Остров Любви или Езда в Незнаемое. Русская поэзия

Михаил Кукулевич


Что ни поэт – то последний. Потом
Вдруг выясняется, что предпоследний,
Что поднимается на волнолом
Вал, как бы прятавшийся за соседний,
С выгнутым гребнем и пенным хвостом.
А. Кушнер, «Последний поэт»

Вступительное слово.
Обладание прекрасным лишено эгоизма. Наоборот, тот, кто наслаждается сам, хочет поделиться этим наслаждением с целым светом. Жадничать здесь было бы странно. Это же полностью относится и к ощущениям, которые получаешь при чтении стихов. Мурашки, которые бегут по коже от звуков поэтической речи, от неожиданно точного и предельно сжатого выражения мысли, от непривычного ракурса поэтического взгляда на привычный предмет хочется немедленно тиражировать, чтобы и все остальные люди испытали то же самое. Это восхищение хочется разделить, для того, чтобы приумножить.
Для чего нужны стихи? Можно ли обойтись без них и быть достойным, довольным жизнью человеком? Наверное, да, можно. Наше время это, казалось бы, убедительно доказывает. На вопрос как жить, стихи точно ответить не могут. Скорее, они могут помочь  нам в долгом пути к ответу на вопрос для чего жить, в чем смысл этой самой жизни.
Стихи – часть языка, на котором мы общаемся, его самая лучшая, самая точная часть. Речь человека, знающего поэзию, выразительнее, точнее, богаче. Поэтическая формула – вот одно из высших поэтических достижений. Можно написать целый роман, а можно сказать «И всюду страсти роковые и от судьбы спасенья нет» и все понятно.
 Другое достижение поэзии – фонетика родного языка. «Уж роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей». Для русского уха такое сочетание гласных и согласных звучит упоительно. Почему? Бог весть.
 Для поэта во все времена самым главным является отклик, отзыв. «И нам сочувствие дается, как нам дается благодать» писал Федор Тютчев. Его поэтический собрат Евгений Баратынский  надеется на то, что «И как нашел я друга в поколенье, читателя найду в потомках я». Без читательского отзыва, отклика, без его со-чувствия поэта не существует, как бы он не гордился своей самодостаточностью. «Ты царь – живи один» – сказал великий Пушкин, но это, конечно же, только поэтическое преувеличение.
И очень хотелось бы, чтобы у великой русской поэзии всегда – и ныне, и присно и вовеки веков был адекватный ей читатель. А так ли она велика, эта поэзия, написанная на русском языке? Разве меньше величия в поэзии немецкой, французской, английской, японской?
 Нет, конечно, тем более что многие знатоки литературы могут заметить, что новое, берущее свое начало от Василия Тредиаковского силлабо-тоническое стихосложение, гораздо более ритмически организованное, чем опирающееся только на равное количество слогов стихосложение силлабическое, не русскими вовсе выдумано, а немцами.
И глубокое философское начало взято нашими авторами и переводчиками из туманной Германии. А великий Байрон положил начало русскому романтизму, французские поэты – легкой лирической поэзии. Все так. И все иначе.
Французы, немцы, испанцы, англичане, итальянцы писали замечательные стихи уже в 15 веке, такие же хорошие в 16-м и 17-м. Данте писал  на рубеже 13 и 14 веков, в середине того же 14-го   прославил Лауру Петрарка, Шекспир и Ронсар творили в 16-м веке! Примеров достаточно. И позже, в 17, 18 и 19 веках появлялись поэты отличные, опиравшиеся на известные и развитые традиции, улучшая и продолжая их.
Что же видел перед собой студент Сорбонны Василий Тредиаковский, догадавшийся гениальным филологическим чутьем, что современное европейское силлабо-тоническое стихосложение, использующее чередование ударных и безударных слогов, прекрасно подходит к использованию в родной русской речи? Пустыню он видел, вот что. И первый его хорей, посвященный любви,
Худо тому жити,
 кто хулит любовь,
Век ему тужити,
утирая бровь. –
звучит мощным прекрасным гимном, в котором все – каждое слово – употреблено в такой связке впервые. Вот чему можно позавидовать – свежести, не затасканности слов.
Эти наивные строчки написаны в двадцатые годы 18-го века, а уже через пятьдесят лет появилась мощная поэзия Гавриила Романовича Державина, разнообразная, философски зрелая. Не прошло и двадцати лет – и тончайшие оттенки человеческих чувств стали подвластны Василию Андреевичу Жуковскому. А там уже рукой подать до Александра  Пушкина, считавшего Жуковского своим учителем.
Вдумаемся! От первых наивных строчек, написанных на русском языке до высшего выражения поэзии пушкинским гением – меньше столетия! Вектор развития, круто устремленный вверх! Никакая другая поэзия не знала такого стремительного и устойчивого взлета, продолжавшегося из восемнадцатого сквозь девятнадцатый век к поэтам серебряного века, и далее к Бродскому и другим поэтам современности.
Теперь о самобытности. Речь идет, разумеется, о поэтах 18-го и первой половины 19-го века. В более поздний период вопрос был, безусловно, снят. Здесь чрезвычайна характерна фигура Василия Андреевича Жуковского, почти все творчество которого основано на переводах с немецкого или английского или на писаниях произведений «по мотивам» тех или иных западных образцов. Лучше всего об этом сказал он сам: «У меня почти все чужое и все свое».
И дело здесь не только в то, что вкладывает талантливый переводчик в свою работу, но и в принципиальной невозможности адекватного поэтического перевода. Адекватным может быть только духовное состояние и душевный настрой.
Что же говорить о тех поэтах, которые брали с Запада только саму технологию стихосложения, некоторые распространенные (особенно в эпоху классицизма) мотивы и сюжетные ходы? Здесь, на русских просторах все это обретало свою оригинальную трактовку и уводило далеко в сторону от взятых образцов. 
Лирика же всегда самобытна, ибо отражает живую душу поэта и только ее.
Мои же рассуждения только лирики, в сущности, и касаются. Той самой лирики, которая далеко не сразу стала главной, чуть ли не единственной поэтической ипостасью, как, скажем, в конце 19-го века. Лирики вначале стеснялись.
Когда Пушкин просил у Кюхельбекера, сидящего в Шлиссельбургской крепости, чтобы тот через свою сестру прислал ему лирические стихи, то Кюхельбекер ответил, причем совершенно искренне: «Пушкину так и быть (!) я их пришлю, а больше никому – я не хочу, чтобы моя муза предстала перед читателем в шлафроке (т.е. в халате  - авт). Вот так. Лирика – вещь интимная.
А Афанасий Фет, к примеру, лирики уже не только не стеснялся, а ее только и писал. И Тютчев, и Мандельштам.
Стремительный взлет поэзии, ее быстрое развитие побуждалось к жизни и быстрым развитием собственно русского языка. Поэзия, как это обычно бывает, была и продуктом и инструментом и этого развития. На этом, в целом положительном пути были и свои потери – язык, развиваясь, быстро устаревал.
Вот вам простые примеры. Возьмем «Евгения Онегина» – произведение, написанное достаточно современным языком, коего Пушкин, собственно, и был главным создателем. «Он фармазон, он пьет одно стаканом красное вино» – говорили неодобрительно об Онегине его деревенские соседи. О чем это они?
Ну, фармазон это искаженное французское франкмасон, или просто масон, вольный каменщик, к которым в России всегда относились подозрительно. А причем здесь одно красное вино, выпитое стаканом? Как же его еще пить? Оказывается, вино тогда  было принято пить, разведенным водой. И неразведенное вино мог позволить себе пить человек богатый и, к тому же, пьяница.
Веневитинов в своей «Молитве» пишет: «И отжени от сердца радость – она неверная жена». Отжени – отсоедини, убери. Такой информационный «шум», устаревшие слова и выражения, делают стихи, давно написанные, малопонятными, а, следовательно, нам уже трудно им эмоционально сопереживать. Очень обидно!
Сам замысел петь старые стихи возник у меня почти случайно в начале 90-х годов, и связан он был с творчеством замечательного русского поэта князя Петра Андреевича Вяземского.
О нем каждому школьнику известно, что он друг Пушкина. Меня попросили написать несколько романсов на его стихи для телефильма. Я открыл томик Вяземского в поисках подходящих стихов и через час безуспешных поисков закрыл: мне было попросту скучно.
Но, вместо того, чтобы с этим смириться, я решил с этой скукой бороться. И вскоре лекарство было найдено – я стал читать о его жизни – долгой жизни, ведь он прожил целых 86 лет, и постепенно образ этого непростого человека встал передо мной, а стихи его наполнились переживаниями его души. И, о чудо – музыка сама нашлась. Я написал более полутора десятков романсов, некоторые из которых и сейчас пою в концертах. 
О нем, князе Петре Андреевиче, разговор еще впереди, но его творчество подтвердило еще одну истину – музыка заложена в стихотворении и дело того, кто пишет музыку – ее угадать. Здесь не обошлось без курьеза. Фильм «О бедном гусаре замолвите слово» я не смотрел и не знал, что Андрей Петров написал замечательную музыку на  его стихи «Я пью за здоровье немногих» («Друзьям»). Стихи мне понравились, и я тоже написал к ним музыку. Каково же было мое удивление, смущение даже, когда выяснилось, что музыка эта почти нота в ноту повторяла  музыку Андрея Петрова. Значит это только одно – она жила в стихотворении независимо от нас.
Так или иначе, ключ был найден, и после Вяземского я сумел вникнуть в поэзию  Жуковского, Дельвига, Баратынского, Кюхельбекера, Державина, Тредиаковского и других. Результатом этого стал, в частности, тот диск, который вы держите в руках. В частности, потому что романсов написано в два раза больше, диапазон их расширился до поэтов серебряного века, и, кроме того, мне посчастливилось сделать десяток концертных программ и радиопередач, в которых я не только пою, но и рассказываю другим о том, что мне удалось узнать.
Зачем я это делаю? В первую очередь, от желания поделиться тем прекрасным, что испытал сам. Неистребима наивная уверенность, что прекрасное вытесняет злое и безразличное в душе отдельно взятого человека.
Затем, я отчетливо сознаю, что далеко не у каждого найдется в наше непростое, динамичное время свободные часы для того, чтобы пройти мой путь узнавания того или иного поэта. А мелодия сама по себе интегрально восстановит первоначальную эмоцию, заложенную в стихотворение. Вы сможете уже не обращать внимания на некоторые лингвистические шероховатости, возникшие с течением времени.
И последнее. На диске, предложенном вам, вы не найдете романсов на стихи Пушкина и Лермонтова. Почему? Во-первых, потому, что их творчество и так широко вам известно, да и на лучшие их стихи давно существует прекрасная музыка. Во-вторых, и это более важно, из чувства внутреннего протеста против навязываемой нам с раннего детства иерархической системы в постижении литературы. Первый поэт – Пушкин. Допустим. А кто второй, третий? Скажем, Тютчев и Баратынский. На каком они месте в табели о рангах? А что делать с Батюшковым? Куда деть Державина? Думаю, нелепость такого подхода очевидна, она чрезвычайно обедняет нас, разрешает не знать творчества «второстепенных» с точки зрения кого-то поэтов.
Правда, наверное, состоит в другом – человек или рождается поэтом, или нет. И у каждого почти есть строчки, достойные того, чтобы их запомнили наизусть на всю жизнь, чтобы они стали частицей нашей духовной организации. Образно говоря, можно не сопереживать тяжелой судьбе Константина Батюшкова, но его строчка «О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной» в сердце будет жить.
И, наконец, последнее. Поэты не приходят в мир поодиночке. Есть понятие поэтического поля, поэтического круга. Гений Пушкина тоже возник не на пустом месте и не ушел в никуда. И у него были предшественники, друзья современники  и последователи  его бессмертного творчества. Вот из стихов этих поэтов и состоят предлагаемые вам музыкальные записи. Этот альбом не увидел бы света без заинтересованной и талантливой работы  аранжировщика Людмилы Кивильник и звукорежиссера Виктора Дурицина.
Я предлагаю вашему вниманию также некоторые свои рассуждения, касающиеся судеб упоминающихся в этом альбоме русских поэтов. Они ни в коем случае не претендуют на какую-то полноту – это просто впечатление от прочитанного, не более того. И если вам захочется после прочитанного и услышанного снять с полки томики их стихов, автор сочтет свою задачу выполненной.

« Остров любви, или Езда в Незнаемое»  Василий Тредиаковский.

Кто-то из литературных критиков сказал: «Тредиаковский писал плохо, для того, чтобы Пушкин писал хорошо». Как во всякой крылатой фразе здесь есть некоторая гипербола, но, по сути, верно. И лучше всего это понимал сам Пушкин, который, вытащив из полного забвения имя Василия Тредиаковского, воздал ему должное. А до него – Радищев, который поставил эпиграфом к своему «Путешествию из Петербурга в Москву» чуть измененную строчку из «Телемахиды» - «Чудище обло, озорно, стозевно и лайя».
Я уже касался во вступительной части роли этого замечательного ученого и поэта. Слово «ученого» не зря стоит на первом месте. Именно талант филолога и позволил ему сделать то, что он сделал – дал мощнейший толчок русской поэзии вместе с другим гением – Михаилом Ломоносовым.
Вот послушайте, как звучали русские вирши до Тредиаковского:
За Могилою Рябою
Над рекою Прутовою
Было войско в страшном бою.
В день недельный ополудны
Стался нам час велми трудный.
Пришел турчин многлюдный.
Это Феофан Прокопович,  замечательный просветитель и стихотворец 17-го века.
А вот первый (!) в истории русской поэзии, уже упоминавшийся нами хорей Тредиаковского:
Худо тому жити,
Кто хулит любовь.
Век ему тужити,
Утирая бровь.
Не правда ли, это сразу хочется петь? Чередование ударных и безударных слогов, свойственных вообще русскому языку, как и многим другим европейским языкам, сразу сделали эти строчки приятными нашему уху. Собственно, научный подвиг Тредиаковского в этом и состоит – познакомившись с поэзией европейцев, он понял, что и русский язык прекрасно приспособлен для современных поэтических достижений. Ему помогло сделать такой вывод наблюдение над русскими народными песнями. Остальное было, что говориться, делом техники и неустанного труда.
Что мы знаем о Василии Кирилловиче? Не так уж и много.  Знаем, что он родился в Астрахани в марте 1703 года в семье священника. Отец хотел, чтобы сын пошел по его стопам и отдал его учиться в астраханскую школу монахов-капуцинов, но движимый жаждой знаний, скоро он уехал в Москву и три года проучился в Славяно-греко-латинской академии на отделение риторики.
Неизвестно, как решился он, 23-трех лет отроду, на свой страх и риск уехать учиться за границу, полагаясь только на свой «острый разум». Сначала – Голландия, где в доме русского посланника он два года изучал французский язык и знакомился с европейской литературой. У посланника он нашел кров и еду, но денег не было. Жажда знаний, однако, гнала его дальше, и в 1728 он отправился «пеш за крайнею уже своей бедностью» в Париж!
Тут судьба улыбнулась ему, его взял к себе секретарем русский посол во Франции князь А.Б. Куракин, и положил ему жалованье. Это позволило Тредиаковскому посещать лекции в Сорбонне. Здесь, в Париже, написано самое пронзительное патриотическое стихотворение. В восемнадцатом веке молодая, зарождающая русская поэзия подала свой голос:
Начну на флейте стихи печальны,
Зря на Россию чрез страны дальны…
Ибо все днесь мне ее доброты
Мыслить умом есть много охоты.
И следующая, потрясающей лирической силы строчка:
Россия мати, свет мой безмерный!
Такого на русском языке никто еще не догадался сказать. Ведь литература писалась в основном на старославянском, это был другой язык, хоть многим тогда и понятный. Тредиаковский роман французского писателя Поля Тальмана  «Остров Любви или Езда в Незнаемое» перевел на русский язык, снабдил перевод собственными стихами.
Когда в 1730 этот галантно-любовный роман появился в Петербурге, успех был ошеломляющий. Это ведь был первый, вдумайтесь, первый печатный роман на современном языке. Это была уже слава. Надулись церковники: Тредиаковский был назван «первым развратителем русской молодежи» Но остановить процесс было уже невозможно.
Вернувшись на родину, Тредиаковский с жадностью включился в общественно-литературный процесс, он пишет трактат «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» По этой книге, исправленной и дополненной по замечаниям Михаила Ломоносова, второго гениального реформатора русской поэзии, учился уже Гавриил Романович Державин. Это была уже цепочка преемственности.
Жизнь Василия Кирилловича на родине сложилась непросто. Несмотря на то, что он первым из российских ученых стал академиком « как латинские, так и российския  элоквенции (красноречия) Российской академии наук, его материальное положение  было всегда крайне тяжелым, и он зависел от подачек вельмож. Он проиграл поэтическое состязание с более талантливыми Ломоносовым и Сумароковым и, к тому же в своей собственной поэтической практике не всегда мог воспользоваться правилами, которые сам же и разработал. В конце жизни, происками иностранцев уволенный из Академии, он пробивался частными уроками. Над стихами его смеялись.
И все же его по праву можно считать одним из основоположников русского классицизма. Стоит ли судить человека за то, чего ему не удалось сделать? Куда правильнее и благороднее будет воздать ему славу за то, что сделать удалось. И это очень хорошо понимали и Радищев, и Пушкин, и современные поэты и исследователи.

« О, сизокрылая ласточка..!» Гавриил  Державин.

«Старик Державин нас заметил,
И, в гроб сходя, благословил».
Обычно это все, что мы помним об этом замечательном поэте. Между тем, он не всегда был стариком, а жизнь его скорее напоминает авантюрный роман. Тем, кто сомневается, настоятельно рекомендую книгу Владислава Ходасевича «Державин» Книга уникальная по своим качествам – так о поэте мог написать только поэт. Ни в коем случае не берусь ее пересказывать, но не воспользоваться ею вовсе тоже было бы странным.
Но вы то ее все же прочтите – не пожалеете ни в коем случае. Тем более, вряд ли кто-нибудь из вас возьмет в руки по доброй воле фундаментальное исследование академика Я.К.Грота, посвященное биографии Гавриила Романовича Державина (если вы, конечно, не собираетесь стать филологом). Книга же Владислава Ходасевича – совсем другое дело, это увлекательное чтение, да и переиздавалась она сравнительно недавно – в 1988 году. Однако, ближе к делу.
В восемнадцатом веке в России такой специальности – поэт, не было. Все должны были служить. Державин не был исключением. Но если бы он не был гениальным поэтом, вряд ли бы сегодня кто-нибудь вспомнил действительного тайного советника, министра, сенатора, кавалера многих орденов и пр.пр. Среди вельмож Екатерины Великой, Павла I, Александра I, (а именно стольким императорам Державин служил) он не был ни самым заметным, ни самым прославленным.
К тому же, будучи от природы человеком простодушным, прямолинейным и  вспыльчивым, ставящим законы превыше всего, часто, часто попадал он в беды настоящие, никогда не владел искусством компромиссов, наживал себе врагов своей излишне ревностной службой и хорошо еще, что не сгинул, оставался все-таки на плаву, получал чины и должности.
Зато автора оды «Бог» и «На смерть князя Мещерского», прекрасной оды «Фелица», посвященной Екатерине II, которая и не ода вовсе, ибо написана простым, человеческим языком и содержит подробности быта, в оде вовсе неуместные, ни один любитель поэзии забыть не должен, и не сможет.
Вот что получается Тредиаковский, Ломоносов, Сумароков, создали как бы скелет русской поэзии, показали, как можно писать, по каким полочкам написанное разместить. Они создали Правила. Державин, дав этому скелету мускулы, нарастив их, тут же начал правила эти ломать и корежить, и был совершенно прав. В этом смысле он, действительно, предшественник Пушкина, обладающий неслыханной доселе мощью. Вот, послушайте:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей.
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется,
И общей не уйдет судьбы.

Это – последнее его стихотворение, найденное на аспидной доске в его кабинете в день смерти. Какая сила и мощь! А эти аллитерации, эти раскатисты звуки «ррр», гласные  «у» и «а». Это, действительно, трубный глас!
Или вот это, потрясающее по силе звука (и по мысли)
Глагол времен! Металла звон!
Твой страшный глас меня смущает.
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет – и к гробу приближает.

А это из оды «На смерть князя Мещерского» - по сути дела первого совершенного произведения поэта, написанного в 1779 году, когда Державину было 36 лет. Надо сказать, что в отличие от многих поэтов, Державин шел к своему стиху постепенно, преодолевая бедность, солдатчину, необразованность, отсутствие времени и книг. Он шел медленно, но неуклонно, постепенно набирая мощь. Друзья пытались его править, приглаживать: он отмахивался. Он очень скоро понял, что гипербола и грубость присуща ему. Остальное прибавлялось опытом жизни и опытом сердца. Ходасевич прекрасно об этом пишет.
Но оды одами, а где же лирика? Она есть. А если она есть, то где ее истоки? Нас ведь интересует именно это. Надо сказать, что лирические стихи он писал всегда. Вот одно из первых, сентиментальных несколько. Простительно: молоденькому сержанту Преображенского полка  двадцать с небольшим. Он расстается с возлюбленной. Стихотворение так и называется «Разлука:
Неизбежным уже роком
Расстаешься ты со мной
Во стенании жестоком
Разлучаюсь я с тобой.
Обливаяся слезами,
Не могу тоски снести,
Не могу сказать словами,
Сердцем говорю: прости.
Белы руки, милы очи
Я целую у тебя.
Нету силы, нету мочи
Мне уехать от тебя…
Ну, конечно же, сплошная «сумароковщина», наивные рифмы  со мной - с тобой, у тебя - от тебя. Но вот уже прекрасная строка – белы руки, милы очи. И музыка! И искренность чувства! Нет глубины, так откуда же ей взяться?

Но вот настоящая жизненная катастрофа – у Державина умирает любимая жена Екатерина Яковлевна, которую он называл Пленирой. Это, по сути, единственная его любовь. Он вскоре женится еще раз, но это будет уже совсем не то. Совсем. Ни душевной теплоты, ни искренней любви, ни дружбы Державину во втором браке испытать не довелось. Он пишет несколько проникновеннейших стихов, посвященных памяти любимой жены, при этом плача, что не может найти нужных слов, таких, которые были бы достойны силе его чувства. Вот это стихотворение, так и названное: «На смерть Катерины Яковлевны, 1794 году июля 15 дня приключившуюся»
Уж не ласточка сладкогласная
Домовитая со застрехи,
Ах! Моя милая, прекрасная
Прочь отлетела,- с ней утехи.

Не сияние луны бледное
Светит из облака в страшной тьме,
Ах, лежит тело ее мертвое,
Как ангел светлый во крепком сне.

Роют псы землю, вкруг завывают,
Воет и ветер, воет и дом;
Мою милую не пробуждают;
Сердце мое сокрушает гром!

О ты, ласточка сизокрылая!
Ты возвратишься в дом мой весной;
Но ты. супруга моя милая,
Не увидишься век уж со мной.

Уж нет моего друга верного,
Уж нет моей доброй жены,
Уж нет моего товарища бесценного,
Ах, все они с ней погребены.

Все опустело! Как жизнь мне снести?
Зельная меня съела тоска.
Сердца, души половина, прости,
Скрыла тебя гробова доска.
Я сознательно привел здесь это стихотворение целиком. Прекрасные стихи! Безутешный плач по любимой. Державин посвятил своей Пленире еще несколько стихов. Он никогда ее не забывал. Иногда, за обедом, затуманится глаза его, чертит вилкой на тарелке знакомые инициалы. Вторая жена его, Даша, Дарья Алексеевна строго на него посмотрит: «Ганюша, ты это что?» Он засмущается, очнется, затаит в себе тоску.
И все же это был жизнелюбивый человек, хлебосольный хозяин, любивший красоту жизни во всех ее проявлениях. Когда Александр I отправил, наконец, Державина в отставку, объяснив свое решение тем, что тот «слишком ревностно служит», Державин горевал недолго.
К тому времени служба окончательно опротивела ему, идеалы молодости оказались полностью поруганными.  Он ведь всегда понимал службу, как служение, а потому многих раздражал и попросту смешил. Донкихотство было не в чести, да и вызывало подозрение – в бескорыстие чиновников всегда верится с трудом.
Державин же был поэт, и иначе, как по правде, жить не мог, не умел – он перестал бы тогда быть поэтом. Но до этого, естественно, никому никакого дела не было. Поэтому он в глубине души был рад отставке. Материально он был вполне обеспечен, славы поэтической ему было не занимать. И дар его жизнелюбия забил чистым и могучим ключом. Вот вам напоследок могучие, рубенсовских красок, строчки, описывающие пир в его имении:
Шекснинска стерлядь золотая,
Каймак и борщ уже стоят,
В крафинах вина, пунш, блистая
То льдом, то искрами манят;
С курильниц благовонья льются,
Плоды среди корзин смеются,
Не смеют слуги и дохнуть,
Тебя стола вкруг ожидая;
Хозяйка статная, младая
Готова руку протянуть.
Ах! – стоит  только глаза закрыть и все это представить!
Державин прожил долгую, трудную, полную тревог, но все же счастливую жизнь. Из беспросветной бедности, через десятилетнюю солдатчину прошел он к вершинам имперской бюрократии, не утратив человечности, живости ума и любви к жизни.
И поэтический его дар, гений его сквозь косноязычие и неумелость вознесся к самым сияющим вершинам, перевернув современную ее поэзию, дав ей мощный толчок к дальнейшему развитию.  И хотя сам Державин лиру свою передал не Пушкину вовсе,  а Жуковскому, написав в 1808 году:
Тебе в наследие, Жуковский
Я ветху лиру отдаю…
но воистину, не было бы и Пушкина без Державина. Тут уместно вспомнить о едином поэтическом поле, в котором существуют все поэты, пишущие на одном языке, а, в более широком смысле, и все поэты мира. В этом силовом поле все зависят от всех – и те, кто были, и те, кто есть, и те, чье время еще не пришло.

«У меня все чужое, и все – свое». Василий Жуковский.

Известно, что после смерти Маши Протасовой, в замужестве Мойер, Жуковский не написал ни одного лирического стихотворения, занимался только переводами. Вот эти последние, посвященные ей, строчки. Они озаглавлены просто: «19 марта 1823» . Это – день Машиной смерти.
Ты предо мною
Стояла тихо,
Твой взор унылый
Был полон чувства.
Он мне напомнил
О милом прошлом…
Он был последний
На здешнем свете.

Ты удалилась,
Как тихий ангел;
Твоя могила.
Как рай, спокойна!
Там все земные
Воспоминанья,
Там все святые
О небе мысли.

Звезды небес,
Тихая ночь!..
Боже, какой тихий, почти безмолвный, из самой глубины крик, похожий на шепот! Крик разорвавшегося и замороженного отчаянием сердца. Какая уж тут лирика!
Эта печальная история имела давние корни, уходящие в детство поэта. Великий русский поэт по матери был турком. Как тут Пушкина не вспомнить с его африканской родословной! Но тут все ближе, реальнее, трагичнее.
Василий Жуковский был сыном русского барина Афанасия Ивановича Бунина и пленной турчанки Сальхи, которую привез барину его крестьянин, будучи маркитантом в русской армии. Барин жил с турчанкой открыто, не особенно стыдясь своей жены, Марьи Григорьевне. Сальху окрестили Елизаветой, фамилию придумали Турчанинова. У Сальхи родились одна за другой три девочки, но вскоре умерли. Но вот родился мальчик. По просьбе Афанасия Ивановича ребенка формально усыновил, дав ему свою фамилию и отчество, бедный киевский дворянин  Андрей Григорьевич Жуковский, живший в доме Буниных.
Незадолго до его рождения умирает единственный сын Буниных, девятнадцатилетний студент Геттингенского университета, и убитая горем Марья Григорьевна привязывается к маленькому Василию и забирает его от Сальхи в барский дом. С матерью он теперь может видеться только урывками.
Вскоре не стало и Афанасия Ивановича. Он завещал жене заботиться о Васе и дать ему хорошее образование. Надо сказать, что Марья Григорьевна мужнин наказ выполнила полностью. И заботилась, и образование дала. Но…Ощущение своей некоей второсортности, того, что до него по-настоящему никому нет дело, оставалось у Жуковского всегда и отравляло его жизнь.
Вот и в случае с Машей. Они любили друг друга, более того, это было чувство, проверенное жизнью, они действительно были предназначены друг для друга. Однако Маша была дочерью сводной сестры Жуковского Екатерины Афанасьевны, а та категорически возражала против брака, ссылаясь на близкие родственные отношения: фактически Маша приходилась Жуковскому племянницей.
Все здесь было запутано – ведь формально Жуковский вовсе и не был сыном  Бунина, его усыновил другой человек! Но не помогло ничего. Даже церковь вступилась за влюбленных, но Екатерина Афанасьевна стояла, что называется, насмерть, памятуя видимо в душе о «низком» происхождении своего сводного брата. Не имело значения даже то, что Жуковский был к тому времени известным, прославленным, лучшим русским поэтам. В глазах потомственной дворянки это немного стоило.
Кончилось это тем, что Маша, чья жизнь в семье замужней сестры стала просто невыносимой – ее деверь, литератор Войейков, пьяница и нечистоплотный человек, шпионил за ней, – вышла  замуж за доктора Мойера и уехала  к мужу в Дерпт. Доктор Мойер был прекрасным человеком, и Жуковский был даже рад, что его любимая – вне опасности. Как говорят, настоящая любовь своего не ищет.
Они, конечно же, продолжали любить друг друга, изредка виделись, но больше доверяли свои чувства письмам. Смерть Маши от неудачных родов 19 марта 1823 года стала для Василия Андреевича тяжким ударом. Пожалуй, самым тяжелым в его, в общем,  благополучной жизни.
О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили
Не говори с тоской: их нет,
Но с благодарностию: были.

Воистину, великие строчки!

Здесь уместно еще сказать, что Жуковский был, пожалуй, последним представителем русских поэтов, который еще имел хорошие отношения с царствующим домом. Он был чтецом у императрицы Марии Федоровны, учил русскому языку жену великого князя Николая Павловича, а с 1826 по 1837 был воспитателем великого князя Александра Николаевича, будущего российского императора Александра II.
На этом месте, да и значительно раньше, бесчисленное количество раз приходилось бывать ему ходатаем в делах беспокойных своих собратьев по перу – Пушкина, Кюхельбекера, Баратынского и других. Много, много раз они прибегали к его заступничеству, которое, увы, далеко не всегда приводило к желаемому результату. Власть к тому времени прочно держало поэтов за оппозицию, и, по большому счету, никому из них до конца не доверяло. Но, все же, часто его вмешательство достигало цели.
И за это многие и многие ему были благодарны! Но ведь вспомним еще об одном, горьком: всех почти своих младших друзей, за которых болело сердце, он пережил, и  самой страшной из этих потерь была гибель на дуэли Александра Пушкина, любимого «Сверчка моего сердца», как он его называл, надежды и славы России.
Об отношении Жуковского к Пушкину сказано так много, что это стало уже общим местом. Все члены знаменитого «Арзамаса» были рады Сверчку и не просто рады. Все они – и Жуковский, и Карамзин, и Василий Львович Пушкин, и Вяземский, сделали все, что было в их силах, чтобы помочь расцвести юному гению. Они совершенно бескорыстно радовались его успехам. Они понимали, что это – успехи, прежде всего русской поэзии.
Поэтическая репутация Жуковского всегда была, что называется, на высоте. Он рано узнал славу, и на этом солнце никогда не было пятен. Чем бы он ни занимался:  писал ли оригинальные лирические стихи и оды, переводил ли немецких романтиков, создавая на сюжеты их произведений свои замечательные, действительно оригинальные баллады и сказки, занимался ли переложением «Слова о полку Игореве» - всегда и все он делал первоклассно. Он был и чудесным рисовальщиком, до нас, к счастью, дошли многие его рисунки.
Последние годы жизни Жуковского стали настоящим литературным подвигом: он занимался переводом Гомеровской «Одиссеи», в которой главенствующее место заняла идея  сопротивления человека судьбе. Он осовременил Одиссею, привнес в нее собственные элегические чувства, романтику дальних странствий и безудержное стремление к родному дому.
Собственно, почти всю свою поэтическую жизнь он посвятил тому, что знакомил русского читателя с романтизмом, прививал ему новый для того времени литературный вкус. Высокая нравственная чистота позволили ему перевести в те же годы со славянского языка весь «Новый завет». Вот какой диапазон – от «Одиссеи» до «Нового завета».
Закончим эти небольшие заметки рассказом о теплом летнем вечере 1840 года. Он поехал в Германию для поправления здоровья и в Дюссельдорфе  остановился у своего знакомого, художника Рейтерна. Горел камин, друзья. Уютно устроившись в креслах, вели неторопливую беседу, при которой присутствовала дочь хозяина, восемнадцатилетняя Елизавета. Жуковский видел ее несколько лет назад, совсем еще ребенком. Почему-то она смутилась при его появлении, смутился и он, вспомнилась Маша.
Прощаясь, Жуковский спросил у друга, каковы его виды на дочь, как он ее воспитывает, каковы ее интересы. «Да ты спроси у нее сам»,- усмехнулся Рейтерн. – она  ведь влюблена в тебя».
Это оказалось совсем не шуткой. Жуковский поговорил с девушкой и убедился, что она любит его самого, а не великого поэта в нем, ходатая за сирых, романтического героя ее грез. Отец и сказал ему: «Представь, она любит тебя совсем по другому, по настоящему. И если бы ты сделал предложение, она бы его приняла».
Так пришла, наконец, любовь к 57-летнму поэту. А я подумал вот о чем. Какую нерастраченную молодость души, чистоту сердца надо было иметь этому человеку, чтобы внушить истинную любовь 18-тилетней девушке! И он оказался достоин этой любви.
Теснятся все к тебе во храм,
И все с коленопреклоненьем
Тебе возносят фимиам,
Тебя звенящим славят пеньем.
Я одинок в углу стою,
Как жизнью, полон я тобою.
И жертву тайную свою
Я приношу тебе душою.

«Звезда разрозненной плеяды». Князь Петр  Вяземский.

Так назвал его Евгений Баратынский в посвященном князю стихотворении. А наш современник, замечательный поэт Александр Кушнер посвятил ему проникновенное стихотворение, которое назвал «Вместо статьи о Вяземском»
Я написать о Вяземском хотел,
Как мрачно исподлобья он глядел,
Точнее, о его последнем цикле.
Он жить устал, он прозябать хотел.
Друзья уснули, он осиротел:
Те умерли вдали, а те погибли.
Это стихотворение о том же: о долгой жизни, самим ходом вещей приводящей к одиночеству. Вяземский похоронил всех своих друзей. Из семи его детей умерли шестеро, причем некоторые уже взрослыми. Он остался один, но нашел в себе поэтическое мужество в последние годы жизни написать замечательные стихи, сложившиеся в горький и прекрасный цикл «Хандра с проблесками». Вот об этом-то цикле и упоминает Кушнер в своем стихотворении.
Его творчество – нам всем урок и укор. Не надо раньше времени навешивать ярлыки и давать окончательные оценки. Так, в 1840 году неистовый Белинский на стихотворение П.А. Вяземского «Смерть жатву жизни косит, косит» снисходительно заметил, что этим произведением Вяземский, один из лучших представителей старого поколения признает его, это поколение, отжившим и побежденным (!!), и добровольно отказывается жить идеалами поколения нового.
Весьма скоропалительное суждение: ведь через  тридцать с лишним лет именно Вяземский напишет свои самые замечательные стихи и станет в ряд с теми, кто проложил мостик к современной поэзии.
Был ли Вяземский другом Пушкина? Точнее и правильнее будет сказать, что он был другом его творчества, настоящим, преданным и умным соратником. Да, именно Вяземский, не имея в самом себе романтической закваски, стал идеологом русского романтизма и поддерживал Пушкина во всех его литературных начинаниях.
И когда Пушкин пошел дальше, к «Борису Годунову» и «Онегину», не осудил его за отступление от романтизма, как, скажем А.А. Бестужев-Марлинский, а понял неизбежную траекторию развития пушкинского гения. Что и говорить – он всегда очень высоко ставил пушкинскую музу, и особенно осознал это, когда поэта не стало – ведь он пережил его на 41 год – на целую жизнь!
Что же касается их личных отношений, то так ли они важны? Не забудем, что Вяземский был на семь лет старше Пушкина, и тот порой казался ему infant terrible – «ужасным ребенком».  Пушкинские проказы приводили его порой в недоумение.
Но важно ли это? Думаю – нет.
Вяземский был достаточно умен, чтобы первым оценить, понять и принять то, что мы потом назовем «пушкинская эпоха». Но нас-то волнует другое. Был ли князь Петр Андреевич самодостаточной фигурой в истории русской литературы? Безусловно, да. Достоин ли он отдельной от Пушкина памяти? Конечно же.  Вот только несколько примеров, лежащих на поверхности. Это Вяземский ввел колокольчик в русскую поэзию.
Колокольчик однозвучный,
Крик протяжный ямщика…
Это Вяземскому принадлежит эпиграф к «Евгению Онегину»
И жить торопиться, и чувствовать спешит.
Это Вяземский назвал Крылова дедушкой и придумал термин народность
Он обладал зорким глазом и был автором бесчисленного количества острот и крылатых выражений. Его называли русским Беранже, вкладывая в это название не всегда позитивный смысл. Но вспомним одну деталь. Беранже потерял свою литературную и человеческую репутацию своим рьяным служением Наполеону III. Вяземский никогда, ни при каких обстоятельствах, отнюдь, не будучи революционером, головы перед властью не склонял, а уж тем более не сотрудничал с нею активно. Николай I его терпеть не мог, подозревал в связях с декабристами, но доказать ничего не смог.
Однако князь Петр Андреевич, хоть и дружил со многим осужденными, к декабризму не принадлежал. Да и не мог – слишком большой была его индивидуальность. Он был, что называется, штучным человеком. Ничего вместе с толпой, пусть даже и благородной, делать не мог. Зная его характер, никто из декабристов и не пытался привлечь его в общество.
Но и с властью он строил свои отношения, не забывая о родовитости своего рода, которую  понимал, как ответственность  перед Россией. Он болел ее недостатками, как  своими, чему свидетельство его замечательное стихотворение «Русский Бог».
Вяземский – сатирик, Вяземский – литературный критик – это все давно знакомо и понятно. Но был еще Вяземский – лирик, и об этом отдельный разговор.
Он рано остался сиротой. Сначала умерла мать, ирландка, Жени О`Рейли, которую отец , князь Андрей Иванович, привез из путешествия по Англии. Она родила ему двух детей – дочь Катю и сына Петю, и скончалась, не успев насладиться покоем и уютной роскошью Остафьевского имения, которое с такой любовью и заботой строил для нее муж.
Маленькому Пете было тогда  десять лет, и мы никогда не узнаем, что было тогда у него на душе. По странному стечению обстоятельств он никогда и никому ни словом не обмолвится о горячо любимой маменьке. Отец любил его, но был строг, иногда даже слишком. Когда он случайно заметил, что маленький князь боится темноты, то велел оставить его одного в темной аллее Остафьевского парка на ночь.  Плавать учил, бросая с лодки в пруд. Отправляя сына в Петербург, в Иезуитский пансион, строго напутствовал его, пеняя на слабые знания, особенно в части математики. В пансионе, однако, Вяземский оказался одним из первых.
Умирая, князь Андрей поручил пятнадцатилетнего Петю заботам супруга его старшей дочери – историка Николая Михайловича Карамзина. Длительные и содержательные беседы старого князя с Карамзиным, Жуковским, Василием Пушкиным, Иваном Дмитриевым – вот фон, заложивший литературную основу восприимчивого юноши.
Естественно, он начал писать стихи, которые, впрочем, долго не решался показать своему строгому опекуну.
А в 18 лет началась самостоятельная жизнь – Петр Андреевич женился на падчерице московского градоначальника Кологривова княжне Вере Федоровне Гагариной, не очень красивой, но обаятельной и женственной особе, которая была тремя годами его старше. Брак это длился  более 67 лет!
Какой была жизнь князя Петра Андреевича? Счастливой, несчастной? И той и другой. Счастье – встреча с Пушкиным и участие в литературных деяниях «пушкинской эпохи», несчастье – длительное занятие не своим делом – многие годы он, ненавидевший математику, вынужден был волею не любившего его Николая I, работать по финансовому ведомству. Счастье – жена, находящаяся рядом, его верный друг.
Несчастье – смерть почти всех его детей – в живых остался только один Павел. Несчастье – смерть всех друзей, которых он пережил. Ему, писавшему некогда до десяти писем в день, на закате жизни писать было некому.
И счастье, что его память хранила друзей и позволяла воздать им должное. И, безусловное счастье, уже для нас, его сегодняшних читателей, что он сохранил на всю жизнь способность к высокому лирическому накалу, который сумел перелить в стихотворные строчки.
Моя вечерняя звезда,
Моя последняя любовь!
На вечереющий мой день
Отрады луч пролей ты вновь!

Порою невоздержных лет
Мы любим пыл и блеск страстей,
Но полурадость, полусвет
Нам на закате дня милей.
В одном из последних своих стихов, написанном за год до смерти, состарившийся поэт, оглядывая жизнь свою, пишет
…На жизни так же есть  минувшего следы:
Записаны на ней и жалобы и пени,
И на нее легла тень скорби и беды,
Но прелесть грустная таится в этой тени.

В ней есть предания, в ней отзыв, нам родной,
Сердечной памятью еще живет в утрате,
И утро свежее и полдня блеск и зной,
Припоминаем мы и при дневном закате

Склоним же голову перед мужеством этого человека.

«О, память сердца, ты сильней…» Константин Батюшков

Сколько нужно написать стихов, чтобы остаться в памяти читателя? Иногда для этого может хватить двух строчек. Вот эти строчки, их помнит каждый:
«О, память сердца, ты сильней
 Рассудка памяти печальной».
Не каждый, правда, вспомнит, что она принадлежит замечательному русскому поэту Константину Батюшкову. Но это уже как раз и не так важно. Несмотря даже на то, что его называли лучшим поэтом допушкинской эпохи. Так это или не так, спорить трудно, тем более, что до Пушкина были еще Державин и Жуковский, но дело не в этом. Мы же договорились, что не будем ставить поэтов на пьедестал почета и распределять между ними медали разных достоинств. Строчка эта – чистейший образец того, что называют поэтической формулой. Об этом можно рассуждать прозой, исписывать тома. Но зачем? Явление обозначено точно и детали не требуются. Поэзия, как говорил Дмитрий Веневитинов – «сжатая мысль».
Что же можно рассказать об авторе этих оставшихся на веках строках. Батюшков прожил почти семьдесят лет, но жизнь его как бы рассечена надвое: в тридцать пять его сразило наследственное безумие. Это после посещения уже сошедшего с ума поэта Пушкин, которого тот не узнал, и написал свое стихотворение «Не дай мне Бог сойти с ума…»  Сам Батюшков, когда безумие еще не совсем охватило его, говорил о себе и своем творчестве: «Как будто нес на голове прекрасный сосуд, который упал и разбился. И что было в этом сосуде, теперь уже никогда не узнать». Но достаточно об этом.
Стихотворение «Мой Гений» написано в 1815 году, здоровым человеком. В здравом уме и твердой памяти, после разлуки с возлюбленной Анной Фурман, которую Батюшков переживал очень сильно. Давайте перечитаем его вместе.
Итак, первая строфа:
О, память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной
И часто прелестью своей
Меня в стране пленяешь дальней.
Удивительно, но Пушкин почему-то именно этой строфы не принял. Он написал о стихотворении: «Прелесть, кроме первых 4». То есть Пушкину не понравились именно те строчки, которые обрели высшую степень узнаваемости и подлинное бессмертие. Это загадка, которую нам вряд ли когда-нибудь удастся разгадать. Может быть потому, что его пленили следующие строчки, отражающие потрясающую способность Батюшкова создавать зрительный образ:
Я помню голос милых слов,
Я помню очи голубые
Я помню локоны златые
Небрежно вьющихся власов
Это действительно, можно увидеть! Каким быстрым воображеньем обладает поэт! Как лаконичен и точен его язык!
И дальше:
Моей пастушки несравненной
Я вижу весь наряд простой
И образ милый, незабвенный
Повсюду странствует со мной
Да, пастушка – это условность, дань классицизму. Таких условностей в поэзии Батюшкова предостаточно – и мифологические штампы и многое другое в этом же духе. Он, родившийся в 1787 году, не отрицал поэтических достижений своего века – он брал их и творчески перерабатывал, давал им новое направление. И, наконец, заключительная строфа:
Хранитель Гений мой, любовью
В утеху дан в разлуке он,
Усну ль – приникнет к изголовью
И усладит печальный сон.
Обратим внимание – слово Гений пишется здесь с заглавной буквы, а не со строчной, как бы мы написали сейчас, утверждая, например, что Пушкин – гений. Изменилась не только орфография, изменилось и содержания слова. Это же не прилагательное, не определение качества человека, это мифологический персонаж, тот дух, который, по представлению древних сопровождает человека в течение жизни, охраняет его. Мы б сказали сейчас, что это наш Ангел.  У древних греков Гений – это младшее божество, принадлежащее тем Ларам и Пенатам, которым  поклонялся поэт Батюшков. Вот вам опять пример того, как от нас со временем ускользают мелочи, и смысл стихотворения несколько затуманивается.
Батюшков за свою поэтическую жизнь, в которую он вступил в 1805 году, перебывал во многих литературных сообществах – тогда было «дней Александровых прекрасное начало», и они, также как и журналы, альманахи, литературные салоны, возникали, как грибы. Но больше всего поэту были рады в знаменитом «Арзамасе», где ему дали полушутливое прозвище «Ахилл», которое расшифровывалось, как «Ах, хил!» и намекало на его непоседливость, малый рост и изящное телосложение. В «Арзамасе» любили пошутить и умели это делать.
Кстати, ведь и само название «Арзамас» возникло из-за того, что ни одно собрание не проходило без ритуального поедания арзамасского гуся. (Не так давно, будучи в Арзамасе, в местном краеведческом музее я узнал, что гусей в столицы гнали пешком, по пути откармливая на сочных травах. А чтобы они лапки не повредили, одевали на них специальные холщевые тапочки.)
Особое свойство стихов Батюшкова – их мелодичность, как бы сказали в XIX веке сладкозвучность. Он сразу понял, что архаизмы, грохочущий державинский стих, одическая напыщенность – не для него, что ему важнее гармония, легкость стиха, приближение его к разговорному живому языку. Белинский справедливо сказал как-то, что после батюшковского стиха нужно было ожидать именно пушкинского и никакого другого.
Это был тонкий, нежный и ранимый человек, не любивший никакой литературной борьбы и избегавшей ее, везде, где только мог, что не мешало ему писать достаточно острые эпиграммы. Он даже написал  большое стихотворение «Видение на брегах Леты», где утопил в водах реки забвения множество поэтов, бездарных эпигонов Карамзина, дав, однако, спастись главе противоборствующей партии архаистов – адмиралу А.В.Шишкову.
Характерная черта Батюшкова – он уважал  чужое мнение и чужое творчество Даже этой своей сатире он предпослал эпиграф из Буало. Если эпиграф этот перевести с французского, он звучит так:
«Моя Муза, осмотрительная и осторожная,
Умеет, высмеивая поэта, не затронуть чести человека»
Характеристика этого стремительного, утонченного человека была бы не полной, если бы мы забыли о его личной храбрости. Он участвовал в наполеоновских войнах, был ранен, проделал с русской армией победоносный поход в Европу, закончившийся в Париже. Его стихи зазвучали мужественней, они стали еще гармоничнее. В них заговорила гордость победителя.
С Пушкиным Батюшков познакомился в 1815 году. Два поэта, старший и младший, много говорили о стихах. За плечами старшего был опыт войны, он видел пожар Москвы и поверженный Париж. В это время ему казалось важным забыть о поэтических безделках и вспомнить о теме героической. Младший, за плечами которого был только  Лицей, с ним все же не согласился.
Как и в дальнейшем, любя Батюшкова и ценя его стихи, был одним из самых строгих его критиков. И шутит-то Батюшков почти всегда неловко, и рассуждает не очень. Что ж, Батюшков и сам так думал: «Рассуждать несколько раз пробовал, но мне что-то все не удается». Что ж, мы теперь можем понять, почему. Но, как уже было сказано, будем благодарны талантливому поэту за то, что ему удалось – за звонкий, летучий поэтический мир, и по сегодняшний день не потерявший своей прелести. Послушаем еще раз, как поет его Муза:
Все на праздник Эригоны,
Жрицы Вакховы текли;
Ветры с шумом разнесли
Громкий вой их, плеск и стоны.
В чаще дикой и глухой
Нимфа юная отстала;
Я за ней – она бежала
Легче серны молодой.
Эвры волосы взвивали,
Перевитые плющом;
Нагло ризы поднимали
И свивали их клубком.
Стройный стан, кругом обвитый
Хмеля желтого венцом,
И пылающи ланиты,
Розы ярким багрецом,
И уста, в которых тает
Пурпуровый виноград,-
Все в неистовой прельщает!
В сердце льет огонь и яд!
Я за ней…она бежала
Легче серны молодой;
Я настиг – она упала!
И тимпан над головой!
Жрицы Вакховы промчались
С громким воплем мимо нас;
И по роще раздавались
Эвоэ! и неги глас!

« И по роще раздавались//Эвоэ! и неги глас». Это «Вакханка» - одно из самых известных стихотворений Константина Батюшкова. Вы и без моей указки можете сами здесь все увидеть – и музыкальность и легкое воображение поэта, и его умение через мифологический сюжет построить реальную картинку. Светлые стихи. Этот свет особенно чувствуется, если мы вернемся к личной судьбе поэта. Неустроенность, бедность, неспособность служить, расстроенные нервы. Тяжелая болезнь, которая настигла его в конце концов, и уничтожила. Какое счастье для нас, что его Муза успела ему нашептать его «легкие» стихи, о которых сам он имел полное право сказать: «Легкие стихи – самые  трудные». А Пушкин назвал Константина Батюшкова  поэтом радости. И был, безусловно, прав.

« И жаль мне невольницы милой, Отчизны». Вильгельм Кюхельбекер

Я стоял перед его могилой на Завальном кладбище города Тобольска, что несет свои вековые кресты над высоким обрывом Иртыша – «землероя», и не мог сдержать слез. Как же далеко лежат они друг от друга – Пушкин в Святых горах, Баратынский и Дельвиг на Литераторских мостах в Петербурге, он, их друг, всех, пусть не на много, но переживший, здесь, в земле Сибирской!
Судьба отпустила им не так уж много времени для личного общения – по сути дела, часть детства и раннюю юность, но этой закваски хватило им на всю их, к сожалению, не очень долгую жизнь. Первым, в тридцать, ушел Антон Дельвиг, вслед за ним через семь лет, Александр Пушкин, затем умер в сорок четыре года Евгений Баратынский, и вот уже он, Вильгельм Кюхельбекер, согбенный сорокадевятилетний седой «старец», бредет, полуслепой, по улицам старинного Тобольска, чтобы вскоре лечь в его землю.
Горька судьба поэтов всех времен,
Тяжелей всех судьба казнит Россию.
Вот и его, Вильгельма, судьба казнила не единожды – десятилетним заключением в царских казематах, сибирской ссылкой, и, что страшнее всего для поэта – почти полной изоляцией от читателя. Его стихи увидели свет тогда, когда они были интересны разве что для специалистов.
Кроме того, произошла еще одна странная вещь. Чего греха таить, мы больше знаем о Вильгельме Карловиче по блестящему роману Юрия Тынянова «Кюхля». Лучший специалист по Кюхельбекеру, глубокий исследователь его творчества, редактор первого его советского издания его стихов, человек, относившийся к личности Кюхельбекера с глубокой симпатией и пониманием, вывел в своем романе полусумасшедшего чудака и таким он всем нам запомнился.
Правда же состояла в том, что хотя Кюхельбекер действительно был чудаковат, обидчив, наивен и абсолютно не приспособлен к практической жизни, основа этого всего лежала в его глубочайшей целеустремленности и углубленности в литературу вообще и в поэзию, в частности.
Кюхельбекер был человек одной страсти, он был настоящий рыцарь поэзии. Воспитанный и образованный мужем своей старшей сестры Устины Карловны, профессором  русского языка и  словесности Дерптского университета Григорием Андреевичем Глинкой, он недаром получил от своих лицейских соучеников прозвище  «ходячий лексикон». Над его странностями могли посмеиваться, но ум и образованность, безусловно, уважали.
Кюхельбекер по происхождению был природный немец, но до шести лет, по его собственному признанию, слышал, в основном русскую речь. Любовь и некоторый пиетет к русскому языку остался у него на всю жизнь. Он относился к языку и словесности серьезно, может быть. Слишком серьезно. Пушкинское «поэзия должна быть глуповата» не вызывала у Вильгельма сочувствия – он так не считал – стоял перед поэзией немного на цыпочках, относился к ней не без придыхания, и отчасти поплатился за это. 
Он ставил перед стихами серьезные задачи. Отсюда была его неистребимая потребность в славянизмах, делающих стих тяжелым и скрежещущим, но зато и останавливающим внимание читающего, не дающим ему бездумно проскочить не только строчку, но и целое стихотворение.
А мог ведь писать совсем иначе, легко и шутливо. Вот он зашел в гости к Пушкину, не застал его дома и в нетопленой комнате друга пишет ему шутливое послание, легкое и веселое
Мечтою легкой за тобою
Моя душа унесена
И, неги и любви полна,
Целует Олю, Лилу, Хлою.
А тело между тем сидит,
Сидит и мерзнет на досуге:
Там ветер за дверьми свистит,
Там пляшет снег в холодной вьюге;
Здесь не тепло. Но мысль о друге,
О страстном, пламенном певце
Меня ужели не согреет?
Можно цитировать и дальше, но ясно одно – умел он писать любые стихи, и легкие тоже, но страстная натура, приверженность общественным идеалам и свободе требовала другого. Другое же было для большинства читателей неудобоваримо и вызывало насмешки и многочисленные советы не писать стихи. Советы исходили от друзей, вроде бы понимающих, с кем они имеют дело.
И только прозорливый Пушкин, узнав, что другу за участие в декабрьском восстании 1825 года грозит крепость, сказал ему: «тебя могут спасти только стихи» И был абсолютно прав.
Десять лет одиночного заключения, десять лет титанической работы.  Поэмы и драмы «Аргиняне», «Давид», «Зороавель», «Юрий и Ксения», «Ижорский», «Сирота», трагедия «Прокофий Ляпунов», драматическая сказка «Иван Купецкий сын», лирика, литературоведческие статьи. И все это в условиях чрезвычайного литературного голода – пересылка книг узнику всегда была сопряжена с большими трудностями. Но… в его руки попадают разрозненные страницы гоголевских «Мертвых душ» – и по ним он пишет блестящую статью о Гоголе и его месте в литературе. Он был, действительно, очень, очень талантлив.
Читая написанный в тюрьме произведения, понимаешь, что убеждения в сложности и громоздкости его поэтической строки – тоже миф. Там, где это нужно и возможно, его герои разговаривают простым, понятным языком.
Вот ведьма из поэмы «Юрий и Ксения». Герой приходит к ней за советом. Она отвечает:

«Рассердился медведь да на пахаря;
Говорит мужичок: Спрошу знахаря.
Все ли здравствуешь ты, знахарь-дедушка?
Присоветуй совет мне, соседушка.
Ох! Медвежья боюсь реву зычного:
Зверь не съел бы меня, горемычного!»
Как промолвился тут знахарь-дедушка:
«Не сердитого бойся, соседушка!
От сердитого брат ведь же спрячешься,
А как ласков медведь, уж наплачешься!»

Или вот еще маленькая цитата:

Раздался звон,
Она и он
Спешат во храм,
По их следам
Народ шумит,
Народ бежит.
Все хвалят их:
«Хорош жених,
Хорош, пригож,
Невеста то».

И  таким языком написана вся эта поэма – понятно и увлекательно.
А что же лирика? Лирических стихов немного, самые замечательные написаны позже, в Сибири. Но я уже писал о том, что лирику свою он на людской суд отдавать стеснялся. Только Пушкину, только близкому другу, а больше –никому.  Вот так. В понятии Кюхельбекера отнюдь не лирике принадлежит главенство в поэзии.  И все же, все же, прислушайтесь к этим пронзительным строчкам:

Мне нужно забвенье, нужна тишина
Я в волны нырну беспробудного сна
Вы, порванной арфы мятежные звуки,
Умолкните, думы и чувства и муки.

Да! Чаша житейская  желчи полна;
Но выпил же я эту чашу до дна,-
 И вот опьянелой, больной головою
Клонюсь и клонюсь к гробовому покою.

Узнал я изгнанье, узнал я тюрьму,
Узнал слепоты нерассветную тьму
И совести грозной узнал укоризну
И жаль мне невольницы милой отчизны.
Мне нужно забвенье, нужна тишина
………………………………………………
И жаль мне невольницы милой, отчизны! Какая строка! Он назвал это стихотворение «Усталость», и написал его в конце своей десятилетней сибирской ссылки, бродя по невидимым почти его полуслепым глазам улицам легендарного Тобольска, как бы населенным героями его исторических поэм и трагедий.
Он брел к своей могиле, больной, усталый, оставив за плечами жизнь, посвященную любви к поэзии. Любви, которая, увы, не отвечала ему взаимностью. Как и жизнь, которая  дарила ему друзей и безжалостно их отнимала – Александр Грибоедов и Александр Пушкин, Антон Дельвиг и Евгений Баратынский – он мысленно всех проводил в последний путь.
Послушаем его стихи, написанные за несколько лет до этого, в 1841 в далекой забайкальской Акше. Они посвящены его любимой ученице Васиньке Разгильдеевой. Кюхельбекер был талантливым учителем, ученики, среди которых был и знаменитый наш композитор Михаил Иванович Глинка, всегда его любили. А строчки эти полны веселья и света и именно поэтому хочется ими закончить невеселую повесть жизни одного из больших  и настоящих русских поэтов.

Фантазия, Ундина, Пери
(Любое имя выбирай)
Ах! Скоро за тобою двери
Затворятся. Прощай, прощай!
Услышит скоро дальний край
Твои затеи, смех и шутки;
Резвиться перестанешь ты
Вокруг меня. – Твои черты,
Черты бесценной мне малютки
Я в сердце сохраню, поверь
И буду ожидать с тоскою,
Чтобы опять твоей рукою
Вдруг отворилась наша дверь,
Чтобы, предшествуя веселью,
Ты вновь в мою впорхнула келью,
И здесь все было, как теперь!

Гений дружбы. ( Антон Дельвиг).

История не знает сослагательного наклонения, но мне почему-то кажется, нет, больше, – я уверен, что будь жив Дельвиг в 1837 году, Пушкин не только не погиб бы на дуэли, но и самой дуэли не было бы. Таким  он был другом. Пушкин после его смерти осиротел, он сам об этом говорил.
В бывшем Музее Этнографии Народов СССР, что находится во флигеле Михайловского дворца в Санкт-Петербурге, довелось увидеть мне финский возок. Утлое сооружение и безнадежно узкое. И вот такому-то экипажу несколько раз доверял свое дородное (почти 180 см роста и куда более 100 кг веса) тело Дельвиг, для того, чтобы добраться к другу, Евгению Баратынскому в Финляндию, где тот отбывал солдатчину. Много часов в пути, чтобы добраться до друга и ободрить его.
А поездка к Пушкину в Михайловское! Знал ведь, как томится любезный Александр в своем деревенском заточении. Ему там похуже, чем Баратынскому, было. Дельвиг несколько лет трудился в императорской публичной библиотеке, и нуждался в службе очень – других доходов не было. Узнав о предстоящей поездке, директор Публичной библиотеки Оленин настоятельно советовало – не ездить! Но куда там! Поехал. А за то, что опоздал на день – уволили со службы.
Такой он был друг!
Обожал своих друзей. С Пушкиным, когда встречались, целовали друг другу руки. А отношение к творчеству друзей? Бескорыстное, заинтересованное.  Именно Дельвиг послал стихи Баратынского в печать, ввел его в столичный литературный круг. Он один из первых оценил творчество Пушкина, высоко ценил знания Кюхельбекера, считал его своим «вожатым»
Да что говорить, Дельвиг радовался успехам друзей больше, чем своим, всегда готов был помочь им в несчастье. Всем, чем мог! Несмотря на то, что его отношения с декабристами были достаточно прохладными к 1825 году, именно Дельвиг на очередной лицейской годовщине 19 октября 1826 года читает опасные стихи:
Снова, други, в братский круг
Собрал нас отец похмелья
Поднимите ж кубки вдруг
В честь и дружбы и веселья

Но на время омрачим
Мы веселья наше, братья,
Что мы двух друзей не зрим,
И не жмем в свои объятья.

Нет их с нами, но в сей час
В их сердцах пылает  пламень.
Верьте. Внятен им наш глас,
Он проникнет твердый камень.

Выпьем други, в память их!
Выпьем полные стаканы,
За далеких, за родных.

И это не сиюминутная реакция – все годы, пока был жив, не прерывал он связи с Кюхельбекером, слал ему книги, хлопотал по его делам, материально помогал его родным.  Со страшным риском для себя публиковал на страницах альманаха «Северные  цветы»,  «Подснежник» и в «Литературной газете стихи «государственных преступников А. Одоевского,  А. Бестужева, того же Кюхельбекера.
Этот с виду добродушный, мягкий человек становился совсем другим, когда речь шла об интересах тех, кого он считал своими друзьями.
Наверное, и об Антоне Дельвиге мы помним потому, что рядом с ним был Александр Пушкин. Известно, что в Лицее их комнатки находились рядом. И в литературе они тоже были рядом. Один критик, М. Бестужев-Рюмин легкомысленно сказал, что в Дельвиге нет ничего своего: половина принадлежит Пушкину, а половина – Баратынскому.
Странное и несправедливое выражение. Странная и несправедливая судьба – находиться в тени своих великих друзей. Но Дельвиг вполне самобытен, а, главное, очень и очень музыкален. Недаром ему так удавался жанр романсов и русских народных песен. Стихи его очень певучи! Вы можете в этом убедиться.
И я закончу тем, с чего начал – все друзья Дельвига, Пушкин в особенности, восприняли его смерть как огромную личную трагедию. И они были правы.

«Бутылка в океане». Евгений Баратынский


Представьте, что вы капитан плывущей в океане яхты. Вы уже давно в плаванье, ветра истрепали паруса, вас томит жажда. И вдруг ваш зоркий глаз видит сверкнувшую на солнце запечатанную сургучом бутылку. Яхта по вашему приказанию легла в дрейф, матрос спустил шлюпку, и вот находка в ваших руках. Вы различаете сквозь ее мутное стекло свернутый рулон старинной бумаги,
в волнении сбиваете сургуч, чуть дрожащей от любопытства и волнения рукой разворачиваете его и читаете:
Мой дар убог и голос мой негромок.
Но я живу. И на земли мое
Кому ни будь любезно бытие.
Его найдет любезный мой потомок
В моих стихах. Как знать, моя душа
С душой его окажется в сношенье
И как нашел я друга в поколенье.
Читателя найду в потомках я.


На яхте не прибавилось питьевой воды, и запасы пищи по прежнему скудны, и путь к причалу еще далек, но в вашу душу могучим ветром влетел голос давно ушедшего от нас поэта. Примерно такие чувства вызвали эти стихи у другого поэта – Осипа Мандельштама, речь о котором – впереди. Евгений Баратынский – вот как звали автора приведенных строчек. Родился он 7(20) марта 1800 года, скончался от разрыва сердца в Неаполе 29 июня (11 июля) 1844-го.
Много земель я оставил за мною,
Вынес я много смятенной душою
Радостей ложных, истинных зол,
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ.
Это «Пироскаф» - его единственно беспримесно бодрое стихотворение, как бы предвещающее появление нового, радостного поэта Баратынского, с оптимизмом смотрящего на жизнь «решившего» мятежные вопросы. Но, увы – оно же оказалось и его последним стихотворением. Так решила судьба.
А детство было светлым и безмятежным – большая дружная семья, красавица маменька.  Детей было принято называть ласково, уменьшительными именами – Евгения – Бубинькой, Ираклия – Ишечкой, Машу – Машурком (всего же их было семеро – четыре брата и три сестры). И еще – чудесный Джьячинто, итальянец, бежавший в Россию из солнечной Италии от Наполеона и ставший воспитателем маленьких Баратынских.  Детство, однако, оборвалось внезапно – отец его, отставной генерал-майор Абрам Баратынский, умер, когда старшему, Евгению, только-только исполнилось десять лет, в марте 1810.

Мы договаривались не писать биографий, но в этих цифрах – дыхание судьбы, безжалостно и быстро превращающей веселого баловня судьбы в человека с грустными глазами и печальной душой. Итак, в двенадцать лет – в пажеский корпус. И там юный Баратынский – нежный и впечатлительный мальчик, находит вместо доброго и восторженного Джъячинто Боргезе, друга - воспитателя, муштру и дедовщину старших воспитанников. Все это давит на неокрепшую душу, как и хмурое петербургское небо над головой. Здание Пажеского корпуса в Петербурге пережило века, в нем сейчас Суворовское училище, и я надеюсь, что его воспитанникам там уютнее и теплее.
Но и они до сих пор вспоминают о детской шалости, сломавшей жизнь будущего поэта: замешанный в пустяковой, даже спровоцированной самим потерпевшим краже, кадет Баратынский вместе с приятелями исключается повелением императора из кадетского корпуса и лишается дворянства – его аттестат остается в корпусе. Все виды службы для него закрыты, кроме солдатчины – только через нее может вернуть себе несостоявшийся паж дворянство, получив офицерский чин. А до тех пор его дворянский аттестат оставался в корпусе. Без этого документа дворянин – никто и ничто, как бы и не дворянин вовсе.
Родственники в ужасе, подняты все связи, но все бесполезно – император непреклонен. Через два года, в 1818 году, Баратынский становится рядовым Лейб-гвардии Егерского полка. Солдатчина продлится почти семь лет. Такова царская кара взрослому уже человеку за детский проступок.
Сурово? Да, но дело не в этом. Бывали случаи и похуже. Судьба студента Полежаева, отданного в солдатчину и сгинувшего от пьянства, например. Судьба того же Кюхельбекера, Рылеева, наконец.
Известно, впрочем, что для любого человека его боль – самая-самая. И степень того, как этот человек эту боль чувствует, тоже зависит не от количества боли, если можно так выразиться, а от качества души. Несчастье настигло юношу Баратынского в тот самый момент, когда он готовился стать поэтом, и оно явилось катализатором этого становления.
Несмотря на то, что родственники его отнеслись к нему очень бережно, старались смягчить удар, как могли, впечатлительный юноша (будущий поэт!) – заболел нервной горячкой, от которой едва не умер. Но остался жить и жить – поэтом. И не просто поэтом – творцом, вглядывающимся пристально в жизнь, старающимся понять ее. Взгляд этот чаще всего оставался сумрачным, печальным. Но именно Баратынский превратил свою, частную печаль, в печаль всеобщую, философскую и тем самым стал близок каждому размышляющему человеку.
В дорогу жизни снаряжая
Своих сынов, безумцев нас,
Снов золотых судьба благая
Дает известный нам запас:
Нас быстро годы почтовые
С корчмы провозят до корчмы,
И снами теми путевые
Прогоны жизни платим мы.
Более мрачных, причем мрачных не по романтической моде, а по существу, поэтов в русской
поэзии нет.
«Но что же? Вне себя я тщетно жить хотел:
Вино и Вакха мы хвалили,
Но я безрадостно  с друзьями радость пел:
Восторги их мне чужды были»
Он и хотел бы быть, как все – но не получалось. Ум острый, как говорил Вяземский раздробительный, настоянный на глубинной печали. В отличие от любомудров, того же Венивитнова, который выражал стихами философские истины, философия Баратынского сама, естественным образом, вырастала из его стихов. А его любимыми словами были безвеселье, неопасенье, несрочная весна. Эти приставки не, ни, нет – как их много в его стихах. Вот уже в  одном из самых ранних «Расстались мы; на миг очарованьем»  не любовь волнует поэта, а ее уход. Почему она проходит? Событие неудавшегося общения – вот основной предмет его лирики.
Баратынский был, по сути, человеком очень одиноким. Один исследователь достаточно точно сказал: мы знаем о нем почти все и ничего наверняка. То есть, известна внешняя канва его жизни, даже в деталях. Но мало что известно достоверно о состоянии его души. Вот и с собратьями по перу отношения неоднозначные. Пушкин очень ценил его творчество, однако ни одна из его статей о Баратынском не была закончена. Баратынский узнал о них только после смерти Александра Сергеевича. Личные же их отношения в последние годы были достаточно прохладными.
Настоящих друзей у него было совсем не много: пожалуй, только Антон Дельвиг и Николай Путята, ставший впоследствии его родственником (они были женаты на родных сестрах). Дельвиг, конечно, играл ключевую роль в отношениях между Пушкиным и Баратынским, он много способствовал их сближению. После смерти его  в 1831 году эта ниточка почти оборвалась.
Да и быт Баратынского в последние годы жизни предрасполагал к одиночеству. В начале 40-х годов он поселяется в имении тестя  Л.Н. Энгельгарда Муранове, строит там по собственному проекту дом.
В этот дом обязательно бы надо съездить – он находится в двух километрах от станции Ашукинская Ярославской железной дороги, и соединил имена двух поэтов – Баратынского и Тютчева. Тютчев в Муранове  не жил, но зато там жил сын его Иван, женатый на дочери Николая Путяты и Софьи Энгельгард, сестры Анастасии Львовны, жены Баратынского. После смерти поэта не смогла оставаться в доме, выстроенном его руками, и передала имение младшей сестре.
А как хорош, как удобен и поместителен этот дом, смотрящий своими окнами на озеро и окрестные леса! И тени двух поэтов, таких близких по духу, незримо, но явственно присутствуют там.
В сентябре 1843 года, удачно продав лес, Баратынский на вырученные деньги выезжает с семьей в заграничное путешествие Берлин, Лейпциг, Дрезден, Кельн, Париж, Марсель, и оттуда пароходом – Неаполь. На пароходе ночью он и написал свой «Пироскаф» - 
Нужды нет, близко ль, далеко до брега!
В сердце к нему приготовлена нега
Вижу Фетиду: мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны.
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу элизий земной!
Да, Италия была для него землей обетованной  Дядька его, Джьячинто Боргезе, много для этого постарался. Его рассказы навсегда пленили юную душу любовью к этой земле. Увы, Элизий оказался не земным, а небесным. 29 июня (11 июля) 1844 года замечательный русский поэт Евгений Абрамович Баратынский умер в Неаполе от разрыва сердца. Ему не исполнилось и 45-ти лет.
Царь небес! успокой
Дух болезненный мой!
Заблуждений земли
Мне забвенье пошли
И на строгий свой рай
Силы сердцу подай.





«Кто за бокалом не поёт…» Николай Языков.

Осенью 1824 года Пушкин из Михайловского  пишет своему другу и тригорскому соседу Алексею Вульфу в Дерпт:
Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой,
Да Языкова поэта
Затащи ко мне с собой…
Запируем уж, молчи!
Чудо – жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света.
А самому Языкову, о котором ему Алексей Вольф что называется, прожужжал все уши, он посылает такие стихи:
Я жду тебя. Тебя со мной
Обнимет в сельском шалаше
Мой брат по крови, по душе,
Шалун, замеченный тобою;
И муз возвышенный пророк,
Наш Дельвиг всё для нас оставит,
И наша троица прославит
Изгнанья темный уголок.
Прославить «изгнанья темный уголок» им удалось летом 1826 года. Если вы побываете в Святых Горах, обязательно посетите Тригорское, место, где Пушкину и его друзьям было тепло и уютно. В парке, у самой Сороти вы увидите восстановленное зданье баньки, где они собирались, пили вино, читали стихи. Все было так, как и предполагалось. Языков и Пушкин подружились и дружили до конца.
И это несмотря на то, что по-разному смотрели на творчество. Языков, законченный романтик, настороженно относился к реалистической поэзии своего друга, «Евгения Онегина» не принял вовсе, исключение делал только для «Бориса Годунова» и для «Арапа Петра Великого».
А Пушкин, наоборот, очень положительно относился ко всему, что делал друг, восхищался огнем и силой его языка, говорил, что слог его твердый, ясный и полон смысла. Он всегда был рад сотрудничать с ним, говорил, что на Языкова надеется,
как на скалу.
Николай Михайлович Языков пережил своего великого друга не надолго – он умер в 1846 году, через семь лет после гибели Пушкина, последние годы много болел, мрачнел, почти раскаивался в своем вольнолюбивом творчестве. Но вот таким его Пушкин не знал. Он знал веселого, жизнерадостного дерптского вечного студента  (Языков учился в Дерпте семь лет, но так и не кончил курса), автора многочисленных жизнерадостных, мускулистых, певучих стихов.
Настолько певучих, что только что написанные, стихи эти тут же начинали распеваться на улицах университетского города Дерпта. Не счесть композиторов, которые писали на них музыку – это и неизвестные композиторы-студенты Дерптского университета, и Алябьев, и Даргомыжский, и Вильбоа, и Направник, и Танеев и многие другие. Почему? Да разве можно не спеть такие вот строчки?
Кто за бокалом не поет,
Тому не полная отрада:
Бог песен богу винограда
Восторги новые дает.

Слова святые: «пей и пой» !-
Необходимы для пирушки.
Друзья! где арфа подле кружки,
Там бога два – и пир двойной!..

Около 40 его стихов дошло до нас в виде песен. Самая знаменитая из всех: «Нелюдимо наше море», музыку к этим стихам написал композитор К. Вильбоа. Какие мощные, наполненные романтикой борьбы слова!
Жизнь же, увы, романтичной не назовешь. Долгая безответная любовь к Сашеньке Войейковой (в девичестве Протасовой, родной сестре Маши Протасовой, возлюбленной В.Жуковского), тяжелая болезнь в последние годы жизни, которые он провел за границей, пытаясь вернуть утраченное здоровье, превращение из романтика в человека реакционных взглядов. Все это так. Но откроешь любой сборник его стихов, и такая оттуда дохнет сила, свежесть, мощь и радость жизни, что обо всем этом  не хочется и вспоминать.
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна,
Не темнеют неба своды,
Не проходит тишина.

Но туда выносят волны
Только сильного душой!...
Смело, братья! Бурей полный,
Прям и крепок парус мой.


«Созвучие ума и сердца». Дмитрий Веневитинов.

В Кривоколенном переулке в Москве и сейчас можно увидеть дом с двумя мемориальными досками. Одна – с именем Д. Веневитинова, вторая рассказывает о том, что в 1826 году Пушкин читал здесь Бориса Годунова. Мы могли бы заметить, что нужна еще одна – в этом доме жил замечательный русский поэт и бард Александр Галич.
Но вернемся в начало XIX века.  Жизнь Веневитинова коротка даже по тем меркам: он родился в 1805 году, а в 1827 его не стало. Всего двадцать два года было отпущено этому талантливому человеку, наделенному от природы разнообразными способностями – он имел глубокий философский ум, был поэтом, художником, музыкантом. И он был очень красивым юношей, самым, пожалуй, красивым поэтом нашей литературы.
Все, казалось, само идет в руки, все феи принесли свои дары. Кто знает, что было бы, проживи он хотя бы еще несколько лет. Но судьба решила именно так. Двадцать два года и нелепая смерть от простуды – будучи приглашен на бал, он выбежал во фраке на улицу, простудился, и стремительно развившаяся давняя болезнь легких унесла его на тот свет.
Что осталось? Несколько десятков прекрасных стихов. Недописанный роман. Несколько статей, одна из которых посвящена главе «Евгения Онегина». Пушкин считал ее едва ли не единственной, заслуживающей внимания. Они, кстати, приходились друг другу двоюродными братьями по материнской линии. Пушкин приглашал Веневитинова на все свои московские чтения «Бориса Годунова», очень внимательно к нему присматривался.
Веневитинов, по сути, был философом, пишущим стихи. От философии он ждал того, что она сумеет привести все науки к общему знаменателю. Он объединил своих друзей в Общество Любомудров. Их философским богом был Шеллинг. В число любомудров входил и юный Тютчев, уехавший скоро за границу. А еще – Алексей Хомяков, Иван Киреевский, Владимир Одоевский, Степан Шевырев – блестящая плеяда! Приходил к ним и Вильгельм Кюхельбекер и журналист, будущий издатель «Московского телеграфа» Николай Погодин.
Это были годы, когда романтизм в искусстве одерживал победу за победой,  и была надежда на то, что искусство вообще и поэзия в частности, как высшие проявления человеческого духа, способны составить истинное знание о человеке и природе. Поэтому искусству придавалось такое большое значение.
Один из посетителей собраний любомудров писал: «В самом деле, никогда не было между нами и речи о современных сплетнях, о спекуляции на литературу и жизнь, ни даже о том, как сделать свою карьеру. Никто и не думал, что он будет и как пойдет по тернам жизни. Зато умственная, идеальная жизнь, исследование вечных задач мира были в особенном разгаре»
Это был образец духовной общности людей, ищущих истину совместно. Они были равны, но первым среди равных был он, Дмитрий Веневитинов, так счастливо сочетавший в себе такие разнообразные таланты. С легкой руки друга Пушкина Соболевского их прозвали «архивными юношами», поскольку все они почти служили в Московском архиве Министерства Иностранных дел. Служба эта была очень полезна для их деятельности, ибо знакомила с русской историей. Помните седьмую главу «Евгения Онегина»? Вот там они как раз и увековечены. А есть еще знаменитые «Русские ночи» В. Одоевского, где запечатлены их беседы.
Вот как писал этот совсем еще молодой человек:
Недаром шампанское пеной играет,
Недаром кипит чрез края:
Оно наслажденье нам в душу вливает
И сердце нам греет друзья!

Оно мне внушило предчувствье святое!
Так! Счастье нам всем суждено:
Мне пеною выкипеть в праведном бое,
А вам – для свободы созреть, как вино

Писано это было в 1825 году, в «святом предчувствье» декабрьского восстания. Сам Веневитинов в нем никак не участвовал, но друзья среди декабристов у него, конечно же, были. Да и воззрения были схожими. В 1826 году, измученный неразделенной любовью к З.Н. Волконской и в надежде продвинуться по службе, чтобы иметь более обширное поле деятельности,  Веневитинов уезжает в Петербург. Так случилось, что с ним, под видом его слуги, поехал француз Воше, который незадолго перед этим сопровождал в Сибирь жену декабриста Каташу Трубецкую. Веневитинов вместе с Воше были арестованы и допрошены. На допросе Веневитинов заявил, что хотя он и не состоял в декабристском обществе, но «мог легко принадлежать ему». Спустя несколько дней его освободили, но все это нанесло ему неизгладимую душевную травму.
Когда он умирал, друзья, согласно его завещанию, надели на его палец перстень, подаренный им  Зинаидой Волконской и воспетый им в стихах
Ты был отрыт в могиле пыльной,
Любви глашатай вековой,
И снова пыли ты могильной
Завещан будешь, перстень мой.
Но не любовь теперь тобой
Благословила пламень вечной
И над тобой, в тоске сердечной,
Святой обет произнесла;
Нет! Дружба в горький час прощанья
Любви рыдающей дала
Тебя залогом состраданья…
Сейчас перстень этот, снятый с руки поэта при перенесении праха его в 1930 году, хранится в Государственном литературном музее, в Москве.
Но вот что интересно. Образ Веневитинова, этого настоящего романтического героя, долго еще тревожил воображение поэтов. Чуть ли не двадцать человек написали стихи в его память. Друзья же помнили о нем до самой своей смерти. Они были уверены, что живи Веневитинов долго, и русская поэзия, как и русская философская мысль достигли бы большего развития. Кто знает? Прочтем напоследок:
К тебе, о чистый дух, источник вдохновенья,
На крылиях любви несется мысль моя:
Она затеряна в юдоли заточенья,
И все зовет ее в небесные края.

Но ты облек себя в завесу тайны вечной:
Напрасно силится мой дух к тебе парить.
Тебя читаю я во глубине сердечной,
И мне осталося надеяться, любить.

Греми надеждою, греми любовью, лира!
В преддверьи вечности греми его хвалой!
И если б рухнул мир, затмился свет эфира

И хаос задавил природу пустотой,-
Греми! Пусть сетуют среди развалин мира
Любовь с надеждою и верою святой.

Автору этих строк было всего девятнадцать лет.


 «… Ангел  мой, ты видишь ли меня?»  Федор Тютчев

Не без внутреннего трепета приступаю я к этой новелле. Как рассказать молодым то, что сам понял только в зрелом возрасте? Как найти слова, хоть сколько ни будь адекватные жизни и творчеству самого любимого моего и близкого по духу поэта? А ведь нет для меня никого, более близкого сердцу, чем Федор Иванович Тютчев, разве что еще сумрачный Баратынский. Оба они стремились разъять душу человеческую, чтобы понять, что же происходит в ней, куда она стремится по воле рока.
Но если Евгений Баратынский делал это совершенно сознательно, ощущая себя литератором и поэтом, то гениальный Тютчев был в самом высоком смысле дилетантом и никогда к своим стихам  как к литературе не относился. Жизнь, сама жизнь его была творимой и мучительной поэзией.
Есть что-то мистическое в том, как соединились после смерти судьбы этих поэтов. Соединились в прекрасном, поэтическом подмосковном Муранове, в усадьбе, где жил Баратынский, а после сын Тютчева Иван. Где теперь удивительный по силе эмоционального воздействия музей двух поэтов. Мне посчастливилось быть там и петь за письменным столом Баратынского романсы на стихи его и Тютчева. О, как я волновался в ту минуту! Но не будем отвлекаться от судьбы нашего героя.
Мальчик из тихого Овстуга, из семьи, полной патриархальных традиций XVIII века, дружной и прочной; выпускник Московского университета, член кружка любомудров, Федор Тютчев попадает в бурлящую, предреволюционную Европу, где рушатся не только общественные, но и личные устои, где ветер перемен сносит сословные перегородки, где кипят и скрещиваются мнения.

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые...

Кто же не знает этих строчек!  И.Тургенев, готовя к печати тютчевские стихи, отредактировал – "Счастлив, кто посетил..." И был неправ. Куда уж, счастлив! Этот мир, притягивая властно молодого поэта, одновременно страшил до смерти. Недаром так испугало его восстание декабристов. Вспомним:
О, жертвы мысли безрассудной!
Вы уповали, может быть,
Что станет вашей крови скудной
Чтоб вечный полюс растопить.
Едва, дымясь, она сверкнула
На вековой громаде льдов,
Зима железная дохнула -
И не осталось и следов.
Но это в России. Европа  же бурлила. Французская революция 1830 года, оба польских восстания, революция 1848 года, Крымская война. Байрон, Гейне и Шиллер, бурное развитие немецкой философии. Шеллинг, почитателем и последователем которого Тютчев стал еще московским студентом.
Все эти события будоражили, пугали молодого дипломата и притягивали, расшатывали нервную систему, вселяли пессимизм и внушали неясные надежды. Читайте его стихи - в них все это есть.
Но оставалась еще одна область человеческих чувств - любовь, к которой начинающий поэт был особенно чувствителен. Но как же он понимает это чувство? Как гармонию? Отнюдь. Любовь в понимании Тютчева - страшная, разрушительная сила, ни в чем не напоминающая патриархальные отношения его родителей. "О, как убийственно мы любим!" "И сколько горестных минут любви и радости убитой". Вот очень точный отпечаток поэтической мысли уже зрелого Тютчева:
Любовь, любовь - гласит преданье -
Союз души с душой родной -
И роковое их слиянье,
И... поединок роковой...

И чем одно из них нежнее,
В борьбе неравной двух сердец,
Тем неизбежней и вернее,
Любя, страдая, грустно млея,
Оно изноет наконец...
Обратите внимание на эти выразительные, безнадежно замирающее отточия четвертого стиха первой строфы, он бы и рад любить иначе, но куда уйдешь от собственного рока? Немудрено, что при таком понимании любви, личная жизнь поэта была далека от идиллии.
Первая пора пылких влюбленностей, бурных переходов от романа к роману завершается женитьбой на красавице-вдове, старше его на четыре года. Женитьба не приносит успокоения: новые увлечения грозят разрушить брак. Трагическая смерть Элеоноры в 1839 году после морской катастрофы глубоко его потрясла – в тридцать шесть лет он поседел.
Однако вот высказывание близко знавшего его В. Жуковского, навестившего Тютчева после трагедии: "он весь "горе и воображение", а между тем, говорят, что он влюблен в Мюнхене." Отметим этот момент. Тютчев горюет по-настоящему, мир рухнул для него, но в сердце живет новая любовь к женщине, которая вскоре станет его женой. Эрнестина тоже вдова, как и Элеонора. Она тоже – красавица и настоящий друг, глубоко понимающий поэта.
Казалось бы, счастье – вот оно, но душу Тютчева-поэта разъедает призрак одиночества, крайнего индивидуализма и тоски. Его мятущаяся душа не находит покоя нигде. Он не верит в прочность окружающего его мира, боится и  ищет новых потрясений.
На 1850-60 г.г., на последние два десятилетия его жизни он снова ощущает себя "бездомным сиротой", который "стоит и немощен и гол лицом к лицу перед пропастию темной". Вновь зашатались устои семейного быта Тютчева.
На его горизонте появилась Е. Денисьева. Правильнее будет сказать, что 47-летний поэт обрушился всей силой своей души и интеллекта на женщину, много моложе себя – ей было в год их знакомства 24 года. Могла ли она сопротивляться этому могучему вихрю, сметавшему все на своем пути? Она и не сопротивлялась, а полюбила его навсегда. "О, как на склоне наших дней// Нежней мы любим и безнадежней…" Этот прощальный свет, эта последняя любовь светила поэту целых десять лет.
Он не мог скрыть этой связи, да и не стремился к этому. Денисьева родила ему троих детей. Он их всех усыновил. Скандал в обществе был жуткий, он вызвал недовольство двора, но Тютчева это не останавливало.
Но раздвоенность души поэта и на этот раз собирала свою страшную жатву. Он не просто не мог оставить семью: он продолжал любить и Эрнестину, посвящал ей проникновенные стихи:
Она сидела на полу,
И груду писем разбирала -
И, как остывшую золу,
Брала их в руки и бросала -

Брала знакомые листы
И чудно так на них глядела -
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело...

И сколько жизни было тут,
Невозвратимо пережитой -
И сколько горестных минут,
Любви и радости убитой!..

Стоял я молча, в стороне
И пасть готов был на колени -
И страшно грустно стало мне,
Как от присущей милой тени.

Все это придавало "беззаконной" любви Тютчева особый трагический оттенок, привносило в нее характер обреченности. По сути двух самых дорогих ему женщин он делал несчастными и чувствовал себя при этом палачом. Я уже упоминал о стихотворении "О, как убийственно мы любим". Оно посвящено Елене Денисьевой. Но и еще, и еще – "Не говори: меня он, как и прежде, любит"...,"Последняя любовь" и много-много еще прекрасных стихов, ставших прекрасными образцами русской любовной лирики, но отражавшим трагические жизненные реалии.
Вот и одно из самых прекрасных стихов, наполненные просто разрывающей душу тоской и печалью, но так же и пронзительным, чистейшей пробы светом посвятил он памяти своей подруги. Все-таки настоящая любовь, пришедшая к гениальному поэту, даже в самых безысходных, казалось бы, ситуациях, разрешается надеждой. И дарует эту надежду, этот горний свет другим людям, оказавшимся в сходной ситуации. Подает им руку помощи. Не потому ли Тютчев и живет в сердце тех, для которых поэтическое слово хоть что-то значит?

Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня
Тяжело мне, замирают ноги,
 Друг мой милый, видишь ли меня?

Все темней, темнее над землею,
Улетел последний отблеск дня..
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
 Ангел мой, ты видишь ли меня?

Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня...
Ангел мой, где б души не витали,
 Ангел мой, ты видишь ли меня?
Эрнестина не бросила своего беспокойного мужа и потому что чувствовала долг перед ним и детьми, и, наконец, потому, что любила. «Горе Фединьки для меня священно, чем бы оно не было вызвано» – эти слова могла произнести только мужественная женщина, только настоящий друг. Он продолжал почти до самых последних дней вести рассеянный светский образ жизни, но иногда погружался в глубокую печаль, из которой его могла вывести только жена. Может быть, он чувствовал приближение последнего Хаоса,  от которого нет спасенья...
  Одно из последних своих стихотворений он посвятил ей:

Все отнял у меня казнящий бог,
Здоровье, силу воли, воздух, сон, 
Одну тебя при мне оставил он,
Чтоб я ему еще молиться мог.


«Порыв души…» Афанасий Фет

Писать о Фете трудно и радостно. Все его творчество – неиссякаемая лирическая песня. И на этой лирической ноте он сумел сказать обо всем: о любви, о жизни, о человеке. Так сказать, что и сейчас, через сто с лишним лет после его смерти перевод этим стихам не нужен – они звучат  по- современному свежо и волнующе.
Посмотрите, однако, на его портрет. Как говорил его друг и почитатель Лев Николаевич Толстой, из всех поэтов ценивших по-настоящему, пожалуй, только Фета и Тютчев, писал: «Откуда у этого добродушного, толстого офицера…такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов»? 
Если бы он писал эти строчки позднее, когда Фет уже был не офицером, а успешным помещиком, то и слово «добродушный»  пожалуй, исчезло  бы. Фета никак нельзя было назвать жизнерадостным – в его характере присутствовали непостоянство, мрачность, тревожная половинчатость. Чего нельзя никогда было сказать о его стихах: Стихи Афанасия Фета совсем не похожи на его жизнь! 
Есть вещи, известные всем, но как не повториться? В его судьбе была два страданья. Их даже сопоставить трудно, но для него они были, пожалуй, равновелики. Первое – лишение его в возрасте 14 лет дворянского звания и фамилии Шеншин, под которой  он родился. Вины его здесь не было никакой: его отец,  мценский 44-летний помещик Александр Шеншин увез от мужа 22-летнюю Шарлоту Фёт. Через месяц после прибытия в Россию родила она ему сына, которого определили в православие и записали  (видимо, за взятку) сыном неженатого Шеншина. Когда будущему поэту исполнилось 14 лет, духовные власти Орла обнаружили, что мальчик родился еще до брака Шарлоты Фёт с А.Н. Шеншиным, и, главное, что Шеншин не был его отцом.
Теперь он считался не потомственным дворянином, а «гессендармштадским подданным». Много позже поэт писал: «Если спросить: как называются все страдания, все горести моей жизни, я отвечу: имя им – Фёт». И всю жизнь всеми силами и средствами добивался права стать русским дворянином.
Ухлопал 12 лет на бездарную военную службу, но граница, дающая право на дворянство, все отодвигалась, отодвигалась, и он сдался, стал помещиком, с упоением и удачливо хозяйствовал. Но дворянство ему, в конце концов, принесла именно литературная известность. Парадокс! Друзья подшучивали над ним. Тургенев писал ему: «Как Фет вы имели имя, как Шеншин – только фамилию». А. М. Жемчужников, один из составляющих знаменитого  Козьмы Пруткова, поставил точку:
И пусть он в старческие годы
Менял капризно имена
То публициста, то поэта,-
Искупят прозу Шеншина
Стихи пленительные Фета.
Но что бы ему ни говорили, он сам очень серьезно и с благодарностью относился и к своему камергерству, и к возвращенному имени, и к близости к царской семье. Имеем ли мы право за это его осуждать? Не думаю.
В давней детской обиде на церковь, на ее формальные законы, заставившие его так страдать, и объявляет он себя уже в юности атеистом. Даже спорит со своим другом Иринархом Введенским о том, что и через двадцать лет не уверует в бога.  Да он и через пятьдесят лет выиграл бы это пари – ведь хотел он умереть, не по-христиански, а как римские стоики, вонзив в себя кинжал. Записку даже написал! Но сил не хватило – умер от разрыва сердца. Все вроде бы сходится! Но! Но, если бы не поэзия, которая насквозь проникнута религиозным чувством! «Не я мой, друг, а божий мир богат!».
Поэт Александр Кушнер предполагает, что это не ортодоксальный христианский Бог, а  куда более древний и вечно меняющийся бог, « завещанный нам  вместе с языком, вместе с пониманием добра и зла, вместе с любовью, природой и поэзией». Трудно спорить, может быть и так.
Но вот, однако, стихотворение:
Аvе Маria…
Аve, Маria - лампада тиха,
В сердце готовы четыре стиха:

Чистая дева, скорбящего мать,
Душу проникла твоя благодать.
Неба царица, не в блеске лучей,
В тихом предстань сновидении ей.

Аve, Maria- лампада тиха,
Я прошептал все четыре стиха.
Как говориться, думайте сами.
Вторым большим горем в его жизни была смерть его любимой – Марии Лазич. Она была  поклонницей его поэзии, талантливой музыкантшей, очень образованной женщиной. Они полюбили друг друга, эта была пылкое взаимное чувство. Но поэт Фет бежал от сильного чувства! Человек в нем возобладал. И он и Лазич были бедны, и по понятиям Фета, брак  не мог состояться. Последовала насильственная разлука, и вскоре его возлюбленной не стало. Она сгорела от вспыхнувшего на ней платья, и никто не знает, был ли это несчастный случай, или самоубийство. Но вот что интересно – человек решил так, как он решил, но поэт не мог пройти мимо – и до самой смерти он писал стихи, посвященный своей загубленной возлюбленной. В его лирике появляется глубокая, неизбывная трагическая нота.
Для нас, читателей, это, может быть, и хорошо. Читатели обычно жестоки
к своим кумирам. Вернее, им дела нет до их жизни, только до результатов творчества.
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя
Теперь мы можем и впрямь, говорить только о стихах, но, памятуя нашу скромную задачу, тоже достаточно выборочно, мельком касаясь каких-то основных, главных вещей.
Тут уместно начать с известного мужества Афанасия Фета, его цельности. Ведь его творчество пришлось на период сильнейшей социологизации поэзии и литературы вообще. Ведь не Фет, а Некрасов с Добролюбовым и Чернышевским, неистовый Виссарион Белинский – вот кто представляли лицо русской литературы в послепушкинскую эпоху. Музу секли розгами на Сенной, она напрасно ожидала  милости вельможи у «парадного подъезда», а тут  - природа, цветочки, соловьи.
Но Фет, ни разу не сойдя с избранного пути, углубленно проникал в окружающий его мир, мир человеческих чувств, красоты природы, жизни. По сути, его творчество можно уподобить вечноцветущему кусту, на котором постоянно появляются новые и новые цветы, цветы, врачующие раны.
Страдать!  Страдают все – страдает темный зверь,
Без упованья, без сознанья,-
На перед ним туда навек закрыта дверь,
Где радость теплится страданья.

Ожесточенному и черствому душой
Пусть эта радость незнакома.
Зачем же лиру бьешь ребяческой рукой,
Что не труба она погрома?

К чему противиться природе и судьбе?-
На землю сносят эти звуки
Не бурю страстную, не вызовы к борьбе,
А исцеление от муки.
Этого мужества отказа от борьбы, от тенденциозности ему многие и не прощали – и критики и читатели. Временами Фет оказывался почти в забвении. Но здесь как раз тот случай. Когда стихи его не только не проигрывают со временем, а настаиваются им, становятся особенно нужными в те периоды истории, когда человек, наконец, начинает смотреть не столько вокруг, сколько в глубь себя, когда он взращивает свою душу. Тогда только можно внимательно рассмотреть оттенки фетовской поэзии, ощутить ее бесконечные нюансы, слияние мгновенного, импрессионистического, размытого быстротой взгляда, и четкого, определенного, предельно заостренного  в его стихах.
В кратких наших заметках это можно только обозначить, но открыв томик его стихов, вам не нужно будет более верить мне на слово – достаточно вчитаться. Я же заканчиваю этот небольшой очерк одним из последних стихотворений замечательного русского поэта Афанасия Фета:

О, как волнуюся я мыслию больною,
Что в миг, когда закат был девственно хорош,
Здесь, на балконе ты, лицом перед зарею,
Восторга моего, быть может, не поймешь.

Внизу померкший сад уснул,– лишь тополь дальний
Все грезит в тишине, и ставит лист ребром,
И зыблет, уловя денницы блеск прощальный,
И чистым золотом, и мелким серебром.

И верить хочется, что все, что так прекрасно,
Так тихо властвует в прозрачный этот миг,
По небу и душе проходит не напрасно,
Как оправдание стремлений роковых.

В творчестве позднего Фета была одно потрясающее явление. – он пишет замечательную любовную лирику, воскресив в душе чувства сорокалетней давности. Ему приходится объясняться в ответ на недоумении и прямые насмешки друзей и знакомых, объясняться даже стихами:

Полуразрушенный, полужилец могилы,
О таинствах любви  зачем ты так поешь?
Зачем, куда тебя домчать не могут силы,
Как дерзкий юноша, один ты нас зовешь?

– Томлюся и пою. Ты слушаешь и млеешь;
В напевах старческих твой юный дух живет.
Так в хоре молодом: Ах, слышишь, разумеешь!-
Цыганка старая одна еще поет.

То, что давным-давно прошло, оживает перед ним, как сиюминутное, живое, блещущее всеми оттенками чувств. Так поэт в очередной раз победил в нем человека, оправдав то безграничное доверие к жизни, которым дышит его поэзия.

«Где ты, звезда моя заветная?» Иван Бунин.

Автор этих строк, учась в советской школе, и не подозревал бы о существовании такого автора, если бы не эти строчки, застрявшие в голове намертво с самого детства:
Если спросите – откуда   
Эти сказки и легенды,
С их лесным благоуханьем,
Влажной свежестью долины,
Голубым дымком вигвамов.
Шумом рек и водопадов,
Шумом диким и стозвучным,
Как в горах раскаты грома?-
Я скажу вам, я отвечу:…
Ну, конечно же, это знаменитая «Песнь о Гайавате», написанная Генри Лонгфелло в 1855 году и через 40 лет переведенная 26-летним русским поэтом и прозаиком Иваном Буниным, специально выучившим для этого английский язык. Если бы он вообще ничего больше не сделал в своей творческой жизни, этого подвига вполне бы хватило для бессмертия. Поэта и прозаика, сказал я и у меня вроде бы есть для этого все основания. Тем более, что многие считают прозу его куда совершеннее и значительнее его
стихов. Сам же Бунин считал иначе – он  считал себя поэтом, говоря, что его проза и стихи – одно и тоже.  «И здесь и там – одна и та же ритмика… – дело только в той или иной силе напряжения ее.
У Бунина был сложный характер, часто осложнявший его взаимоотношения с писателями и критикой, но вот о чем хочется сказать. Все, даже враги и недоброжелатели отмечали его зоркий взгляд, умение мастерски рисовать жизнь – точно и узнаваемо. Рассказы его были поэтичны и художественно отточены.
Ностальгировал ли он по ушедшему дворянскому быту? Конечно же, будучи человеком бедным, не имеющим собственного дома, живущим исключительно литературным трудом, по сути дела умственным пролетарием, Иван Бунин все же уходил своими корнями в древний дворянский род Буниных, его прямыми предками были В. Жуковский и Семенов-Тяншанский, он находился в родстве с Киреевскими, Гротами, Войековыми. Трудно не ностальгировать, имея такую родословную. Но ностальгия не затмевала ему зоркость художественного взгляда. Иначе не написал бы он ни «Антоновских яблок», ни «Деревни», ни «Господина из Сан-Франциско». Раскрывающие трагические стороны русской души, одинаковые и у барина и у мужика.
Поэзия его развивалась в  демонстративной ориентации на классические традиции, новации его не привлекали. Он отрицал всякий модернизм, изломанность стиха, попытки всяких «новшеств». Напротив, его стихи оформились к началу 1900 годов в стройную поэтическую систему. Ее отличали предельная точность слова, наличие резкой прозаической детали, использования реального, часто сниженного образа, использование контрастов, резко усиливающих и развивающих ведущую тему. Вот пример, чтобы слова мои не выглядели голословными:
Рыбацкая
Летом в море легкая вода,
Белые сухие паруса,
Иглами стальными в невода
Сыплется под баркою хамса.

Осенью невесел Трапезонд!
В море вьюга, холод и туман,
Ходит головами горизонт,
В пену зарывается бакан.

Тяжела студеная вода,
Буря вночь осеннюю дерзка,
Да на волю гонит из гнезда
Лютая голодная тоска.

Бунин прожил 83 года, из них за границей – последние 33-и. Эмиграция никому не пошла на пользу, она всегда было сопряжена с тяжелой душевной тоской, обусловленной непреходящей ностальгией.
  Не эмигрировать Бунин не мог – он и Февральскую революцию воспринял скептически, предвидя разрушение России, а уж Октябрьскую революцию не принял вовсе, считая абсолютно противоестественной идею насильственного изменения человека. Противоестественной и антигуманной. Никто не написал столько активно антисоветских статей, как Бунин.
Но он же за это время написал и «Жизнь Арсеньева» и «Темные аллеи», повесть «Митина любовь»,  и многое другое. И «Митина любовь» и «Темные аллеи» - это произведения, посвященные темным преимущественно сторонам любви, ее темным аллеям, ее разрушительной власти, поглощении личности, о трагическом несоответствии плотского и духовного.
В стихах, написанных, в то же время, Бунин более спокоен, но и в них сквозит настоящая, живая тоска. В эти годы созданы такие шедевры, как «И шмели и цветы и поля и колосья» и «Сириус» и «Петух на церковном кресте».
Иногда очень полезно сравнивать схожие по форме стихи разных лет. Вот стихотворение, написанное в 1898 году
Я к ней вошел
В полночный час.
Она спала – луна сияла
В ее окно, - и одеяла
Светился спущенный атлас.

Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди,-
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне.
Покой, нега, лунный свет, в котором очерчивается красота. Молодая жизнь, надежды, любовь. И второй текст, написанный за год до смерти. Это тоже – ночь, он так и называется: «Ночь». Но ночь совсем, совсем другая. Общего – только лунный свет, но это свет безжалостный, очерчивающий грани одиночества.
Ледяная ночь, мистраль
(Он еще не стих).
Вижу в окна блеск и даль
Гор, холмов нагих,
Золотой недвижный свет
До постели лег.
Никого в подлунной нет,
Только я да бог.
Знает только он мою
Мертвую печаль,
То, что я от всех таю…
Холод, блеск, мистраль.

Тут уж комментировать нечего и хочется просто помолчать и услышать в душе ясную и строгую музыку этого стихотворения.
С началом Великой Отечественной войны отношение Ивана Бунина к своей оставленной Родине меняется. Он категорически отказывается сотрудничать с немцами, следит за успехами советских войск, радуется им. Живя почти в нищете, укрывает от фашистов евреев, помогает всем, кому может. Но он ничего не забыл и не простил, и с общественно-политическим строем СССР так и не примирился. Что ж, это исключительно дело его совести. Закончить хочется все же стихами:
«Сириус»
Где ты, звезда моя заветная,
Венец небесной красоты?
Очарованье безответное
Снегов и лунной высоты?

Где молодость простая, чистая,
В кругу любимом и родном,
И старый дом, и ель смолистая
В сугробах белых под окном?

Пылай, играй стоцветной силою,
Неугасимая звезда,
Над дальнею моей могилою,
Забытой богом навсегда!

« –   Да, он воин
  И поэт –…»  Николай  Гумилев

Большевики, расстреливая Гумилева в 1921 году, и не подозревали, что расстреливают первого советского поэта. Пафос героического романтизма, присущий его стихам, подхватили потом Багрицкий и Сельвинский, Тихонов и Луговской. Его энергичный, мускулистый стих более чем соответствовал новой эпохе, отказавшейся от всяких «лирических соплей».
Он вел себя во время казни с таким самообладанием, что большевики, руководившие ею, были поражены
- И  чего он с контрой связался? Шел бы к нам, нам такие нужны.
Наивные красноармейцы. Им то, он, может быть, и был нужен. А тем, кто ими руководил – ни к чему. Виной его, которой и не было, особенно не интересовались. А он считал ниже своего достоинства что либо опровергать. Так его, для острастки, и расстреляли. Первым из всех.
Гумилев был человек Идеи, человек, готовый ей соответствовать, не отделяющий жизнь от поэтического бреда. Писал о путешествиях – и путешествовал. Писал о воине – и воевал, да так, что императрица, которая была шефом их полка, вручила ему дважды Георгиевский крест за храбрость. Званием прапорщика гордился по настоящему.
Никогда не прятал своих взглядов – ни в «Пролеткульте», где по образному выражению одного критика, делал из «плохих поэтов неплохих», ни в «Балтфлоте», он не скрывает вовсе своего монархизма, а над ним попросту посмеиваются. И надеялся, наивный, что искренность защитит. Не посмеют тронуть. Посмели. И он не счел нужным молить о пощаде, унижаться. Это не входило в поэтическую систему поэта Гумилева. Хотя и монархистом он был не по глубине убеждений, а как рыцарь – из-за того, именно что, как было сказано, сама императрица, Прекрасная Дама, дважды прикрепляла к его гимнастерке Георгиевский крест. Он во всем был такой – крестился на каждый купол при всех, невзирая на то, кто был рядом, оттого только, что был крещен, и нельзя предавать, хотя о церкви имел самое смутное представление.
Иногда кажется, что вся его экзотика происходила от неприятия реалий жизни  в той России, которая ему досталась – России хаоса и Грядущего Хама.
Русь бредит богом, красным пламенем
Где видно ангелов сквозь дым.
Нет, лучше уж туда, где Африка, мореплаватели, дальние, чужие берега, Южный Крест над
головой:
На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.
.
Быстрокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель,

Чья не пылью затерянных хартий
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь
 
И взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт.

Потрясающе вкусные стихи. Просто невозможно остановиться в цитировании! Тем более, что дальше в «Капитанах» будет и  «…золото с кружев, с розоватых брабантских манжет», и «паладины Зеленого Храма» и многое-многое другое.  Муза дальних странствий никогда не покинет его, бросая особый романтический отблеск на жизнь и творчество.
Гумилев взрослеет, мужает, вступает в литературную борьбу с символизмом, где все туманно и неопределенно. Его собственный ум, трезвый, аналитический, склонный к научному постижению мира, восстает против этого. «Среди многочисленных формул, определяющих существо поэзии, выделяются две,– писал Гумилев – предложенные поэтами же, задумывающимися над тайнами своего ремесла. Формула Колриджа гласит: «Поэзия есть лучшие слова в лучшем порядке». И формула Теодора де-Банквиля: «Поэзия есть то, что сотворено и. следовательно, не нуждается в переделке».
Отсюда и появившиеся чуть позже акмеисты, во главе которых и встал Н. Гумилев. На их знамени было написано: ясность, простота, утверждение реальности жизни. Как писал Городецкий в журнале «Аполлон»: «У акмеистов роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще». С этим категорически был не согласен Блок, исповедовавший совсем другую поэзию. Это, впрочем, не мешало ему ценить некоторые стихи Гумилева. Впрочем, исследование противостояния этих двух поэтов выходит за рамки нашей задачи.
Первая мировая война. Гумилев идет добровольцем, храбро воюет. Он смотрит на войну изнутри. В его стихах нет ура-патриотических и шовинистических настроений, а та некоторая героизация войны, которая проскальзывает в его строчках, идет от его рыцарской, мужской сущности:
И залитые кровью недели
Ослепительны и легки,
Надо мною рвутся шрапнели
Птиц быстрее взлетают клинки.

Я кричу, и мой голос дикий,
Это  медь ударяет о медь,
Я, носитель мысли великой,
Не могу, не могу умереть.

Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей.
Вот и Россия, которой вовсе почти не было в стихах Гумилева, в минуту опасности вытесняет из его души Абиссинию и моря Южного полушария.
Или вот еще, сильные, очень характерные строчки о войне изнутри ее:
Как  собака на цепи тяжелой
Тявкает за лесом пулемет,
И жужжат шрапнели, словно пчелы,
Собирая ярко-красный мед…
Это война сама по себе, война, как сущность. Неважно, кто с кем и зачем воюет. Война – кровь – смерть.
Кто-то из великих очень правильно сравнил поэта с многолетним растением. Человек с годами меняется, может ли не измениться поэт? Так и Гумилев. Экзотичность, красочность его ранних стихов не могла не превратиться в щемящую простоту стихов последних лет его недолгой жизни – в 1921 году ему не исполнилось и 36-ти.
После стольких лет
Я пришел назад.
Но изгнанник я,
И за мной следят.

- Я ждала тебя
Столько долгих дней!
Для любви моей
Расстоянья нет.

- В стороне чужой
Жизнь прошла моя,
Как умчалось жизнь,
Не заметил я.

-Жизнь моя была
Сладостною мне,
Я ждала тебя,
Видела во сне.

Смерть в дому моем,
И в дому твоем,-
Ничего, что смерть,
Если мы вдвоем.
Знал ли он, что умрет такой смертью?  Этого мы не знаем, тем более, что смерть эта была никому не нужна. Но, во всяком случае, он принял ее достойно и мужественно, превратив ее из нелепой случайности в важную часть своей биографии. Биографии поэта, который жил и умер так, как писал. Так разве Николай Гумилев не победил в этом последнем противостоянии?

«Было нищее величье и задерганная честь» О.Э.Мандельштам

В заголовок этой главки я вынес строчку А. Тарковского. Не удержусь, чтобы не привести более обширную стихотворную цитату:
Эту книгу мне когда-то
В коридорах Госиздата
Подарил один поэт;
Книга порвана, измята.
И в живых поэта нет

Говорили, что в обличье
У поэта нечто птичье.
И египетское есть;
Было нищее величье
И задерганная честь.

Как боялся он пространства
 Коридоров! Постоянства
Кредиторов! Он, как дар
В диком приступе жеманства
Прижимал свой гонорар...

И дальше:
Гнутым словом забавлялся,
Птичьим клювом улыбался
Встречных с лету брал в зажим,
Одиночества боялся
И стихи читал чужим.
Довольно впрочем. Можно было бы оборвать эту цитату и раньше. Портретное сходство, безусловно, есть. Но эта страшная строчка: «И стихи читал чужим»! Такое впечатление, что по большому счету, чужим для него был весь мир: он плохо в нем ориентировался, совсем, как инопланетянин. Мандельштама трудно представить нашим современником. Он, скорее, гость из будущего, отчего многие стихи его для нас закрыты и если понятны, то только в каком-нибудь первом, самом наружном слое. В самом деле, о чем это он писал в 1918 году?

На страшной высоте блуждающий огонь!
Но разве так звезда мерцает? 
Прозрачная звезда, блуждающий огонь,
Твой брат, Петрополь, умирает.

На страшной высоте земные сны горят,
Зеленая звезда летает,
О, если ты, звезда,- воды и неба брат,-
Твой брат, Петрополь, умирает!

Чудовищный корабль на страшной высоте
Несется, крылья расправляет…
Зеленая звезда. В прекрасной нищете
Твой брат, Петрополь, умирает.

Прозрачная весна над черною Невой
Сломалась, воск бессмертья тает…
О, если ты звезда,- Петрополь, город твой,
Твой брат, Петрополь, умирает!

Что за космический корабль привиделся ему в майской ночи умирающего от голода и разрухи города? Внимание какого Бога он хочет обратить на эту умирающую в прекрасной нищете красоту? Сам он, родившись в еврейской семьи, выбивающейся из местечкового болота в столицу, не ощущает себя никем – ни иудеем, ни православным, ни католиком, ни лютеранином. Он проваливается между всех конфессий. Он ищет места, точки в этой вселенной, чтобы зацепиться за нее и не находит.
Поэзия Мандельштама, как и его жизнь, слишком серьезная тема для небольшого эссе, она ни во что не укладывается, выламывается из всего. Но есть одна, достаточно страшная тема, которой не избежать: это взаимоотношения поэта с советской властью вообще и со Сталиным, в частности.
Каким бы ни был дух, плоть почти всегда слаба. Плоти хочется есть, плоти хочется жить. Бездомность, неприкаянность – ее Мандельштам хлебнул в полной мере. Понимал он, а это было уже вполне понятно к началу 30-х годов, как надо себя «вести» поэту, чтобы понравиться советскому строю и его вождям. Он пытается наладить эти взаимоотношения.
Мир начинался страшен и велик:
Зеленой ночью папоротник черный.
Пластами боли поднят большевик –
Единый, продолжающий, бесспорный,
Упорствующий, дышащий в стене.

Привет тебе, скрепитель добровольный
Трудящихся. Твой кменноугольный
Могучий мозг – гори, гори стране!
 
Или, того чище:
Мне кажется, мы говорить должны
О будущем советской старины,

Что ленинское-сталинское слово –
Воздушно-океанская подкова,

И лучше бросить тысячу поэзий,
Чем захлебнуться в родовом железе,

И пращуры нам больше не страшны:
Они у нас в крови растворены.

Но бросить не удается не то, что «тысячу поэзий», а даже одной, единственной, если из нее, собственно и состоит кровь, текущая по артериям и венам. И вот прорывается сначала это:
Мы живем под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца…

Написал и читал чужим людям и чужие не пощадили, донесли. Да он, кажется, уже и не боялся – знал, что конец близко. Это был отчаянный, выпрямительный вздох
Неужели  он  все-таки предчувствовал, как  они его  уничтожат? Не расстреляют даже – просто сгноят в общей выгребной яме ГУЛАГА, так, что и костей будет не сыскать? Так или иначе, вот еще одно свидетельство:

Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чертова –
Как её не вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.

Мало в ней было линейного,
Нрава он был не лилейного,
И потому эта улица,
Или верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама.

Вот и эта судьба заставляет вспомнить о главном: поэзия, да и искусство вообще – дитя правды. Не какой-нибудь отвлеченной истины, а той правды, которая сидит в  сердце творца, двигает его пером и определяет его судьбу. Иногда – страшно определяет. Но даже страх смерти не может остановить могучий дух, пусть даже помещенный в хилую и совсем негероическую оболочку.
Мандельштам часто смотрел поверх голов, в небо, туда, откуда, может быть, он и пришел. Не поэтому ли так страшно окончилось его жизнь на Земле, пропахшей кровью и ненавистью? Значит ли это, что все было зря? Нет, ни в коем случае – мы еще долго, долго будем приникать к его стихам, пытаясь разгадать замысел Поэта, вслушиваясь в его далекий голос. Это и наслаждение, и труд, но труд, который обязательно себя оправдает.

Литературные истории,  анекдоты, воспоминания современников, критика.

Может быть, содержание этой главы местами несколько снизит общий пафос прочитанного текста, но это и хорошо. Это даст возможность нам лучше узнать некоторых из наших героев.

В.К. Тредиаковский (1703 – 1768)

Немного о нравах 18-го века. Василий Кириллович Тредиаковский вместе с Сумароковым и Ломоносовым были творцами русского классицизма. Одним из характерных черт этого стройного направления была строгая регламентация – какими способами можно было описывать то или иное явление. Скажем, для высокой оды полагались одни, торжественные слова, в стихотворении шуточном – другие, простонародные и т.д.  Так же разделялись и размеры: что-то можно было писать ямбом, что-то хореем, что-то амфибрахием. Путать размеры категорически не рекомендовалось, так же, как и лексику. Но это стройное дерево росло и поднималось не сразу. И, конечно же, были споры. Одним из предметов споры были духовные псалмы. Тредиаковский утверждал. Что их надо переводить со старославянского хореем, Сумароков, что ямбом. И как-то они решили устроить между собой соревнование. Позвали Ломоносова в третейские судьи и принялись за работу. Увы, судья не смог разрешить их сомнений. Тогда, исчерпав все доводы. соперники кинулись в драку. Победил более молодой и сильный Сумароков. Но победила ли в этом споре истина?

Г.Р. Державин (1743-1816)
О Державине известно множество историй. Вот несколько из них.

Был выпускной экзамен в Царскосельском Лицее. Все ждали Державина. Лицеист Антон Дельвиг, полный, подслеповатый юноша решил встретить поэта у входных дверей и выразить ему свое восхищение. Он даже вспотел от волнения.
Наконец, дверь отворилась, показался в ней грузный старик в шубе, громогласно спросивший у лакея:
«Милейший, а где здесь нужник?»
Смущенного Дельвига сдуло, как ветром.

Умирал Суворов. Державин, с большим почтением относившийся к великому полководцу, приехал его навестить. Суворов спросил его: «Гаврила Романович, а что бы ты написал на моем могильном камне, какую эпитафию?»
«Нет ничего проще, Александр Васильевич. Здесь лежит Суворов».
Эти слова и выбиты на могильной плите графа А.В. Суворова.

У Державина был снегирь, который был обучен распевать военные марши. В день смерти Суворова опечаленный Державин сидел в своем кабинете. Снегирь начал петь. Державин встал, закрыл клетку снегиря тряпицей, и начал писать свои знаменитые стихи:
Что ты заводишь песни военну,
Флейте подобно, милый Снигирь?
С кем мы пойдем войной на гиену?
Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?
Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?
Северны громы в гробе лежат.

Вспыльчивость Державина была хорошо известна. Причем чаще всего она возникала в адрес людей, значительно выше его стоявших по служебной лестнице. Известны две его вспышки – в отношении Екатерины II и Павла I.

Он был статс-секретарь Екатерины и должен был ей докладывать разные дела, приходящие из Сената. Причем мучил императрицу своей дотошностью и заставлял ее вникать в каждую бумажку. Однажды по одному делу лакеи внесли в ее кабинет 42 тома документов! Екатерина, как могла, отбивалась от своего не в меру ретивого вельможи. Однажды, когда она в очередной раз пыталась отлынивать, по его мнению, от дел, он в гневе дернул ее за край мантильи.  Екатерина потянула за шнурок звонка и попросила другого статс-секретаря Попова побыть с ней, а то, указала она на Державина: «Этот господин много дает воли своим рукам и, пожалуй, еще прибьет меня»

Павел, войдя на престол, решил, зная честность Державина, назначить его правителем канцелярии Сената, но, говоря об этом Гавриилу Романовичу, в разговоре опустил слово «канцелярия». Никаких «правителей Сената» в то время не было, и Державин возгордился. Когда же вышел императорский Указ, разъяснивший это недоразумение, Державин помчался к Павлу выяснять, что тот имел в виду.
Формальный повод был тот, что сенаторы в Сенате сидели, а начальник канцелярии Сената должен был стоять. Державин, как пишет Я.К. Грот, и спросил императора: «Не знает он, что сидеть ли ему в Совете, или стоять, то есть быть присутствующим, или начальником канцелярии» С сим словом вспыхнул Император, глаза его как молнии засверкали, и он, отворив двери, во весь голос закричал стоящим перед кабинетом Архарову, Трощинскому и прочим: «Слушайте: он почитает быть в Совете себя лишним,- и, оборотясь к нему,- поди назад в Сенат и сиди там у меня смирно, а то я тебя проучу». Тут уже Державин, пораженный как громом царским гневом, вскипел и довольно громко сказал стоящим в зале: «Ждите, будет от этого…толк». Редко кто решил бы так ответить Павлу I.

Вот как женился Державин во второй раз, после смерти любимой своей Екатерины Яковлевны. Он был в большом горе после ее смерти, но к удивлению многих, решил тут же жениться снова, чтобы «от скуки не уклониться в какой разврат» Его друзья Львов и Капнист были женаты на родных сестрах Дьяковых. Была у них еще одна сестра, младшая, Даша. Однажды, сестры в шутку заговорили о замужестве Даши. Та сказала: «Вот за Гаврилу Романовича я бы замуж пошла». Он, как царь Салтан, случайно подслушал это разговор и не забыл его. И теперь, когда решил он жениться снова, Даша тут же пришла ему на ум.  Через день Державин посетил ее, нашел случай поговорить и открылся в своих намерениях. Благоразумная Даша ответила, «что принимает оное за честь, и даже не прочь посмотреть его расходные и приходные книги, дабы узнать, « может ли она содержать дом сообразно с чином и летами» (Державину было тогда 52 года). Книги она продержала две недели, после чего дала волю нежному чувству и объявила свое согласие.

Державин только что, поступив солдатом в Преображенский полк, явился раз за приказаньями к прапорщику своей роты, князю Козловскому. В это время Козловский читал собравшимся у него гостям сочиненную им  трагедию «Сумбека» Получив приказание, Державин, желая послушать чтение, остановился у дверей. Козловский, заметив это, сказал: « Поди, братец, с Богом, что тебе попусту зевать – ведь ты ничего тут не смыслишь.

В.А. Жуковский (1783-1852)

Василий Андреевич Жуковский был человеком скромным и вечным защитником и ходатаем за обиженных и опальных. Вот две истории, характеризующих этого человека.

Некто Олин, плохой писатель и бедняк, с целью поправить свои дела, вздумал разыграть в лотерею свою единственную драгоценность, какую-то фамильную драгоценность. Олин явился к Жуковскому, который взял у него десятка два билетов, один оставил у себя, остальные роздал многочисленным знакомым. Олин собрал сумму, вчетверо превышающую стоимость табакерки, и разыграл лотерею. Выигрыш пал на билет Жуковского. Когда Олин принес ему табакерку,   Жуковский подарил ему обратно свой выигрыш.
Месяца через два Олин опять является к Жуковскому, с предложением взять несколько билетов на вторичный розыгрыш лотереи. Жуковский, не взяв ни одного билета, но, заплатив деньги за пять, с ласковой улыбкой сказал:
– Боюсь опять выиграть; если выиграю во второй раз, то уже не возвращу вам выигрыша.
Когда близкие знакомые пеняли Жуковскому за его излишнюю деликатность с таким человеком, он отвечал, смеясь:
–Эх, господа, не браните его – бедность и не до этого доводит.


Жуковский жил на казенной квартире в Шепелевском дворце. Ежедневно с утра на лестнице толпились нищие, бедные и просители разного рода и звания. Он не умел никому отказывать, сумма раздаваемых пособий доходила в иной год до 18 000 рублей ассигнациями, и составляла более половины его доходов. Он говорил:
– Я во дворце всем надоел своими просьбами и это понимаю, потому что и без меня раздают много великие князья и княгини и в особенности императрица. Одного князя Голицина я не боюсь просить: этот даже радуется, когда придешь его просить; за то я в Царском Селе и таскаюсь к нему каждое утро.

Жуковский был по настоящему скромным человеком. Однажды в Москве друзья и почитатели его таланта захотели угостить его обедом по подписке. Распорядители праздника приехали к нему, чтобы пригласить, а заодно показать список тех, кто будет на этом обеде. Жуковский сначала даже не хотел этого списка смотреть, но когда посмотрел, то попросил исключить из списков одного  пожилого профессора.
–Я не хочу слушать. Какие о нем ходят толки,– говорил простодушно Жуковский,– но я не в силах простить ему одной обиды. – при этом он рассказал, как. Года три назад, когда наследник цесаревич, обозревая Москву, посещал в сопровождении Жуковского университетские лекции, этот профессор целый час выводил Жуковского из терпения чтением ему в лицо и в торжественной обстановке чрезвычайно льстивых восхвалений его таланту и т.п.
– Этой бани я не могу забыть,– заключил Жуковский.

А вот заметка из «Записной книжки» князя П.А. Вяземского:

К празднику светлого воскресенья обыкновенно раздаются чины, ленты, награды лицам, находящимся на службе. В это время происходит оживленная мена поздравлений. Кто-то из подобных  поздравителей подходит к Жуковскому во дворце и говорит ему: Нельзя ли поздравить и ваше превосходительство?
Как же,– отвечает он,– и очень можно.– А с чем именно,  позвольте спросить? – Да с Днем святой Пасхи.
Жуковский не имел определенного звания по службе при дворе. Он говорил,  что в торжественно-праздничные дни и дни придворных выходов он был знатной особой обоего пола ( известное выражение в официальных повестках).

Князь Петр Андреевич Вяземский (1792-1878)

Две небольших истории, в которых действует А.С. Пушкин.

Вяземский пишет Александру Тургеневу:
«Представляешь, Саша, приезжаю я в Остафьево (подмосковное имение Вяземских – прим. авт), а в Овальной зале Пушкин и Павел стоят друг перед другом на коленях, и плюются. Ну, ладно, Пушкин, а Павлу-то уже 10 лет!»

Пушкин был в южной ссылке в Одессе. Там же была и княгиня Вера Федоровна (жена Вяземского – прим. авт.). Пушкин принялся за ней волочиться. Смешливая и добродушная княгиня Вера сделала вид, что всерьез принимает его ухаживания. Когда княгиня уехала в Москву, Пушкин прислал ей пылкое письмо, умоляя не показывать его мужу. Княгиня, конечно же, все сделала наоборот. Они читали письмо вместе, а потом вместе же написали веселый ответ. Пушкин рассвирепел и назвал их «Князь Вертопрахин и княгиня Вертопрахина». С трудом потом помирились.
 
Отец Петра Андреевича, князь Андрей Иванович Вяземский. Был широко образованным, культурным и воспитанным человеком, дружившим с самыми выдающимися людьми своей эпохи. Но сына и младшую дочь после смерти жены ему приходилось воспитывать одному, и воспитание это было весьма спартанским. Так, чтобы научить плавать маленького Пети, его бросали с лодки в глубокий тогда Остафьевский пруд.  Однажды отец попросил сына принести ему в кабинет из библиотеки нужную книгу. Был вечер, в библиотек надо было идти через темный коридор, и тут Андрей Иванович понял, что ребенок боится темноты.
Воспитательная мера не заставила себя ждать:  на дрожащего княжонка  была одета шинелька и,  по приказанью барина, слуга отвел его в темный парк. Мальчик стоял, прижавшись щекой к стволу липы, и смотрел на дом, в котором гасло одно окно за другим. Спас его только начавшийся через час дождь. Но темноты с тех пор он не боялся.

Одна из самых остроумных книг в русской литературе – «Записная книжка» П.А. Вяземского. В ней собраны его точные наблюдения за российскими нравами. Вот несколько таких зарисовок:

У Ермолова спрашивали об одном генерале, каков он в сражении.
«Застенчив» - отвечал он.

Многое может в прошлом нашей истории объясниться тем, что русский, т.е. Петр Великий, силился сделать из нас немцев, а немка, т.е. Екатерина Великая, хотела сделать нас русскими.

Говоря о некоторых блестящих счастливцах, NN сказал: «От них так и несет ничтожеством».

« Никогда я не могла хорошенько понять, какая разница между пушкою и единорогом»,- говорила Екатерина II  какому-то генералу.
«Разница большая, - отвечал он – сейчас доложу Вашему Величеству. Вот изволите видеть: пушка сама по себе, а единорог сам по себе».
«А, теперь понимаю»,- сказала императрица.

Беда иной литературы заключается в том, что мыслящие люди не пишут, а пишущие люди не мыслят.

У нас в России самодержавие – все само держится.

К.Н. Батюшков (1787-1855)

Душевная болезнь Батюшкова начала уже развиваться, когда один приезжий приятель, давно его не видевший, приехал его навестить. Батюшков очень обрадовался ему, оказал ласковый, нежный прием. Вскоре, однако, болезненное и мрачное настроение пересилило минутное светлое впечатление. Желая отвлечь его и пробудить, приятель обратил разговор на поэзию и спросил, не написал ли он чего-нибудь нового.
        Что  писать мне и что говорить о стихах моих! – отвечал Батюшков,- я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем- то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился в дребезги. Поди, узнай теперь, что в нем было.

В.К. Кюхельбекер (1797-1846)
Вильгельм Карлович Кюхельбекер был человеком одной страсти – поэзии. Весь остальной мир существовал постольку поскольку. Он сохранил свойства своей души, весь ее пыл до зрелых лет, невзирая ни на десятилетнее одиночное заключение в царских застенках, ни на сибирскую ссылку. В 1846 году ему выхлопотали перевод в Курган. На пути туда он с семьей побывал у своего лицейского друга И.И. Пущина. Он принял его сердечно, но взаимопонимания между ними не возникло, о чем, впрочем, Кюхельбекер и не подозревал. Вот выдержки из письма И.И. Пущина бывшему директору Лицея Е. А. Энгельгарду:

«Три дня погостил у меня оригинал Вильгельм. Проехал на житье в Курган с своей Дросидой Ивановной, двумя крикливыми детьми и с ящиком литературных произведений. Обнял я его с прежним лицейским чувством. Это свидание напомнило мне живо старину – он тот же оригинал, только с проседью в голове. Зачитал меня стихами донельзя; по правилу гостеприимства я должен был слушать и вместо критики молчать, щадя постоянно развивающееся авторское самолюбие…
…Спасибо Вильгельму за постоянное его чувство, он точно привязан ко мне; но из этого ничего не выходит. Как-то странно смотрит на самые простые вещи. Все просит совета и делает совершенно противное. Он хотел к вам писать с нового своего места жительства. Прочел я ему несколько ваших листков. Это его восхитило; он. Бедный, не избалован дружбой и вниманием. Тяжелые годы имел в крепости и в Сибири.
…Напрасно покойник Рылеев принял Кюхельбекера в общество без моего ведома, когда я был в Москве. Это было  незадолго до 14 декабря. Если бы вам рассказать все проделки Вильгельма в день происшествия и в день объявления сентенции, то вы просто погибли бы от смеху, несмотря что он тогда был на сцене трагической и довольно важной. Может быть, некоторые анекдоты дошли до вас стороной.

(В этом же письме И. И. Пущин довольно резко отзывается о жене Кюхельбекера. Это, однако же, не помешало ему после  смерти  Вильгельма приютить у себя вдову и детей. Они и  жили  у него с 1846-го по 1849 год)

А. А.  Дельвиг (1798-1831)

Когда Дельвиг встречался с Пушкиным, они целовали друг другу руки.

Когда А.П. Керн после развода с мужем приехала в Петербург, она остановилась в доме Дельвигов. Жена Дельвига, Софья, (урожд. Софья Салтыкова – авт.) была ее давней подругой. Анна Петровна до такой степени активно внедрилась в их жизнь, что это стало мешать Дельвигу. От милой гостьи просто не было проходу.
Однажды супруги взяли А.П. Керн с собой в гости и  Дельвиг, пошутил,  указывая, на Софью: «Это моя жена», а потом на А.П.: «А это вторая». Эта шутка, увы, повторялась, так как София Дельвиг и Керн какое-то время были совершенно неразлучны.

Жена Дельвига, на его беду, была чрезвычайно кокетливой особой, Что очень его огорчало. Не было ни одного мужчины в их окружении, на котором она бы не испытывала своих чар. Единственное стихотворение, которое Дельвиг посвятил своей жен, начиналось со строк:
За что, за что ты отравила
Неисцелимо жизнь мою?

Из воспоминаний А.П. Керн:
«Он… был одним из лучших, примечательнейших людей своего времени… гостеприимный и великодушный, деликатный, изысканный, он умел осчастливить всех его окружающих. Хотя Дельвиг не был гениальным поэтом, но название поэтического существа вполне может соответствовать ему, как благороднейшему из людей… Я никогда не видела его скучным или неприятным, слабым или неровным… Он очень радушно встречал обычных своих посетителей, и всем было хорошо близ него!»

А.С. Пушкин ( в письме к Е.М. Хитрово):

Помимо прекрасного таланта, то была отлично устроенная голова и душа незаурядного закала. Он был лучшим среди нас…

Е.А. Баратынский(1800-1844)

Баратынский с Дельвигом любили почудачить. Как-то раз они переоделись продавцами, купили пирожков и уговаривали прохожих на Невском, около Гостиного двора, эти пирожки покупать.

Хозяйка известного литературного салона Софья Дмитриевна Пономарева очень хотела пригласить к себе молодых литераторов – Пушкина, Дельвига, Кюхельбекера и Баратынского. Этого хотел и А. Илличевский, завсегдатай салон и выпускник Царскосельского лицея. Однако некто В.И. Панаев, автор идиллий (родной дядя известного прозаика и издателя журнала «Современник» И. И. Панаева) решительно этому противился. Он сразу же начал плести интриги, из-за того. что считал друзей излишне самонадеянными. И не советовал «одной опрометчивой молодой женщине» с ними знакомиться. Однако ему надо было уезжать по делам в свое казанское имение, и Софья Дмитриевна сразу же этим воспользовалась. И Кюхельбекер, Дельвиг, Баратынский стали членами литературного салона (Пушкин в это время уже был в ссылке). Конечно же, все трое сразу же влюбились в хозяйку салона, серьезнее всех Дельвиг, все писали ей в альбом чудесные стихи, но больше всех стихов, целый цикл, посвятил ей Евгений Баратынский. Все его стихи выражали философские раздумья над превратностями жизни:
Дало две доли провиденье
На выбор мудрости людской:
Или надежду и волненье,
Иль безнадежность и покой.

Л.Н. Толстой А.А. Фету

«…С вашими стихотворениями выписал я Тютчева, Баратынского и Толстого. Сообществом с Тютчевым, я знаю, вы довольны. Баратынский тоже не осрамит вас своей компанией…»

С.Я. Маршак

«Глубиной мысли,  свободой и смелостью выражения самых сокровенных чувств, «достоинством обдуманный речей» он навсегда завоевал одно из почетнейших мест в русской поэзии»

В.Г. Белинский

«В созвездии Пушкина  «Гамлет-Баратынский» является безусловно звездой первой величины. Это было понятно не всем современникам поэта, но стало совершенно ясно для последующих поколений.

Д.В. Веневитинов (1805-1827)

Одоевский А.И.

«Первый и единственный раз, когда я встретил его, было на балу… Его манера держать себя выдавала недавнее вступление в высший свет; но облик вполне изящный, что гораздо труднее встретить, чем изящество в манерах,– и улыбка, полная грусти, неуместность которой он старался скрыть под оттенком легкой иронии; все это давало мне почувствовать, что он далек был и от этого бала и от этого мира… Вскоре после этого мне дали прочесть его стихи, в которых замечались не только поэтические мысли в соединении с порывами юной впечатлительности… но и глубокое чувство, которое столь редко встречается в русских стихотворениях.

Неизвестный современник

Веневитинов был человек, какие случаются редко. Он соединял в себе способности поэта художника с умом философа. Необыкновенная его натура развилась рано при благоприятных обстоятельствах. Счастливый выбор наставников, избранное общество, довольство в жизни, все способствовало тому, что в двадцать лет он был уже более, чем образованным человеком – он был художник и мыслитель»

Киреевский И.

Созвучие ума и сердца было отличительным характером его духа, и сама фантазия его была более музыкой мыслей и чувств, нежели игрой воображения.

Ф.И. Тютчев (1803- 187)

А.А. Фет.

Два года назад, в тихую осеннюю ночь, стоял я в темном переходе Колизея и смотрел в одно из оконных отверстий в звездное небо. Крупные звезды пристально и лучезарном глядели мне в глаза, и по мере того как я всматривался в тонкую синеву, другие звезды выступали передо мной и глядели на меня так же таинственно и так же красноречиво. Как и первые. За ними мерцали во глубине еще тончайшие блестки и мало-помалу всплывали в свою очередь. Ограниченные темными массами стен, глаза мои видели только небольшую часть неба, но я чувствовал. Что оно необъятно и что нет конца его красоте. С подобными же ощущениями раскрываю стихотворения Ф. Тютчева.

П.А. Плетнев

Ф.И. Тютчев умел устроить из первоначальных своих опытов потаенную лестницу, по которой поднялся на высоту прочного успеха…

Из письма П.А. Плетнева В.А. Жуковскому

На днях я провел вечер у Тютчева вдвоем с ним. Этот человек для меня самый интересный. Три часа с ним показались мне минутою. Если к его таланту и сведениям, к его душе и поэтическому чутью придать привычку правильной и трудолюбивой жизни, он был бы для нашей эпохи светилом ума и воображения… какое было бы счастье увидеть в одном месте совокупленными таких людей, как он, Вяземский и вы.

В.П. Мещерский

Душой и сердцем этой семьи была прелестная Эрнестина Федоровна, вторая жена Ф.И. Тютчева, поэтичная и высокая женщина, в которой ум, сердце и прелесть женщины сливались в одно гармоничное и грациозное целое… Сам Федор Иванович Тютчев был чем-то вроде витающего духом в своей семье… Он всюду казался случайно залетевшей птичкою, и дома, в своей прекрасной и симпатичной семье, тоже… Из многих оригинальных типов той эпохи, Ф.И. Тютчев помнится мне как самый оригинальный.
 
А.П. Плетнев
               
Тютчев был мастер на экспромты, и многие из лучших стихотворений были сочинены таким образом. Так, например, вылилось его известное стихотворение «Слезы людские», которое он сочинил, раздеваясь в передней, по возвращении поздно ночью из гостей, в ненастную дождливую погоду.
… Он не оставил большого литературного наследства, но его верно оценил Фет:
Муза, правду соблюдая,
Глядит, и на весах у ней –
Вот эта книжка небольшая
Томов премногих тяжелей.

А.А. Фет (1820-1892)

Друзья Фета часто  пеняли ему за его верноподданнические чувства, за погоню за почестями, за придворным званием камергера, дарованном ему в 1889 году. Все это вызывало негодование и насмешки со стороны самых близких ему людей, таких, скажем, как Полонский, Тургенев, Страхов. В письме от 1870 года Тургенев упрекнул Фета: «Ведь эдак, пожалуй, соскользнешь в Каткова… В Булгарина упадешь!» 
Фет отвечал Тургеневу:
Поэт, пророк, орловский знатный барин,
Твой тонкий ум и нежный слух любя,
О, как уверю я тебя,
Что  я не Греч и не Фаддей Булгарин?

Прекрасные стихотворения Фета «Шепот, робкое дыханье…» и «Это утро, радость эта…» написаны без единого глагола. Это было, безусловно, новое слово в поэтике. Однако, как не странно появление этих стихов вызвали к жизни не только заслуженные восторги, но и  шквал насмешек. Одни говорили: отрешенность от времени. Другие: альбомное виршеписание, Третьи зло высмеивали и писали пародии. Вот некоторые из них:
Холод, грязные селенья,
     Лужи и туман
Крепостное разрушенье,
    Говор поселян.

Или:
Топот, радостное ржанье,
     Стройный эскадрон.
Трель горниста, полыханье
    Веющих знамен,
Пик блестящих и султанов;
   Сабли  наголо,
И гусаров и уланов
   Гордое чело;
Амуниция в порядке,
  Отблеск серебра,-
И марш-марш во все лопатки,
  И ура, ура!..
Под этой пародией (1863) подпись -  «Майор Бурбонов» (псевдоним поэта  Д.Д. Минаева), и комментарий автора, не менее злой, чем сама пародия. Вот выдержка из этого комментария: «Служа в уланах, г Фет должен был придать непременно песням своим боевой, военный характер,   званию его  свойственный, а он сделался статским стихотворцем, явился штафиркой на Парнасе» (штафирка – презрительное название штатского человека. Настоящее значение  слова штафирка:  подкладка под обшлага рукавов– авт).

Пародии на эти замечательные фетовские стихи писались довольно долго: поэту не могли простить отрешенность от социальных бурь общества.

И. А. Бунин (1870-1953)

               
Юлий Айхенвальд

«На фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется, как хорошее старое. Она продолжает пушкинскую традицию и в своих чистых и строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в «свободном стихе»; он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые нам отказало доброе старое время. Он принял наследство. Он не заботится о новых формах, так как далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии вовсе не ценны именно последние слова. И дорого в Бунине то, что он – только поэт. Он не теоретизирует, не причисляет себя сам ни к какой школе, нет у него теории словесности: он просто пишет прекрасные стихи… Читая Бунина, мы убеждаемся. Как много поэзии в нашей прозе, и как обыкновенное сродни высокому. Из житейской будничности он извлекает красоту и умеет находить новые признаки старых предметов.

М.Горький И. Бунину в 1916 году

«…Вы только знайте, что ваши стихи, Ваша проза – для «Летописи» и для меня – праздник. Это не пустое слово. Я Вас люблю – не смейтесь, пожалуйста. Я люблю читать Ваши вещи, думать и говорить о Вас. В моей суетной и очень тяжелой жизни Вы, может быть, и даже наверное – самое лучшее, самое значительное… Вы для меня – великий поэт, первый поэт наших дней».

И. Бунин М. Горькому, тогда же   
 «Мы в отношениях, во встречах с Вами чувствовали эти минуты – то настоящее, чем люди живы и что дает незабываемую радость. Обнимаю Вас и целую крепко – поцелуем верности, дружбы и благодарности, которые навсегда останутся во мне, и очень прошу верить правде этих плохо сказанных слов».

Из литературного завещания И.Бунина ( 1952г)
«Я писал письма почти всегда дурно, небрежно, наспех и не всегда в соответствии с тем, что я чувствовал, – в силу разных обстоятельств (один из многих примеров – письма к Горькому…)»

Н.С. Гумилев (1886 -1921)

Юлий Айхенвальд

«Последний из конквистадоров, поэт-ратник, поэт-латник с душой викинга, снедаемый тоской по чужбине, «чужих небес любовник беспокойный». Гумилев – искатель и обретатель экзотики. Он очень своеобразен, необычен, полон неожиданностями; «сады моей души всегда узорны», – говорит он о своей действительно узорной и живописной душе…Он в самом деле акмеист; (акме – вершина, авт.) ему желанны и доступны только вершины.

Эрих Голлербах.

Неисправимый романтик, бродяга-авантюрист, «конквистадор», неутомимый искатель опасностей и сильных ощущений – таков был он.
Многие зачитываются в детстве Майн-Ридом, Жюлем Верном, Гюставом Эмаром. Но почти никто не осуществляет впоследствии, в своей «взрослой» жизни, героического авантюризма, толкающего на опасные затеи, далекие экспедиции.
Он осуществил. Упрекали его в позерстве, в чудачестве. А ему просто всю жизнь было шестнадцать лет. Любовь, смерть и стихи. В шестнадцать мы знаем, что это прекраснее всего на свете. Потом – забываем: дела, делишки, мелочи повседневной жизни убивают романтические «фантазии». Забываем. Но он не забыл, не забывал всю жизнь.

Георгий Иванов

Однажды Гумилев прочел мне прокламацию, лично им написанную. Это было в кронштадтские дни. Прокламация призывала рабочих поддержать восставших матросов, говорилось в ней что-то о «Гришке Распутине» и о «Гришке Зиновьеве». Написана она была довольно витиевато, но Гумилев находил, что это как раз язык, «доступный рабочим массам». Я поспорил с ним немного, потом спросил: «Как же ты так рукопись отдашь? Хотя бы на машинке переписал. Ведь мало ли куда она может попасть».
– Не беспокойся, размножат на ротаторе, а рукопись вернут мне. У них это дело хорошо поставлено.
Месяца через два, придя к Гумилеву, я застал его кабинет весь разрытым. Бумаги навалены на полу, книги вынуты из шкафов. Он в этих грудах рукописей и книг искал чего-то.
 – Помнишь ту прокламацию? Рукопись мне вернули. Суну куда-то, не помню. И вот не могу найти. Пустяк, конечно, но досадно. И куда я мог ее деть?
Он порылся еще. Потом махнул рукой, улыбнулся.
–Черт  с ней! Если придут с обыском, вряд ли найдут в этом хламе. Раньше все мои черновики придется перечитать. Терпения не хватит.

«Терпения» по-видимому, хватило. «Сочинял прокламации, призывающие к свержению советской власти»…

О.Э.Мандельштам (1891- 1938)

Однажды во время выступления в 1933 году в Ленинградском Доме Печати Мандельштаму подали из зала провокационную записку с просьбой высказаться о современной советской поэзии и определить значение старших поэтов, дошедших до нас от предреволюционной поры. Тысячи глаз видели, как Мандельштам побледнел. Поэт подвергался публичному допросу –  и не имел возможности от него уклониться. В зале возникла тревожная тишина. Мандельштам шагнул на край эстрады; как всегда – закинул голову, глаза его засверкали…
–Чего  вы ждете от меня? Какого ответа? (Непреклонным певучим голосом): – Я – друг моих друзей!
Полсекунды паузы. Победным восторженным криком:
– Я  – современник Ахматовой!
И –гром , шквал, буря рукоплесканий.

Лев Анненский

…Вселившись после длительного бездомья в «квартиру» (две комнаты, пятый этаж без лифта)  Мандельштам приглашает на новоселье Пастернака. Тот с хасидской лучезарностью роняет:
– Ну, вот теперь и квартира есть – можно писать стихи…
Ни одна пролеткультовская глупость, ни одна напостовская подлость не приводила Мандельштама в такую ярость, как эта наивно-счастливая фраза
– Что он сказал! Да лучше отдать эту квартиру обратно!

Г. Стуков

Еще в этапе он стал обнаруживать признаки помешательства. Подозревая, что начальство (этапный караул) получило из Москвы приказ отравить его, он отказался принимать пищу, которая состояла из хлеба, селедки, щей из сушеных овощей, иногда пшена. Соседи уличили его в хищении хлебного пайка и стали подвергать зверскому избиению, пока не убедились в его безумии.
На Владивостокской транзитке сумасшествие О.Э. приняло еще более острые формы.  Он боялся отравления, похищал продукты у соседей по бараку (он считал, что их пайки не отравлены), его стали снова зверски избивать. Кончилось тем, что его выбросили из барака, он жил около сорных ям, питался отбросами. Грязный, заросший седыми волосами, длиннобородый, в лохмотьях, безумный, он превратился в лагерное пугало. Изредка его подкармливали врачи из лагерного медпункта, среди которых был один известный воронежский врач, любитель стихов, хорошо знавший Мандельштама.

Микро-антология.

В этом разделе мы поместили стихи, на которые написана предлагаемая вам музыка. Стихи эти кое в чем отличаются от услышанного вами: иногда имеются разные варианты написания, иногда текст романса несколько сокращен по сравнению с первоисточником.  Иногда чуть изменено произношение некоторых слов, для приближения к  современной речи. В целом автор старался максимально бережно относиться к оригиналу, в чем вы сможете убедиться.
В. К. Тредиаковский

Стихи похвальные России

Начну на флейте стихи печальны,
Зря на Россию чрез страны дальны:
Ибо все днесь мне ее доброты
Мыслить умом есть много охоты!

Россия мати, свет мой безмерный!
Позволь то, чадо прошу твой верный,
Ах, как сидишь ты на троне красно!
Небу Российску ты солнце ясно!

Красят иных всех златые скиптры,
И драгоценна порфира, митры;
Ты собой скипетр твой украсила
И лицом светлым венец почтила.

О благородстве твоем высоком
Кто бы не ведал в свете широком?
Прямое сама вся благородство
Божие ты, ей! Светло изводство

В тебе вся вера благочестивым,
К тебе примесу нет нечестивым,
В тебе не будет веры двойные,
К тебе не смеют приступить злые.

Твои все люди суть православны
И храбростию повсюду славны;
Чада достойны таковой мати,
Везде готовы за тебя стати.

Чем ты, Россия, неизобильна?
Где ты, Россия, не была сильна?
Сокровище всех добр ты едина,
Всегда богата, славе причина.

Коль в тебе звезды все здравьем блещут!
И Россияне коль громко плещут:
Виват, Россия! Виват, драгая!
Виват надежда! Виват благая!

Скончу на флейте стихи печальны,
Зря на Россию чрез страны дальны:
Сто языков мне надобно б было,
Прославить все то, что в тебе мило!

Г.Р. Державин

Разлука.

Неизбежным уже роком
Расстаешься ты со мной,
Во стенании жестоком
Разлучаюсь я с тобой;
Обливаяся слезами,
Не могу тоски снести,
Не могу сказать словами,
Сердцем говорю: прости.
Белы руки, милы очи
Я целую у тебя.
Нету силы, нету мочи
Мне уехать от тебя.
Лобызая, обмирая,
Тебе душу отдаю
Иль из уст твоих желаю
Душу взять с собой твою.

Кружка

Краса пирующих друзей,
Забав и радости подружка,
Предстань пред нас, предстань скорей,
Большая сребряная кружка!
Давно уж нам в тебя пора
Пивца налить
И пить.
Ура! ура! ура!

Ты дщерь великого ковша,
Которым предки наши пили;
Веселье их была душа,
В пирах они счастливо жили.
И нам, как им, давно пора
Счастливым быть
И пить.
Ура! ура! ура!

Бывало, старики в вине
Свое всё потопляли горе,
Дралися храбро на войне:
Ведь пьяным по колени море!
Забыть и нам всю грусть пора,
Отважным быть
И пить.
Ура! ура! ура!

Бывало. Дольше длился век,
Когда диет не наблюдали:
Был здрав и счастлив человек,
Как только пили да гуляли.
Давно гулять и нам пора
Здоровым быть
И пить.
Ура! ура! ура!

Бывало, пляска, резвость, смех
В хмелю друг друга обнимает;
Теперь наместо сих утех
Жеманством, лаской угощают.
Жеманство нам прогнать пора,
Но просто жить
И пить.
Ура! ура! ура!.

В садах, бывало, средь прохлад
И жены с нами куликуют,
А ныне клуб да маскарад
И жен уж с нами разлучают.
Французить нам престать пора,
Но Русь любить любить,
И пить.
Ура! ура! ура!

Бывало – друга своего,
Теперь карманы посещают;
Где вист, да банк, да макао,
На деньги дружбу нам меняют.
На карты  нам плевать пора,
А скромно жить
И пить
Ура! ура! ура!

О сладкий дружества союз,
С гренками пивом пена кружка!
Где ты наш услаждаешь вкус,
Мила нам, весела пирушка.
Пребудь ты к нам всегда добра:   
Мы станем жить
И пить.
Ура! ура! ура!

В.А. Жуковский

Из Гейне.
Кто слез на хлеб свой не ронял,
Кто близ одра, как близ могилы
В ночи, бессонный, не рыдал –
Тот вас не знает, вышни силы!

На жизнь мы брошены от вас!
И вы ж, дав знаться нам с виною,
Страданью выдаете нас,
Вину преследуете мздою.

Воспоминание

О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской:  их нет;
Но с благодарностию: были.

Теснятся все к тебе во храм,
И все с коленопреклоненьем
Тебе возносят фимиам,
Тебя гремящим славят пеньем.

Я одинок в углу стою,
Как жизнью, полон я тобою.
И жертву тайную свою
Я приношу тебе душою.

П.А. Вяземский

Слезы
Сколько слез я пролил,
Сколько тайных слез
Скрыться приневолил
В дни сердечных гроз!

Слезы, что пробились,
Позабыты мной;
Чувства освежились
Сладкой их росой.

Слезы, что осели
На сердечном дне,
К язвам прикипели
Ржавчиной во мне.

Дорожная дума

Колокольчик однозвучный,
Крик протяжный ямщика,
Зимней степи сумрак скучный,
Саван неба, облака.
И простертый саван снежный
На холодный труп земли!
Вы в какой-то мир безбрежный
Ум и сердце занесли.

И в бесчувственности праздной,
Между бдения и сна,
В глубь тоски однообразной
Мысль моя погружена.
Мне не скучно, мне не грустно,-
Будто роздых бытия!
Но не выразить изустно,
Чем так смутно полон я.

Старость.
Qui n`a pas l`;sprit de son ;ge,
De son ;ge a tout le Malheur
Voltaire
( Кто не соответствует духу своего возраста,, 
испытывает все бедствия этого возраста,
Вольтер)
Беда не в старости. Беда
Не состарется с жизнью вместе;
Беда – в отцветшие года
Ждать женихов седой невесте.

Беда душе веселья ждать
И жаждать новых наслаждений,
Когда день начал убывать
И в землю смотрит жизни гений;

Когда уже в его руке
Светильник грустно догорает
И в увядающем венке
Остаток листьев опадает.

Вольтер был прав: несчастны мы.
Когда не в уровень с годами,
Когда в нас чувства и умы
Не одногодки с сединами.


Моя вечерняя звезда,
Моя последняя любовь!
На вечереющий мой день
Отрады луч пролей ты вновь! 

Порою невоздержных лет
Мы любим пыл и блеск страстей,
Но полурадость. Полусвет
Нам на закате дня милей.

Константин Батюшков

Мой Гений
О, память сердца! ты сильней   
Рассудка памяти печальной 
И часто сладостью  своей
Меня в стране пленяешь дальной.
Я помню голос милых слов,
Я помню очи голубые.
Я помню локоны златые
Небрежно вьющихся власов.
Моей пастушки несравненной
Я помню весь наряд простой,
И образ милой, незабвенной
Повсюду странствует со мной.
Хранитель, Гений мой - любовью
В утеху дан разлуке он:
Засну ль? – приникнет к изголовью
И усладит печальный сон.      

Антон Дельвиг

Снова, други, в братский круг
С;брал нас отец похмелья,
Поднимите ж кубки вдруг
В честь и дружбы и веселья.

Но на время омрачим
Мы веселье наше, братья.
Что мы двух друзей не зрим    
И не жмем в свои объятья

Нет их с нами, но в сей час
В их сердцах пылает пламень.
Верьте. Внятен им наш глас,
Он проникнет твердый камень.

Выпьем, други, в память их!
Выпьем полные стаканы
За далеких, за родных,
Будем ныне вдвое пьяны.      


Песня из пьесы
«Ночь на 24 июня»

Разлилися воды
На четыре броды:
Как на первом броде
Роща зацветает,
Соловей щелк;ет;
На втором-то броде
Лето весну гонит,
А кукушка стонет.
Как на третьем броде
Кони легконожки
Полетят с дорожки.
На четвертом броде
Свет - дев;ца плачет,
За неровню идучи,
Сердцем лихо чуючи.

Романс

Только узнал я тебя –
И трепетом сладким впервые
Сердце забилось во мне.

Сжала ты руку мою –
И жизнь, и все радости жизни
В жертву тебе я принес.

Ты мне сказала «люблю» -
И чистая радость слетела
В мрачную душу мою.

Молча гляжу на тебя,-
Нет слова все муки, всё счастье
Выразить страсти моей. 
Каждую светлую мысль,
Высокое каждое чувство
Ты зарождаешь в душе.

Русская песня

Как за реченькой слободушка стоит,
По слободке той дороженька бежит,
Путь-дорожка широка, да не длинна,
Разбегается в две стороны она:
Как налево – на кладбище к мертвецам,
А направо – к закавказским молодцам.
Грустно было провожать мне, молодой,
Двух родимых и по той и по другой:
Обручальника по левой проводя,
С плачем матерью землей покрыла я;
А налетный друг уехал по другой,
На прощанье мне кивнувши головой.

Евгений Баратынский

Приманкой ласковых речей
Вам  не лишить меня рассудка!
Быть может, многих вы милей,.
Но вас любить  плохая шутка!

Вам не нужна любовь моя.
Не слишком заняты вы мною.
Не нежность, прихоть вашу я
Признаньем страстным успокою

Я дорого вам, твердите вы,
Но лишний пленник вам дороже,
Вам очень мил я,  но, увы!
Вам и другие милы тоже.

С толпой соперников своих
Я состязаться не дерзаю
И превосходной силе их
Без битвы поле уступаю.

Молитва

Царь небес, успокой
Дух болезненный мой!
Заблуждений земли
Мне забвенье пошли
И на строгий твой рой
Силы сердцу подай.

Нет, обманула вас молва,
По-прежнему дышу я вами,
И надо мной свои права
Вы не утратили с годами.
Другим курил я фимиам,
Но вас носил в святыне сердца;
Молился новым образам,
Но с беспокойством староверца.


Пироскаф.

Дикой и грозною ласкою полны,
Бьют в наш корабль средиземные волны. 
Вот над кормою стал капитан.
Визгнул свисток его. Братствуя с паром,
Ветру наш парус раздался недаром:
Пенясь, глубоко вздохнул океан.

Мчимся. Колеса могучей машины
Роют волнистое лоно пучины.
Парус надулся. Берег исчез.
Наедине мы с морскими волнами,
Только что чайка вьется над нами
Белая, рея меж вод и небес.

Только вдали, океана жилица,
Чайке подобна, вод его птица,
Парус развив, как большое крыло,
С бурной стихией в томительном споре,
Лодка рыбачья качается в море:
С брегом набрежное скрылось, ушло!

Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятенной душою
Радостей ложных, истинных зол;
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде, чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!            

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные дали я к ней простирал.
Темную страсть мою днесь награждая,
Кротко щадит меня немочь морская:
Пеною здравья брызжет мне вал!      

Нужды нет, близко ль, далеко до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду: мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной!

Вильгельм Кюхельбекер

Усталость.

Мне нужно забвенье, нужна тишина:
Я в волны нырну непробудного сна,
Вы, порванной арфы мятежные звуки,
Умолкните, думы и чувства и муки.

Да! чаша житейская желчи полна;
Но выпил же я эту чашу до дна, -
И вот опьянелой, больной головою
Клонюсь и клонюсь к гробовому покою.

Узнал я изгнанье, узнал я тюрьму,
Узнал слепоты нерассветную тьму
И совести грозной узнал укоризны,
И жаль мне невольницы милой отчизны.
Мне нужно забвенье, нужна тишина.


Фантазия, Ундина, Пери
(Любое имя выбирай),
Ах! Скоро за тобою двери
Затворятся. – Прощай! прощай!   
Услышит скоро дальний край
Твои затеи, смех и шутки;
Резвиться перестанешь ты
Вокруг меня.– Твои ж черты,
Черты бесценной мне малютки,
Я в сердце сохраню, поверь!
И буду ожидать с тоскою,
Чтобы опять твоей рукою
Вдруг отворилась наша дверь,
Чтобы, предшествуя веселью,
Ты вновь в мою  впорхнула келью,
И всё здесь было, как теперь!

Николай Языков

Гимн
Боже! Вина, вина!
Трезвому жизнь скучна.
   Пьяному рай!
Жизнь мне прелестную,
И неизвестную,
Чашу ж не тесную,
Боже, подай!
,


Пьянства любителей,
Мира презрителей
   Боже, храни!
Души свободные,
С Вакховой сходные,
Вина безводные
   Ты помяни.

Чаши высокие
И преширокие,
   Боже, храни!
Вина им цельные
И неподдельные!
Вина ж не хмельные
   Прочь отжени!

Пиры полуночные,
Зато непорочные,
   Боже, спасай!
Студентам гуляющим,
Вино обожающим,
Тебе не мешающим,
   Ты не мешай!




Кто за бокалом не поёт,
Тому неполная отрада:
Бог песен с богом винограда
Восторги новые дает.

Слова святые: « пей и пой!»
Необходимы для пирушки.
 Друзья! где арфа подле кружки,
Там бога два и пир двойной.

Так ночью краше небеса
Пред ярким месяца сияньем,
Так в миловидном одеянье
Очаровательней краса

Кто за бокалом не поет,
Тому неполная отрада:
Бог песен богу винограда
Восторги новые дает!


Разгульна, светла и любовна,
Душа веселиться моя;
Да здравствует Марья Петровна,
И ножка и ручка ея!

Как розы денницы живые,
Как ранние снеги полей
Ланиты ее молодые
И девственный бархат грудей.

Как звезды задумчивой ночи,
Как вешняя песнь соловья,
Ее ослепительны очи,
И сладостен голос ея!

Блажен, кто роскошно мечтая,
Зовет ее девой своей;
Блаженней избранника рая,
Студент, полюбившийся ей!

Дмитрий Веневитинов

Недаром шампанское пеной играет,
Недаром кипит чрез края:
Оно наслажденье нам в душу вливает,
И сердце нам греет, друзья!

Оно мне внушило предчувствье святое!
Так! счастье нам всем суждено:
Мне – пеною выкипеть в праведном бое,
А вам:  для свободы созреть, как вино!

Сначала жизнь пленяет нас,
В ней все светло, все сердце греет
И, как заманчивый рассказ,
Наш ум причудливый лелеет.
Кой-что страшит издалека,–
Но в этом страхе наслажденье:
Он веселит воображенье,
Как о волшебном приключенье
Ночная повесть старика.
Но кончится обман игривой!
Мы привыкаем к чудесам.
Потом – на все глядит лениво,
Потом – и жизнь постыла нам:
Ее загадка и завязка
Уже длинна, стара, скучна,
Как пересказанная сказка
Усталому пред часом сна.

Федор Тютчев

Она сидела на полу
И груду писем разбирала,
И, как остывшую золу,
Брала их в руки и бросала.

Брала знакомые листы,
И чудно так на них глядела,
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело…

О, сколько жизни было тут
Невозвратимо пережитой!
О, сколько горестных минут,
Любви и радости убитой!..

Стоял я, молча в стороне
И пасть готов был на колени, -
И страшно грустно было мне,
Как от присущей милой тени.


Если смерть есть ночь,
Если жизнь есть день,–
Ох, умаял он, пестрый день меня!..
И сгущается надо мною тень,
Ко сну клонится голова моя –

Обессиленный, отдаюсь ему…
Но, все чудится, сквозь немую  тьму,
Где- то там, над ней, ясный день блестит
И незримый хор о любви гремит…

Последняя любовь

О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней!
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!

  Полнеба обхватила тень,
Лишь там на западе бродит сиянье –
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье!

  Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность…
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадежность.

Афанасий Фет

Она ему – образ мгновенный,
Чарующий ликом своим,
Он – помысл ее сокровенный;
Да кто это скажет, да кто это выскажет им?

И словно велением рока,
Их юные крылья несут…
Так теплится счастье далеко,
Так холоден ближний, родимый приют!

Пред ним – сновидение рая,
Всевластный над ней серафим;
Сгорает их жизнь молодая…
Да кто это знает, да кто это выскажет им?

Иван Бунин

Я к ней вошел в полночный час.
Она спала,- луна сияла
В ее окно, и одеяла
Светился спущенный атлас.

Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди,-
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне.


И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет – господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
И забуду я все – вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав –
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленям припав.


Ледяная ночь, мистраль
(Он еще не стих)
Вижу в окна блеск и даль
Гор, холмов нагих.
Золотой недвижный свет
До постели лег.
Никого в подлунной нет,
Только я да бог,
Знает только он мою
Мертвую печаль,
То, что я от всех таю…
Холод, блеск, мистраль.

Сириус

Где ты, звезда моя заветная,
Венец небесной красоты?
Очарованье безответное
Снегов и лунной высоты7

Где молодость простая, чистая,
В кругу любимом и родном,
И старый дом, и ель смолистая
В сугробах белых под окном?

Пылай, играй стоцветной силою,
Неугасимая звезда,
Над дальнею моей могилою,
Забытой богом навсегда!

Николай Гумилев

Волшебная скрипка
В. Брюсову
Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
Не проси об этом счастье, отравляющем миры,
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
Что такое темный ужас начинателя игры!

Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,
У того исчез навеки безмятежный свет очей.
Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.

Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
И когда пылает запад, и когда горит восток.

Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье,
И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть,-
Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленье
В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.

Ты поймешь тогда. Как злобно насмеялось все. что пело,
В очи взглянет запоздалый, но властительный испуг.
И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,
И невеста зарыдает, и задумается друг.

Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья. Ни сокровищ!
Но я вижу – ты смеешься, эти взоры – два луча.
На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

Осип Мандельштам.

На страшной высоте блуждающий огонь!
Но разве так звезда мерцает?
Прозрачная звезда, блуждающий огонь, -
Твой брат, Петрополь, ,умирает!

На страшной высоте земные сны горят,
Зеленая звезда летает.
О, если ты звезда, – воды и неба брат,–
Твой брат, Петрополь, умирает!

Чудовищный корабль на страшной высоте
Несется, крылья расправляет…
Зеленая звезда,– в прекрасной нищете
Твой брат, Петрополь, умирает!

Прозрачная звезда над черною Невой
Сломалась, воск бессмертья тает…
О, если ты звезда, – Петрополь, город твой,
Твой брат, Петрополь, умирает! 


Поедем в Царское село!
Свободны, ветрены и пьяны,
Там улыбаются уланы,
Вскочив на крепкое седло…
Поедем в Царское село!

Казармы, парки и дворцы,
А на деревьях – клочья ваты,
И грянут «здравия» раскаты
На крик «здорово, молодцы!»
Казармы, парки и дворцы…
Одноэтажные дома,
Где однодумы-генералы
Свой коротают век усталый,
Читая «ниву» и Дюма…
Особняки – а не дома!

Свист паровоза…Едет князь.
В стеклянном павильоне свита!..
И, саблю волоча сердито,
Выходит офицер, кичась,–
 Не сомневаюсь – это князь.

И возвращается домой –
Конечно. В царство этикета,
Внушая тайный страх, карета
С мощами фрейлины седой,
Что возвращается домой…