Женщина блаженного Августина

Елена Яблонко
ПАМЯТИ ОТЦА АЛЕКСАНДРА МЕНЯ.




"...Шопен смотрел на свою жизнь как на орудие познания всякой жизни на свете...
Этюды Шопена... это музыкально изложенные исследования по теории детства и отдельные главы фортепианного введения к смерти... и они скорее обучают истории, строению вселенной..., чем игре на рояле"
Б. Пастернак,  "Шопен"



Содержание:


I.   Филадельфия.    
 
II.  Эрос и филия.       

III. Сторге и агапэ.

IV.  Кто построил дом бытия.


Глава первая

Филадельфия*

«…Ничего не поделаешь, без смерти тут не обойтись…»
К.С. Льюис, «Любовь»


1.


У меня было очень счастливое детство.
Родители любили меня, а главное – друг друга.

Мы жили в маленьком домике с большим садом.
Укладывая меня спать, мама пела мне колыбельные песни:
В няньки я тебе взяла
Солнце, ветра и орла.
Папа, аккомпанируя на гитаре, вместе с мамой пел:
Твой отец отважный воин, закалён в бою,
Спи, дитя, и будь спокоен, баюшки-баю.

По вечерам папа показывал диафильмы или рассказывал сказки. Засыпая, я видела  картину: папину сказку я слушаю не одна и не вдвоём с Таней, а нас, детей, много. Мы сидим кружочком вокруг папы,  всё в розовом тумане, наше счастье безмерно.

Одно из первых воспоминаний.
Я вся измазалась, испачкала стенку и кроватку. Пришла няня, страшно меня отругала  и унесла мыть.
Следующая картина: помытая и переодетая, я сижу на чистой постели, и моя десятилетняя сестра, улыбаясь, как добрая фея, кормит меня яичницей и совсем не ругает. Я смотрю на неё с восторгом и благодарностью.
______________________________________________
*филадельфия (греч.) – любовь к братьям и сёстрам


Мне, наверное,  года два с половиной. Я ложусь спать, закрываю глаза и вижу на розовом фоне маленькое тёмное облачко.  Я вся сжимаюсь от страха: сейчас опять начнётся  Это. Облачко растёт, превращается в бесформенную коричневую тучу,  во рту появляется тошнотворный привкус, я ощущаю полную беспомощность, задыхаюсь,  и,  кажется, сейчас умру. В комнате бабушка, и из последних сил я выдавливаю из себя:
- Туча.
Сразу всё исчезает, я вижу бабушку, в комнате свет, я в безопасности. Первый раз мне удалось вслух назвать свою тучу по имени, и больше она не появлялась.


День рождения, мне исполнилось три года. Мы с дедушкой отправляемся гулять, папа и мама провожают нас на крыльце. В дальнем дворе несколько девочек играют в дочки-матери; я останавливаюсь и долго на них смотрю. Девочки старше меня, они заняты игрой и не обращают на меня никакого внимания. Вот, если бы они приняли меня к себе! Но разве это возможно?
Дедушка предлагает:
- Хочешь, я попрошу их взять тебя с ними поиграть?
Я очень боюсь, что они не согласятся, но они меня принимают, кладут на скамейку, одна из девочек  меня убаюкивает, она – мама,  я – дочка. Какое блаженство!
Игра закончилась, дедушка благодарит девочек, и мы возвращаемся домой. Дома меня ждёт новая кукла, очень красивая, с голубыми закрывающимися глазами. Я с подозрением смотрю на эти глаза – настоящие ли они? – и двумя пальцами на них  давлю. Глаза исчезают. Я долго и безутешно плачу.


Мне три с половиной года.

Меня положили спать после обеда. Окно в сад открыто, дети во дворе кричат, что в соседнем доме кто-то умер. Я думаю:
  - Вот, я такая маленькая, я никогда не слышала этого слова  -  смерть, и мне никто не объяснял, что оно значит. А я – знаю.

Мы с бабушкой возвращаемся из кино. Вне себя от восторга, я повторяю:
- Я люблю Ивана Бровкина!
Бабушка  возражает:
- Как ты можешь любить Ивана Бровкина? Ты любишь  папу и маму, но Ивана Бровкина?
Но я знаю, что говорю. Любовь к папе и маме – это такое большое прозрачное солнце, внутри которого мы все находимся. А Иван Бровкин –  это совсем другое, он в стороне, от меня к нему протянулась дорожка из того же золотого света, и у меня почему-то щемит сердце.

 Дети на улице говорили о Боге. Я чувствовала, что речь идёт о ком-то  таинственном и самом главном. Перед сном,  в постели, я спрашиваю сестру:
- Таня, Бог есть?
- Нет.
- Таня, Бог есть?
Взрослая умная Таня опять отвечает:
- Нет.
На четвёртый раз Таня уступает:
- Ну, хорошо, есть, только спи!
Наконец-то! Я же знаю, что он есть! Как может его не быть, если мы о нём думаем и говорим? И я даже помню его. У наших соседей во дворе есть курятник.  Если  через щели прищурившись смотреть  на солнце, то оно не ослепляет, и это похоже на то, что я видела когда-то раньше: маленькое, ненамного больше меня, живое солнце, родное и теплое, оно рядом, нас отделяет только какая-то ткань или неплотная перегородка. Счастливая, я засыпаю.


Половину большой комнаты занимал рояль. По воскресеньям приходили гости, было шумно и празднично, звучали песни Ива Монтана. Меня ставили на стул,  я пела «Парижский гамен»;  все  восхищались и удивлялись, что я так чисто пою. Для меня это была  почти работа, привычная и нетрудная.

Мир постепенно расширял свои границы. Сквозь улицы моего полуразрушенного немецкого города просвечивал Париж.
Папа пел:
Я приеду в Париж, все дома обойду, под землёю весь город объеду,
 Из Нормандии лётчика там я найду, мы продолжим былую беседу.
 В небесах мы летали одних, мы теряли друзей боевых,
 Ну а тем, кому выпало жить, надо помнить о них и дружить. 
Выпало жить! Папа воевал, и ему выпало жить. Мне тоже выпало жить.   А помнить – я и так помню.

  Я спрашиваю у бабушки:
  - Вот, я уже четыре года живу здесь, у мамы с папой.  А где я была раньше?
  - Нигде.
Такой ответ меня совершенно не устраивает. Я же помню, что где-то была. Засыпая, я вижу белое облачко над  крышей нашего дома, и там сидим мы,  несколько детей; очертания наши размыты, ощущается, скорее, только присутствие. Нам весело, мы  дружим, мы, наверное, братья и сёстры.


Мне четыре с половиной года.
Папа рассказал стишок:
- У попа была собака и т. д.
 Я содрогнулась, представила – и не поверила. Если любил, то не убил бы! Меня заинтересовало другое - надпись. Она же не кончается!  Как тогда она помещается на маленькой дощечке?

 
Мы переехали в новый большой дом, его построил мой папа-архитектор.
Летняя ночь, мы с папой возвращаемся  из гостей, я сплю у него на руках. Перед самым домом я просыпаюсь и вижу звёздное небо. Я не любуюсь им, я ничего не хочу, мне нечего желать. Я есть, и это небо есть. Я смотрю на него как на крышу своего дома.



                2.


Мне пять лет.
Бабушка спрашивает:
 - Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?
Вообще-то я на эту тему не думала, но если угодно, пожалуйста:
- Домработницей.
Бабушка нервно смеётся.
 - Ты, очевидно, хочешь сказать, домохозяйкой?
 -Нет, твёрдо отвечаю я, домработницей. Как Валя.

До моих пяти лет Валя жила с нами. Она  заставляла меня есть, не пускала гулять, завязывала шарф так туго, что я едва могла дышать, а главное – била так сильно, что я стала заикаться.
Стоило мне пожаловаться маме с папой,  как её бы сразу уволили. Но Валю я тоже любила, хотя в её присутствии солнце тускнело, а мир несколько утрачивал свою реальность. Зато, когда приходила с работы мама – свобода! – даже воздух делался другим. Мы  шли, взявшись за руки, и мир чудесно возвращался в своё исходное состояние – становился сказочным, живым, настоящим.


В нашем новом дворе была высокая горка, с которой я однажды упала, потеряла сознание, после этого болела. Я  стала бояться  смерти и каждый вечер о ней думать.

Меня положили спать, в другой комнате гости поют Галича.  Странно, как они могут так веселиться? Неужели они забыли, что умрут?
Засыпая, я вижу картину: мы, несколько юношей  в белых одеждах, стоим на вершине холма. Нас связывает какая-то необыкновенная дружба. Под нами, на холмах –  город, прекрасный, но враждебный.  Мы росли не здесь, а в другой стране, при воспоминании о которой тает сердце. 
Вниз  ведёт длинная, белая, как и город, лестница.  Мы знаем, что там,  внизу,  будем убиты. Мы спускаемся.

В шесть лет меня отдали в детский сад. Началось тягостное унылое времяпрепровождение в ожидании прихода мамы. Нас сажали на стульчики, и мы подолгу на них сидели. Всё вокруг было тусклым, плоским, нереальным.
Первый год я постоянно болела, затем всё-таки освоилась, у меня появились друзья.

Светит яркое солнце. Мы играем в песочнице, и у нас с мальчиком Толей Пинским возникает спор: что такое  туманность? Я утверждаю, что это скопление звёзд, а он – что это скопление межзвёздной пыли. Я уверена в своей правоте, мне папа сказал! Дело доходит почти до ссоры, но на следующий день Толя сообщает, что его папа-физик подтвердил: мы оба правы.
Мы в восторге, мы любим  друг друга, мы поженимся!
         
Приезжал дядя Женико, мамин брат, весёлый человек с голосом  Карузо. Они с папой пели:
Там в горах орлы да ветер, на-нина, на-нина
Жил Вано, старик столетний, на-нина, на-нина
Смерть пришла порой ночною, на-нина-нина
Говорит, пойдём со мною, дели-водела.
Старик Вано перехитрил Смерть. Перехитрил её и дядя Женико – он попадал в окружение, потом почему-то сидел в тюрьме, и вот, пожалуйста –
Смерть сама боится смерти, на-нина!
               

У меня  появилась пламенная страсть – балет. Я нашла у сестры большой спичечный коробок, на котором была изображена Уланова в роли Жизели.
Тогда же у нас с бабушкой состоялся такой диалог:
- Кем ты хочешь быть?
Я, не задумываясь:
- Улановой!
- Ты, наверное, хочешь танцевать, как Уланова?
- Нет, я хочу быть Улановой!

 Моя мама в юности была балериной. При отборе в балетную студию меня сначала забраковали, но потом из уважения к маме всё-таки взяли. Скоро стало ясно, что Улановой из меня не получится. Почти год я обречённо ходила на занятия, и была очень благодарна родителям, когда они разрешили мне балет бросить.



В семь лет у меня появилась новая цель.
Папа купил себе виолончель, на которой в детстве учился, (бабушка-пианистка отдала его на виолончель, потому что это «верный хлеб»).  А ещё я где-то в кино увидела Ойстраха, и вот решение принято: я буду Ойстрахом!
Разговор с бабушкой повторился, только место Улановой занял Ойстрах.
Играть на скрипке оказалось легче, чем я думала. Как будто я всегда умела это делать, и мне оставалось только вспомнить. Я подолгу и с удовольствием занималась. Учёба в обычной школе была для меня делом второстепенным – я ведь буду скрипачкой. Через четыре года я уже очень прилично играла, но мне стало неинтересно.


Мне девять лет.
Это середина шестидесятых, и после очередного космического полёта меня осенило: я хочу летать в космос!
Вечерами  я смотрю на небо. Какая красота и тайна! Нет ничего прекраснее звёзд! Без всяких усилий, стоит мне только захотеть – и я уже там, на Веге, в этом цветущем голубом саду.  Какая лёгкость и радость! Радость  какой-то необыкновенной встречи.
Потом, когда я вырасту, я обязательно там окажусь, надо только не забыть об этом. Бедные взрослые, они забыли! Они живут только в одном, желтом дневном мире, и ничего не помнят! Когда я буду совсем взрослая, многим из нас, очень многим, придётся туда, на небо, улететь, и они будут бояться! А мне надо будет им помочь, сказать, что это не страшно.


Мне десять лет.
Теперь я не столько любуюсь небом, сколько изучаю его. Я читаю детские книжки по астрономии, вечерами выхожу во двор с картой звёздного неба. Я хочу всё знать о небе и хочу туда летать.  Я прочитала «Туманность Андромеды». Они умрут в космосе, далеко от Земли – я тоже хочу умереть на просторах Вселенной!
Теперь у меня всё подчинено одной цели. Ночью я лечу в звездолёте к туманности Андромеды, а днём всё делаю для осуществления своей мечты. Даже на скрипке я играю с мыслью: может быть,  в космосе мне пригодятся сильные пальцы. Я живу в мире красных гигантов и белых карликов; названия звёзд и галактик звучат для меня как музыка.


Мне одиннадцать лет.
Вечер, я сижу на дереве и смотрю на закат.  Какой-то особенно тёплый  свет льётся на меня, и впервые я понимаю, как прекрасна  планета, на которой живу. Она притягивает меня, я почему-то уже не хочу умирать в космосе, я хочу умереть на этой земле! Мне грустно, я ощущаю это как падение, но в то же время просто отмечаю: да, я стала тяжелее.





Мне двенадцать лет.
После «Гусарской баллады» мной овладела романтика войны. Я пою, папа  на рояле аккомпанирует:
- Гори, гусарский ментик, распахнутый в плечах!
- Нет в мире выше доли – любить, мечтать и петь, и на родном просторе, сражаясь, умереть!
Мы с папой ходим в тир, и он учит меня стрелять.
Теперь у меня готов план жизни: я иду в парашютный клуб, потом в армию, потом в академию Жуковского, а оттуда – в отряд космонавтов. Пока же я хожу в Парк культуры и кручусь на всём, что крутится – до рвоты, у меня слабый вестибулярный аппарат, меня укачивает даже в автобусе. Дома я кручусь на рояльной табуретке.

На районной математической олимпиаде в пятом классе я ничего не решила, и это меня задело:  таких  в космос не берут! Математикой я стала заниматься как спортом. К этому времени я уже два года играла в большой теннис и хорошо знала, что такое кровавые мозоли. В шестом классе папа с мамой положили мне под ёлку  сборник задач московских математических олимпиад, и это занятие вытеснило все остальные, кроме тенниса. Я бросила скрипку, несмотря на протесты родителей. Меня звали в кино или на море – нет, мне некогда!

 Теперь моими героями стали  Лобачевский, Софья Ковалевская, Винер, Фейнман. У меня давно уже появилась цель: поступить в физико-математическую школу-интернат при Ленинградском университете. Моё будущее было мне  примерно ясно: после университета – астрофизическая обсерватория типа Крымской, только в горах и повыше, и там, среди друзей и единомышленников,  я буду выпытывать у неба его тайны и искать братьев по разуму.

Заикалась я так сильно, что практически всё время молчала. Это меня не очень смущало, потому что со своими одноклассниками, при всём к ним уважении, разговаривать мне всё равно было не о чем, а две мои любимые старшие подруги понимали меня без слов. Это были очень умные девочки, они тоже собирались заниматься наукой. Между собой они вели долгие беседы, а я их благоговейно  слушала. Наша дружба  священна.

В седьмом классе я много читала.  Бальзак был мне интересен, но порой я находила у него отсутствие логики.  Мопассана я читала с ужасом: только не говорите мне, что это и есть жизнь!
То ли дело русская литература! У Тургенева мне больше всего нравилась «Первая любовь». 
Папин любимый Чехов был прочитан почти весь, и в  Мисаиле из «Моей жизни» я почему-то узнавала себя.

Папа меня иногда спрашивал:
- Чем ты хочешь заниматься в будущем? Чем-нибудь практическим, полезным для людей, например, архитектурой, как мы с мамой, или же оторванной от жизни теорией, высокой и абстрактной?
- Конечно, теорией.
Тогда папа, глядя на меня с гордостью, шутливо декламировал:
- Нас мало, избранных, счастливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой, единого прекрасного жрецов!
   







                3.


В четырнадцать лет на областной математической олимпиаде я заняла второе место, и там же сдала экзамены и была принята в школу-интернат при Ленинградском университете. Это было весной. А летом, в Сочи, я тонула – за день до начала соревнований, в трёх метрах от берега.

Плавала я плохо. Зайдя в воду и пройдя совсем немного, я провалилась в какую-то яму.
 Стою на дне, вынырнуть не получается, как ни стараюсь. Ход моих мыслей примерно таков:
- Неужели я тону? Этого не может быть! А как же соревнования? Я так нужна команде! Кстати, где они? Почему они не плывут мне на помощь?
Они в это время ныряют далеко от  берега и возвращаться не собираются. Их нет.
- Но я же не такая как все! Я так играю на скрипке!
Похоже, мне это не поможет.
- А как же интернат, в который я так долго готовилась и, наконец, поступила? А моё научное будущее? Моя жизнь, летящая как стрела? Разве это не означает, что со мной ничего не может случиться?
Наверное, не означает.
- А мои папа и мама, и сестра, ведь мы так связаны, разве они не могут защитить меня?  Ведь они так любят меня! Меня все  любят!
И тут я вспоминаю первый бой Николая Ростова: “ Меня, которого все так любят!”
У него то же самое! У всех одно и то же! Все умирают. И я такая же  как все! А я думала, что со мной такого случиться не может.
-  Значит, может.
Последние слова ясно произнёс во мне этот другой, спокойный и взрослый голос.
Я села на дно, свернулась калачиком и стала умирать. Вся моя жизнь, как фильм, прокрутилась во мне с конца до начала. Надо же, я так долго жила и так быстро мне его показали. И ни один кадр не пропал! Однако там есть и такое, что лучше бы никто не видел. Неловко как-то, ну да ладно.
Я мысленно соскользнула вглубь себя и оказалась в каком-то розовом мире; это был дом моего раннего детства. И я была там не одна, нас было несколько детей, наверное, братьев и сестёр, и это была такая радость, какая бывает только в детстве, да и то во сне. Мне стало так уютно, тепло и блаженно, как никогда раньше.
Затем я увидела большую толстую книгу. Это была книга моей жизни. Она была исписана   только на четверть, остальные страницы были чистыми.
Тут надо мной проплывает тренер и начинает меня вытаскивать. Я сопротивляюсь. Я уже не хочу, чтобы меня спасали. Кроме того, с меня сползает купальник, и я стесняюсь.
И вот я на берегу. Я не наглоталась, меня не пришлось откачивать. Я не испытывала никаких чувств, кроме лёгкого отвращения от звучавшей на пляже песни "Возвращайся, я без тебя столько дней...". Краски мира поблекли, он перестал искриться и сверкать, я оказалась заброшенной куда-то на его окраину, я уже не была его центром, он уже не был предназначен для меня.
На следующий день я проиграла, и с тех пор  уже почти не выигрывала. Что-то произошло с моей волей: я потеряла способность делать сверхусилия.
Между прочим, я перестала заикаться.               

               



Глава  вторая

Эрос и филия*

«… – здесь просто возникает внутренняя необходимость
дойти до предела в субъективном сознательном существовании,
независимо от того, чего это может нам стоить…»
М.К. Мамардашвили, А.М. Пятигорский, «Символ и сознание»


1.


Город, в котором мне предстояло жить,  я приняла легко; казалось, он  был мне созвучен и соразмерен.
Университет, где я надеялась учиться,  вызывал у меня священный трепет.
Но больше всего меня поразили люди  – преподаватели, студенты, старшеклассники; я никогда не видела столько прекрасных и умных лиц. Это были небожители. Вот если бы можно было быть принятой в их круг!

Наш класс был не слишком  дружным; присутствовала, скорее, атмосфера конкуренции и снобизма –  большинство из нас были у себя дома вундеркиндами или первыми учениками. Ленинградцы при этом выделялись, ребята из провинции вначале сильно отставали. Когда мы приехали, у одной девочки из белорусского села были вши; я отнеслась к ней с полным презрением. Потом мы дружили.

В пятнадцать лет я прочитала «Кюхлю» Тынянова. Меня поразил эпизод, где Кюхельбекер, сидя в одиночной камере, позволяет себе только по десять минут в день вспоминать Пушкина и их друзей, потому что иначе, если он сразу всё вспомнит, ему будет не о чем думать, ему будет скучно! Это было написано как бы специально для меня. Будет ли  мне о чём думать, если придётся сидеть в одиночной камере? Один из вариантов ответа был такой: я должна  приобрести достаточную математическую базу, чтобы  можно было  без книг и  даже без бумаги обдумывать  математические проблемы. Впрочем, я уже не обольщалась на свой счёт.  В моём новом классе несколько мальчиков были участниками международных олимпиад, и  сначала я ещё пыталась за ними тянуться, а потом, в девятом классе, махнула на учёбу рукой, и оставшиеся два года почти каждый вечер ходила в филармонию.
Раз в неделю у нас были экскурсии  в Эрмитаж или в Русский Музей, и в конце десятого класса я стала знатоком западноевропейской живописи и русского, а особенно древнерусского искусства. Однажды  в книге о Рублёве я нашла краткое упоминание об исихазме.  Слово  показалось мне странно знакомым. Более того, я решила, что это ответ на мой вопрос об одиночной камере; во всяком случае, я успокоилась и больше к нему не возвращалась.


На математический факультет я не поступила, не сдала физику. Вообще-то я поступала туда уже по инерции. История искусств – вот чем я хотела бы заниматься. Но, чтобы сдать историю, надо было  выучить все эти многочисленные съезды и пленумы, я была на такое не способна. 



____________________________
*эрос (греч.) – любовь-страсть
*филия (греч.) – любовь-дружба


Год спустя, провалившись в МГУ,  я сдала экзамены в один московский технический вуз, а затем перевелась в аналогичный ленинградский. Там я  продолжила своё хождение в филармонию. В общежитии у нас получилось неплохое гитарное трио, и о студенческих годах было бы нечего вспомнить, если бы не наши песни.


На последнем курсе института я заболела, меня послали в санаторий, и там, случайно оказавшись на экскурсии в горах, я нашла  себе работу в высокогорной обсерватории. Вокруг была великолепная природа,  у горнолыжников на лицах – бронзовый загар. Я тоже хотела такой загар.




2.



Мне было двадцать пять лет, и, разумеется, я мечтала о любви.
Своего героя я представляла себе  учёным, музыкантом, философом,  мудрецом – т.е. предельно  улучшенной копией меня. А также отшельником и аскетом – чтобы мне увереннее  себя чувствовать  в его мире, которому предстояло стать моим.
Тусклое здесь электричество, каплет из крана вода,
Женщина, Ваше Величество, как вы решились сюда?

Слава Богу, я встретила  свою любовь. Как засияли небеса!

Он действительно был и в некотором роде философом, и мудрецом, и отшельником. Он только не был аскетом. Вообще, он был кем угодно, только не моим отражением; он был другим.

Я столкнулась с  интенсивной реальностью другой личности – между прочим, со своей волей, отнюдь не совпадавшей с моей; другого мира, в котором мне было отведено весьма скромное место,  или не отведено никакого.
В Уэльсе тёплые дожди по крышам шелестят,
Подруга, ты меня не жди, я не вернусь назад!

Параллельно звучала, между прочим,  ещё одна тема: причастности к народу избранному, возвращения к истокам.

Наконец, стихия рода  начала диктовать мне свои формулы: да не погибнет семя Авраамово!
Со страстью Фамари я пыталась осуществить свою  мечту: вернуться в родительский дом с сыном.  Там так заждались внуков! Он будет похож на своего отца;  воспитанный на Бахе и Моцарте, он будет похож на нас;  мой папа вырастит из него  мужчину. 

В какой-то момент у меня появилась надежда, и это было самое удивительное время в моей жизни. С неба лились потоки золотого света, я слышала музыку сфер. Я жалела всех мужчин на свете – им никогда не испытать такого счастья! Я чувствовала себя хрустальным сосудом, в котором совершается священное таинство.

Сосуд оказался действительно хрустальным. Я оплакивала неродившегося ребёнка так, как если бы он умер восемнадцатилетним.

Мы расстались, и  несколько дней я не могла дышать; я  страдала, как  всякое больное животное, с которого содрали кожу. Я смотрела на грубоватые лица местных  жителей, и они казались мне братьями и сёстрами; мне хотелось  любить и жалеть всех на свете, потому что, я чувствовала,  каждому приходится хотя бы раз в жизни испытать такое горе.






               
3.


К счастью, всё проходит. Восстановился сердечный ритм, а вместе с ним вернулись и надежда, и почти прежняя радость жизни, и прежнее чувство превосходства над всеми, кого я считала хоть  в чём-то ниже себя.

Я стала мечтать о научной карьере. Точнее, мне рисовалась следующая картина: конференция, какой-нибудь доктор наук делает доклад, я ему удачно возражаю, публика в восторге.
На самом деле я слишком любила гулять в одиночестве и смотреть на звёзды; единственное, на что меня хватало – это носить с собой «Квантовую механику» Ландау и Лившица.  Она лежала  у меня в сумке,  когда во время одной из таких прогулок меня чуть не убили на большой дороге.

Этот мой опыт начался с того же самого: со мной такого быть не может; с кем угодно, только не со мной. Затем я почувствовала, что небеса открыты;  у меня появились претензии и невесть откуда взявшаяся религиозность: куда же смотрит Бог?  Где мой Ангел-хранитель?  Ах, да, я же некрещёная. Его нет. А в детстве был. Улетел, наверное.

Как хочется жить! Раньше иногда не хотелось.  Буду терпеть всё, лишь бы остаться в живых.

Разумеется, у меня был выбор: достойно умереть или позорно спасать свою шкуру. Я выбрала второе, оправдываясь тем, что мне только двадцать семь лет, и я ещё ничего не сделала в жизни.

Реальность зашкаливала, только с какой-то другой стороны; теперь она вся сосредоточилась во мне. Время почти остановилось. С меня сняли ещё одну шкуру. Я  была я, настоящая, собранная в комок, в своё тело, под кожу. Какое блаженство быть собой! В какой-то момент я увидела себя светящейся изнутри; это было поразительно, но длилось недолго.

Пережив первый страх и ужас, убедившись в безнадёжности всех попыток бегства, я включила в себе некого наблюдателя, который стал вести репортаж с места события.

За что? У меня были, конечно,  прегрешения, однако это как-то несоразмерно. Но я же понимаю, в каких условиях росла я, и в каких – он, к какому народу принадлежу я, и к какому – он. Ведь мы, русские, в войну их выселяли! Моя личная история включает  в себя  историю моего сословия со всеми его привилегиями, и историю моего народа со всем его имперским прошлым, и потому причастна  злу и насилию, исказившему историю этого несчастного.  Он несёт свой ад в себе, он не виноват, он жертва, ему хуже, чем мне.  За зло надо платить, и если надо, пускай это буду я.  И тогда страдания имеют смысл.
Более того.  В моей природе, я это всегда ощущала, есть не только женская, но и мужская составляющая, со своей историей, включающей  в себя, в том числе,  подобного рода насилия. Мысль о том, что, возможно, я сейчас расплачиваюсь и за это, принесла мне  такое облегчение, как если бы огромный невидимый камень  всю жизнь лежал на моей душе, и вот сейчас он свалился.

Стало ясно, что если  он  меня убьёт, то я  умру не вся – во мне есть нечто, что убить нельзя, какое-то солнце, я буквально увидела его; оно восходит к самому началу моей жизни и моим родителям,  это их любовь друг к другу.

Я обнаружила, что  хочу любить и знать; любовь и познание – две несводимые друг к другу и взаимно дополнительные интенции моего существа, но любовь из них глубже. А творчество? – спросила я себя.  Нет, только любовь и познание.

Была ещё мысль: я буду всех любить; а ещё, если  останусь жива, завтра же пойду на семинар по квантовой электродинамике и на занятия по французскому языку.
И напоследок: хорошо, что это произошло со мной, а не с моей дочерью –  я бы не пережила.


Через неделю приехали по распределению три мальчика из МИФИ, и мы подружились. Я водила их по своим любимым горным тропинкам, и по дороге мы вели глубокомысленные беседы. Один из них привёз учебник японского языка и «Мартовские иды» Уайлдера, другой – ноты и пластинки Баха. Следя по нотам, мы  слушали «Хорошо темперированный клавир»  в разных исполнениях.
               


Глава третья

Сторге и агапэ*


«…Речь не о том, чтобы дружить торжественно.
Упаси нас от этого Господь, творец доброго смеха!
Среди прекрасных и трудных тонкостей жизни
есть и такая: надо очень серьёзно относиться к
некоторым вещам и принимать их легко, как игру…»
К.С.Льюис, «Любовь»


1.


Мне двадцать девять лет. 
Подруга, глядя на мою неприкаянную жизнь, решила мне помочь. Что ж, подумала я, пусть у меня всё будет как у всех.

Наша невинная женская инициатива, разумеется, провалилась. Мой жених читал  книги о монашестве.  Беременность оказалась неудачной и едва не стоила мне жизни.

Два месяца я корчилась от невероятной боли,  врачи после операции говорили, что вытащили меня с того света.

________________________
*сторге (греч.) – любовь-привязанность
*агапэ (греч.) – любовь-милосердие


Когда я очередной раз приехала в отпуск домой, ничего не подозревавший папа сказал:  “Наконец-то у ребёнка появилось осмысленное выражение лица!”

Не знаю, так  это или не так, но уже сразу после операции я почувствовала беспричинное  веселье и непреодолимое желание смеяться над собой. 
Первые пять дней я никак не могла подняться, и, лёжа на грязной постели, представляла себя старой комической актрисой за кулисами  огромного театра мира.
В моём внутреннем пространстве как будто появилось новое измерение – я  обнаружила, что наблюдаю себя со стороны и немного сверху. 

Свобода! Барьеры, всю жизнь отделявшие меня от других людей, исчезли. Я не знала, кого мне благодарить за то, что вообще живу, и была благодарна всем на свете. Теперь никто уже не был мне чужим, все были своими –  было ощущение, что мы знаем  друг друга с детства.

Мы стали участниками одного нескончаемого праздника, и я оказалась в эпицентре карнавальной стихии - с её лёгкостью, весельем, игрой, - но, как выяснилось, и со всеми опасностями, свойственными стихии.



2.

 
               
Прошёл год, и ни о какой свободе уже не было и речи; меня буквально разрывало на части.
С одной стороны – счастливая романтическая  влюблённость, правда,  с перспективами далёкими и туманными. 
С  другой - оказалось, что Сольвейг из меня не получится; я стала вести жизнь, прямо скажем, блудную. Оставалось только недоумевать, как дошла я до жизни такой.
Лгать и изворачиваться мне было несвойственно и противно, и я обнаружила, что мне не хочется жить. Сначала смерть была где-то вне меня, я  её к себе притягивала, затем она в меня вошла, и разрывы души наполнились чем-то скользким и черным. Я чувствовала её в себе как болезнь, как раковую опухоль.
Несмотря на обилие острых ощущений, меня поражала нереальность происходящего.

Одновременно я чувствовала в себе избыток витальной энергии. Жизнь, как театр, разделилась надвое.
На одной, яркой стороне, было очень весело,  всё время хотелось смеяться, как будто меня наполняли пузырьки шампанского.
На другой, тёмной – чернота, мрак, виденье гробовое.
Я продолжала играть свою роль и при этом наблюдала за собою как зритель. Я видела себя то потрёпанной старой актрисой, которая от усталости вот-вот свалится со сцены,  то преступником перед казнью, который уже почти спокойно ждёт неотвратимого наказания.

Спектакль не мог продолжаться вечно, и мне хотелось, чтобы он поскорее закончился.




3.



И вот, наконец, –  связи, которые я несколько месяцев не могла разорвать, рвутся в течение  нескольких часов без всяких моих усилий. Я чувствую облегчение, пустоту и страшную слабость – у меня из живота через какой-то невидимый шланг вытекает жизнь. К вечеру начинаются сильные рези в желудке. Версия: отравление баклажанами.  Боль нарастает. Ночью мне вызывают «скорую».  Приезжает мальчик-фельдшер: «Только не делайте промываний. Утром врача и в больницу». Утром врач делает мне промывание, после чего боль становится нестерпимой. День, окрашенный в буро-кровавые тона, тянется как год.  На следующий день сознание становится сумеречным. В просветах мысль: если я сейчас умру, это будет только справедливо. Под вечер меня, наконец, везут в больницу. Автобус трясётся на ухабах горной дороги, при каждом толчке мне кажется, что у меня  внутри всё лопнет.


В больнице меня сразу стали готовить к операции. Сознание прояснилось. Моя мысль:
-  Заслуживаю смерти, но хочу жить.

Двое врачей спорят о диагнозе. Если прав второй, у меня никогда не будет детей.
Мне делают укол в вену, и я проваливаюсь.

Прихожу в себя в реанимации, в момент, когда меня перекладывают с каталки на кровать. Спрашиваю:
- Что была за операция?
-  Резекция кишечника.
-  Слава Богу!
Я отмечаю, что произнесла эти слова из какой-то своей глубины, которой раньше никогда не достигала. Я благодарю Бога, в которого не верю, так, как можно благодарить только какую-то личность. Затем я снова засыпаю. Начинается первая ночь после операции.

Где-то далеко внизу происходит поистине космическая битва между светом и тьмой: потоки и вихри, светлые и тёмные, сталкиваются между собой, закручиваются, сходятся и расходятся, а я, маленькая точка, с огромной высоты отрешенно за ней наблюдаю. Свет побеждает.
Наутро – радость, несмотря на боль. Похоже,  что я заново на свет родилась. Я всем благодарна, всех люблю.

Вторая ночь. Надо мной –  белый свет, проникающий как бы сквозь матовое стекло. Этот свет везде, и больше ничего нет: нет зла, нет греха, нет смерти. Как это нет зла и греха?  Я в них купалась, измазалась по уши,  и вот, оказывается, свет есть, - а их нет,  исчезли, как мираж. Есть только свет, радость,  жизнь без конца, без всякой примеси смерти, которой ещё недавно было так много.


Днём приходили друзья, меня переполняла любовь и благодарность. Тот, ночной мир, накладывался на этот и преображал его. Все лица казались мне прекрасными.
Спать не хотелось. Если я и спала, то сон был неглубокий, и некий наблюдатель во мне постоянно бодрствовал. Я видела не сны,  а это были, скорее, галлюцинации. Поскольку мне не давали пить, то мне виделась вода,  кувшины с водой,  чашки с дымящимся чаем.  Например, я в знойной пустыне, там, впереди – вода. Я иду,  она исчезает, и я понимаю, что это мираж.

Третья ночь началась с таких миражей. Это были восхитительные бокалы с прохладной водой, которую мне так и не удавалось выпить, потом что-то ещё в этом духе, но когда я перестала этим видениям доверять, они исчезли.
Затем начались путешествия. Я летала высоко над горами, затем  оказалась в цветущей долине, залитой солнцем, и почему-то это была Индия. Немного помедлив там, я отправилась летать дальше. Собственно, летать мне не приходилось, я чувствовала, что могу по желанию оказаться в любом месте земного шара, и даже не боюсь улететь далеко от него. Страх мог быть только один: не вернуться обратно в тело, но я уже знала, что вернусь.
Затем я оказалась у входа в тёмную пещеру, в конце которой лежал  большой камень, освещенный с тыльной стороны.
– Иштар – произнёс женский голос, как будто ветер прошел по пещере. Кажется, я впервые слышала это имя, но почему-то  прекрасно знала, что оно означает, и что я тут делаю. Я спросила себя, в какой мере я, стоявшая в капище Иштар, и я, наблюдающая эту картину и размышляющая о ней – одно и то же лицо, или же, насколько эта картина реальна, и ответ был: в некоторой степени; относительно реальна.

Я вспомнила о том, кого любила, спустилась за ним в какой-то мрачный тёмно-коричневый мир, разыскала его там и вывела его оттуда. Мне было легко и не страшно, я была рада, что, наконец,  могу  быть ему полезной.

Затем на чёрном фоне я увидела светящийся крест. Это меня удивило, ведь по моим понятиям крест был просто абстракцией, математическим знаком. А тут я не просто ощутила, увидела,  что крест – это реальность, но обнаружила, что  пересекла некую границу, и из мира полуреального, не до конца реального, впервые в жизни попала в мир, где всё, что я теперь увижу, будет  абсолютно реально, как будто какой-то туман рассеялся.

Потом я увидела звёзды, и все они, вместе со всей вселенной,  влетели в моё сердце. Это было  весело и удивительно, я могла только воскликнуть:
– Нет такой звезды, о которой я бы не могла сказать – это я!
– А что же он? – я посмотрела на небо. Это было уже другое небо, не было звёзд, ничего не было, кроме нас; он был кометой. Это было прекрасное зрелище: ядро было тёмное, а хвост – серебристый, сверкающий. Но кометой была и я, только хвост у меня был тёмный. Мы приближались друг к другу, его хвост занял почти полнеба. Из чего он был? Кажется, он был соткан из смыслов, или же это было время, наполненное смыслами, или же это была история. Мой хвост, тёмный, полный жизни и, если смыслов, то скрытых, был природой.
Затем мы, две кометы, встретились, заполнив собой всё пространство, закружились в каком-то круговороте и образовали символ инь-ян.
Моя половина была тёмной со светлым кружком, его - светлой с тёмным. Я удивилась, что мы претерпели такие метаморфозы, почувствовала, что моё я почти растворилось в «природе», сделала некое усилие, чтобы освободиться, заметила, что нас разделяет всё же некая граница, которую захотелось преодолеть. Любовь, которую я никогда не испытывала в жизни, соединила нас и подняла на границу этого мира. И вот уже мы – светящаяся точка – стали одно.
– Только теперь, наконец, я – это я!
Передо мной, (или перед нами, что одно и то же), открылась чёрная бездна.

Затем я вдруг увидела океан света. Это было ослепительно и страшно. Меня охватил ужас.
– А это – не я!
И затем следующая мысль:
– Это множество большей мощности, чем я!
Я не верила своим глазам, и в то же время знала, что никогда в жизни не видела ничего реальнее, чем это. Как бы ущипнув себя мысленно, я убедилась, что пребываю в здравом уме и трезвой памяти.
– Так значит это Бог!  А я думала, что его нет. Но между нами пропасть, бездна. И её не перейти.

Стоило мне это подумать, как потоки света полились на меня, и теперь всё было заполнено светом. Это был водопад света и любви, которые изливались на меня.
Он, этот свет, этот океан света, был живой, он меня сотворил, он меня знает так, как никто не знает, и почему-то любит, несмотря ни на что, любит так, как никто не любит! Он меня любит сильнее, чем мои папа и мама! Меня переполняет радость и благодарность. Я люблю всех и вся, во мне нет никакой зависти, мне неважно, какое место я здесь занимаю. Я отмечаю, что могу мыслить и наблюдать за собой. Мысли не длятся, а исходят из моей сердцевины целиком, в каком-то свёрнутом виде.  Я знаю, что запомню их и воспроизведу.
Я ощущаю в себе любовь и способность к познанию, никакой другой воли у меня нет.
Я понимаю, что могу задавать вопросы.

Так кто же это? Как Его имя? И я получаю ответ:  Свет, Любовь, Красота, Радость -  причём  это радость встречи, дружбы.  А истина? – спрашиваю я  – Да, разумеется, но это понятие следующего порядка.
Затем я смотрю на себя. Он – Свет, и я – свет, только маленький, это Он наполнил меня светом и дал мне жизнь, отдельную от Него.
Он – Личность, и я личность, но только отчасти, в той мере, в какой я  стараюсь Ему соответствовать. И теперь, когда я всё это знаю, только от меня зависит, останусь ли я светом или погасну, стану ли я действительно личностью или нет, буду ли я жить или умру.
И, наконец, я почувствовала разлитое повсюду искрящееся веселье, какой-то божественный мягкий юмор; ощущение, что всё то, что со мной происходит, в конце концов, всё-таки игра.

Затем я почувствовала, что там, где я нахожусь, нет времени, и мне тяжело, я больше не выдерживаю этого напряжения. Справа открылось голубое небо, потом оно стало темнеть, и вот я оказалась в темноте. Я – это  небольшой мерцающий шарик света.
Сначала этот свет пульсировал равномерно и легко, затем пульсация замедлилась, мне для того, чтобы разгораться, нужны были усилия, и, наконец, свет совсем погас.

Следующая картина происходит уже в каком-то другом пространстве, тёмно-коричневом, тёплом, как детская комната поздней ночью. Мы снова разделились, я стою, он сидит слева от меня на корточках, а между нами – небольшое, мне до пояса, солнце – это наш ребёнок. Нас троих связывает такая любовь и нежность, какой я  не испытывала никогда прежде.
Это маленькое солнце светит ровным, немерцающим светом, и имеет в себе свою собственную, недоступную для нас жизнь, со своими смыслами, возможностями, историей и предназначением.
Затем я вспоминаю, что, исходя из реалий моей нынешней жизни, эта картина кажется невероятной.
– Неужели это возможно? - спрашиваю я.
–Да, возможно - отвечает глубокий и чистый мужской голос, баритон, и я знаю, что это голос Бога.


Картина меняется.  Свободное тёмное пространство, теперь оно заполнено  с правой стороны от меня. Его занимают стоящие полукругом папа, мама, сестра, подруга и её десятилетний сын. Нас  связывают серебристые нити, лучи, идущие от сердца к сердцу.


Следующая картина – тёмная ночь, я стою у постели умирающего.  Меня переполняют любовь и сострадание. Я не вижу, кто именно там лежит, пытаюсь разглядеть. Неужели это мой муж? - я его пока не знаю; а, может быть, это я сама? Наконец, оказывается, что там никого нет.
– Смерти нет - говорит во мне какой-то  голос. Я смотрю на себя – монашеская одежда, голова непокрыта; взгляд, как кинокамера, задерживается на длинных золотых волосах – и опять серьезность сменяется мягким юмором, трагические одежды становятся нарядом в  фильме моей жизни.

Затем ещё картина: золотой свет, как в детстве, когда смотришь на солнце сквозь закрытые глаза, или  как в старости, когда уже ничего другого не видишь. Мое я разлито, почти растворено в этом свете, в этом блаженстве и покое.
Вдруг всё погасло. Вокруг меня – больничная палата, утро. Я очень удивилась, что видения прекратились, я думала, они никогда не кончатся.


Четвёртая ночь. Радость! Я опять где-то очень высоко. Но вот я спускаюсь и оказываюсь в тёмном ночном небе. Это небо мысли, небо философии, и оказывается, что я чувствую там себя как дома.
Я – маленькая точка, мысли вылетают из меня как золотые стрелы. Я задаю вопрос и получаю ответ. Слова вопроса я и слышу, и вижу написанными в фразе, стрелой вылетающей из меня.
Я всю ночь задавала вопросы. Вопросы эти были философскими, с философскими терминами, которых я раньше не понимала, но тут мне всё было понятно; и это были именно мои  вопросы, а не чьи-то другие, которые вдруг почему-то влетели мне в голову. 
Я отметила, что веду этот диалог легко и свободно, мне не надо прикладывать  никаких усилий, тогда как раньше мои попытки читать книги по философии наталкивались на непреодолимые трудности. Я задавала вопрос и получала ответ, тоже в виде стрелы мысли, причём каждое слово и вопроса и ответа было единственно точным, и каждая фраза имела совершенно точный смысл.
Чей это был голос? Я знала только, что это не тот голос, что я слышала вчера. Это было либо существо другое, но подобное мне, либо это был ответ со второго полюса моего нового я.

Утром мне казалось, что  всё, о чём шла речь, я запомнила, и теперь это всегда будет при мне, но уже к вечеру выяснилось, что я почти всё забыла. На следующий день я из этих диалогов не помнила уже ничего.



На пятую ночь спуск продолжился. Небо философии осталось выше, я попала в пространство поэзии. Все мои мысли звучали в стихотворной форме. Особенно смешно было то, что стихи эти были предельно слабыми, но думать прозой я просто не могла.

Следующим было пространство музыки. Странно, но  своей  музыки во мне не было, и, чтобы что-то зазвучало, мне нужно было услышать какую-нибудь музыку извне.






Глава  четвёртая

Кто построил дом бытия

                «…И тогда мне приоткрылась одна сторона   
                жизни, которая для меня очень много значит.
                Это то, что нашего Бога, христианского Бога,
                можно  не только любить, но можно уважать…»
                Митр. Антоний Сурожский, «Без записок»




1.

Меня перевели в общую палату.  Как-то к  нам зашла девушка, она отбилась от своей альпинистской группы, и три недели, обмороженная, ползла по снегу до города.
Вся больница знала её историю. Она с Урала, из детского дома, окончила институт, работает на заводе. Я подумала:
- Странно, что она так цепляется за свою жизнь. Я бы не стала этого делать даже за свою.
Имелось в виду, что моя жизнь стоит дороже.
У меня был кисель из калины, прилетевшая из дома мама каждый день мне его варила. Я подумала, что ей сейчас, после двадцатидневной голодовки, как раз неплохо было бы его попить. А вдруг мне не хватит?
Пока я размышляла, девушка вышла из палаты. Устыдившись, я пошла за ней, но не смогла её найти. Взглянув на горы, я увидела, что они померкли, я больше не видела того, второго мира, который до сих пор просвечивал сквозь первый. Ну, всё, пошло-поехало, подумала я.

Через полгода  я снова вернулась к своим прежним привычкам, как будто ничего и не было, а виденное в больнице стала считать просто сном.




Мне приснился сон:
Прилетает летающая тарелка, она кажется мне очень красивой, хотя на самом деле раскрашена весьма аляповато. Нас, людей, много, тарелка ищет, кого бы выбрать, чтобы сообщить ему некое тайное знание. Я прошу:
- Выберите меня!
- А что ты нам за это дашь?
- Пусть у меня не будет того, кого я люблю!
- А ещё?
- Возьмите у меня моего ребёнка!
-Хорошо. А ещё?
- Мою душу! Вы можете выбросить меня куском мяса!
Они меня выбрали, взяли к себе, что-то со мной сделали и стёрли память об этом. Ещё во сне я знала, что это не сон.
Я была очень горда, что это именно меня предпочли такому количеству народа, но, проснувшись, никакого тайного знания в себе, кстати, не обнаружила.
Зато я заметила, что мир начал покрываться каким-то туманом. Раньше я каждое утро просыпалась буквально от радости, а теперь ни о какой радости не было и речи. У меня появилось стойкое желание раствориться в воздухе, стать облачком, не быть.

Через две недели случился Чернобыль. Это меня отрезвило – я  ведь тоже бросила в этот костёр свою вязанку дров. Стало очень понятно, с кем именно я договаривалась по поводу своей бессмертной души.
На меня напала страшная тоска, на сей раз уже не театральная. Я не знала, куда от неё деваться. Всё вокруг почернело, мне опять хотелось умереть.


У меня были верующие друзья, но они мне казались то ли немного сумасшедшими, то ли просто не слишком культурными людьми. Я не могла смотреть на их бумажные иконки. Много раз они предлагали мне креститься, но я только смеялась в ответ.

Были, правда, и другие примеры. В обсерваторию приезжали известные физики-космологи, и один из них, профессор из Петербурга, человек огромного обаяния и невероятных познаний, оказался верующим, церковным, православным.

Как-то мне приснился светящийся крест, потом он приснился ещё раз.

Я крестилась.
После крещения в мою пустую голову  откуда-то влетела мысль: человек умирает тогда, когда хочет.    
    
 

               

2.




Я  уехала из обсерватории и долго не могла найти себе места и занятия.

Знакомый архимандрит, бывший физик, пристроил меня  петь в церковном  хоре духовной семинарии.  У моего друга были какие-то планы, связанные с семинарской библиотекой, для меня  же это была  чистая  авантюра.


Я попала в другой мир и чуть ли не в другую эпоху.  Ритуалы, одежда,  лица – всё другое. Девушки из хора, семинаристы – это были, разумеется, небожители. Мне очень хотелось стать среди них своей, но как это было возможно? – я ничего не знала, ничего не понимала и постоянно боялась сделать что-нибудь не так.  Если бы не высокое покровительство, я не продержалась бы там и дня.


На богослужениях в студенческом храме я испытывала священный трепет. Было ясно, что это не театр, а мистерия. Правда, немного не в моём вкусе. Я любила, например, искусство древнего Новгорода, а здесь - совсем другая эстетика. Иконы были не такими, как в Русском музее, и прикладываться к ним было для меня испытанием.
Глядя в ноты, я не успевала  разобрать слова и почти ничего не понимала, кроме «Господи, помилуй».

И всё же это было чудесное время.  Город был дружественным, лица в метро и на улицах казались мне прекрасными.
Мы пели «Свете тихий», и у меня возникало чувство, будто всё это со мной когда-то  уже было; оставалось только вспомнить, где и когда.


Мой друг сказал мне:
- Я вчера  читал блаженного Августина. Он любил Бога, и он любил женщину. И вот, Бога он любил больше...
Да, да, конечно. Я понимаю. Бедная женщина. Я почти увидела вдалеке её голубоватую тень, и мне показалось, что она – это я.
А потом я подумала, что нет,  это Августину  неплохо бы сейчас  оказаться на моём месте, Августину, лишённому  памяти и всех своих талантов, ставшему просто женщиной.


Мистерия быстро превращалась в театр.
Девушки из хора, поначалу приветливые,  перестали меня замечать – очевидно, я наделала уже достаточно ошибок. Семинаристы,  по воскресеньям произносившие смешные ученические проповеди, стали казаться мне святошами и ханжами.
Зайдя перед отъездом в незнакомую церковь, я обиделась на церковных старушек и ушла, мысленно хлопнув дверью. 
Через месяц я уже рассказывала своим знакомым, что, насмотревшись на церковные обычаи, стала атеисткой.


Следующим этапом были теософы.
Меня удручала их жуткая серьёзность, и я паясничала там, как в своё время на комсомольских собраниях.  Я с трудом переваривала литературу такого качества и всё время задавалась вопросом: почему Томас Манн пишет хорошо, а они - плохо? Но всё-таки я терпела – терпела же я раньше непристойные шутки Дон Хуана!

Я ушла оттуда,  заключив, что все секты, церкви и прочие структуры учиняют насилие над личностью, и надо держаться от них подальше. Особенно возмущал меня Христос: сменил старое доброе, пусть обременительное, но внешнее принуждение,  на  внутреннее и тотальное.


Как-то в телепередаче я увидела о. Александра  Меня. Он меня поразил: это был совершенно  свободный человек.  Однако  я продолжала эпатировать публику, заявляя, что евреи Христа распяли и правильно сделали.

Известие о гибели о.Александра меня оглушило. Мне показалось, что это и у меня проломлен череп,  и тут же – что топор держала я. Тогда я пообещала себе, что вернусь в православную церковь и никогда из неё не уйду.







* * *




Однажды  я прочитала фразу: «Язык – дом бытия».  Весь день  она не  выходила  у меня из головы, а ночью мне этот дом бытия приснился. Это было тёплое, тёмное и пустое, между прочим, дискретное пространство, оно вибрировало и  было полно жизни; я стояла где-то на его окраине и всматривалась в центр. Там был  Тот, Кто этот дом бытия построил. Он был почти не виден, и при желании Его можно было вовсе не замечать, так ненавязчиво было Его присутствие. Это был человек Иисус Христос.