Капоэйра

Семенова
Танец, музыка, фольклор, традиции, магия, игра, боевое искусство, философия, захватывающая дух акробатика - всё  включает в себя капоэйра.


Вся наша жизнь танец. Мы же все хотим, чтоб нас поняли. И именно танец, наш жизненный танец, состоящий из взглядов, жестов, движений, пластики, позволяет людям вникнуть в наше  послание.





«Парень, кто твой мастер?
Мой мастер Соломон.
Он дал мне богатство, здоровье и чувство долга.
Я ученик, который учится.
Я мастер, который учит»

Из Бразильской народной песни.


       И  НИЧЕГО ВЫДУМАННОГО))  ЖИЗНЬ ВСЕ ПРИДУМАЕТ САМА))


 Шура Корзун делал вид, что ему наплевать на то, как он выглядит. Хотя его якобы неряшливый вид требовал немалых усилий.
Черные волосы Шуры рекой струились до самых лопаток. Усы, как у приднепровских казаков,стекая подковкой под скуластые щеки, обрамляли собой верхнюю губу. Ростом он был почти великан – метра под два, не меньше. И когда этот великан, по-хозяйски впечатывая в пол свое тяжелое, но не грузное тело, шагал по затертым театральным  подмосткам, он  производил впечатление Снежного человека.
Энергия в нем, пятидесятилетнем, била зрелой молодостью, выплескиваясь через край.

- Корзун! – перед Шуриным носом качалось одурманенное градусами лицо. – Уважа-а-аю! Я тебя уважаю. А знаешь, за что? За то, что ты... ты умеешь из «говна» делать конфетку.
Завлит наполз на него так, что у Шуры резко образовалось косоглазие. 
- Ты понимаешь, ту музыку, что ты сегодня подал. Понимаешь? Ну, эту гениальную чушь… Нет бред. Просто полный аут!... Без боли в ушах слушать... Ик! - Он громко и пьяно икнул. – Извини! Ё-моё...! Ну, нельзя, нельзя и точка!... – Его проспиртованные глазные яблоки вместе с невидящими зрачками эпизодически впадали в прострацию, роняя взгляд в пол. Чтобы не завалиться, он ухватил Шуру за грудки. - А уж танцевать...! Афигенски! Ты  ее сделал афигенски.
         В зале ресторана стояла духота. Гремела музыка. Шура был навеселе, но не пьян и потому, сбросив слабые руки, отмахнулся:
- Вася, пошел вон.
- Ты ж ее, сволочь, еще и на движения разложил! -Не унимался Вася. - И ведь как! Ик! Как Бог черепаху… Ты, ты! заставил публику плакать!! «Черносмородинная река»! Блин…! Даже я не ожидал.
 Шура, празднующий сегодня очередную удачу, приостановил танцующего между столами официанта с жирным подносом:
- Кофе!...  Два! Ему и мне.
И пробурчал: «Вот балда! Даже ты...!"

     Удачи  в театре бывают разными. Есть такие крохи, которые волнуют душу победой над собой.  А есть и богатыри. Они оплачиваются крупной суммой денег, многочисленными пожатиями рук и толпой театральных критиков на банкете, обязательно лезущих к тебе с поцелуями. Мама родная, сколько же их, любящих тебя до безумия! Тогда,  набравшись, ты несешь им такую чушь, из которой завтра в прессе сложится гениальный портрет. В нем  обязательно будут переплетаться  твои достижения с твоим же падением нравов. Да ладно! Вон ту дурацкую историю, про спущенный в казино гонорар всего театра, эти писаки не забудут никогда, несмотря на то, что он, Шура Корзун, выпутался из нее  вполне пристойно. Пускай себе пишут - каждый зарабатывает, чем может.

   Шура присел к столу, взглянул на «ролексы». Второй час ночи. Банкет…!
Банкет превратился в очередную попойку. Лучше было слетать на пару дней к жене в Киев. Или ко второй, в Венецию. На могилу Дягилева бы съездил! Черт, сколько раз он обещал себе поклониться праху русского мецената!
А вот такое сумасшедшее количество не искренне улыбающихся лиц с годами становится все невыносимей.
И как болит голова! Надо бросать пить. Недолго и аликом стать.
Музыка гремела все громче. Глаза начал застилать туман.  Певица, покинутая в центре города, надрывалась от одиночества и холода. Немыслимый Васин шарф расцветкой американского флага сливался с безумно голубым жабо Куки-дирижера. Мелькание миниатюрных попок  балетных мальчиков напоминало мажорную сцену гладиаторских боев из «Спартака».  Молодая репортерша – балетная недоучка, изрядно опьянев, крутанула через зал свое косолапое фуэте-кабриоль.

Последнее, что внятно помнил Шура - безумные глаза кареокой блондинки. Она сидела вот здесь, за столом напротив и сама наливала себе шампанское. А ему – коньяк. «Ми-и-ленький, - мяукала она ему над ухом, - ко-о-злик!»
Шура встряхнулся, как собака  от воды. И чуть не рухнул со стула - тело не слушалось.  Туман упорно заполнял зал. Музыка отходила на задний план. «Чтоб я столько пил?! - дивился он на себя. - А хороша козочка! … руки, бокал... А-а! понимаю, - он усмехнулся  своей примитивной шутке, - она подсыпала мне клафелин!»  И, сломавшись у самой шеи, Шурина голова отключилась.
Когда к нему подошли два одинаковых амбала, он, не сопротивляясь, дал себя поднять и вывести на улицу - ну, дайте же человеку продышаться! А там, в осенней  темноте, глотнув кислорода, он и вовсе перестал существовать, как  homo sapiens.

*     *     *     *     *
      Стояла чудовищная жара! 
Сначала Шура увидел бескрайнее, почему-то желтое небо, потом, себя под ним, опрокинутого навзничь.  Лежал он, как блин на сковороде. Небо давило. Рот, нос и уши были забиты песком. Солнце! Солнце беспощадно жгло протуберанцами в лицо.
Обжигаясь на раскаленном ложе, Шура со стоном приподнялся на локтях.
Пустыня, сошедшая с картин Рериха, распласталась до самого горизонта. Из горячего песка и тут, и  там  пучками поднимался колючий кустарник. Шура  дотронулся рукой до одного из них, и негнущиеся иголки кустарника разодрали ладонь в кровь. Он сфокусировал взгляд. Извилистое с шишкообразными наростами растение бесстыдно наслаждалось нестерпимым зноем. В расщелинах  разбросанных камней по-змеиному что-то шевелилось и шуршало. Может, просто ветер? Вдали ожили дюны и задвигались. Глюки!
Шура знал, в пустыне самая опасная болезнь - сонная, и сейчас, головешка в огненном пекле, он чувствовал, что глаза его смыкаются в жажде покоя. Во рту пересохло, хотелось пить. Пожар и снаружи, и внутри. Явь мучительнее сна.
   На руку заползло огромное насекомое. Шура вздрогнул. Перебирая всеми шестью лапками, оно взобралось на Шурино плечо и, выставив вперед светящиеся желтизной щупальца, застыло перед его носом. Минуту они смотрели друг другу в глаза. Скорпион и человек. Очнувшись, скорпион упал и зарылся от солнца в горячий песок.

«Ад или все-таки жизнь, - промелькнуло в обожженной пустыней голове. - Я умираю от жажды! Я задыхаюсь!  Ад - это вечная мука! Боже, поднимается пламя! Я пылаю… пылаю!... за что?»
И иссыхает кожа на голове.
Пощады!! …
За что, Демон, ты казнишь меня?!
«К смерти иди
со своим вожделением,
со своим эгоизмом, и
со всеми семью грехами.
- О, не слишком ли много?
- Шутки шутишь безумные!» 
Равнодушная желтизна пустыни жалила зноем в самое сердце.
И все бедствия стал призывать он, чтоб задохнуться в этих  песках.

В ушах завывала музыка. Все горести и трагедии мира слились в ней с одной единственной маленькой трагедией  человека. Человека, прошедшего жизнь. Мелодии не было. Набор звуков (О, «Черносмородинная река»!...), каплями живительной воды, падал с опустошенного неба.
И нежная, вечно спокойная флейта
одна  отбивала сухое стаккато.
Как будто она же была камертоном.
Но, также, возможности духа расширив,
она поднималась по гамме рояля,
как руки бегущие вверх  пианиста,
до самой последней и слышимой ноты.
И там, замерев на шестнадцатой доле,
как дробь барабана вбивала по краю.
По краю возможностей уха и слуха.
Как будто песчинки, поднятые ветром,
стучались, словно молекулы жизни.
И там, за бегущим барханом,
пред бурей гонимые облаком судеб,
сливались с тончайшим скрипичным дуэтом
для стонов о несправедливости мира.
Но здесь,
         В этом
                месте,
Шагами
по кварте
Вступала труба!
О, это – вопли!!
 Из сердца.
       О вечном.
                Холодном. 
                Для каждого тела.
Для каждой
разумной
крупинки
Вселенной,
носящей название Человека.

И скрипки, и флейта, труба, фортепьяно -
 все порознь, врозь.
Одиночество. Вечность.
Скитание душ в бесконечной Вселенной.
О, Дева!
Святая Мария!
Довольно! Довольно!! Довольно!!!
И стон покоренного:
«М и л о с е р д и я…»
*    *    *    *   *
Вдоль автомобильной трассы в грязевом потоке с шумом  неслись тяжелые шаланды. Легковушки и газели обгоняли их, визжа колесами.
За крутой обочиной безжизненно валялось тело. Если бы не издаваемый изредка стон, его можно было бы принять  за  еще не окоченевший труп. Труп мычал. Его мучили  кошмары.

Шура услышал свой стон.
На грани яви и сна он ощутил, что рот его забит землей, а на губах липкая грязь. Солнце! Куда девалось солнце? -  холодно, как в гробу! Безвольное тело колотило, словно белье на веревке на ветру. А по голове, только что раскалывавшейся от нестерпимого зноя, ударами в жесть, били капли дождя. Бам, БАМ, бам…
Сознание пробудилось: «Где я? Что я? Какое время?»
Вслепую в поисках привидевшегося  кустарника Шура ощупал землю рядом с собой. Вместо него ржавая колючая проволока впилась металлическими зубами в ладонь. Он взвыл и, перекатившись на другую сторону, свернулся в позу зародыша в материнской утробе.

Над головой громыхало.
«Опять! Куда мы опять летим?»
Наконец, Шура открыл глаза и увидел вокруг себя сплошное  черное поле. Грохотало  наверху. Он потрогал свою одежду: насквозь промокшие джинсы и такой же джемпер. Больше на нем ничего не было. Да, еще ботинки! Не густо для осени.
Перекатившись спиной вверх и подтянув под себя колени, он попытался встать. Набухли вены на висках, из глаз посыпались искры, но ни руки, ни ноги не слушались. Шура упал лицом в землю.
«Ну же, вставай, вставай! – уговаривал он себя, - или хочешь здесь сдохнуть?!»
Надо выбраться наверх.
Голова гудела. Чудовищная сухость во рту склеивала челюсти.
«Ну же, ёжкин кот!» Шура, поднял лицо и, слизнув с зубов землю, сплюнул ее. И тут же печень поднялась к горлу и его стошнило. Вытеревшись тыльной стороной ладони, он ощупал рукой лицо. Вместо лица - сплошной распухший кусок мяса. Ни глаз, ни носа, ни подбородка – толстое свинячье рыло. И вдруг он вспомнил, все вспомнил. Потянулся к внутреннему карману пиджака за бумажником. Черт! Какой бумажник? На нем же не было даже пиджака. Стало трудно дышать. «Конечно! – он внутренне расхохотался. - Меня  ограбили! Просто напросто ограбили! Как мальчишку, как сосунка!» От возмущения он чуть не задохнулся, раскашлялся и, с хрипами, вырывающимися из  легких, его снова вырвало, сильней прежнего. 
«Все из-за этой толстой пачки слюнявых бумажек! Я сейчас отдаю концы, как сбитый пес на обочине!» Шея дернулась,как у паралитика:
- А вот вам!! - выдавил он из себя мышиный писк. И от бессилия скрюченными пальцами  заскреб землю.

Могучее тело ходило ходуном, за версту было слышно, как стучали зубы и колени.
«Если я  сейчас же не поднимусь и не вылезу отсюда, чертов корень! ночью меня уже никто не найдет. Живым».  И, словно раненый буйвол, громко дыша, он пополз на четвереньках наверх, к дороге.
Когда спустя час Шура выбрался на дорогу и с десятой попытки встал на ноги, сердце стучало молотом. 
Начало смеркаться. Машин поубавилось.
Промчалась легковушка, а он только вслед ей успел слабо вскинуть руку. Он голосовал еще и еще, но ни одна машина не притормозила. Наконец он догадался, что даже в темноте его физиономия внушает ужас. Оставалось одно - рассчитывать на себя. И, наугад выбрав направление, на неуверенных ногах он пошел вперед.

По-прежнему хотелось пить. В сознании роился бред.
«Позавидовали, сволочи? Да чтоб вам лопнуть! Чтоб вам сдохнуть!! Вот иду, не знаю куда. И даже убить меня невозможно. Я же труп, живой труп. Но хоть увидеть кто-нибудь меня может? Все-таки, не призрак!» Он раскашлялся.
   Вдалеке забил колокол. Звон его разнесся  по всей округе.
И этот звон бил по Шуриным мозгам с каждым шагом все больнее и больнее. Где-то служка раскачивал веревку и метрономом лупил по чугунной отливке. Это Шуру раздражало.
«Неужели ты не можешь сыграть что-нибудь поинтереснее? Что за забава - тупо раскачиваться маятником. Разве вокруг тебя все молчит? Ну, превратись в звезду, что качается в ночном небе. В растение, что выглянуло на свет. В цветок с именем твоей любимой. Она не будет колошматить, словно в набат. Она споет  тебе свою  песню. Исполнит танец жизни. Ее линия рук продолжит такую же линию тела. Взгляд, что тебя заманивает в сладкую ловушку, она исполнит, как приглашающий  реверанс. А натяжение нити, продлевающее твой экстаз, изобразит развернутой ладонью, отталкивающей от себя твое быстротечное стремление. И какая музыка заиграет над миром! Так что же ты колотишь, словно у тебя нет души?»
 
 Шура бредил. Зримые образы возмущали  чувства и создавали иллюзии. То он видел райские кущи, слышал журчание ручья и тут же ускорял к ним шаг; то черносмородиновые сады наполняли ароматом воспаленные легкие. Но все было только обманом.
Он уже потерял надежду на помощь. Стемнело. Машин на трассе не стало совсем. Да и все равно они не останавливались! И вдруг!...

       Две милицейские девятки, новехонькие, как картинки с выставки, мигая голубыми лампами, взвизгнули тормозами на обочине.
Шура обрадовался! Спотыкаясь, бросился к ним навстречу.
- Э-ээээ… Ре… ребя-та, отвезите меня! Хоть куда-нибудь,  в город …
Язык не шевелился, во рту пересохло. Ему казалось, что он кричит, но из ослабленного тела выплевывались едва слышимые сиплые звуки.

Из первой машины вышел молодой лейтенант, держа в руках фонарь.
 - Колян, - кто-то крикнул ему вслед, - какого хрена? Он же еле языком ворочает!
Колян осветил фонарем Шурино лицо:
-У-у! Да тут по глазам видно. Передоз. На свет не реагируют! Да он пьян в какель! - И обратился к несчастному, - Че, «белого китайца» вмазал?
- Что «вмазал»?... иди ты! Ребята, до остановки… до автобусной!- Продолжал  шептать Шура.
- Дай ему в пятак, и дело с концом. - Посоветовали из машины.
- А он не бандос?
- Да гусь он! Гусь лапчатый.
Менты расхохотались:
- Ну, и на куй!
Сержант не отставал:
- Отмаячить в ФСКН, что в наркотный берем?
- Отмаячь, - посмеялся старший по званию.
- И на премию забей. Михалыч тебе не простит, - припугнули из машины свои, и еще два темных силуэта в форме лениво выкатились с задних распахнутых дверей.
Буйвол - Шура никогда и никого не боялся. Не зная, что такое страх, он даже теперь не понял и прохрипел:
- Гады вы, да я не наркоман! Говорю вам!
Но никто не слушал. Они не умели слушать. Их профессия - карать. Сначала карать, потом разбираться.
- Вот куда мы тебя денем, а? Обезьянник в Тосно второй месяц  переполнен.
Шура, собрав последние силы, попробовал защититься:
- Послушайте! Я - гражданин России! И  требую, требую! защиты.
- Ишь ты, - произнес тот, кто постарше, - складно лепит! – и презрительно фыркнул, - академик!
- У нас, что, академики бомжами не бывают?  - ввернул Колян.
Все дружно загоготали.
Лейтюха быстренько обшманал Шурины карманы:
- Даже отжать нечего.
Шура вскипел:
- Слышь ты, баран!  – И, собрав невесть откуда взявшиеся последние силы, двинул ему кулаком в морду.
- СсАбАка! – огрызнулся лейтенант и прижал руку к носу, - Смотри-ка, - из носа на милицейскую форму капала кровь. - Френч перепачкал!
Шура тут же оказался на земле, и форменные ботинки злобно замелькали перед его носом. Били по лицу, спине, почкам и, не разбирая, куда попало. Больно не было. Шуре было уже все равно. Выпустив пары, участники мордобоя  удовлетворенно  вздохнули:
- Кончай балалайство! 
Откатили Шуру под обочину  и, рассевшись по машинам, дернули с места.

Отброшенный назад, Шура отключился. Это было лучшее, что он мог сделать.
Но и там, в отключке, как зеницу око, он хранил услышанное от них слово - Тосно.
      
  Он пролежал еще какое-то время. На этот раз память вернулась сразу.
Значит, рядом Тосно. Сволочи! Теперь-то он ни у кого не попросит помощи! Только бы выбраться на дорогу снова.             
     Повторив трюк с перекатом на четвереньки во второй раз, он принял свою неустойчивую вертикальную позу и зашагал вдоль дороги.

Ноги с каждым шагом наливались свинцом и деревенели все больше и больше.
Когда-то после окончания  Пермского училища, он танцевал  Буратино. Тогда ему тяжелее всего в этой роли давалась ее «деревянность». А вот сейчас он смог бы сделать из нее блестящую партию.
   «Танец – это просто! – чтобы не потерять сознание разговаривал сам с собой Шура. - Вся наша жизнь танец. Мы же все хотим, чтоб нас поняли. И именно танец, наш жизненный танец, состоящий из взглядов, жестов, движений, пластики, позволяет людям вникнуть в наше  послание»
Ноги заплетались. Веки смыкал сон.
«Вон в Германии, в этот раз, Надюха наша! Ни хрена по-немецки, а как осветителями  командовала! Встанет посреди сцены, маленькая, тоненькая, сердится, пыхтит на них,   указывает. Кричит – тубус, тубус! меня в тубус! Одни эмоции и руки. Все фрицы понимали! На своем родном, русском, шпарила, глазами верть-верть - и порядок! Без переводчиков.  Потому что танец! Движение  души! Слова – лживы. Слова имеют двоякость. А тело –  всегда одно. Оно - искренне. В нем вся сущность человека. И никакие слова не заменят танца по полноте сказанного».
Он споткнулся – в кромешной тьме не заметил булыжника, чуть не завалился. Ноги в мокрых ботинках давно онемели. Голова пухла. С трудом собрал мысли: о чем это он?
            «Вот якуты! Они ж не танцуют, они рассказывают. Про оленей, охотников, рыбаков. Спасибо эсэсэровскому КГБ!- Шура запнулся. - НКВД, КВД…, - в бреду перескакивали мысли, - немцы…, Надюшка. Красавица, белокурая…! ты, что поганец, туры крутишь на ноги не разогретые... Если б не они, никогда бы не оказался в  том краю. Да и черт с ним, о чем жалеть-то было - столица, поклонники. Пустое!... Сукин сын директор! Еще и сосунка своего приволок!... Так и не признался,... Все - на зеро…! Наш якутский, за три года мир покорил и получил звание народного – это вам не помидоры трескать. А все просто: у них там вся жизнь танец, и все танцы – про жизнь!»
«Да какая, блин, разница! – снова здраво убеждал он кого-то,  - якуты или папуасы в пальмовых листьях! Танцевать можно все. И жить  везде. Не место красит, если в твоей душе поет колокол». 


И вдруг он замер. Прямо перед ним, над головой  висело, - раз, два, три, - четыре! Четыре Луны! Сразу четыре! В ряд. И с другой стороны столько же. Яркие, будто фонари на столбах. Стало светло, как днем.

«Ахтыж ё…! Лунная дорожка!»
Рассудок отказывался что-либо понимать. Перетружденное сердце выпрыгивая из-под ребер.
«Свет в конце тоннеля», - он отматерился одной едкой  фразой и, что было сил, ускорил шаг. Луны быстренько стали уходить назад. А оставшееся впереди единственное ночное светило превратилось в лик неземной Девы Марии.
«Боже праведный! Пресвятая Дева!"
Но тут в последнем рывке главный мотор жизни заклинило, и наступила кромешная тьма.

Там, в темноте, запахло морем.
Не сдаваясь, Шура пошел вслепую на шум волн. В воспаленном мозгу спасением вел его  сладкий образ.

И богиня, вы слышите, богиня,
идет по берегу Аркадии ко мне.
И все песчинки под ее ступнями лучатся солнцем.
Я беру ее, робея, и поднимаю к небу, как пушинку,
Как звездочку, вернувшуюся в дом.
Тебе – светить!
Мне светом наслаждаться, чтоб плоть моя с тобой была бы свята.
Божественное тело!
Но еще божественнее то, что проникает  в свет очей моих и слепит
Одним лишь ожиданьем счастья, когда твой поцелуй нарушит сны.
Стан изогнув, ты легкие покровы, роняешь в белоснежном наслажденье.
Среди миров, среди Вселенных вечных,
Меня обвившая собою бесконечность,
Ты падаешь ко мне и озаряешь весь мир своею  светлой чистотой.

Я восхищен!  Я сердцем околдован.
Я возношу хвалу Богам и чувствам,
Единственной моей, до гроба жизни,
И сну ее со мной в песке прибрежном.
Я – твой!
И словно мотыльки, ресницы
Взлетят  в лучах сиреневого солнца,
И наш закат утонет в крике чаек
Со мною вместе.

Я умру от счастья…

*     *    *    *    *
 
    Когда Татьяна, накинув на себя брезентовый плащ, выбежала с  дежурным флажком в руках встречать очередной скорый, ей показалось, что на рельсах разлеглась огромная черная псина.
 - А, ну, марш отсюда, пока лапы не отдавило! – крикнула она.  Но собака не двигалась.
Стрелочнице пришлось спуститься  по железным ступенькам к ней.
- Пшел прочь, как там тебя? Тарзан! Полкан!
До поезда оставались считанные секунды.
- Батюшки! – Вскрикнула она, увидев на рельсах человека. - Да что же это такое?!  Боженька!! Ну, за что, за что же это мне?! Что будет-то, будет что?... 
Вдалеке лучом света уже взрезал темноту локомотив.
- Вставай, вставай немедля, - заполошно запричитала она.- Мил человек! Ты, чего это тут разлегся?! Давай! Живо!
Еще не зная, что за тело она переваливает руками, Татьяна схватила его под грудки и, обезумев от страха, волоком потащила на себя. Большое и бездыханное, оно было неподъемно. От него дурно пахло. Едва она перекатила его с пути, повалившись вместе с ним по откос, как мимо них со свистом промчался скорый.
Татьяна облегченно вздохнула, едва не разревевшись.
Тело не подавало признаков жизни. Она заглянула в его избитое лицо и ойкнула.
- Только трупа мне и не хватало!- Взвизгнула и, всплакнув по-бабьи, кинулась на пост к телефону.

Прибывшая скорая зафиксировала смерть бомжа.
Человека без определенного места жительства.
*    *    *    *    *

Шура видел ангелов.
Они летали над ним, взмахивая  белоснежными, как пух, крыльями. И в воздухе летал лебяжий пух. И постель под ним была, как пух. Было райски хорошо. 
Вдруг белый свет погас, и в кромешной темноте Шура стремительно начал падать головой вниз.
Мимо мерцающих звезд, хвостатых комет, мимо Луны и Солнца.
Впереди обозначился огромный голубой шар. Шура точно знал, что это Земля. Он летел, не испытывая никакого страха. Земля,  увеличиваясь в размере, приближалась, превращаясь в огромное поле. Огромное, бескрайнее поле ромашек.
Там, где  поле сливалось с небом, нарисовалась дуга. «И, правда, Земля-то круглая», - поразился очевидному доказательству Шура.
Через все поле узкой лентой вилась речушка.
А на ее берегу стоял маленький мальчик и смотрел вверх.
Он был в Шуриной рубашке, а в руках держал Шурин парусник.  Тот самый, который мама подарила Шуре на день рождения, когда тому исполнилось пять лет, его самую любимую игрушку, с которой он никогда потом  не расставался.
Шура-маленький, задрав головенку, смотрел на него из детства и щедро протягивал навстречу Шуре-большому свою самую высшую ценность в мире – деревянный парусник!
Вдруг все это вспыхнуло и исчезло!

*      *      *     *     *

Шура открыл глаза  и ничего не увидел. Сплошная белая пелена.
Он почувствовал спиной, что лежит на чем-то металлическом. Холодно. Прислушиваясь к абсолютной тишине, пошевелил руками, ногами. Жив! Кажется, жив! И тут же ощутил специфический запах. Запах формалина.
Белая пелена перед ним оказалась накинутой на него простыней.
Он скинул с себя влажную, с запахом плацкарты, ткань и, сраженный видом своего голого тела, уставился на картонный номер на большом пальце левой ноги.
«Ма-ма!», - Шуру пробил холодный пот.


В покойницкой было холодно и тесно. С потолка на длинной цепочке свисала слабо светящая дежурная лампа. Почти вплотную друг к другу стояло еще два стола из блестящей нержавейки. По одному из них резво бегала жирная муха. А на другом….
На другом, свернувшись калачиком, возлежал труп. В одежде. Перед ним стояла выжатая до капли бутылка водки. Труп храпел.
Муха перелетела со свободного стола на храпящего, и, потоптавшись на нем, прогнала его хмельной сон. 
Проснувшись, тот сел, наткнулся взглядом на Шуру и захрипел:
- Во, глюк!...  Я, че, с тобой вчера бухал?
Шура молча трясся в шоке.
- Ладно. Какая разница! Вставай, друг, сматываться пора – светает. - Санитар в похмелье погрозил Шуре грязным пальцем, - Узнают, что мы тут с тобой рублевые места заняли - уво-о-о-лЮт, - захлебнулся фальцетом.
Шура обрел дар речи:
- Это Тосно?
- Ну, братан, ты допился!- не глядя на него, хихикнул санитар. - Нет - Рио-де-Жанейро. И у нас в аренде не морг, а Мулен Руж. Вставай, говорю. Работу потеряем!
И, вдруг, удостоив Шуру взглядом, пробормотал:
- О ба на! Чур! Чур меня! – он потер ладонью лоб. - А ты чего... голый? -  в ужасе выпучил на Шуру глаза и вдруг его осенило. - Так ты -  труп?!
Шура кивнул.
- Эй! - Санитар протрезвел окончательно.- Ну и как там? Тяжело в лечении - легко в гробу?
- Слушай, - с места в карьер простуженно забасил Шура, - денег одолжи, до города доехать, на автобус.
 - А на такси тебе не надо? У меня опохмелиться - и то не на что. Потом еще превратишь мою жизнь в страшный сон паталогоанатома. Вернешься долги отдавать, в благодарностях рассыпаться…. – Он оглядел посиневшего от холода Шуру.
Лицо без глаз, поплывшее синяками, комья грязи в длинных слипшихся волосах, колени, локти в ссадинах, следы побоев на теле. Для Иисуса Христа толстоват, для ангела грязноват. А рожа!...
- Ты, что, и, правда - труп? Видочек!… Пошли. – Позвал он за собой, накинув на Шуру простынь.
Они вышли в лаборантскую.
- Я сейчас, жди здесь.
Шура сел за стол с микроскопами.
Санитар скоро вернулся, прижимая к животу,сверток. 
- На вот. В кармане адрес. По нему одежду вернешь. Да и под суд я из-за тебя не хочу. Так что быстрее объявись.- И добавил рассерженно: - Давай ты! Через два часа уже лаборанты придут, а я тебя за всю ночную так и не распилил.
Потом, оправдываясь, протянул Шуре мобильник:
- Денег нету, квартиру купил, - довольно улыбнулся, - вторую неделю отмечаю. Да и куда ты в таком виде - до первой ментовки! Номер хоть кого-нибудь помнишь? 
- Помню.
- Ну, давай, давай, быстрее! Пока еще разбегутся!
Шура с трудом натянул на себя маленькую одежду санитара и набрал номер:
- Вика! Я живой, Вика. Забери меня, родная!
В первый раз в жизни по Шуриной щеке скатилась слеза. Ёжкин кот!
И он тут же нервно расхохотался. «Вот, блин!»
*    *    *    *    *

-Сегодня, 26 декабря 2004 года, в семь часов пятьдесят восемь минут по местному времени в Индийском океане произошло подводное землетрясение, ставшее причиной смертоносного цунами, достигшего берегов Индонезии, Шри-Ланки, юга Индии, Сомали, Малайзии и Таиланда. По разным оценкам погибло от двухсот двадцати пяти до трехсот тысяч человек.

На экране телевизора мелькали кадры пустынных затопленных пляжей с обломками прибрежных домиков, с вывернутыми бетонными плитами бывших набережных, повисшими на пальмах  шлепанцами и полиэтиленовыми пакетами. На одной из них завис покореженный автомобиль. Деревни в руинах. Остовы от снесенных волной домов. 

- Вика! – заорал Корзун и кинулся к телефону.
Связи не было. Он пробивал бесконечными звонками расстояние, неизвестность и свою боль. Два часа показались ему вечностью.
- Вика!
- Ну что ты так кричишь? – щелчок и затеплился ответ. – У нас все в порядке.
- Когда?
- Что – когда?
- Когда ты вылетаешь домой?
- Зачем, Шурик? – голос предательски дрожал. – У нас все в порядке!
- Я хочу, чтобы ты немедленно вернулась домой.
- Конечно. Немедленно. Как только дадут вылет.
Связь оборвалась.

Стояла глубокая ночь. Из «Невской волны» лилась спокойная музыка. Перед глазами все еще мелькали телевизионные кадры последствий и разрушений у берегов Индийского океана. Триста тысяч человек. Триста тысяч любимых и кому-то близких людей. Триста тысяч оборванных судеб.
Голова гудела. Как колокол. Грохотала вода. Панически орали люди.
Молча только собаки и кошки, обезумев,  лезли на чердаки и цеплялись лапами, за что ни попадя. Стоял треск  ломающихся деревьев. В воздухе переворачивались автомобили. Разлетались на щепки лодки. Гул волны перекрывал собой все прибрежные звуки. 
Шура сходил с ума. Как будто он был не здесь, в Питерской квартире, а, подброшенный природным убийцей, согнутый в неестественную дугу, летел теперь с пятнадцатиметровой высоты на изуродованный берег.

Рано утром он снял с классического урока двух танцовщиков.  Уговорил дирекцию и отменил им все репертуарные репетиции на ближайшие дни.
Музыка появилась у него еще с ночи.
И вместе с ними он начал вспоминать.
Про восемь лун и один железнодорожный переезд. Про влажную простынь и лампочку на длинном шнуре. Про Сахару и пытку солнцем. И, главное, про цунами, которого он не видел, но чувствовал сердцем. И еще -  тем, забитым песком ртом, как у них - прибрежными камнями.
Триста тысяч человек. Он вспоминал до самого вечера со своими любимыми исполнителями. И до утра еще без них. И снова с ними. И опять без них. Но только до утра.
Он орал на них, как орангутанг, когда, валясь от усталости, они отказывались работать.  Ласковым Барсиком, обещая избавить  от своих всплесков гнева, он уговаривал их прийти завтра и начать все сначала. Он восхищался их талантом и работоспособностью и снова орал  благим матом, что здесь не детский сад и эта работа не для маленьких. И снова вечер, и снова утро. Трехдневный рабочий марафон на выжимание пота и творческое выкручивание рук. А потом… потом:

А утром крики чаек
над нежно-голубой волной
Ласкали слух влюбленных, обезумевших от счастья.
Так безмятежно напевали они друг другу глупые слова,
Плескаясь в наслаждении прибрежном.
Она смеясь, окутывала брызгами обоих,
А он держал ее в своих руках так крепко,
Как десять тысяч братьев удержать не смогут.
Но где-то уже сдвинулась плита
в подводном царстве разрушений.
И острова пошли на юго-запад,
Окрашивая берег цветом крови.
Со дна морского горы слез и боли
собой затмили все божественное солнце
И вскипятили берег.
Смешались руки, ноги,
Берега и небо. И вопль один! И ужас!
Ужас человека пред стихией.
И вырванную черною волной любимую
Искал он, словно мать дитя свое, родное.
В водовороте этих рук и ног и (страшно!) переломленных костей
под тем поверженным в пучину Океаном,
Синея сам в бессилии борьбы,
И повезло ему! Счастливчик! Он, нахлебавшись, вырвал же ее
из рук взбесившейся природы.
Из грязной тины и обломков судеб. Но...
Еще глаза ее живые, но мутные в морской воде,
глядели на него с надеждой. И била дрожь.
От плечиков до самых пяток.
И руки, тоненькие руки, его лицо на ощупь узнавали
И падали в песок, пропитанный слезами,
безжизненно.
"Любимая!"
И тишина...
"Любимая! Тебя я на руках до самого до Солнца донесу,
вставай любимая, смотри, мы вместе, вот земля, вот берег, вот дом наш,
то, что от него осталось. Любимая!..."
И тишина...
"Всесильный Господи! Всесильный Боже,
ты можешь, если хочешь!
Так захоти! Тебя я заклинаю! Она чиста и пред тобой невинна
ты можешь все! Ты не позволишь, Господи!
Смотри, твое создание прекрасно, словно ангел!" 
Но даже чайки ничего не отвечали. Все было мертво.
"Боже! Ты не смеешь!» Он угрожал:
«Я прокляну тебя и этот мир!"
Любимая!
И крик, повисший надо всей планетой,
Так сердце вырывают из груди:
"Любимая!!..."
И выдох к Богу:
" Что ты сделал? ...!..."
 
Музыка смолкла. Прекрасная музыка композитора Любовского, светлая и трагическая.
Но самой трагической нотой произведения была та финальная тишина, которая одна повисла над залом. Артисты, будучи еще теми двумя из трехсот тысяч и одновременно этими единственными сейчас, вернувшимися оттуда живыми, замерли перед судом зрителей в лучах рампы.
Душа зала рыдала, в едином горле публики застрял комок и на глазах многих блестели слезы.
Свет волны заменили на искусственное солнце софитов. 
С профессиональной полуулыбкой, но с некоторой робостью внутри, еще влюбленные, еще немножко "там", вышли на авансцену. По балетной традиции партнер торжественно вывел вперед свою ожившую голубую нимфу. Движением полубогини тоненькая  девочка в маленьком, изорванном клочьями платьице, склонилась пушинкой в поклоне пред замершей толпой.
И тишину взорвало.
Шквал аплодисментов утопил в эмоциях и благодарностях все и вся. Очнувшись от видения, испытывая бурю чувств к тем, кто стоял на этой сцене и к тем тремстам тысячам судеб, далеким, но, благодаря этому чуду под названием Танец, ставшим такими близкими, публика  грохотала, выражая в рукоплесканиях свое единение с ними.   

Так были покорены Париж и Лондон. И мир был у их ног. Ведь известно, что покорить Париж и Лондон, значит положить весь мир к своим ногам.
А всего-то – три дня бешеной работы. Три дня и еще одна блестяще выполненная творческая идея.
Но ведь никто не  знает, что было до нее.

Что такое танец у русских? - рассуждал этот мир.
Что есть у них Александр Корзун?
Кто-то назовет "Цунами" акробатическим этюдом, двенадцать минут верхних балетных поддержек! Акробатика, захватывающая дух!
"Черносмородинную реку" по Артуру Рембо - игрой воображения, возвращающую тебя к своему любимому паруснику. Или самолетику. Кому что досталось.
Фольклорные танцы - быт и обычаи народов, исполненные на пальцах.
Жаль, никто никогда не увидит музыкальный вариант проигранной в казино "Монахини", крик души, изуродованной религией, известную историю, увиденную когда-то оголтелым атеистом Дидро и прочувствованную фаталистом Корзуном.
Так что же такое Танец? А талант?
Магия, переселяющая души зрителей в своих героев?
 
На все на это привыкший к славе Шура помалкивал. Наверное, сам он назвал бы танец  боевым искусством, борьбой.
Борьбой за свою жизнь...хм,  в условиях России, да и не только России.
За наши души. И не только наши.
Это же настолько просто - танец!
Потому что танец - это жизнь!
Главное, чтобы в твоем танце звонил колокол.