Глава 2. Один на один

Константин Тэ
Одиннадцать двадцать. Людской поток иссяк. Все, кто должен быть на работе, уже начали выполнять свой общественный долг, все, кто трудиться в будни не собирался, ещё досыпают положенные часы. Утро снова кажется ранним, когда улицы избавляются от спешки, когда вновь  воцаряется размеренность. Монотонным становится и шум города. Я остаюсь один на улице. Одиннадцать двадцать – время, ради которого стоит выходить наружу. Изменившееся состояние утра мне нравится больше. Оно похоже на Мой мир. В этом мире беспросветного одиночества, в мире, где молчат телефоны, ты воин. Никто не слышит тебя, но только твой голос значит всё. Ты всемогущ в этом мире, где остался один, каким бы слабым ты ни был. На тебя и только на тебя опирается его провисшее серое небо. Твоя тяжкая ноша, твоя сила, твоя боль, твои мысли – это всё, что осталось у тебя. Это всё, что осталось.
Одиночество. Вы бежите от него, спасаетесь, как только можете. Вам легче искать слова с незнакомым или ненавистным человеком, чем остаться наедине с самими собой. Пусть плюнут в душу, пусть надругаются, лишь бы не забывали, не бросали. На миру и смерть красна! Вы настолько боитесь быть с собой наедине, потому что знаете, кто вы есть по-настоящему. Страшно? Конечно, страшно! Вы боитесь принять себя со всеми гадкими грешками, со всеми непростительными недостатками, видимыми вам, со всем тем, что вы тщательно скрываете и от себя в том числе. И вы упиваетесь, когда видите свой портрет сквозь призму постороннего человека, который воспринимает вас только с одной стороны – с той,  с которой позволите рассмотреть вы. А теперь я сталкиваю вас нос к носу, пухленький животик к животику. У вас зарозовеют щёчки от близкого общения. Вас подташнивает, когда кто-то пытается оставить след по ту сторону невидимой линии, которую вы называете личным пространством. Ваш остров – это ваш остров, и никому вы не отдадите на нём ни пяди. Погостить – пожалуйста – даже желательно. Только соблаговолите вытереть ноги и уйти, когда попросят.
Возьмём господина Н. в небесно голубом галстуке и салатовой сорочке и подсмотрим за ним. Он  гонит прочь от себя физическое одиночество, но не замечает, что каждый день один. На работе перекинуться словом с коллегой, попить чай и посплетничать. Дома помыть посуду и поглядеть дневник сына. И где здесь общение? Приятный вежливый господин Н. отворачивается к стенке и поверяет всё ли успел за день. И вдруг, как молния на чистом  небе! Потерял счёт дням и годам. Мораль – вы одиноки и вы смешны тем, что боритесь не с одиночеством, а с досугом. Выбиваете для себя приятное время. Бегите же за мечтой, до которой вам нет дела. К чёрту господина Н. Мне с ним не по пути.
На улице я не встречу никого. Мои шаги гулко распространяются по узким улочкам. Они равны грому в это тихое незаселённое утро. Я иду, расправив свой рост; никто не встанет у меня на пути. Вам не попасть в мой шаг. Потому что я то, чего вы боитесь. Я и есть одиночество, во всей его мощи. Да, одиночество – это сила, и вам, проходящим мимо, не понять всю её необъятность. Она даёт свободу, ведь мне не важно, что обо мне подумают другие, главное: что я сам о себе подумаю. Я безмятежен и безграничен в Своём мире.
А вы берегитесь. Одиночество подстережёт вас в толпе и ввинтит своё лезвие. Оно настигнет господина Н. глубокой ночью, когда он очнется на своих шёлковых подушках. Оно тронет его за плечо, пока господин Н. курит на балконе. В понедельник его подхватит долг, необходимость – она взорвётся будильником прямо над ухом и начнёт твердить: «скорее, скорее». И всю неделю мчит сквозь улицы по одной и той же траектории круга. За этой суматохой стирается даже самый примитивный смысл. Остан;витесь, спр;сите у себя «зачем?» и тогда наберёте полные лёгкие одиночества. Вы вместе господина Н. обнаруживаете себя крысой запряжённой в колесе. Старой, отвратительной крысой, без интересов и радостей, делающей то, что вызывает только тошноту. Вам не достаточно себя, и вы будете спешить запрячь в ту же самую круговерть ещё пару крыс, чтобы заполнить гнетущее чувство. И единственным желанием будет глубже зарыться в ворох дел. До самой смерти, которая остановит вас в том же ворохе на отливающей желтизной больничной простыне. Смеритесь, вы давно уже мертвы.
А я продолжаю свой путь. Мне есть куда идти, но у меня нет ничего, что можно было бы потерять.

Район, где я оказался ничем не отличается от сотен других. Тысячи выпотрошенных  заботами квартир составляют блочно-каменные постройки. До вечера дома остаются пустыми – местные жители половину дня работают, а всю вторую просиживают перед телевизорами. Лишь некоторые квартиры скрывают в себе полуслепых, калечных старух, покинутых из-за немощи. Они неотделимы от мебели, как и домохозяйки, редко встречающиеся в этой местности. Здесь женщины должны работать, чтобы не сойти с ума или умереть от нищеты, давящей со всех сторон, подбирающейся к горлу. Это потом на пенсии они позволять себе не вылезать из комнатушки, запертые снаружи заботливыми родственниками, и полностью отдаться путешествиям в Южную Америку по средствам телеэкрана.
Я вырос в этом районе, но он настолько же является частью меня, насколько арена может быть приятна цирковому слону. Здесь действительно проходит почти вся моя жизнь, но меня нет в этом пространстве. Кровь и плоть моя создана другими мирами. Ничего общего моё существо не имеет с этой пошлостью. Ощущение чужеродности среды пришло очень рано. Створки собственного «я» закрывались постепенно, начиная с детства. Многочисленные болезни были причиной того, что я практически не виделся с другими детьми лет до пяти. А потом, когда меня всё же отдали в детский сад я попал в шумный, полный суеты мирок, где царили свои правила и свои законы, какие я ещё не мог воспринимать, но каким уже не хотел следовать. В тот же период между мной и миром выросла стеклянная стена очков. На безумный мир, ещё близкий детскому сознанию, я смотрел сквозь витрину толстых стёкол. Теперь мне приходилось терпеть унижения от глупых и озлобленных сверстников. К тому  же я должен был стать аккуратным, беречь эти глазные костыли. Да ещё этот диагноз, который сбил все планы на меня. Мне приходилось оставаться в стороне от шумных забав, вечно следить за собой, а чуть что случалось бежать к матери за помощью. Я ничего не мог с этим поделать. Несметные карусели хороводов, увлекавшие за собой, проносились мимо. Пустые развлечения мало радовали меня, а насмешки окружающих подкрепляли мою отстранённость. Позже я научился не обращать внимания на их оскорбления. Детским играм я предпочёл книги. Я рос замкнутым и неуверенным в себе ребёнком. Так я воспитал чувство отчуждённости, особости. Я знал, что с миром нужно быть настороже и не только, потому что он может быть повинен в разбитых очках. Он был жесток и безразличен.

Мой этаж номер восемь. Никаких лифтов, только пыльные ступени лестницы, устремляющие мой путь к вершине. Восемь пролётов, девяносто шесть шагов и пока незримый  отдых на другом конце дороги. Больше дома меня ничто не ждёт, да и не ждало никогда… А это печально осознать, что у тебя нет семьи. И дом есть, и люди в нём живут, а семьи нет. Есть только личные амбиции и стремление удовлетворить только собственные потребности в ущерб другим. Это нескончаемая война, где каждый сам за себя. Сейчас их больше нет. Мать умерла давно, а отец месяц назад. Даже утраты не по кому чувствовать. Их не было никогда, их не существовало. Они никогда не слушали меня и не пытались услышать. Отец мог бы попытаться опустить ко мне голову и вслушаться, разобраться, помочь, но его разум слишком часто был затуманен алкоголем, либо вопросами вселенской значимости, перед которыми я был ничтожен. Какое ему было до меня дело? Мать же была занята только собой, да ещё при этом настолько слепа, что даже не могла этого понять. Она всерьёз полагала, что её самоотверженный труд на работе, дома и прочая побочная деятельность – явная и открытая забота о других. Я хлебнул горя с этой заботой, особенно от постоянного кочевания от врача к врачу. Когда мне было тоскливо, одиноко и больно, я искал её тепла. Но в ответ я слышал, что всё от того, что я не соблюдаю режим. Единственный выход из этой ситуации для неё лежал в дверном проёме очередного врачебного кабинета. Я проходил по больницам и стационарам вплоть до смерти матери.
У моих родителей неплохо получалось думать о самих себе, но со временем такого внимания им явно стало не хватать, и они стали требовать, чтобы и я думал о них, а не занимался своими, никому не нужными делами. Они же кормят меня, одевают! Мать дала мне жизнь, отец всё здоровье потратил на меня! Моя очередь отдавать долг. Нет ничего плохого в том, чтобы думать только о себе. Для человека нет ничего более естественного, но их эгоизм принимал чудовищные формы. Они выстраивали грандиозные планы: ремонты, перестановки, поездки по гостям. Всё это гордо именовалось «общим делом». Для меня же это были неудобные вещи, чужие люди, враждебные обстановки. Иногда я боролся, но чаще приходилось сдаться. Так или иначе, это давило на меня, и я никогда не мог скрыться от этого.
Мама, как бы я хотел, чтобы ты меня услышала. Я бы написал тебе письмо, только бы ты прочла его. Мне хватит и обрывка бумаги, я пошлю тебе всего строчку: «Я ненавижу тебя». То, что ты никогда не услышишь и не прочтёшь эти слова, ещё больше раздражает меня. Уж лучше сделать большое зло, чем мелко мыслить, копить в себе редчайших жуков своей мелкой ненависти. Скарабеи – священные животные моего презрения. Они скребутся внутри и не находят выхода. Мама, чем копить всё это, я лучше бы вместе с мыслями о тебе хоть раз выплеснул в лицо слюну всего отвращения. Но я молчал, пока ты была на расстоянии удара.
Когда в моей жизни появилась Елена, она стала знамением моей борьбы, её дом – приютом, её объятия – долгожданной лаской. Но позже я осознал, что «чуждые планы» есть и у неё. О них и разбилась моя прежняя жизнь. Потом я научился не замечать никого. Да и некому стало искать ко мне подход.

Ключ входит в скважину, но не проворачивается…заперто изнутри.