю ему шанс выпутаться из щекотливого положения.
   - Да здесь в гостинице живу, на другом этаже. Видел тебя в ресторане раньше, потом в бане. Считай, земляк. А выпить не с кем.
   Закусывать у меня нечем. Мы еще раз опрокидываем, и скучнеем оба. Без хорошего стола, в смысле закусона, и разговор не идет. Не будет у нас разговора. Это я гарантирую.
   - Ладно, поговорили, - раздражается гость. - Вы смотрите на нас, как на негров, индейцев. Я понял.
   - А я ничего не понял. Ты обиделся? - останавливаю его у двери вопросом.
   - Нет, все в порядке, - выдержка возвращается к нему. Он с недоумением обнаруживает у себя в руке недопитую бутылку, ставит ее на пол у кроватной ножки и исчезает в коридоре. Ему все равно не изменить итога нашей встречи. Контакт не состоялся. Чей прокол, если это действительно прокол, там разберутся. Что он отстучит в центр, в каком виде представит меня? Беспокойство пока не гложет, но ласково покусывает меня.
   "Ну и черт с тобой. Больно нужно. Пропади все пропадом. Этого мне еще только не хватало." Долг и сомнение борются во мне, и я без труда свое служебное "надо" укладываю на обе лопатки. Впервые я отошел от инструкции и не очень жалею об этом. "Копыто предчувствия" столько раз ударяло меня, что пора бы ему довериться. У меня нет оперативной информации, поэтому нет нужды беспокоиться, выходить на контакт. Если этот парень грамотный оперативник, он со временем все поймет правильно и нервничать не будет.
   Легкой грустью отзывается во мне мысль о Серго, погибшем на дне ущелья. Кем он был, прояснил бы новоявленный Ашот. Я успокаиваю себя тем, что ради этого не стоило светиться. Лирика в нашем положении неуместна. А как было на самом деле, для кого теперь важно? Разве что для меня. Много нашего брата гибнет ни за грош ради дешевых амбиций государственных деятелей.
   Чтобы развеяться, сбросить груз тягостных мыслей и сомнений, я выхожу из гостиницы и попадаю на площадь, назло полуденному пеклу, заполненную митингующими горожанами. Два грузовика с откинутыми бортами составляют трибуну. На ней группа небрежно одетых, возбужденных бородачей с помощью мегафонов пытается всколыхнуть однополую толпу, в которой преобладают крепкие мужики и студенческая, интеллигентного вида молодежь. Лозунги, выписанные на мятом ватмане и упаковочном картоне армянской вязью, мне не понятны. По этому небрежному антуражу чувствуется, что митинг возник стихийно, организован наспех. Меня пугает, что митингующие обходятся без красных знамен и транспарантов. Нет и красных повязок. Над черноволосыми головами мечутся полосатые красно-сине-оранжевые флаги.
   От греха подальше я протискиваюсь к стене ближайшего здания, облицованного серым, массивным камнем, к самому стыку тротуара. Я напрасно размазываю себя по стенке и стараюсь быть незаметным. Голубоглазая рязанская рожа с выцветшими веснушками привлекает внимание бородачей. Водоворот крепких, смуглых рук подхватывает меня и выносит на импровизированную трибуну. При подъеме я больно ударяюсь коленкой о крюк борта и предстаю перед скандирующей толпой в жалком, скрюченном болью виде. Это на руку митингующим. Именно таким они хотят видеть Москву, Россию, русских - главных противников армянской самостийности.
   Вместе со мной на грузовик вскакивает мой недавний собутыльник Ашот. Он вырывает мегафон у зазевавшегося бородача. Что ж, я не ошибся. Ереванский Ашот оправдал мои ожидания. Он нашел свое место на новых баррикадах.
   Ашот говорит по-русски не так чисто, как при мне, а с ужасным акцентом. Он обвиняет меня во всех бедах армянского народа, организации землетрясений, отключении электроэнергии, запрете на частную предпринимательскую деятельность. Меня это забавляет. Я заглядываю в прыгающие, устремленные на меня зрачки оратора, пытаясь обнаружить хоть намек на розыгрыш, фиглярство. Они холодны. Его слова горячат толпу. Выкрики, подкрепленные угрожающими жестами, заглушают мегафонную речь. Передние ряды сдерживались цепочкой добровольцев. Сейчас у грузовиков нет места для прохода. Толпа сгрудилась, тараня и раскачивая крепкой грудью дощатые борта. Каждому хочется дотянуться и на ощуп испытать мою дубленую шкуру. Граждане священного Рима возбудились не на шутку.
   Слишком все неправдоподобно и неожиданно. Я не верю, что это происходит со мной. Жгучее желание увидеть голубое небо, солнце, зеленую траву одолевает меня. Серая площадь сдавлена серыми комодообразными зданиями. Там где асфальт и камень, нет места зелени. Хотя и жарко, на небе серо. Ни голубого, ни желтого просвета в однообразной и однотонной пелене облаков. Неуютно душе возноситься в промозглую, серую высь. Но пока я на грешной земле, в крепких руках бородачей. Мир еще не свихнулся окончательно. Остается надежда, что меня не растащат на сувениры.
   - Это вы снабжаете оружием мусульман, это ваше оружие стреляет по нам в Нагорном Карабахе, это вашим оружием убивают нас азербайджанцы, - не унимается Ашот.
   Его слова, как кипяток, стекают через край на раскаленную плиту. Толпа откликается лесом растопыренных и скрюченных в кулаки рук, искаженными в крике и брызгах лицами, нехорошим блеском воспаленных глаз. Никакой надежды на спасение. Скольких я повалю? От скольких успею отбиться? Мой хронометр отсчитывает последние секунды. Мне конец.
   На импровизированную трибуну пружинисто вскакивает кряжистый, крепко сбитый армянин. Мне нелегко будет мочалить его. Он окунает свой торс в толпу, выхватывает у автомобильного борта крохотного мальчонку, сдирает с него рубашку, обнажая изуродованную глубоким фиолетовым шрамом, от плеча до локтя ручонку. Я догадываюсь, что это жертва карабахской войны.
   Армянин говорит горячо и настойчиво, встряхивая и повертывая малыша. К нему приковано внимание ближайших рядов. Бородачи на трибуне тоже склонятся над ребенком. Обо мне забыли. Ашот настойчиво подталкивает меня к краю оголенного кузова. Я спрыгиваю в толпу, через которую он все также настойчиво проталкивает меня. Мы пробираемся по краю площади до ближайшего перекрестка, обозначенного светофором. Там Ашот отвешивает мне хорошего пендаля. При его длинных ногах это неплохо получается. Я с пониманием и без обиды отлетаю вперед, прочь от обезумевшей площади, и оказываюсь в одиночестве на замершей в зное, безлюдной улице. Вот когда я по-настоящему чувствую, что надо проветрится.
   Ноги сами несут меня под уклон, мимо серых домов, в еще большее безлюдье. Улица выводит меня к храму, в котором я уже был. Армянский храм беднее по росписи, убранству наших, в центральной России. Мне не принять традицию армян ставить свечи на металлический протвень с песком и располагаться по краям его, как у языческого костровища. На подобных жаровнях они кофе варят, зарывая глубже крохотные кофеварки в раскаленный, напоминающий золу песок. Других навязчивых ассоциаций, несмотря на их кощунственность, у меня не возникает.
   Минуя храм, спускаюсь в гигантскую расщелину, где среди монолитных берегов беснуется, брызжет серой слюной обезумевшая горная река. Ее стремительные волны скручиваются, как в шнековом механизме, среди тяжелых валунов и еще упорнее, целеустремленнее кидаются в шабаш воронок, водопадов, свистопляску безукоризненно серой мути и радужных брызг. Это самое страшное по дикости, неуюту и ирреальности место в Ереване.
   Но река, по моим меркам, неширока. А ее первобытной, озлобленной силе не вырвать и не унести с собой гибкие кустики ив. На пологий, украшенный яркой травкой бережок река выкидывает полиэтиленовую рвань, куски пакетов молочного пития и прочий мусор человеческого бытия. Вблизи звуки и краски водоворотов не столь пугающи, шум волн монотоннее. Даже как-то спокойнее на душе. Человеческая природа много веков назад застолбила у реки прочное место для отдохновения от трудов праведных. И с этим правом река почти смирилась.
   Пустые бутылки от шампанского и коньяка, лысые костровища указали мне место, на котором и расположился, ловя на штанину истрепанной джинсы слюнявую речную пену. Я очень устал, пройдя свой путь. Мне пора возвращаться домой.
   Сначала самолет, а потом пригородная электричка переместили меня в пространстве. Когда я выбрался на белый свет из метро через подземный переход, то понял, что переместился и во времени. Исчез кумач над Кремлем. Власовская расцветка новой России украсила козырьки и купола административных зданий. Транспаранты и щиты с лозунгами пятилеток сменила реклама. Исчез Железный Феликс. Его свято место на постаменте занял деревянный крест.
   Я оказался никому не нужен со своим отчетом о проделанной работе. Мои сведения, добытые ценой лишений и риска, за короткий срок между августом и декабрем 1991 года приобрели не прикладной, а исторический, да и то сомнительный интерес. Стран стало много, а та, ради которой я работал, растворилась в митинговщине и славословии.
   Все это еще больше усилило ощущение предательства, с которым я жил и работал в последнее время. Его разделяли мои коллеги по Главному разведывательному управлению Генерального штаба Вооруженных Сил СССР.
   После генеральского кабинета я зашел в телетайпный зал, где аппарат выщелкивал очередное сообщение:
   "После вывода частей Степанакертского /Ханкендинского/ гарнизона резко обострилась обстановка вокруг соединений и частей 7-й гвардейской армии, дислоцирующейся в Армении. Лидеры многочисленных вооруженных формирований требуют оружия, боевую технику и боеприпасы. В случае невыполнения этих требований угрожают применением силы.
   Как уже сообщалось, экстремистские группировки города Артик /Республика Армения/ совершили 8 марта нападение на военный  городок зенитно-ракетной бригады. Вооруженные автоматами, они блокировали территорию городка и, ведя огонь из автомобилей, с крыш ближайших домов, предъявили ультиматум: сложить оружие, вскрыть склады, а военнослужащим - покинуть части.
   Перед этой разбойной акцией под предлогом совещания в горсовете туда были приглашены должностные лица гарнизона и обманным путем захвачены в качестве заложников.
   В результате обстрела военного городка, длившегося 10 часов, были убиты двое военнослужащих, имеются раненые.
   Только после неоднократных обращений командования 7-й гвардейской армии к Президенту Республики Армении обстрел прекратился.
   9 марта боевики, участвовавшие в вооруженном нападении на военный городок, выдвинули ультиматум о выдаче им в течение двух суток по 5 тысяч снарядов к БМ-21, мин к 120-мм минометам, гранат к противотанковым гранатометам, выстрелов к БМП, по одному миллиону 7,62- и 5,45-мм патронов к стрелковому оружию. Если это требование не будет выполнено, то, по заявлению боевиков, 10 офицеров, оказавшихся заложниками, будут уничтожены."