Сахалинская тетрадь

Михаил Кукулевич
Сахалинская тетрадь ( записки молодого специалиста)
Эти записки – попытка залатать словами очередную дыру в прошлом. Даже странно, что на этот раз дыра образовалась на месте довольно романтического эпизода в моей жизни, эпизода достаточно благополучного и радостного, по той хотя бы сакраментальной причине, что был я тогда молод, почти юн: молодой новоиспеченный врач-педиатр, с красным поплавком на тощей груди, с которого скалилась золотая змейка, охраняющая чашу с чем-то очень важным.

На Сахалин я попал по случаю своей отличной учебы. То есть мне вроде бы была обещана аспирантура. Но я, к огорчению своих учителей, женился. И хотя моя жена тоже училась ничего себе, нам сказали, что Боливар не выдержит двоих, и что семейную пару они оставить не могут. Спрашивать почему, и где здесь логика, было сложно, тем более, что мы оба были коренными питерцами с жильем. Тем не менее, как говорила моя мама - бухгалтер: при чем здесь логика – это же бухгалтерия! Логики не было не только в бухгалтерии, но и в других советских учреждениях.

Так или иначе, мы не очень огорчились, а, узнав, что нам светит далекий и таинственный Сахалин, даже обрадовались: оттуда можно было спокойно вернуться домой после отбытия срока молодого специалиста. Только моя бабушка Елена Германовна, которая помнила еще пребывание на этом острове доктора А.П. Чехова, спросила в некотором замешательстве: «А за что тебя туда?» Но что взять со старорежимной бабушки?

Итак, славный ТУ-104 принял наши тела в Пулкове, и повлек их, тела эти, на восток. Не помню, уж, где мы садились, но посадок в те доисторические времена было предостаточно. Помнится, в Питере нам почему-то не удалось взять билет до Южно-Сахалинска. Нет, так нет. Мы взяли билет до Хабаровска, не очень представляя, как будем путешествовать до места назначения, но нас тогда все это не очень взволновало, да и на карте это казалось довольно близко.

В Хабаровске же оказалось, что рейса до Южного надо ждать двое суток, зато можно лететь в Победино. Какая разница! Главное, на Сахалин! Что бы дуракам на карту повнимательнее посмотреть, вытянутую эту рыбину – остров Сахалин увидеть, и понять, что от Победино до места назначения еще почти тысяча верст!

 Так или иначе, погранцы в Победино (а это был военный аэродром) как-то подозрительно на нас посмотрели, потом махнули рукой и указали путь на железнодорожную станцию, до которой нам с нашими чемоданами надо было тащиться километра три (с чемоданами, замечу).
Протёпали мы эдак с грехом пополам, останавливаясь через каждые сто метров, а там, на станции, которая представляла собой дощатый неказистый барак, еще часов 10 ждали поезда.
Подошел этот самый поезд – маленький, игрушечный какой-то. Дело в том, что железнодорожная колея на Сахалине от японцев осталась – узенькая преузенькая, поезда на ней ходили примерно такие же, как на Детской железной дороге:  тоже узенькие и низенькие. Ну, разместились кое-как и поехали. За окном нам приветливо махали ветками березы. Это было странно – проехать 11 000 километров и встретить ту же самую березу. «Широка страна моя родная!».

Потом был порт Корсаков, куда нас пригасила дорожная попутчица, потом – облздравотдел в Южно-Сахалинске и, наконец, мы, ошалевшие от бесконечного пути, предстали пред светлыя очи нашего повелителя: главного врача Долинской городской больницы Евгения Карловича Дрея. Вот тут-то, после затянувшейся преамбулы и начинается самая суть.

Кость в горле.
 
Надо сказать, что то, что предстало перед нами в первый момент, мало напоминало очи, скорее, наоборот. Главный почему-то стоял на четвереньках на столе, издавая нечленораздельные звуки, имеющие все же в своей основе элементы ненормативной лексики. «Уу-у, мать!! Едрит твою! О-о-о!!!!» И т.д.
Как выяснилось, высоченный и довольно грузный наш начальничек полез на стол закрыть форточку. Форточку-то он благополучно закрыл, но попытки вернуться в начальственное кресло пресек коварный прострел, поразивший августейшее тело в самый неподходящий для нашего знакомства момент.
Мы, конечно же, не растерялись, и помогли телу принять подобающее положение. Дело, правда, осложнялось тем, что из одного главного врача вполне можно было сделать двух представших перед ним молодых специалистов – и по массе и по длине.
Так или иначе, но долго он беседовать с нами не стал. Кривясь от боли, буркнул: «Устали?»
Мы согласно кивнули.
Через двадцать минут зелененький уазик подвез нас к какой-то развалюхе, стоявшей на вокзальной площади. Шофер Федя, везший нас, утешающе произнес: «Карлыч сказал, что это ненадолго»
Халупа и в самом деле, выглядела устрашающе: вся покосилась, того и гляди, рухнет. Из удобств там не было ничего, в туалет мы ходили на вокзал, питались в столовке напротив. Жена плакала, я крепился. Ночевали мы в этом чуде-юде и вправду, всего три или четыре раза. Крысы, которые шуршали сверху, снизу и с боков, наверное, очень веселились.
Однако же на пятый день знакомый уазик отвез нас во вполне приличный трехэтажный дом, где на первом этаже была коммуналка, населенная такими же, как мы, молодыми специалистами. Номер у квартиры был 13-й. Скажу сразу, что это жилье стало нашим любимым на все время пребывания на далеком острове, а с теми из наших соседей, кто остался жив, мы до сих пор иногда переписываемся. Но о квартире – впереди, а вернемся-ка мы к нашему благодетелю – Яну Карловичу.
Надо сказать, что по специальности он был хирург-ортопед, но это было в прошлом. Они приехали на Сахалин несколько лет назад, его сделали главным в городской больнице, а жену – главным врачом санатория, располагавшегося рядом с больницей, за забором. Они там и жили, в этом санатории, на территории которого была чудесная березовая роща, как будто все это находилось где-то на Псковщине.
Близость домашнего проживания к месту работы была для главного врача весьма удобным обстоятельством, чего никак нельзя было сказать о нас, его подчиненных. Дело в том, что аборигены заметили - как только из начальнического дома раздавались громкие сердитые голоса, особенно, если дело происходило поздним вечером, у больничного забора появлялась знакомая долговязая тень, без труда преодолевавшая невысокое препятствие, отделявшее санаторий от больницы. Оказавшись на вверенной ему территории, Ян Карлович начинал ловлю нарушителей трудовой дисциплины. Укрыться от его бдительного ока было сложно: здания были японской постройки, невысокие, окна снизу были замазаны масляной краской, но по верху шли чистые стекла. Дрей, с его двухметровым ростом запросто разглядывал через них, что где делается, кто с кем пьет. Выбрав жертву, он стремглав врывался в отделение и…
Один раз только коварные его происки натолкнулись на некое сопротивление, и жертвой подозрений чуть не пал ваш покорный слуга. Дело в том, что получив по телефону сигнал «атас!», медсестры моего детского отделения пошушукались и подвесили под притолокой входной двери ведро с водой.
Мне они, конечно, ничего не сказали – я был занят с тяжелым маленьким астматиком, и мне было не до шуток. Ловушка сработала блестяще. Усатое лицо главного заглянуло внутрь помещения, потом он исчез и вдруг на входе раздался грохот, звон и звук упадающей водопадом воды. Все замерли. Однако, продолжения не последовало.
Потом фельдшера скорой рассказывали нам, что дреева тень метнулась через забор к своему дому и исчезла.
Наутро все ждали разноса, но кончилось тем, что наша старшая сестра получила выговор за то, что у нас не горел свет перед входом в отделение.
На некоторое время ночные походы прекратились.
На меня же Ян Карлович после этого долго смотрел подозрительно, разговаривал подчеркнуто вежливо, матом не ругался, что было плохим признаком. Лед растопила только случайность.
Как-то раз мы с ним обедали вместе в городской столовой. Главный заказал себе рыбу, до которой большой был охотник. Пока блюда несли, я вытащил из кармана пиджака небольшие анатомические пинцеты, купленные мною накануне в Южном в медтехнике и стал рассказывать ему, как замечательно они помогут мне делать венесекцию у малышей.
Ян Карлович снисходительно слушал молодого неофита, думая о чем-то своем. Принесли еду. Не успел главный начать есть, как тут же застыл с открытым ртом, кося на меня глазами. Я мгновенно понял, в чем дело. «Шире рот!» –вскричал я, и когда ротовая полость моего начальника предстала передо мной, я тут же увидел большую рыбью кость, вонзившуюся ему в мягкое небо и перегородившую весь просвет. Думать было некогда. Моя покупка тут же пошла в ход.
Когда злополучная кость была извлечена, Ян Карлович проглотил кусок рыбы, вытер слезы и коротко сказал: «Молодец. Реакция есть. Жаль, что не хирург». С тех пор он стал относиться ко мне с некоторой теплотой и ругал матом, как и всех остальных докторов. К слову сказать, ненормативную лексику он употреблял только в наш адрес, с медсестрами, а тем более, с санитарками, разговаривал всегда ласково и вежливо. Как-то он мне объяснил: вы то никуда не денетесь, а их взять негде.


Город.

Город назывался Долинском. Как он назывался при японцах, забыл. Южно-Сахалинск, например, назывался Отяй. От Охотского моря его отделяла гряда невысоких сопок, покрытых тайгой. Жителей было немного – тысяч пятнадцать. Кроме русских, жили еще корейцы, причем последние были трех, что называется, сортов: «Наши» корейцы, корейцы корейские, и корейцы ничьи – с видом на жительство. Была корейская школа. Помню, как она поразила меня своей тишиной на переменках. Мы пришли осматривать детей, прозвенел звонок с урока, но в коридоре застыла тишина. В дверь кабинета постучали и туда гуськом вошли корейчата – тихие, как мыши. Все послушно открывали пахнущие черемшой рты, поднимали рубашонки, безропотно шли на прививку. Уважение к старшим и послушание – вот главные корейские добродетели.
В городе, насчитывающем 15 тысяч населения, корейцев было больше трети. Они работали на местном бумажном комбинате, выращивали овощи, торговали на рынках. Женщины и молодые ребята одевались, как правило, очень хорошо, у них были свои корейские портные, но ото всех, от мала до велика, пахло диким чесноком – черемшой. Ее готовили в больших бочках, с перцем и еще какими-то приправами. Называлось это убийственное по остроте кушанье  по корейски «чим-ча». Ляжет, бывало, кореец с обострением язвы в больницу – глядишь, дня через два-три ему эту самую чимчу и несут. Для поправки организма.
Чимча готовилась в двух вариантах – нормальная, и послабее, для детей и женщин. Мне однажды дали этой слабенькой закусить спирт. Я  так и не понял, что чем я закусываю.
Кроме бумажного комбината, который при японцах работал с мая по октябрь, а при советской власти круглогодично и все равно выпускал бумаги в два раза меньше и худшего качества, был в городе небольшой танкоремонтный заводик, лесхоз, которым заведовал мой будущий друг Женя Лебков, и всякий там соцкультбыт.
Тротуары в городе были дощатые. Под ними в канавах текла грязноватая водичка. Тротуары эти сыграли со мной однажды мерзкую штуку. Дело в том, что я уже и тогда был достаточно малахольным юношей и любил взять с собой на прогулку книжицу стихов. Иду это я этаким Ленским, с томиком Бёрнса по дощатому тротуару, задумчиво листаю страницы и вдруг – бах! Лежу на тротуаре, нога по пах в дыре, книжка – метрах в трех по ходу движения. Больше на улице не читал.
В городских магазинах выбор был небольшим – питьевой спирт, шампанское, трехлитровые банки с маринадами, морская капуста. На базаре торговали крабами и крабиками – последними в связках. Любимым развлечением моего соседа Марата было купить ведро пива и пару связок крабов и устроить дома пивной марафон со мной, ибо женщины наши пива не пили. Действие сие заключалось в следующем – я скромненько пил свой литр, а остальное, закрутив струю винтом, опрокидывал в свое жилистое худое тело Марат.
Долинск располагался в сорока километрах севернее Южно- Сахалинска, и добраться до него можно было или на поезде , или на дизеле, который назывался «мотрисса» или на автобусе. Я почему-то предпочитал последний вид транспорта. На второй или третьей от города остановки над покосившейся пыльной будкой висело драное-предраное, пыльное - пре пыльное выцветшее полотнище. «Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение людей будет жить при коммунизме».
Однажды я на пленуме ОК ВЛКСМ, членом которого я имел честь быть, тихонько высказался в том смысле, что или лозунг надо бы обновить, или будку новую под ним построить. Не поняли. Посмотрели подозрительно. Сашка Тлеков, мой непосредственный начальник по комсомолу, сказал сквозь зубы: «Не умничай». Хорошо, не буду.
Что касается климата сахалинского, это особая песня. Можно сказать одним словом – дует. У меня даже стишок был, начинался так: «А над Сахалином ветры длинные// затевают злую кутерьму». Довольно точно сказано, между прочим. Дуло особенно в феврале-марте. Наносило снегу столько, что наш трехэтажный домик заносило по начало второго этажа. Мы зимой этим пользовались  - вставляли в форточку ящик, и он у нас служил холодильником.
Зимой между нашим домом и магазином, расположенным метрах в двадцати, наметало сугроб метров 5 высотой. По середине сугроба шла натоптанная тропиночка – надо же было жителям как-то отовариваться. В этом сугробе я однажды чуть не окончил бренные свои дни. Пришел ко мне в гости тот же Женька, мы обозрели наши запасы, и поняли, что чего-то не хватает. За этим чем-то я и побежал в магазин в одном пиджачке. Купив две бутылки недостающего, я бодренько побежал по тропочке обратно и промахнулся мимо. Спустя секунду я барахтался почти по плечи в снегу, весело матерясь.
Через минуту я уже был совсем по шею в снегу, держась руками за плотный наст тропинки и пытаясь выбраться. Хорошо, что бутылочки я успел спустить по тропинке и они призывно блестели внизу. Хорошо, что Женька, знающий все местные особенности, вышел за мной и вытащил меня из плена.
Впрочем, мне еще раз пришлось наступить на те же грабли, теперь уже так сказать, при исполнении. В ту зиму я работал еще и в поликлинике. Естественно, что если центр города как-то проходили бульдозеры и очищали дорогу, к которой ушлые сахалинцы прорывали тоннели в снегу от своих  домов, то на окраинах, где стояли одноэтажные домики, все просто утопало в снегу по самые крыши.
  И вот однажды, на второй день после особенно сильного снегопада, я пошел к такому домику, да не на лыжах, а ногами по лыжне. Дурак, что с меня возьмешь. Метрах в двухстах от цели я натурально сошел с лыжни и провалился. Спасла меня на этот раз здоровенная немецкая овчарка, аккуратно бежавшая по той же лыжне мен навстречу.
Увидев провалившегося идиота, она подползла осторожно положив умную голову на передние лапы и дала мне схватиться за свой ошейник, после чего медленно-медленно вытянула меня на лыжню. Потом повернулась ко мне задом и побежала, махая хвостом, как будто все это было в порядке вещей.
Самое интересное, что когда я добрался до дома, с помощью хозяйки  преодолел завал у входа, и, весь в мыле, спросил, что у нее с ребенком, она смущенно улыбнулась и попросила… выписать справку для спортивной секции, а то ей до поликлиники. Ну, это уже издержки профессии, что тут скажешь.
А вот ранней осенью наш городок был просто красив. Японцы – большие мастера всяких древесных композиций, и у нас багровели клены, наливались ягодами рябины, желтели березы. Красота! И река, которая текла через Долинск с востока на запад, была тихой и смирной, и напоминала собой просто полноводный ручей.

Общество «Киткор»

Расшифровывалась эта аббревиатура просто – «Общество по скрещиванию кита с корюшкой» и основу его составляли местные литераторы и другие хорошие люди. Я был принят в него и как тот, и как другой. Первое мне особенно льстило. Дело в том, что на Сахалине впервые открылся водопроводный кран, расположенный где-то внутри моей не устоявшейся души и стихи из меня просто, что называется, поперли.
Не успел я оглянуться, как неугомонный Женька уже тиснул мои незрелые опусы  на литературной странице сначала «Долинской правды», а потом и «Советского Сахалина». Это было, конечно, приятно, тем более, что я даже сейчас от них, первых стихов моих, отказываться и не собираюсь. Они были очень какими-то светлыми и теплыми. Увы, именно эти качества потом из моей поэзии как-то незаметно испарились.
Так вот, о «Киткоре». Должности там были вполне экзотические. Мне досталась например, должность выравнивателя волн Охотского моря. Оклады мы назначали себе самые фантастические, но членские взносы были равны окладу. Так что я свой миллион рублей весь и отдавал. (Нелишне сказать, что мой врачебный оклад составлял тогда 72р50 коп, на Сахалине, правда, он вырастал до фантастической суммы в 110 целковых). Правда, о деньгах мы тогда думали в последнюю очередь, тем более, что приходилось работать практически на две ставки, да еще получать не мерянные сверхурочные – врачей катастрофически не хватало.
Но вернемся к нашим баранам. В тайге, в середине Женькиных владений на вершине одной из сопок, стоял огромный гранитный валун, на вершине которого природа сотворила настоящую купель – правильный овал, длиною в два метра, шириною в метр и глубиною метра в полтора. Каменная ванна, да и только. В начале лета она была до краев наполнена прозрачной дождевой водой. В этой-то купели и проходило крещение членов общества – поэтов, прозаиков и просто хороших людей. Если ты вел себя хорошо, давали раздеться, если нет, – могли макнуть и в одежде. Надо ли говорить, что я вел себя хорошо.
Наша литературная страница выходила два раза в месяц. Еженедельно мы собирались в редакции, где Женька священнодействовал: отбирал стихи и прозу. Он был автором уже четырех поэтических книжек, членом Союза писателей – по тем временам это было, что называется, круто. Писал он о природе, о нашем современнике, герой его был явно положительным персонажем. Я помню его строчку: « я вырос из земли, как дерево сосна». В это можно было поверить – маленький, кряжистый, с головой, страшно напоминающий сократовскую – такая же лысина, окаймленная седыми кудрями и нос картошкой, со светлыми круглыми добрыми глазами.
Мне он дал очень много: так сердечно и внимательно ко мне братья по поэтическому цеху уже никогда не относились. Теперь Женька живет в неведомом мне Углекаменске где-то в Приморье, и мы иногда переписываемся.
Что касается заседаний «Киткора», то они чаще всего проходили на природе – или около Женькиного камня, добраться до которого можно было только по каменистому руслу небольшого таежного ручья – с камешка по камешку, либо где-нибудь в другом месте. Однажды мы засиделись, пошел проливной дождь, и когда мы собрались обратно, оказалось, что воды в разбухшем ручье нам по пояс. Так и брели домой три километра, падая и спотыкаясь. Но дошли и даже не простудились. А через две недели я заснул после дежурства с открытой форточкой и свалился ангиной. Во, как бывает.
Тайга же на Сахалине была особенной: деревья были сравнительно низкорослыми, а трава – высоченная, вымахивала под три метра в высоту. Лопухи огромные – метра два в диаметре. Кстати, именно из-за травы-то и можно было заблудиться. Было там дерево, которое Женька звал огуречным – листья его, если их потереть, издавали острый запах огурца. Их, деревьев этих, было немного и по ним можно было ориентироваться, если, конечно, с обонянием порядок – потер листики – и иди потом на запах.
Живности было в тайге много, водились и медведи. Однажды такого мишку я застал за ловлей горбуши, идущую на нерест. Было это, стало быть, в золотом сахалинском сентябре.
Отправили нас, бедолаг, на картошку. Картошка на острове выращивалась огромная и слегка водянистая, но росла в песке и убирать ее было не очень противно. К тому же, чтобы как-то скрасить унылое это занятие, разрешалось нам на бригаду из 10-15 человек выловить две рыбины, еще не выметавших икры.
И вот когда мы с нашим рентгенологом пошли к речке добывать горбуш (а для этого надо было влезть в резиновых сапогах в речку, схватить за хвост тяжелую рыбину и выкинуть ее подальше на берег), на другом берегу, метрах в тридцати, мы увидели медведя, который занимался тем же самым. На нас он не обращал никакого внимания, тем более, что дело у него поначалу не заладилось: вытащит он своим когтистыми лапами рыбину, положит рядом и лезет за другой.
А пока лезет, та, предыдущая, хвостиком вильнет и обратно в воду. Понял он, что что-то неладно, и стал горбуш, которых вытащит, бить головами о камень, лежащий рядом, так, что они уже никуда не могли деться. Набил таким образом с десяток рыб и принялся за трапезу. Тут и мы ухватили свою скромную долю.
Возвращаясь же к «Киткору», надо сказать, что окончились наши заседания достаточно плачевно, хотя, ей богу, ничего крамольного, диссидентского в них не было.
Пошли мы как-то в Южно-Сахалинске в ресторан и там, после второй-третьей начали травить анекдоты. Это был последний год правления Кукурузника и анекдотов этих ходило пруд пруди. То ли жучки где-то были, то ли говорили мы слишком громко, но начали нас троих по одиночке таскать к местному кагебешнику майору Серову, который, кстати жил со мной в одном подъезде и про которого наши дамы сплетничали, что он спит отдельно от жены, потому что разговаривает во сне.
Все это было достаточно противно, так как главной его задачей было внушить нам подозрение друг у другу – мол, кто-то из своих настучал. К чести всей троицы, ему сделать этого так и не удалось. Пострадал больше всех Женька: у него рассыпали набор уже готовой книжки, и долго еще косились, не приглашали на выступления и т.д. Ограничились, в общем, мелкими пакостями. Это было мое первое соприкосновение с конторой глубокого бурения и запах, который от этого всего шел, мало напоминал собой запах огуречного дерева. Впрочем, случилось это уже в последний год моего пребывания на Острове.

Молодой коммунист.

Ага, именно так оно и было. Все-таки уж очень жутко «общественными» мы себя осознавали. Причем, безо всякой выгоды для себя. Это уж точно. Мне, во всяком случае, никогда ничего такое в жизни не помогало.
Был же я на пятом курсе членом комитета комсомола нашего Паровозного Медицинского института (см. повестушку «Я смотр назначаю») Даже за идеологию отвечал. Бедная идеология! Мне же и тогда врать не хотелось, а хотелось до чего-то там докопаться. До чего вот только? Это же все было из области совершенно ирреального. Но все как-то было не успокоиться.
Вот и тут – не успел приехать, уже в райком комсомола избрали, несколько месяцев даже обязанности третьего секретаря на общественных началах исполнял, в комсомольский оперотряд вступил, литературной страницей занимался, в самодеятельности участвовал. Жуть какая-то.
И ведь еще работал. И как! У нас тогда, если вызывали из дома в отделение, платили сверхурочные, у нас их называли «ургентные», срочные, иначе. Так вот, этих самых «ургентных» набиралось иной раз больше основной зарплаты. Дневали, то есть и ночевали на работе.
Помню, мой друг Вася, акушер-гинеколог, как-то безвылазно провел в больнице трое суток, которые вместили пару кесаревых сечений, штук шесть выскабливаний после криминальных абортов, роды тройней и еще кое-что по мелочи.
Когда больничный уазик отвез его домой, я, на тот момент дежурный врач по больнице, поклялся его хотя бы сутки не тревожить. Увы мне, клятвопреступнику!
Потому что, когда машина скорой помощи привезла мне тридцатилетнюю женщину с маточным кровотечением, мне было уже не до клятв. Причиной кровотечения, как я не без труда выяснил,  был криминальный аборт при достаточно большом сроке. К тому времени я уже был не слишком зелен, и знал, что от таких пациенток можно ожидать чего угодно, в том числе и совсем плохого, а умирают они быстро-быстро (тьфу-тьфу-тьфу). Поэтому, со скрежетом душевным послал я машину за несчастным Васей, а сам быстренько определил группу крови. Она оказалось II-й, резус положительной.
Посмотрел в холодильнике – запас был, да еще у меня самого была такая – же, так что с этим было все в порядке. Дав команду разворачивать малую операционную, я стал ждать Васю.
Через минут пятнадцать хлопнула дверца УАЗа, и в приемный вошел встрепанный Вася, на ходу натягивающий халат. Он что-то бормотал, но в содержание его бормотания я предпочитал не вникать из чувства самосохранения. Угрюмо выслушав мои объяснения, Вася кивнул своей кучерявой головой и пошел мыть руки. Женщина лежала на гинекологическом кресле, ни жива ни мертва и ожидала  своей участи.
Мытье рук несколько затянулось, но, в конце – концов Вася уселся на круглом вертящемся табурете напротив бедолаги, положил левую руку ей на низ живота, а правой приступил к влагалищному исследованию. Что он там обнаружил, было непонятно, ибо Вася вдруг как-то странно затих.
Через минуту напряженного ожидания я вдруг услышал… тихое похрапывание. Доктор, не вынимая правой руки из причинного места, тихо спал.
Глаза у женщины вообще вылезли из орбит. Я, стараясь сделать это незаметно, ткнул соню в бок. Вася встрепенулся, открыл глаза, и как ни в чем не бывало, сказал деловым командным голосом: «В операционную!»
Так вот мы работали. Когда ко мне в детское отделение привезли тринадцатилетнего Гену, заблудившегося в лесу и наевшегося каких-то страшных поганок, я просто неделю жил в отделении, пока мы его не вытащили.
Несмотря на эту увлеченность работой, которая все больше мне нравилась, я с головой ринулся во всякие там общественные начинания и доигрался – на очередном пленуме нашего райкома комсомола, которым руководил черноволосый кудрявый Саша Тлеков, меня выбрали членом этого самого райкома и предложили вступить в партию.
Кто не помнит уже, напоминаю, что партия тогда у нас была одна -  единственная и звали ее КПСС. Напомню также, что шел то ли последний, то ли предпоследний год хрущевской оттепели – за давностью времен помню не отчетливо.
Во всяком случае можно было точно сказать, что ничто так не воспитывало антисоветские настроения, как близость к партийно-комсомольской верхушке. Даже мимолетная, почти эфемерная.
То узнаешь, что весь урожай свежих огурчиков из теплицы, на который так рассчитывала заведующая заводским детским садиком, пошел на стол дочери первого секретаря обкома партии, то попадешь на школу комсомольского актива, по сравнению с которой таиландский бордель просто пансион благородных девиц, то еще что-нибудь в этом же роде.
Доконало же меня то, что когда снимали Хрущева, нашего первого увезли в Москву на военном самолете. Надо сказать, он очень любил рассказывать байки, о том как дорогой Никита Сергеевич любит сахалинцев, и как его кабинет всегда открыт для него, первого. Правда Никита до этого побывал на острове в сентябре, когда на Сахалине стоит чудная погода и тут же срезал наполовину все местные льготы, но это как бы не считалось.
И вот наш первый прилетел из Москвы, собрал актив и долгих полтора часа рассказывал, какая сволочь этот безграмотный кукурузник, и до чего он довел бы страну, если бы не первый и не такие как он, не дали ему по шапке.
Короче меня, еще не успевшего к двадцати четырем годам набраться спасительного цинизма, это как-то напрягло и я, носивший уже на груди серую кандидатскую карточку, пошел к нашему парторгу, милейшей докторше Розалии Андреевне, и сказал, что раз творится такой бардак, я в партию вступать не буду. И дал ей в руки написанное накануне заявление.
Наивный! Я тогда еще не понимал, что несмотря на эту великую честь приобщения к избранным, этот спрут обратно жертв своих просто так не отпускает. Розалия как - то странно побледнела и тихим голосом сказала: «Идите, доктор».
Вечером этого же дня в нашу бесшабашную квартиру позвонили и моим изумленным взором предстала наша милая парторгша. Вместо лица, довольно, впрочем, миловидного, я увидел какой-то не накрашенный блин, с которого стекали ручейками две прозрачные струйки слез. «Мишенька! – сказала она трагическим шёпотом – не погубите! Вы уедете отсюда через пару лет, а мне здесь жить. Они мне этого не простят!»
Женских слез я тогда терпеть не мог и торопливо сказал: «Конечно, конечно, Розалия Андреевна, конечно! Не беспокойтесь! Порвите его, это злосчастное заявление».
Через неделю кончался мой кандидатский срок. В райкоме перед кабинетом первого секретаря толпились кандидаты. Их вызывали по одному и каждого держали минут по десять, Наконец, вызвали меня. Не успел я через двойные двери войти в огромный кабинет первого секретаря райкома, где сидело все бюро – человек десять, как от своего места во главе стола отделилась фигура первого секретаря Марахтанова и быстрыми шагами приблизилась ко мне. В руке секретарь держал мой партийный билет. Сунув его мне в руки, он пробормотал: «поздравляю!», развернул меня за плечи и легонько подтолкнул к выходу. Так состоялось мое венчание с царственной невестой с трудно произносимым именем. Впрочем этот брак никому счастья не принес, хоть и длился почти четверть века, до 1989 года, когда я все же подал на развод и получил его.

Дедушка Ким.

Этого полумертвого старика привезли ко мне на дежурство уже под утро. Худой, с ножками и ручками палочками и с огромным, наполненным жидкостью животом, он что-то стонал по-корейски в забытьи. Его узкие глазки плавали под отечными веками, дыхание  было шумным, пульс еле прощупывался под сморщенной желтой кожей. Тот еще красавец!
Обследуя старика, я обнаружил множественные следы инъекций в локтевых сгибах, на  тыльной стороне ладоней. Вены были в жутком состоянии, многие со следами воспаления. «Наркоман» –подумал я.
Наркоманов в те далекие годы на Сахалине было множество, в особенности среди корейского населения. Корейцы держали полулегальные опиокурильни, опийный мак выращивали на специально расчищенных в тайге делянках. Власти с этим боролись как-то вяло, тем более, что большинство корейцев были не подданными СССР – корни их уходили в Корейский полуостров.
Периодически тех из них, кто не имел советского подданства, сажали на пароход и отправляли в Северную Корею. Пароход плыл вдоль берега полуострова, с юга на север. Некоторые особенно отчаянные, чтобы не попасть под железную пяту Ким Ир Сена, прыгали прямо с борта парохода и вплавь добирались до Южной Кореи. Тут мне придется отвлечься на некую этнографическую справочку, чтобы закруглить случайно затронутую тему.
Прочие корейцы были или «нашими», из под Ташкента, или корейскими, но получившими «вид на жительство».  Эти последние имели все права, кроме трех – они не имели избирательного права, их не могли призвать в армию и не разрешали покидать остров и учиться в высших учебных заведениях. Понятно, что корейцев, особенно молодых, более всего заботило два последних пункта. Вот они и старались, справив себе справку о плохом здоровье, стать полноправными советскими гражданами.
Иногда это удавалось, но не обходилось и без курьезов. Работал у нас в поликлинике зубной техник, кореец лет тридцати пяти. Все знали, что он балуется золотишком, но не связывались. Когда же , осле трехлетних мытарств и хождений по инстанциям, ему удалось добиться советского гражданства, его пригласили в милицию для выдачи советского паспорта и там же арестовали.
Однако, к нашему дедушке все эти тонкости отношения не имели. Он был законченным деклассированным наркоманом, одной тощей ногой уже стоявшим в могиле. Я же был тогда молодым, наивным, верящим во всемогущество медицины докторенком и просто так отпустить его на тот свет никак не мог.
Осмотрев умирающего старика еще раз, увидев его искалеченные вены, я еще раз убедился, что передо мной законченный наркоман. Набравшись смелости, я позвонил заведующей терапии на дом. Завы не очень-то любили ночные звонки и мне ответил сонный недовольный голос Розалии: «Ну, что там у тебя?»
Выслушав мой взволнованный отчет, она тем же недовольным голосом спросила: «Сколько у тебя наркоты в сейфе?» К этому вопросу я был готов и четко отрапортовал : «10 морфия, 10 омнопона и 20 промедола».
«Ну, набери это все в два шприца и введи в вену» - сказала сонная Розалия и повесила трубку. Я оцепенел – это раз в пять превышало всякие допустимые дозы. Через минуту телефон зазвонил снова.
«Ну, вот что, малыш – чуть более добрым голосом проворковала она ( после злополучной историей с заявлением Розалия, видимо, считала меня слегка больным на голову, и решила морально поддержать) – Если боишься, введи перед этим глюкозу с витаминами и строфантином»
Трубка снова умолкла, на этот раз навсегда. Внутривенные я всегда делал хорошо в любые вены: все-таки не зря с новорожденными работал. Но здесь-то дело было совсем не в этом! Чувствуя себя убийцей, я осторожно вошел в изуродованную, покрытую узлами  вену, и тихонечко ввел смертельный коктейль несчастному старику. Тот открыл глаза, удовлетворенно хрюкнул и сказал на ломаном русском: «Ой, доктор, моя так холосо, моя домой пойти!»
Домой его, конечно, не пошла, через месяц старик скончался от цирроза печени, но это было все-таки через месяц!
А тогда, обрадованный чудесным воскрешением этого уже даже не ходячего мертвеца, я попытался собрать у него анамнез, чтобы грамотно заполнить историю болезни – это всегда было моей сильной слабостью. Трудность была только в том, что старик почти не понимал по-русски, или делал вид, что не понимает.
«Не беда – подумал я – надо позвать санитарочку из детского отделения». Сказано – сделано. Санитарочка, которую мы все звали не ее труднопроизносимым корейским именем, а на русский манер Галей, тут же пришла в приемник. Узнав, что от нее требуется, она покраснела и сквозь смуглый румянец тихо, но твердо отказалась выполнить мою просьбу.
Оказалось, что у корейцев есть непререкаемое правило – младший по возрасту  не может обратиться к старшему с вопросом, особенно деликатного свойства – надо ждать, пока старший заговорит сам. Все мои попытки убедить Галочку наталкивались на ее непреодолимое упорство. История болезни так и осталась заполненной не идеально. Увы!


«Михаил Анатольевич не мужчина – он педиатр»

Рожали долинские дамы не в отдельном роддоме, а в соответствующем отделении нашей горбольницы. Оно, отделение это стояло в отдельном домике на пригорке, у самого почти забора, отделявшего территорию больницы от местного санатория.
В родилке работали еще те шутники. Однажды у нас появилась новенькая санитарка Женечка. Лидка, старшая акушерка, на полном серьезе объяснила ей, что теперь женщин перед родами обрабатывают по-новому – не бреют, а выщипывают волосы пинцетом. Женечка была девочка наивная и исполнительная. Можно не продолжать?
Заведующая отделением Антонина Прокофьева была в очередном декрете, – родила третью дочь. Надо отдать ей должное – она рожала только во вверенном ей коллективе, доводя его тем самым до состояния ступора. Но все всегда обходилось благополучно.
Зато теперь акушерки и медсестры отданы были в безраздельное владение двух мужиков – вашего покорного слуги и акушера-гинеколога Василия Федоровича. Заняты мы были очень – я работал кроме того еще ординатором в детском отделении, а Васька – заведовал небольшим отделением гинекологии. Иногда только домой приедешь, – а за тобой уже машина – обратно в больницу. И так день за днем.
Дело мы свое с Василием Федоровичем делали честно, к женщинам и детишкам относились хорошо, но у дам наше присутствие иногда вызывало странные чувства. Прихожу я как-то на работу, переодеваюсь в предбаннике и слышу, как мамки разговаривают с Ниночкой, новенькой детской сестрой.
И что это у вас одни мужики работают? – спрашивает только что родившая женщина, – И роды принимают и с детьми…
Ну, Михал Анатолич не мужчина – гордо ответствовала Ниночка – он педиатр!
Ах, молодец, дорогая, ну удружила! Ну, что тут скажешь? Ровным счетом ничего.
О, Долинская родилка! И чего там только со мной не было! Даже ребенка собственного там принял – больше некому было, видите - ли. Только в самый последний момент Лидочка сжалилась и помогла. Впрочем, у меня сложилось впечатление, что он как-то сам родился. И заорал громко и победно.
А вот задницы своей я однажды и впрямь не лишился. Я ведь уже вам говорил, что роддом наш был японской постройки: потолки низкие, окна начинались чуть не от земли и заканчивались на уровне человеческого роста. Однажды шел мимо какой-то мужик. Видит – на подоконнике материнской палаты торт лежит. Он, не долго думая, – раз - рукой в форточку. И тащит. Женщины: «Ой, кто там?!». А он спокойно: «Я». И унес торт. Дамочки извозмущались, а я был доволен – сахалинский торт представлял собой двухсантиметровую полоску сдобы и слой маргаринового крема сантиметров в тридцать. И к чему такое безобразие кормящей женщине? Но я отвлекся.
Рожала у нас как-то довольно старая для первых родов женщина. Василий был занят в гинекологии, и я по его просьбе прислеживал за роженицей. Пол у нас в родзале был кафельный, тапки у меня были кожаные, новенькие, только что по большому блату выданные старшей. Ну, вот – наклонился я над животом, акушерским стетоскопом сердцебиение плода слушаю.
В это время у женщины началась схватка и она, каким-то неимоверным образом изогнув ногу, с силой толкнула меня в грудь. Не успел я и охнуть, как пролетев в мгновение ока двухметровое расстояние, отделяющее меня от окна. Сшибив по дороге столик со стерильным материалом, я выбил задницей стекло и высунулся ею ( задницею) наружу. Женщина, у которой схватка к тому времени прошла, с ужасом на меня смотрела. Слава богу, ничего серьезного со мной не произошло – царапины замазали йодом. Они даже кровили не очень. А говорят, роды вещь физиологическая! Васька долго потом надо мной смеялся.
Мы с ним, конечно же, соблюдали деонтологию, относились друг к другу с подчеркнутым уважением и называли исключительно по имени-отчеству. Выдержка только однажды нам изменила. Ожидали мы как-то двойню. Меня вызвали заранее, я включил кроватку Пампулова (открытый такой кувез, где подогрев был только сверху), приготовил все для внутривенного введения и стал ждать. На душе у меня было относительно спокойно, ибо рядом со мной была Валюшка Московцева – сестра, которая, несмотря на свое небольшое РОККовское образование о детях знала все, и незаметно, тактично, но настойчиво меня, неофита, подучивала, за что я ей на всю жизнь остался благодарен.
Ну, так вот – двойня была принесена акушеркой к нам в детскую, мы занялись ребятишками и даже увлеклись, как вдруг тишину родильного отделения взорвал истошный Васькин вопль: «Мишка, беги сюда, третий лезет!!!» Вот тебе и деонтология. Кстати сказать, через две недели мы выписывали всех троих, и тут со мною чуть не произошел еще один конфуз.
Надо сказать, что в Долинске был обычай, мало чем отличающийся от обычаев других родильных отделений – при выписке нам приносили шампанское, цветы и шоколад. За мальчиков – две бутылки, за девочек, слава Богу, одну.
Через некоторое время мы стали задумываться о том, что наше здоровье не выдержит супернагрузки хоть и слабоалкогольной, но обильной продукции, и уговорили наших пациенток для их же блага вместо шампанского приносить книжки. Дескать, в роддом книжку из дома нельзя, а им скучно, а так будет своя продезинфицированная библиотека. Они нас послушались, и месяца через четыре в роддоме было чего почитать.
В тот июньский день, когда мы выписывали тройню, к нам приехало областное телевидение. Все было очень торжественно – директор комбината, председатель исполкома. Мы с Валюшкой передали родственникам три кричащих свертка в одеялах. Они нам в обмен – букеты цветов.
Принимая букет из рук отца, я отметил его предательскую тяжесть, и инстинктивно прижал покрепче к себе, ибо именно на этом моменте был сосредоточен и глазок телекамеры. Хорошо, что она отвернула в сторону предисполкома в тот самый момент, когда у меня из букета медленно и неотвратимо поползла на свет божий толстобокая бутылка полусладкого «Советского шампанского». Я ее все-таки поймал.


Гена и другие.

Надо сказать, что врачом я был все-таки удачливым. Теперь, по прошествии сорока с лишним лет, когда я уже и не врач вовсе, а юный пенсионер, я могу об этом сказать, не боясь сглазить, что почти всегда как-то проносило. Не знаю уж, кому больше везло – мне или моим больным, но так было. Впрочем, не всегда. В начале моего пути судьба не очень меня баловала.
Из всех своих сахалинских больных я помню четверых. Увы, только двое из них ушли от меня живыми и здоровыми – новорожденный, которому я умудрился в первые же сутки поставить диагноз эзофагео - трахеального свища, и Генка, тринадцатилетний пацан. Что касается новорожденного, то мудреное название этой болячки расшифровывается так – у маленького корейчонка между пищеводом и дыхательной трубкой было неположенное природой сообщение, и все, что он ел, попадало не только в желудок, но и в легкие. Шансов выжить у него не было, но диагноз был поставлен, и наш умелец на все руки хирург  Семенов, помудрив с инструментами в своем сарайчике, его этими инструментами излечил, чему сам потом долго удивлялся. Учитывая нулевой в то время уровень анестезиологии, это можно смело почитать за чудо.
Что же до Генки, то был он обыкновенным, хулиганистым несколько, пионером, и летом, во время похода из пионерлагеря в тайгу, отстал от группы и заблудился в непроходимой чаще. Генку долго искали, а когда, на 10-й день уже искать перестали, какой-то охотник нашел его, лежащего без сознания, в полукилометре от городской окраины.
 Пацан был без сознания, от него остались лишь кости, обтянутые кожей. Какие-то насекомые отложили личинки в его глаза и из них выползали противные белые червяки. Брр! Когда мы его увидели, нам стало не по себе. Мы стали переливать ему глюкозу, кормить через зонд.
Когда Генка пришел в себя, мы узнали у него, что питался он ягодами и грибами. Часть этих грибов были ядовитыми и  у Генки полетела печень. К счастью, тогда у нас только что появился привезенный с материка раствор преднизолона в ампулах. Лекарство по тем временам было новое, мало исследованное, но Генка все равно умирал и мы с Владимиром Михайловичем, заведующим, решились.
Генка считался моим больным, потому что, когда поступил, Володя был еще в отпуске. Так или иначе, я ночевал в отделении и каждый час бегал к нему в плату. В конце первых суток после назначения преднизолона.  Генка сел на кровати и попросил есть. О, Боги! Вот что такое врачебное счастье. За всю свою сорокалетнюю медицинскую практику я испытывал его раз пять, не больше. Ну и за то спасибо.
Что же касается двух остальных случаев, то они были из разряда одинаково редких и диких. Группа детского сада гуляла перед обедом на площадке. Почему-то прямо за забором была помойка. А в заборе, конечно, была дыра. Два пятилетних пацана, пока воспитательница точила лясы с подружкой, нашли на помойке кусок колбасы и разделили по-братски. Один – ничего, а второй попал к нам по скорой. Диагноз ботулизма я поставил сразу, но толку было чуть – сыворотки у нас не было. К концу дня сыворотку привезли, но было поздно. Мы могли только разводить руками. Ничем мы помочь малышу не смогли. Тогда я впервые понял, какая же смерть сволочь.
Второй же случай был через полгода после первого. Семилетняя девочка обожгла руку и бабушка, чтобы снять боль. Сунула руку девочки под коровье вымя и полила ее парным молоком. Столбняк. Сыворотка была, но не помогло. Девочка, промучившись две недели и промучив нас, тоже умерла.
Вот и все, казалось бы, можно бы и забыть – да ведь разве такое забудешь? Признаюсь, что все свои врачебные неудачи помню, все – до единой. Ведь потом и реаниматологом был, и на скорой работал. Но помню все, а первые – особенно. Даже сейчас понимаю, что виноват не был, так ведь это умом, только умом. Все свои нечастые удачи относил я за счет божьей воли, а все неудачи – исключительно за свой счет. А как иначе? Иначе – никак.
Вопреки очевидной логике, на должности патологоанатома работал у нас наш вездесущий главный врач, Ян Карлович. Шептались, что ему так удобно – весь контроль в его же руках. Но, поскольку он, главный, фигура занятая, то вскрытие производили мы, виновники так сказать, происшествия, а он только протоколы подписывали.
Морг, как всегда, стоял на отшибе. Там был тихо, сыро, страшновато. Работал там старый одноглазый фельдшер Федор Силантьевич, под руководством которого наши мертвые учили нас, живых.
Облачаюсь в халат, одеваю длинный, до полу, клеенчатый фартук, беру в руки секционный нож… Когда все уже подходит к концу, заглядывает наш начмед, Елена Корнеевна. Она –умнейшая тетка, кандидат наук. Понимающе смотрит на меня, в ее спокойных серых глазах – участие. «Ну, как?» – выдыхает она. «Все, как и думали» – через силу отвечаю я. «Пойдем, покурим» - говорит Корнеевна, хотя знает, что я не курю. «Завтра Катранов собирается в тайгу. Пойдешь с ним?»
Катранов – наш рентгенолог, замечательный, между прочим. Он всегда приглашал нас, лечащих врачей в свой затемненный кабинет и решали мы вопросы совместно. Прекрасная школа была, между прочим!
Под руководством его жены, Надежды Ивановны, я потом работал участковым педиатром в поликлинике. Они были прекрасные люди и держали, как сейчас бы сказали – открытый дом. К ним всегда можно было зайти поговорить и выпить чаю. Надежда Ивановна была пожилой полной женщиной, со страшнейшими трофическими язвами. Сейчас уже понимаю, что, видимо страдала диабетом. Язвы на ногах были перевязаны бинтами с какой-то мазью и Надежда Ивановна целый рабочий день сидела, положив ноги на табурет и разгадывала кроссворды. Работали мы, молодые, но были не в обиде – она стояла за нас горой и когда возникали какие-нибудь сложности, решала их молниеносно и правильно. Нет, Катрановы были нашей общей радостью, светлая им память обоим.
Что же касается морга, то он навсегда вселил в меня, молокососа, трепет перед чужой смертью и чувство ответственности за то, чем я занимаюсь. Мне тогда казалось, а сейчас я в этом уверен, что дело это гораздо, несоизмеримо больше меня самого, и все, что я могу – так это не жалеть сил, и напрягать мозги. Только это. И да поможет мне Бог!


«Железная дорога»

Нет, здесь имеется в виду не сама чугунка, а «Карта железных дорог СССР». Очень полезная штука, свернутая в рулон и хранящаяся у Женьки в углу за шкафом. Еще нужен был стол, на котором эта карта могла быть развернута во всю свою ширь. Еще – стопки грамм по 50, по числу играющих, еще – питьевой спирт и нехитрая закусь.
Впрочем, последней должно было быть много. В качестве закуси была отварная картошка, соленые огурцы из трехлитровой банки, грибочки, если повезет, куски отварной горбуши. Да еще – красная икра в большой банке и крабовое мясо, заранее вынутое из его конечностей. Вот, пожалуй и все.
Вы уже поняли, что я рассказываю о какой-то игре. Так оно и есть. Игра называлась «Железная дорога» и заключалась в следующем. Игроки, а это были исключительно почти мужики, садились за стол и ставили стопки со спиртом на ж.д. станцию «Владивосток». Ведущий, кондуктор, сидел во главе стола с колокольчиком. По его звонку все выпивали. Переставляли стопки на следующую станцию и лезли под стол – закусывать. По звонку: вылезли из под стола, ведущий налил стопки, выпили, переставили, полезли под стол. И т.д. и т.п. «Широка страна моя родная!»
Постепенно один оставался под столом, второй, третий… Тот, кто оставался последним, на следующей игре становился кондуктором. Надо сказать. что было два варианта игры – скорым поездом и почтово-пассажирским. Мы, гнилая интеллигенция, ехали, конечно на скором поезде №1, а почтово-пассажирский могли позволить себе офицеры с танкоремонтного завода. У них и времени было больше и денег.
Я играл в игру дважды – один раз с перепугу доехал до Красноярска, а во второй, будучи уже ученым, спокойно отстал от поезда в Чите. А что, как потом узнал, совсем неплохой город.
Это я вам рассказываю не просто так. Отсюда начинается эпопея моей трезвенности. Пью очень редко и не люблю. Тем более, что с некоторых пор совершенно перестал пьянеть. Вот об этой «некоторой поре» и мой рассказ.
Новый, 1964 год врачебная элита собиралась встречать у Катрановых. Я был зван. На счастье мое, на дому должен был дежурить Володька, а мне разрешено было оторваться. Мы собрались, довольно чинно проводили Старый год, криками «Ура!» встретили Новый, и тут звонок в дверь – Дрей, один, без Дреихи – очевидно, поругались.  Ему наливают, накладывают тарелочку закуси и тут он замечает меня – я сидел напротив. Черные тараканьи усы его шевельнулись как-то странно, в глазах зажглись озорные огоньки. Через секунду он, отодвинув Розалию, сидел уже рядом со мной и наливал. Мы чокнулись, выпили, он снова налил, снова чокнулись, снова выпили.
Как уже потом подсчитал сердобольный Катранов, вяло пытавшийся помешать этой экзекуции, в меня была влита бутылка  армянского коньяка, потом спирт, зачем-то шампанское, еще что-то.
И когда я уже был никакой, раздался звонок и извиняющийся басок нашего шофера Феди сказал качающемуся Дрею «Карлыч, нам детский доктор нужен, Владимира Михайловича прострел схватил». Что такое прострел, Ян Карлович знал не понаслышке, и, скептически посмотрев на то, что еще недавно было детским доктором, сказал «Одевайся». Я зачем-то начал пялить на себя чужой пиджак, потом в груде одежды, сваленной в прихожей. Катранов отыскал мою шубейку, потом они с Дреем запихивали меня в УАЗ, а я оттуда выпадал, пока Федя, которому это все надоело, железной рукой не водрузил меня в кабину и положил головой на мотор.
 «В больницу или в роддом? – жалко пролепетал я. «В роддом, эк тебя!» – пробормотал Федя. Где-то в том месте, где были остатки сознания, полегчало – новорожденные не поймут, кто их лечит. Потом Федя помогал мне преодолеть одиннадцать злополучных ступенек высокого роддомовского крыльца, потом завел внутрь.
Валюшка Московцева, увидев меня тихо ахнула и помогла снять полушубок. «Ах, бедный! Ну, ладно, пойдемте, доктор!». Не слушая никаких возражений, она втащила меня в раздевалку, включила душ, раздела, и засунула под прохладные струи. Я держался за стенки и все почему-то порывался поцеловать Вале руку и объяснить. как я ей за все признателен.
«Стойте спокойно, доктор!» – несколько брезгливо, как мне показалось, отбивалась от меня Валюшка. Когда пытка водой кончилась, Валя усадила меня на скамеечку, закутала в простыню. Через минуту в ее руках оказалась чашечка горяченького кофе. Ох, это было восхитительно. Потом она появилась снова, уже со шприцом.
Не знаю, что она  всадила мне в вену, но в голове прояснилось, я с некоторым стыдом обозрел свое мизерабельное положение, вытерся, быстро оделся, накинул халат и вошел в детскую. Валя, как ни в чем не бывало, встретила меня спокойным улыбающимся взглядом своих прекрасных серых глаз. «Полегчало?» – спросила она. Я кивнул. «Ну, давайте работать».
Ребенок был тяжелый, работали мы почти всю ночь, Федя отвез меня домой только в 7 часов утра.
Каковы последствия этого происшествия? А вот каковы. Я не спал  после этого несколько дней – не мог заснуть, все время таращил глаза. Давление подскочило до неприличных цифр. И главное – я совершенно перестал пьянеть. Не то, чтобы я стал очень вынослив к алкоголю – и желудок может разболеться и голова, но кайф, блаженное состояние опьянения стали для меня недоступны на много-много лет. Зачем же тогда продукт переводить?
А девочку ту, новорожденную, из-за которой вытащили меня из-за праздничного стола 1 января 1965 года, я встретил через 17 лет, в мае 1982 года в Питере. Я уже жил тогда в Подмосковье и приехал в Ленинград навестить сына.
Они шли по Невскому проспекту с матерью и мать меня узнала. Вот чудеса! Дело в том, что ребеночку этому крепко досталось в родах и после. Мы не очень надеялись на благоприятный исход, думали, что перенесенная гипоксия даст себя знать, но материнская любовь сотворила чудо. Девочка выросла совершенно здоровой. «Вот, доктор, мы и выросли» – с гордостью сказала мама. «Анечка с медалью закончила школу и приехала поступать на филфак в Университет». Нет, есть все-таки в жизни счастье!


Счастье и беда.

Нет, счастье, конечно есть, как говорит Коля Фоменко, оно не может не есть. Вот и у меня в глухую ноябрьскую ночь, когда вовсю завывали сахалинские ветры - ветродуи и летел в лицо колючий снег, родился сын. Я-то думал, что будет дочь, но родился сын. Так уж случилось, что пришлось мне поучаствовать в его рождении – лихие долинские акушерки мне спуску не дали: привез я жену в роддом, а машина-то и сломалась, за Васей не поехать. Ну, короче, он, лапушка, закричал, еще родившись только наполовину. Тут-то я его быстренько и вытянул окончательно на свет божий. Ладный такой паренек. Рот до ушей. Вес 3100, длиной 50 сантиметров, все, как полагается, руки-ноги на месте. Счастье! Назвали мы его Толей, в честь отца, продолжили традицию, так сказать.
Беда началась позже. Дома сын начал срыгивать, худеть, и уже через несколько дней я увидел у него на животика зловещий ком в виде песочных часов. Диагностика всегда была моим коньком, а тут и гадать особенно нечего – вход из желудка был у него перекрыт аномально разросшейся мышцей – заболевание это называлось пилоростеноз – сужение выхода из желудка. Надо было оперировать, само это пройти не могло. Сложность была только в том, что детских хирургов в области в тот момент не было, надо было везти малыша в Питер, домой.
А тут пурга метет! Помню, лежит он, маленький, на столе, а я ему жидкость шприцом в вену ввожу перед дорогой. Как доехали до Южно-Сахалинска, как я их на какой-то военный самолет посадил – не помню. Помню только чувство какого-то отчаяния. Вроде пытался пить, чтобы стресс снять, но как вы читали выше – не помогало.
Короче. Долетели они до Питера, до моего родного Педиатрического института, сделали моему мальчику операцию, выходили. Теперь он уже совсем большой, врач-реаниматолог детский. Это как бы мое оправдание, потому что работает он уже в совершенно других условиях Счастье!
Да вот только что-то слишком серьезно в последние годы музыкой занялся, в такие дебри залез! Это у нас родовое проклятье такое – поздно мы созреваем, поздно понимаем, что же нам в этой жизни нужно. Вот и он медицину, как науку, серьезно не воспринимает, а исключительно, как дело милосердное. Совсем, как его отец. Что ж, гены не задавишь.
А тогда, в далеком 1966 году я затосковал, засобирался в Питер – тревожно было. Отпуска до этого я не использовал, поэтому мне его дали сразу за три года – месяца на три с хвостиком. Улетал я с Сахалина ранним февральским днем. Под тот же надоевший звон метели. Думал, что вернусь, а получилось иначе – врачи нам отсоветовали везти малыша на остров.
В Ленинграде мне было неуютно, слишком шумно, слишком многолюдно Никто меня нигде не ждал, работы нормальной не было, и я совсем уже пал духом – привык быть первым парнем на деревне, а тут – мошка какая-то двуногая.
Но на счастье, стояла у пирса на Васильевском острове гордая белоснежная баркентина «Сириус» – учебное судно Морского Инженерного Училища имени адмирала Макарова. Взмахнула она крыльями- парусами, и я пропал. Мое сердце романтика не выдержало и уже через две недели я обживал свою каюту.
До мая, того знаменательного мая, когда мы должны были выйти в море, было еще два месяца, но это было неважно. Есть ведь воображение! И это тоже было счастье. А еще отсрочка от жизни в том многолюдном суетном мире, от которого никуда не деться. А Сахалин снился мне еще очень долго, и даже до сих пор снится иногда. Жаль только, что делать мне на нем сейчас уже совершенно нечего. Так что, суждено мне, видимо, закончить жизнь свою в  подмосковной Купавне, на улице, носящей имя адмирала Макарова – вот ведь совпадение!

А над Сахалином ветры длинные
Затевают злую кутерьму.
Только сопки, витязи былинные
Спят, не удивляясь ничему.

Что им ветры, злые ветродуи –
Солнечные грезятся им сны.
Мне бы их уверенность седую
В неизбежной правоте весны.
Михаил Кукулевич, июнь-сентябрь 2003, Купавна.