Русские боги наносят удар

Gaze
1. На всех не угодишь, ей-бо!
Недавно встретил старинного приятеля, что внимательно следит за моим творчеством. А разговор протекал на стадионе, в той именно его части, где собираются виртуозы чебурекоедения. В буфете. Во время перерыва.
Собственно, и разговором назвать пунктирный, перемежаемый грохотом работающих вокруг челюстей обмен словами нельзя было. Нам мешали. Чавкающая, азартно вгрызающаяся в пирожковую толщу действительность раздражала слух.
–  Ты стал писать иначе.
–  То есть? Лучше, хуже?
–  Хохмишь, в смехуечках, как в говне, плаваешь.
–  То есть?
–  А то и есть, что забыл, как писать следует. Где твое раздумчивое отношение к процессам в обществе, бурлящим открыто и исподволь? Где твое умение в многослойном характере героя найти ту единственную струнку, что всегда созвучна трагической русской истории? Как, например, это было в твоих же «Кирпичах»?
Да, …надцать лет назад критики были единодушны: накал трагизма, показанный в «Кирпичах», превосходил все вместе взятые накалы, существовавшие до сих пор в русской литературе. Более того, они утверждали, что после этого «романа о неизбывной любви к Родине», отечественная словесность просто обязана идти по указанному мной пути; а если она этого не сделает, то фактически совершит самоубийство. И многие пошли. Со своими трагическими кирпичами.
 – Ты стал писать, как еврей: те засатирили всю нашу литературу, ибо горазды лишь на смешочки. Что же касается описания духовного мира, то им этого не дано.
«Ибо»! Словечко, автоматически отделяющее высокое от низменного.
Понятно, следовало зреть в корень: душа есть только у одного народа, русского.
Почему-то в подобных разборках, говоря о таком вненациональном явлении, как смех, все доказательства атакующая сторона ожидаемо, но нелогично сводит к следующим заметным фамилиям – Ильфу, Бабелю и Жванецкому, отказывая еврейским писателям в умении чувствовать жизнь (всегда, согласно ее мнению, полной мрачных предчувствий, скорби и траура) – якобы по причине искусственной связи с языком. Их белендрясы не что иное как жалкая попытка спрятаться за фактом отсутствия сущности. Словом, смех – это еврейская придумка, что есть не хорошо. Не хорошо, потому что – не монументально и не надрывно. Потому что через нагнанную на кончик носа слезу лучше проглядываются онтологические проблемы национального сознания.
Надо было спешить: футболистские ноги уже подергивались от нетерпения на выходе; главный судья разминал губы свистком, а его помощники деловито настраивали свои промежности на продолжение игры.
– А как же Чехов? Аверченко? Тэффи? И Зощенко? А куда деть великого Булгакова с его иронично-фантасмагорическими произведениями? А неповторимый Гоголь? А Шукшин, озорничающий  в некоторых рассказах? При всей нужности различных жанров, время если что и оставляет для потомков от горы написанного – то именно гротеск, скользящую улыбку по ландшафту эпох, умный, не надуманный смех, – словом, то, что не дает загнуться и помогает выжить… Видимо, у каждого народа – своя цель, к которой он идет только ему понятным путем.
Моя речь, наспех состроенная из примеров, наткнулась на странную реакцию старинного приятеля.
 – Русским богам, бескомпромиссным и справедливым – на своей территории, нет никакого дела до глупого ерничанья! Их время уже наступило! Они наносят удары по чужакам.
Блин, я думал эра географических открытий под эгидой небесной канцелярии прошла! И – блин, богам только и есть что делать, как стоять на стреме у напыщенных патриотов. Мелкую роль им уготовили. Но что все это означает, спросил я его.
Мы договорились встретиться по выходе со стадиона, после матча. Он помчался на свою трибуну – и был прав. Я подметил такую особенность: затеваемый судейской компанией веселый перепляс с высоким подбрасыванием ляжек, – это то же самое, что и третий звонок в театре.
2. Я, в общем, недолго мучился, пытаясь разгадать смысл мудреной фразы приятеля.  Вторая половина игры должна была когда-то истечь.
Жизнь, как всегда, поковырявшись в хронике будней, приготовила сюрприз, драматический сюжет, что, пересказанный мне – устами знакомца – неоспоримо подтверждал его правоту. Каюсь!
Теперь мне оставалось лишь пристальнее вглядываться в каждую мелочь, за которой, несомненно, стояли высшие силы. Усилиями их писалась и пишется замечательная русская литература.
Что же, нате вам – козлиную песню наших дней, изложенную уже мной – с моими же сносками! Сосредоточенно-основательную, как пляшущий по голым спинам березовый веник в бане.
3. Суть такова. Некий Леха Зубило, житель поселка Малые Грачи, надумал прокатиться в областной центр. А «прокатиться» для паренька означало – развеяться, с пользой для себя провести время. На мир большой посмотреть – вот что ему хотелось. И махнул Леха сюда по подсказке старшего товарища Кузьмича, самонадеянно посоветовавшего ему обратиться к знакомой бабке. «Скажешь Ильиничне, что от меня, Кутепова. Она у себя и пристроит», – напутствовал он. Но Ильинична в конце позапрошлого года необдуманно преставилась, о чем злорадно сообщил новый жилец, и вся радость от предстоящей встречи с большим городом у Лехи моментально выветрилась. Куда было деваться?
Начались переживания, которые можно было бы назвать как «тык-мык». В «Суперотеле» швейцар, смерив его заплывшими от жира глазками, даже переступить порог не дал. Молча, ухмыляясь, вывел приговор: проваливай, безденежная провинция! А и правда: с копейкой у Лехи был всегда скучный союз – не липла она к его молодым, но уже порядком натруженным рукам. Находила затейливые отговорки, чтобы обойти стороной.
В «Альтаире» обнылись на старый лад: номеров нет. Какие-то еще походы он устраивал в поисках места. Истротуарил ноги свои вконец – а все без толку. И когда на вздернутый нос паренька заявила свои права ночь, вдруг ему сказочно повезло – в самое время. Потому как к горлу от голода и бестолкового бега уже стала тошнота подкатывать, а в голове прочно обосновалась карусель из чемоданов, позументов и выпяченных брезгливо подбородков.
Это была худая гостиница, плохо освещенная, с каким-то замызганным фасадом. Но Леха был все равно рад. Не прельщала его ночевка на уличной скамье в обнимку со знобким апрелем.
Рядом с выделенным ему номером соседствовал стол дежурной по этажу. Готовившаяся ко сну старушка, уже прилаживавшая голову к спинке кресла,  завидев Леху, встрепенулась. Подавившись зевотой, она мило улыбнулась, как того, видимо, требовала инструкция.
– Смотри, малый, не балуй. В унитаз мусор не бросай. – И, окинув Зубило проницательным взглядом, строго прибавила:
– Может, если надо будет, кого-нибудь к тебе подселю.
– А звать-то тебя как, бабуся? – Растомившийся, в предвкушении тепла Леха еле ворочал языком. Даже зевоте лень было покидать належанные ею губы.
– Ишь ты, родственничком объявился. Не бабуся я тебе вовсе, а Розалия Львовна…
Леха, ввалившийся в номер, фамилию Тышковер уже не слышал. Ноги несли его прямиком к кровати.
4. В комнате было грязно. На журнальном столике так и остались неубранными  шампуры с ошметками мяса. Остро воняло луком и заскребанными подмышками предшественников.
Леха Зубило, обведя безобразие мутнеющим взором, вместо того, чтобы взмятежиться, выразить протест врастающей в сон Розалии Львовне, блаженно улыбнулся. Он так и рухнул поверх использованной постели как был, одетым.
5. Апрельская ночь неторопливо раскачивала верхушки деревьев, хулиганисто шлепала в подворотнях по лужицам, задирала загулявшихся котов. И вдруг, случайно заглянув в окно на третьем этаже гостиницы «Элегия», опамятовалась. Что же колобродить зряшно, когда дел настоящих – море? Для чего город будоражить ветром, стегать запоздало его холодом, когда самый раз прощупать характер пришельца? Будет в чем отчитаться перед Погодой.
Леха проснулся сразу. Он вообще чутко спал. Совсем рядом раздался тонкий писк. До ужаса противный, он заставил парнишку рывком соскочить с кровати. Сначала он подумал, что со сна – привиделось. Но писк – вызывающий – повторился. Точно в текущем моменте Лехи не было. В углу что-то зашуршало; перетаптываясь, перекатываясь, набирая силу, там жил звук – особенный, который спутать с другим  было нельзя. Мыши. Леха мышей не боялся. Просто, как и  всякий нормальный человек, при виде их он испытывал брезгливость. В конечном счете, они – отображение грубой действительности, и только. Но эти несносные твари своим неожиданным появлением могли и людей со стальными нервами привести в замешательство.
Он повернул включатель. Неестественно желтый свет залил комнату.
За тумбочкой, в том углу, откуда слышалась возня, валялась засушенная хлебная корка. «Хлев, а не номер», – запоздало подумал Леха с обидой за себя. Не такой встречи с городом ждал он.
На противоположной стене в рамке висели «Правила поведения для временно проживающих в гостинице «Элегия». «Хороша же элегия», – разозлился Леха. Пункты требовали, приказывали, обязывали и угрожали. И лишь заключительный грустно намекал, в мелкий шрифт уйдя, что каждый, посреди разлива запретов, здесь найдет островок спокойствия и тишины.
Так Леха и провел остаток ночи – то проваливаясь в зыбкую дремоту, то пробуждаясь.
6. Половину следующего дня Зубило толкался в хозяйственных магазинах. В хромо-никелиевых просторах царила та организованная безмятежность, что понуждает человека, умученного будничными проблемами, пенять на природу, не давшую ему шанса родиться живущей в спокойном довольствии кастрюлей.
Именно в этот момент кто-то из богов, пробудившихся спозаранку, Китоврас или Радогост, сказать трудно, толкнул Леху под руку. Послушный своим зашептанным ушам, он купил крысоловку.
Механизм Лехе понравился. Без всяких заумностей. Две здоровенные, как челюсти акулы, створки, смыкающиеся от любого неосторожного прикосновения, привели его в восторг. Зубцы могли запросто отрезать руку.
Во второй половине дня Леха, что называется, киношничал. Культурно развлекался. Фильм о беспокойной милиции, никак не могущей наладить дружественный контакт со строптивой мафией, ему понравился. То ли актеры «жизненно» играли, то ли удачно сделанная покупка так согревала душу.
Ровно в половине восьмого вечера  … апреля Леха с нежностью, себя любя, за то, что расщедрился, нацепил на крючок кусок дорогущей колбасы. Знакомый угол за тумбочкой, опасливо раздвинув стены, принял его подарок и в ожидании перемен – затаился.
Через полчаса после описанных событий в дверь постучали.
7. На пороге стоял тип лет тридцати пяти. Джинсы, отливающая серебром курточка. В руках кейс коричневого цвета.
– Номер 57? – Спросил мужик, заглядывая как бы случайно в открытую нижнюю Лехину челюсть и возвращая ее на место, как домкратом,  плечом. – Можно вообще-то пройти?
Леха, точно загипнотизированный, молча продолжал стоять.
– Понятно. – Заключил гость и, захлопнув дверь, огляделся. – Я просил комнату отдельную, нормальную. Этой старой калоше еще и зелень отстегнул. А это – *** знает что! Как зовут тебя, малец?
– Лексей Дмитрич, – вдруг, наливаясь солидностью, представился Леха.
– Вот это – початок, – удивился мужик. – Образцово-показательно, однако, себя подаешь. Как человек. Стараешься. А меня зовут просто: Мишкой. Мишка Уваров я.
– Значит и я просто – Леха. – Зубило облегченно вздохнул. Вот же язык! Как помело, не уследишь за ним.
– А чего-то, Леха, на этаже скучно. Баб, что ли, нет?
– Не проверял, – повинился Зубило.
– Понятно, – еще раз сказал мужик, с сожалением оглядывая Леху. – Ну, вот что, друг. Я вещички оставлю здесь, а сам отправлюсь на поиски счастья. Жди меня, и я вернусь.
8. Стоит привести официальный текст сообщения РИА. «Для всех, интересующихся изменениями, происшедшими в коридоре третьего этажа гостиницы «Элегия» города П. в ночь с … на … апреля. Вместо Галины Петровны Починок, отравившейся для пользы дела сморчками, на дежурство заступила вызванная срочно Розалия Львовна Тышковер».
Видеть в сюжете одно и ту же сонную рожу – тягостно, я понимаю. Но оно, это затянутое скукой лицо, для планирования дальнейших действий – самому же Перуну, которому низшие чины доложили о задуманном богохульстве в недрах коридора, – просто необходимо.
9. Сквозь сон Леха сначала услышал вздох. Тяжелый и печальный. Проползла испуганная мысль, что кто-то, пробравшись, вытаскивает его немудреные пожитки. Сон тут же испарился. Зато мгновенно обострилось внимание, приложившее к Лехиным ушам интимный, – очень даже похожий на тот, что выдают доверчивым клиентам продавцы порченого товара,  – шепот Уварова:
– Иди сюда.
Леха собирался было приподняться и подойти к нему, как в ответ, почти над его ухом женский голос воскликнул:
– Он – спит?
Возможно, женщина уловила едва заметное движение Лехи.
Паренек сжался. «Вот же ухарь. Привел-таки», – с невольным восхищением подумал он.
– Да тише ты, раструбилась, – недовольно пробормотал Мишка. – Спит, конечно. Парень – деревня полная. Валенок. Вчера только от навоза оторвался.
«Вот дает, – Леха расстроился, – валенок! Встать бы да показать, кто тут деревня!».
Но на постели Уварова уже целовались. Это Леха отчетливо разобрал. Потом снова стали о чем-то шептаться. Парнишка пытался отключиться и заснуть. Не его дело, пусть что хотят, то и делают. Сон, однако, не шел.
Внезапно раздался сухой треск раздираемого материала. Это было чудесное мгновение! Только тот, кому выпало однажды подобное счастье быть невольным участником праздника чужих чувств, знает, как быстро прозревает ослепшее воображение; как неугомонны гормоны, окрыляя душу; как питательны жизненные соки, пробуждающие к работе все члены тела.
– Очумел совсем, что ли? – Заскулила женщина. – Смотри, что натворил, все порвал: и платье, и трусики – как я потом пойду…
– Да ладно тебе, – возбужденный Мишка, очевидно, был занят подготовкой плацдарма к наступлению, и плевать ему было, что там, в тылу факта, происходит. Кровать Уварова завибрировала.
«Совести никакой», – Леха был в отчаянии.
А-а, – предупредил Уваров о последствиях.
А-а, – покорно согласилась с ним женщина.
А-а, – сурово настаивал партнер.
А-а, – было ему нежным ответом.
10. Ночь. Диалог двух миров, заключенных в границы функционировавших как должно организмов. В окно, понабравшись основательно литературного опыта, заглядывала осторожная луна. Больше ей не за кем было следить: каждый роман, в котором копошатся влюбленные, приглашает на свои страницы эту надзирательницу.  Она была по-апрельски неяркой, и этой ее бледности очень шла промороженная глубина темного неба.
Событие продолжало развиваться ни шатко ни валко. Только тональность песни, исполняемой женщиной, изменилась, да звуки другие пришли.
– О-о-о-о-о-о-о-о, – убеждала теперь высоким голосом бедняжка весь погрузившийся в сон свет и своего подуставшего возлюбленного.
Бедный Леха весь измаялся – и не потому, что репертуар был однообразный, а по причине, затаившейся в паху. Она необоримо тянула его к заключению союза с ладонью – к той глупости, которой страдают юные обладатели воспаленных мозгов.
Он лежал и, весь напряженный, вспотевший, чего-то ждал – какого-то чудесного финала, чтобы поскорее все закончилось. Наверное, это его, готового к излому сюжета, и спасло от беды – в отличие от тех, кто силы и чувства расходовал непродуманно.
11. Тут мой знакомый, взял передышку. Чтобы, набравшись сил, приступить к заключительной части – тем торжественно-панихидным голосом, каким обычно борцы за справедливость обличают негодяев, приспособленцев и предателей родины. Мы шли проспектом.

…Русский бог Перун в форме капитана Мирохина, осматривая место происшествия, диктовал своему помощнику, парню лет двадцати пяти, одетому в цивильный костюм:
– …во время полового акта между… как вас там?
Глаза Мирохина равнодушно скользнули по подрагивающей мелко простыне, под которой скрывалась та, что надумала вторгнуться в мужское гостиничное братство.
– О…о…ленька…
– Оленька, етить твою мать. Кажи лицо, кому я сказал… Фамилия, я спрашиваю?
– С…с…с…трогова…
– …между гражданином Уваровым и гражданкой Строговой произошел сильный взрыв неизвестного происхождения. Так? – Он обратился к Лехе.
Леха сдерживался из последних сил.
12. Ему хотелось выть. Слезы почему-то обильно перли из-под волос. «Однако, потею», – сообразил наконец Леха, но своей догадке не обрадовался. И еще он подумал, что зазря пострадала старушка, Розалия Львовна. Кто же знал, что она, пронырливая, ухом, приставленным к двери, наслаждалась музыкой любви – бесплатно.
После грохота, когда гостьюшка слишком уж стала кричать, Леха вскочил, чтобы помочь. Включив свет, он увидел обмякшее, безжизненно тело Уварова и придавленную под ним Оленьку, вывернутые в ужасе ее глаза. Он и бросился сразу же к двери, чтобы позвонить по телефону, вызвать «Скорую». Но дверь, открывающаяся наружу, не поддавалась. Поднапрягшийся Леха все-таки проскользнул в образовавшуюся щель. На полу лежала Розалия Львовна. На лице ее застыла сердечная улыбка – улыбка той, что познала глубинную тайну мироздания. Взрыв произошел в самый кульминационный момент. Медики, прибывшие через полчаса, зафиксировали смерть старушки.
Леха стоял и глотал слезы. В горле его булькотало отчаяние: мысль, что человека, совсем недавно еще живого, уже нет, была невыносимой. Она сводила Леху с ума.
13. – А вот это что такое? – Пронырливый молодой человек, проверявший комнату, вытащил из-за тумбочки крысоловку. Мощные челюсти размолотили хлипкое мышиное тельце до бесформенной массы. Все металлическое основание было заляпано кровью.
Леха мазнул взглядом по Оленьке. По мере того, как до него доходило, что же он натворил, глаза его стали закатываться.
Бдительный Мирохин, заметив перемену, произошедшую с Лехой, заорал командирским голосом:
– Етить твою мать, стоять!
Перед тем как грохнуться в обморок, совестливый Леха успел прошептать капитану:
– Это я во всем виноват. Я – убийца. Прошу для себя не помилования, а – смертной казни.
14. Расположение фактов на финишной прямой было таково. В гостинице блудили мыши. У Уварова случился инфаркт (но, тем не менее, жить, курилка, будет и, наверное, не один еще выпишет фортель с очередной незнакомкой в постели). Его временная совздыхательница обзавелась душевной травмой и, как обещают врачи, для нее проглядывает из будущего прекрасная перспектива скорого возврата к вечному детству. Тем лучше: под плотной опекой дальше песочницы и ночного горшка авантюристка не двинется. Леха, во искупление вины, невредимый, оправданный, но безмерно страдающий, решил взять себе выспрошенную фамилию Тышковер; однако как-то вяло он подступил к этой проблеме, отчего паспортные данные остались прежними. И лишь Розалия Львовна, из всех одна, срочно удалилась в бессмертие.
15. Я выслушал этот сумбурный рассказ, надо сказать, с усмешечкой на губах. Уж не знаю, стоило ли сортировать слова (мною найденные) и чувства (мной испытанные) поабзацно, выделывать из нескольких предложений трагедию, когда, в сущности, мой собеседник ограничился простым перечислением фактов. Юмористическая подоплека случившегося – не выдуманного! – им была мрачно обойдена. Наработавшаяся челюсть вынесла решение – наверное, после долгих раздумий.
Вот взяли, по его мнению, русские боги и прислонили к двери, за которой кипели страсти, старую бестолковку еврейского кроя. Прислонили к дереву и тем самым изощренно наказали. За липкую грязь, расползшуюся по номеру. За всученную ей взятку. За поневоле устроенный ею дом терпимости. За равнодушие к главному герою и безудержное любопытство к сопутствующим, второстепенным обстоятельствам. За распластанные по воздуху уши. Из всех героев – одну ее. Именно.
Потому что, в родном саду, где и яблочки кислы – как сахар, чужаку не то что лакомиться, а и находиться запрещено. Так считают древние боги и мой знакомец.
Я же, в отличие от них, сторожко вглядывающихся в пейзаж жизни, думаю иначе: что сад для всех – один, и плодов каждому хватит вдосталь. Вон сколько паданцев неубранных каждый год пропадает…
– И в конце концов: жадность фраера погубит, – брякнул я, желая свести нашу встречу к ничьей.
– Ну вот, – знакомец передернулся всем телом. – Я же и говорю: объевреился, коли их поговорочкам доверяешь…
– А «наши» – это какие? – Все не мог угомониться я.
– А «наши» просты, как пуговица: друг скажет правду плача, а враг солжет смеясь.