Вилкиниада

Иевлев Станислав
…Сегодня ночью… карнавал.
Музыка, … которую обязательно
надо услышать, аттракционы,
на которых обязательно надо
прокатиться. А там Лабиринт,
где спит арктическая зима…
То ли дело – карусель! Плыви
себе по лету, сладкому, как
клевер, среди медвяных трав
и дикой мяты…
Рэй Брэдбери

– Давным-давно, в старые – иногда добрые, а иногда не очень – времена, в эпоху, когда волосатые дядьки, увешанные фенечками, со скрипом уползали в Лету, неохотно уступая место волосатым дядькам, увешанным цепями, когда из цельнометаллической колыбельки только-только подавал несмелый голосишко малышок Трэш – шарахалась по ещё романтическому чёрно-белому андерграунду никому не известная группа «Crazy Clocks». Ничем особо не знаменитая, окромя разудалых шабашей, эта творческая команда в один прекрасный день вытянула свой закономерный билетик – от передоза отбросил коньки барабанщик. Группа с облегчением развалилась, и тут бы истории и конец, кабы не одна закавыка – драммер, как это не странно, наряду с крэком и ЛСД увлекался Востоком и настолько сильно верил в то, что верит в реинкарнацию и прочая и прочая, что Шиве ничего не оставалось, кроме как пойти ему навстречу – и Великий Разрушитель божественной тримурти[1] переселил душу незадачливого крейзи клокса в… будильник.
Похоже на правду, верно?
– Блин… Доктор… уймись, а…
Истошно верещащий будильник, наконец, попался под руку и, звякнув, заткнулся. Слава рухнул обратно. Закрыл глаза.
– Твою ма-а-ать…
Развалившийся в Славином любимом кресле, Закатный Доктор насмешливо косился на Вилкина и качал ногой.
– Понравилось? Тогда вот ещё. Давным-давно, в один из понедельников, которые, как известно, самые тяжёлые дни недели…
Подушка прочертила комнату наискось и шлёпнулась о спинку пустого кресла. Слава мрачно сел на кровати, поглядел на утихомиренный будильник. Половина седьмого. Понедельник. Лунный день. Сома-Вар, уикендный бумеранг в руках чёрного бога-пастуха.
– Сука. Закатная сука.
– Сам сука, – беззлобно донеслось со стороны кресла. – Экзюпери читал? «Мы в ответе за тех…» и так далее. Кстати, свою дебильную песню, которая начиналась словами «Закатный Доктор продаёт по утрам чувство вечерней любви» ты так и не дописал. И я же сука.
– М-м-м, – Слава сел на кровати. Вздохнул. Голова вроде начала проходить. – Закрыли тему. Исчезни.
Ты – храм о семи колоннах, и каждая – священное воплощение Вселенной. Твои стены ветхи как одежда садху, твоя крыша роскошна как грива Небесного Льва, твои колонны – нава-грахи Сокровенного Треугольника.
Понедельник – это заросший лотосом и ряской бочаг, оседающий налётом на стенках твоего черепа.
Вторник – это красный порошок синдур, которым с тобой щедро делится весёлый Хануман, пока Сита и Рамачандра отдыхают от необузданной жизнерадостности своего друга.
Среда – это молчаливый оратай, балансирующий на острие плуга, которым он тянет барщину – возделывает твои пашни.
Четверг – это старая сова Кетцалькоатль, обозлённая на утреннюю звезду, которую ей никогда не увидеть.
Пятница – это золотой меч, перерубающий цветущий орешник.
Суббота и воскресенье – это чёрно-красный Инь-Ян, замкнутый на исход храма и соединённый одним полюсом с конфронтацией тела и разума, а другим – с банальным и бессмысленным замаливанием грехов путём полировкой икон пастой «ГОИ».
Ты – эпицентр себя.
Тебе восемнадцать лет. Ты студент второго курса технического вуза. У тебя есть относительно собственная комната. У тебя внешность, опасно граничащая с понятием «ботан». Ты боишься высоты, пожара и ментов. И сейчас у тебя болит голова.
Громыхнула дверь. Вернулся папа, с пуделем гулял. У пуделя были забавный абрикосового-шоколадный окрас и энергичное имя Граф. Папе было 42 года.
А дверь была железная, жёлто-коричневая. Как только Слава не упирался против её установки. Как он только не расписывал – и то, что опытного домушника такая дверь только рассмешит, и то, что при (не дай Бог) пожаре квартира превратится в камеру крематория. Родители остались глухи. Они чувствовали утекающий меж пальцев песок времени и неуклюже пытались отодвинуть момент ухода своего сына из их жизни в свою собственную – ну, хотя бы так, с помощью излишней и ненужной власти. А дверь… возможно, они действительно хотели установить эту несчастную дверь.
Слава мрачно поглядел на оконные решётки, вселившиеся вместе с дверью. Эх, и будет же где развернуться нашим далёким потомкам и археологам – эпоха тотального скорлупирования! век острогов и бастионов! эра вернувшегося средневековья! железная Кали-Юга!
А может, и время наконец-то наступившего Золотого века. Потомки – они такие, они могут.
Слава натянул слаксы, ненавистную тенниску с надписью «Puma» и поплёлся умываться. С кухни уже вовсю доносились обязательные утренние звуки – стук ножа о разделочную доску, тихий свист закипающего чайника. Пуделиное цоканье возле мисочки в углу у мойки. Наяривает уже, небось, свои любимые рожки; с мелко нарубленным сырым мясцом. Уши завязаны резиночкой, чтоб в тарелку не падали, каракулевое тельце закутано в переделанную из старой кофты попонку – цирк. Дома, видите ли, холодно. По полу, видите ли, дует.
Едкий электрический свет неприятно лез в глаза. Слава проскользнул в ванную и быстро закрыл дверь на защёлку – дабы не успеть услышать настоятельный совет включить-таки там свет – это для Вилкина по утрам было равносильно операции без наркоза. Пустил воду, кое-как умылся. Зубы чистить не стал – не хотелось. Прошёл на кухню.
– Полноте, мсье, – шепнул незримый Закатный Доктор, – а кухня ли это? Нет, нет! Это дом господина Кёкумото Ёдза-сан, что любезно пригласил тебя… нас в гости! Горячая темпура, неизменные сашими, тёплое саке – как тебе с утра саке? Смотри, какое уважение демонстрирует гостеприимный сёгун – он тебе рядом с хаси[2] нож и вилку положил! А…
«Полноте, мсье, – оборвал Вилкин визави. – Кухня сие. Камбуз двухкомнатного броненосца. Подгоревшая яичница, неизменный белый хлеб, порезанный «по-столовски» треугольниками, остывший чай – как тебе с утра остывший чай? Смотри, какое уважение… Ну куда же вы, мсье?»
Впихнув в себя завтрак, Слава обулся, перекинул через плечо загодя собранную сумку с общими тетрадками и вышел…
… в открытый космос.
Все мы дети – кто «до старости щенок», кто «с пелёнок волчонок». У всех нас есть свои игры и любимые игрушки, потайные уголки («Ты опять в облаках витаешь?» – нет, нет! я просто в свой уголок забрался!), свои незаживающие обидки и свой фотоальбом, бережно хранящий августовские тени, ржаной закат вполнеба и запах увядающей травы на том пустыре.
Слава играл в космос. То есть из дома… от станции отчаливал одноместный челнок, бросал в эфир традиционное «Ну вот, город – и Я!» и брал курс на автобусную остановку, где космос, понятное дело, кончался. Дистанция в два неполных километра преодолевалась на форсаже за двадцать минут – или сколько там по галактическому хронометру. Обзорный экран, ограниченный козырьком фуражки и высоким воротом куртки, усердно транслировал реалистичную трёхмерную картинку Пространства – деревья-туманности, редкие корабли, пяти- и девятиэтажные станции, пустоту. Иногда по курсу пристраивался усиленно дымящий и пыхтящий старым движком клипер – и тогда не переносящий табачного дыма космос исчезал раньше обычного.
Рассвет запаздывал – перевели часы – и это было хорошо. Идёшь, и никто тебя не видит. Тебя нет.
Космос тихо иссяк, растворился в огнях остановки. Жёлтый «Икарус» проглотил тебя, равнодушно колыхнул кишкой-гармошкой – что ему космические корабли. И – сорок пять минут – тебя нет.

Отрубился в час, проснулся в три,
Полнолуние выжгло тебя изнутри,
На углу, у аптеки горят фонари,
И ты едешь…

Привалившись к холодному стеклу, скорчившись на жёстком сиденьи – ты спишь. Вместо снов – немые цветные обрывки. Вздрогнешь иногда. Через год-другой «Икарусы» спишут в металлолом, но сейчас один из них несёт тебя сквозь фиолетовый воздух, а тебя – нет.
Тебя нет. В школе тебя научили читать и писать, пинками забили твою головку столетним ржавым хламом и гнилью, а ты, словно собака, ползущая просить прощения у избившего её хозяина, истово кинулся занимать первые и вторые места на олимпиадах. И кто ты теперь, после последнего звонка? Обворованный на десять лет жизни «эпсилон», научившийся ходить строем, нечаянно узнавший, как приятно танцевать с девочкой на выпускном. Тебя нет.
А сейчас ты едешь сквозь стылое весеннее утро, чтобы взамен следующих пяти бесценных лет утрамбоваться новым мусором, научиться пить водку, получить картонный листочек с бессмысленными буковками – и опять стать никем.
– Просыпайся. Приехали.
«А тебя тоже нет».
– Не злись. Вот был бы ты йогом…
«На фига?»
– Мог бы тогда поднатужиться, напрячь чакры и силой мысли переместиться сразу к главному входу – дождик за бортом.
«Да ну тебя».
Слава поправил сумку и выбрался из автобуса. Туманности снова были деревьями, корабли – людьми, величественный айсберг – скованными одной целью восемью корпусами университетского ампира.
А ведь и вправду весна… Что-то пробивается сквозь астматическое дыхание большого города, сквозь выхлопную гарь и всесезонный сигаретный смог… неуловимый вешний парфюм. Весна… утро мира.
Пушистый котёнок, отчаянно пища, кидается под ноги. Ты чей? Неужто бродяжка? Вот увидит тебя какая девочка – непременно с двумя косичками и в берете с помпошкой – погладит, даст какую-нибудь несъедобную ерунду, сунет в портфель – и в первый раз прогуляет уроки, и получит вечером нагоняй от мамы, а от папы не получит, папе всё равно. Потом котёнок будет вымыт, накормлен и назван.
Пройдёт время – и пушистик вырастет в худющую короткошёрстную стервозную кошку, прячущую когти только на время еды, гадящую где попало, обдирающую обои, регулярно и безрезультатно за это избиваемую. Ни за что не благодарная, она с год проживёт в квартире девочки, а потом будет рано утром тихо увезена папой в неизвестном направлении. И слёзы девочки будут так же бесполезны, как мамины объяснения и папины пожимания плечами.
Слава аккуратно перешагнул через котёнка и потянул на себя дверь главного корпуса.
Возле доски объявлений, как обычно, колготилась толпа. Вилкин подошёл ближе.
На центральном щите красовался пёстрый бумажный лоскут, изображающий накачанную балерину и извещающий любопытствующих, что ближайшие три дня будут проводиться соревнования по современной гимнастике. Место проведения – спортзал третьего корпуса. Начало во столько-то.
– Современная гимнастика… Чё за фигня? – недоумённо прогундосили слева.
– Брейк плюс акробатика… деревня, – высокомерно ответили справа.
– Под рэпак! Вокруг шеста! – глумливо добавили сзади.
Толпа захохотала.
Слава глянул на часы. Через пятнадцать минут начинается пара.
Вдруг – будто удар по глазам! – ватная чернота, почти пропадает слух, будто накрыли войлочным колпаком – хватаешься за стену – какая холодная! – раз… два… три… четыре… всё, проходит.
Слава, не отцепляясь от стены, осторожно помотал головой.
– Ортостатическая гипотензия. Резкое падение кровяного давление вследствие перемены положения тела. Ничего страшного из себя не представляет и довольно часто случается у…
Слава шёл по коридору в сторону третьего корпуса, и странное чувство владело всем его существом – будто университет абсолютно пуст. Есть только стены, Вилкин – и больше ничего и никого.
– Последствия гипотензии нередко…
«Я второй раз за день прошу тебя исчезнуть. Третьего раза не будет».
Отчего-то вспомнилась живописная пустошь возле тётиного дома, ныне изгаженная неработающими аттракционами. Вспомнилось, как гулял там с бабушкой, а через неделю нужно было идти в первый раз в первый класс. В паре сотен метров гудела клаксонами и харкала выхлопным смрадом обычная городская улица – а здесь, будто на деревенской окраине – безмолвие и покой, только звенят шмели, торопятся – скоро осень – наверное, тоже по-своему с летом прощаются. Казалось, приди сюда через сто лет – и тебя встретят те же шмели, те же травы и деревца, то же паустовское благоухание, та же пришвинская тоска. Остановись, мгновение…
Когда Вилкин достиг своей цели, соревнования, конечно, уже начались. Спортзал был забит под завязку. У левой и дальней стен, а также на подоконниках и кургузом балкончике гроздьями толклись зрители. В противоположном конце выступали гимнастки. Сейчас как раз крутила «колесо» высокая девушка с заплетёнными в длиннющую косу светлыми волосами и жутко накаченным до отчётливых «квадратиков» прессом.
– Люба… Люба… Люба… – шелестело по рядам. Видимо, начинающая звезда современной гимнастики в узких кругах была уже широко известна.
Слава встал в дверях, скрестил руки на груди. Гимнастку он вспомнил, видел её как-то в столовке с подружками. Значит, Люба. Надо будет завтра поздороваться и бросить что-нибудь вроде «Классно выступила!»
Синтетическое техно металось в пропахшем потом спортзале, отскакивая от блестящих стен, и жутким ревером било по ушам. Слава чуть прикрыл глаза. Тоже ведь музыка.
На первом курсе он познакомился с парнишкой, чем-то похожим на Цоя. Слово за слово, пришли к закономерному – а давай группу сделаем? – а давай! Слава ни на чём играть не умел, парнишка знал пару-тройку блатных аккордов и киношную песню «Пачка сигарет» – то есть группа была практически готова к выступлениям. Оставалось найти третьего… так, на всякий случай.
Судьба благосклонна к тем, кто скор и смел в своих решениях – зверь на ловцов выскочил сам. Высокий и упитанный, нескладный, в неизменных чёрных туфлях с коричневыми носами, которые так и хотелось обозвать «штиблетами», Макс был, что называется, слегка не от мира сего, за что постоянно терпел издёвки от одногруппников, ребят нормальных и серьёзных. Но сила солому ломит – уж на что благодушный был увалень, а не выдержал – перевёлся в Славину группу – и будто в тихую гавань попал. Отдышался, оттаял – а тут наши герои со своей утопией. И группа, окрещённая «Трансформатором», была создана!
Репетиции проходили так. Собирались в Славиной комнате, «Цой» показывал Вилкину очередную пару аккордов, после чего включал паяльник и начинал колдовать над самопальным микрофоном, упорно не желавшим работать. Макс расчехлял гармошку, гордо именуемую аккордеоном, и заводил психоделическую атональную сагу на четверть часа. Спустя некоторое количество таких реп группа уже была в состоянии худо-бедно сыграть чайфовскую «Ой-ё» и пресловутую «Пачку сигарет». Окрылённые достижениями, трансформаторы начали, подобно слепым кутятам, тыкаться в разные стороны в поисках «где бы поиграть». Справедливости ради нужно отметить, что, вообщем-то, возможности для концерта были. Универ с его актовым залом, немногочисленные друзья с их жилплощадями, в конце концов, школа, которую окончил Слава.
Но почему-то репертуар «Трансформатора» нигде отклика не находил. Все, как сговорившись, требовали кто «Smoke On The Water», кто «Stairway To Heaven». Самые демократичные были согласны на «Крылья».
Трансы вышли из тупика просто блестяще. Они решили писать песни на собственные тексты. Не востребовано? Плевать! Кому надо – тот услышит!
Фортуна обожает авантюристов. Ребята энергично взялись за дело – Слава, откопав в себе поэтический талант, засел за тексты, «Цой», допаяв несчастный микрофон, продолжал дрессировать своего гитарного подопечного и, оскопив собственную шестиструнку, придумывал к каждой песне басовый подклад, Макс на тальянке сочинил несколько трогательных переливчатых соло – группа работала не покладая рук. Кайфовали безумно.
Но фортуна самым искушённым авантюристом считает, естественно, себя. Тётя Славы, работавшая в школе библиотекарем, вела там театральный кружок – что называется, «на общественных началах». И вот однажды, во время репетиций одной детской сказки, она предложила племяннику-музыканту написать музыку для спектакля. Трансы посовещались и с радостью согласились.
Постановка удалась на «ять». Группа отважно перевыполнила задачу, написав не только музыку, но и песенку для вступления. Затянутый в чёрное, с самарскими акустиками наперевес, «Трансформатор» был великолепен – более-менее уверенные ритм и вокал Славы, энергичный бас «Цоя» и нежные гармошечные переливы Макса. Зрители были в полном восторге. Но…
Это феерическое выступление оказалось для ребят и последним. То ли не вовремя обрушившийся на неоперившихся рокеров какой-никакой, а всё же успех, то ли что-то ещё – но Вилкин стал потихонечку иссякать, Макс из-за частых пропусков огрёб «недопуск» и, не дожидаясь отчисления, сам забрал документы и укатил на свою историческую периферийную родину (где впоследствии успешно восстановился и даже окончил вуз с красным дипломом). Только «Цой» потерянно бродил тенью отца Гамлета и донимал Славу – надо делать музыку, надо делать музыку. Тот соглашался – и воз так и оставался на прежнем месте.
От группы остался ворох текстов, самолично выжженное «Цоем» на голове своей гитары слово «Трансформатор» и общее грустно-гордое «У меня была своя группа». Звезды полёт недолог… особенно если звезда – комнатного масштаба.
Слава отлепился от дверного косяка и двинул по коридору. Вслед нёсся рваный техно-грохот и редкие всплески аплодисментов.
Где же ты, грусть-тоска, неизбежный послед ностальгии? Почему я улыбаюсь? Фатум, ответь, ведь тебе-то уж должно быть известно, что самое верное определение оптимиста – это «жизнерадостный дурак»?
Слава решительно вошёл в полупустую столовую, пересёк гулкий зал и с донельзя панковским выражением лица рванул дверь в кухню.
Инферно! Обжигающий сырой пар яростно зашипел в лицо будто потревоженный дракон. В мутном громыхающем мареве носились тени, в необъятных баках мокли горы тарелок. На адской плите угрожающе шкворчала накрытая крышкой циклопическая кастрюля.
Вилкин подлетел к кастрюле, ухарски сдвинул крышку, схватил подвернувшийся под руку черпак, щедро зачерпнул добрую порцию макарон и храбро сунул в рот.
Тётка в грязном халате, подоспевшая к месту преступления, окаменела.
Вилкин швырнул черпак обратно, вернул крышку на место и заорал:
– МАЛО СОЛИ!!! ДОБАВЬТЕ СОЛИ!!!
Тётка выпучила глаза, раскрыла рот – но Слава, не дожидаясь абсолютно неинтересного ему ответа, исчез, чтобы чудесным образом тут же материализоваться на крыльце третьего корпуса.
Дождик, отполировав асфальт, утих. Слава вдохнул прохладный воздух и покачал головой. Не добавят соли ушлые повара, век воли не видать.
Включили радугу. Еле касаясь ногами, по ней, как посуху, убегала юная Баст[3], небрежно закинув на плечо подаренный Изидой систр[4] и грациозно помахивая хвостом. Систр тихонько звенел. Казалось, что удаляется что-то большое… или приближается что-то маленькое.
А потом наступило лето.

* * *

– Давным-давно, в одной провинциальной столице жил да был, да деяния вершил некий городской голова. А поскольку человек он был взглядов весьма передовых, то на День города сделал своим подданным поистине царский подарок – велел построить зоопарк. И хотя денег хватило только на клетку со слоном, благодарные горожане в долгу не остались и окрестили аттракцион на европейский манер – «ЗУ», а слона – Фрателлисом.
Слон оказался старым и безродословным. Угрюмо жевал подношения, хлопал изорванными ушами, трубить отказывался и гладить себя не позволял. Единственно, терпел уборщика, да и тот как-то схлопотал, сунувшись Фрателлисову кормушку поправить.
По ночам элефант спал плохо, а то и вовсе бессоньем маялся. Поначалу лечить его пытались, а потом рукой махнули. Экзотика помаленьку приелась.
В одну из таких ночей Фрателлис разогнул прутья своего каземата, кое-как выбрался и куда-то медленно побрёл. Фонари не горели, и тощего месяца едва хватало, чтобы очертить серебряным нимбом огромную тушу, вперевалку шагающую по главной улице города.
Фрателлис подошёл к киоску с надписью «Мороженое», высадил стекло и принялся усердно лакомиться разноцветными эскимо и пломбирами. Опустошив киоск, гигант неспешно двинулся дальше.
Выйдя на площадь перед Дворцом городского головы, он остановился и мрачно осмотрелся. Приметив в центре площади исполинскую клумбу, слон прошаркал к ней. Осторожно потянул хоботом горьковато-сладкий цветочный дух.
«Днём к моей клетке подошла маленькая девочка и спросила – слоник, а у тебя есть мечта?»
Фрателлис осторожно сорвал розу. Роза пряно пахла дождём.
«У меня всю жизнь была мечта – наесться мороженого и до одури надышаться ароматом тысячи роз».
Слон, бережно неся цветок, обогнул памятник и поплёлся в сторону реки. После мороженого сильно хотелось пить…
– … А утром изувеченную клетку поспешно переплавили в статуэтку элефанта, – задумчиво сказал Слава, что-то бойко кропая в общей тетрадке китайским «Паркером». – Новый Фрателлис получился красивым, надёжным и экономичным. Благодарные горожане подмены не заметили. Исчезни, ортодокс.
Закатный Доктор затянулся «Мальборо», широко и паскудно ухмыльнулся, явно кося под кота из альбионского графства, и медленно растаял в табачном облачке.
Вилкин отложил орудие непролетариата, захлопнул тетрадку и подошёл к окну. Приложился лбом к нагревшемуся стеклу.
Сквозь выгорающий душный полдень расплывчато двигались сущности. Кто-то был сборником библиографических данных, шёл неторопливо, украдкой поглядывая по сторонам – видят? видят! Кто-то, постоянно задевая окружающих и извиняясь, неуклюже нёс свою угловатую вещественность будто килограммовый кубок за победу на пивном фестивале – и тяжко, а бросить никак, другой-то нету. Кто-то перемещался зигзагами – но таких было мало. Двое или трое стояли на месте, листая путеводители.
Основной поток шагал монолитно. В тесноте и вроде даже не в обиде – реальности социальных элементов потока странным образом не сталкивались и не мешали друг другу – их Реальность была также едина и монолитна. Липкая и убедительная, нелепая в своей печали по утраченным, ныне где-то мигрирующим, маякам, полумёртвая и истаивающая, она, как демобилизованный бурлак-профи, по привычке тащила и тащила своих счастливых – счастливых! – подопечных. Она подслеповато оглядывалась и не узнавала мест, но остановиться значило самой стать ландшафтом, а такую ответственность её старческий организм возмочь уже не мог. Смутно, самым краешком своего много-сознания, она догадывалась об отсутствии вокруг острых углов, фрез, кинжалов, гильотин, сюрикенов и прочих колюще-режущих атрибутов государственности; более того – Реальность, несмотря на вбитые в память их контуры, уже не помнила, существовали ли они ранее; более того – неколебимо верила, что так оно всё и должно быть.
А ведь атрибуты эти – вместе с Мастером Великого Пандемониума – некогда здравствовали и тайком процветали. Прокруст с Торквемадой нервно шмалят за углом одну на двоих, пока здесь, безо всякого, Боже упаси, треска костей и криков жертв (крики, правда, были, но кричались восторженно и звались «лозунгами») ковалась ИДЕОЛОГИЯ. Всё, укладывающееся в пространство меж фрез, гильотин и острых углов обозначалось категорией «Верный Путь». Всё остальное – иногда снисходительно объяснялось через неизменные X и Y. Нечастых прометеев-мазохистов, разбивавших себе головы о монолит Реальности, суммировали, возводили в степень и, получив неизменный Z, делили на нуль. Математика наука точная, с ней не поспоришь.
Но тут с норд-веста вдруг потянуло свежестью, и в воздухе закружилась ржавая пыль. Махом выветрившиеся каноны заставили еле живого Торквемаду и увлекшегося микробиологией Прокруста поднять с надеждой голову – ан нет, оказалось рано. Тьма, пришедшая со Средиземного моря, не разразилась бурей, не принесла вожделенного дождя. Вольготно раскинувшаяся пустота легла звуконепроницаемым коконом и стала нагло, в голос, требовать себе права и регалии Реальности. Только что выкованную ИДЕОЛОГИЮ под шумок свистнули.
Отощавшему Иксу теперь предписывалось не менее трёх раз в неделю вторгаться в реальность Игрека для культурного обмена и способствования, мать его, прогрессу. По чётным числам – интерсекция на уровне рационального, но нечётным – духовного. В первом случае скалькулированный итоговый Z рекомендовалось подвергать сомнению вплоть до полного отрицания, во втором – принимать на веру. Игреку же указывалось находиться при сём в состоянии наивысшего сосредоточения – то есть полного релакса.
Сидящим в танках, а также верхом на оных, недвусмысленно, в назидание, припоминался Миша из Города Скрипящих Статуй, сбежавший из-под конвоя, успевший дойти аж до Енисея, повязанный спящим в отцепленном вагоне-ресторане и депортированный тем же конвоем в Тюмень – теперьуже пожизненно.
Развитие ноосферы мчалось семимильными шагами – а вперёд или там куда – дело десятое. Не до того.
Вилкин задёрнул практически бесполезные зелёные шторы. Тетрадка с идиотской надписью «NЕРЕАЛЬНАЯ ХРОНИКА» стала похожа на растёкшийся по столу кусок изумрудного пластилина. Слава взял «Паркер» и, делая редкие исправления, начал читать – тем безмолвным гнусавым СОБСТВЕННЫМ внутренним голосом, который так мил нам именно своей безмолвностью и который мы так люто ненавидим из-за его отражений в кривых зеркалах магнитофонных лент:

«NЕРЕАЛЬНАЯ ХРОНИКА»
Древние ухеты (жили в VIII в.н.э. на острове, ныне носящем название Кергелен) изобрели удивительную модель мира, к сожалению, почти никем не оцененную и, на наш взгляд, незаслуженно забытую. Согласно их теории, не существует ни вселенной, ни других обитаемых миров – есть только огромный огнедышащий дракон, центр всего сущего, не имеющий имени, бесконечный и всеобъемлющий. Это наш мир. Шкура дракона – ландшафт, мысли дракона – живые существа. Иногда размышления заводят дракона в тупик, и тогда он гневается и испускает священный огонь, которым очищает себя от ненужных мыслей. Вечная жизнь этого колосса состоит из периодов бодрствования (дракон радуется) и сна (угнетённый дракон оцепеневает).
Казалось бы, вполне материалистическая парадигма, хотя и достаточно экзотичная. Но ухеты совершили невероятное – свели воедино функцию творца и функцию творения – в их концепции Верховным Демиургом являлось сознание дракона. То есть получилась потрясающая, замкнутая и самодостаточная система – самопознание мира ведёт к его вещественному совершенствованию и наоборот. А поскольку дракон суть бесконечный, то ограничения у этого процесса отсутствуют.
Являясь мыслями мира – то есть, наряду с могущественным, но пассивным Богом-сознанием, фактически движущей силой прогресса – ухеты практиковали множество ритуалов просветления (они называли это «движением»), но, к сожалению, до нас дошло описание только одного из них. Человек принимал удобную для себя позу и в течение некоторого времени вспоминал всё, что он сделал за определённый промежуток своими руками и головой, будь то орудие труда, одежда, рисунок или сложенная песня. Потом он должен был мысленно соединить все вещи в одну и попытаться воспринять её единую сущность. В случае неудачи ритуал повторялся на следующий день. У достигшего своей цели ухета сознание было таким образом уже подготовлено, и дальше начиналось непосредственно «движение» (забегая вперёд, отметим, что после таинства от всех этих вещей он должен был отказаться в чью-нибудь пользу. Дикая смесь йоги, даосизма и средневековья).
Человека погружали в гипнотический транс – что к этому моменту было несложно – и оставляли на целую ночь в одиночестве (возможно, при этом использовались какие-то психотропные вещества). Освобождённое от телесной оболочки, сознание соединялось с божественным сознанием дракона и превращалось в огненную стрелу (видим аналогию с тибетской «серебряной нитью», связывающую тело и душу во время сомати или сна). С первыми лучами солнца «движущегося» возвращали на бренную землю. Как гласит манускрипт (к нему мы ещё вернёмся), если «движение» завершалось успешно, ухет совершал «ещё один шаг в утробе дракона». Что происходило в противном случае – увы, неизвестно.
Естественным представляется вывод, что задачей подобного рода медитаций было вовсе не достижение некоей финальной нирваны, но как бы перманентное поддержание духовного тонуса, причём не путём расслабления, а напротив – предельной концентрации сознания. Таким образом окончательно стирается дифференциация человека и Бога, пути и цели, а мироздание, отбросив свойственную легендам о;бразность, предстаёт эдаким гармоничным самообновляющимся эгрегором.
Этические нормы островитян также были достаточно своеобразны. Несмотря на свою малочисленность, они допускали убийство (за исключением жертвоприношений, коих ухеты не совершали). Полигамия, хотя и не получила широкого распространения, была вполне легальна и позволительна (причём в отношении обоих полов). Воровство, благодаря самобытному укладу, практически отсутствовало. Единственным и тягчайшим грехом считалась ложь, что вполне закономерно – являясь возможной предтечей возникновения фантомных реальностей, она представляла немалую опасность и для Бога, и для самого ухета. Уличённого во вранье «посвящали гневу дракона» – сжигали заживо на огромном костре.
Посредством своего погребального обряда ухеты объясняли возникновение небесных светил – умерших (в том числе и сожжённых) хоронили в океане со словами «огненная стрела пронзила крыло дракона, и дракон плачет от боли». Достаточно традиционная и заурядная связь космогонии и мистицизма с несколько необычной мотивацией (Бог не радуется пришедшему, а «плачет от боли»).
Закат этой маленькой необыкновенной цивилизации случился в одну ночь. Одна-единственная, уже упоминавшаяся, ухетская летопись – испещрённая крошечными точками золотая пластинка, случайно найденная рыбаками на южной оконечности острова – констатирует, что «сегодня дракон увидел себя» и «улыбнулся движущимся», после чего «последний из видящих» (очевидно, летописец, составивший данный манускрипт) «последовал за бесконечной тенью дракона». Некоторые лингвистические и компаративистские исследования с достаточной степенью достоверности указывают на то, что имело место сакральное коллективное самоубийство (предположительно, в живых остался только тот самый «последний из видящих», который, скорее всего, действительно отправился в загадочное паломничество, продолжающееся и по сей день – явная параллель с Вечным Жидом, Сизифом, Прометеем и прочими «летучими голландцами»).
На этом история ухетов, столь парадоксального этноса, завершается.
– Брависсимо, – пробормотал Доктор, роясь в холодильнике. – Слушай, давай за пивом сгоняем, а? Кстати, за ортодокса нижайший вам…
… Зной и духота тяжело навалились горячим колючим балдахином. Слава сглотнул, на всякий случай ощупал в кармане мятый ком десятирублёвок и направился к остановке – ближе киосков не имелось. Холодное пиво, ты можешь меня спасти… Холодное пиво…
Вилкин шёл и думал о яблоке. О румяном плоде семейства розоцветных массой в двести граммов, при виде которого Адам с Евой и их престарелый эдемский помещик испуганно вздрогнули бы и непременно разразились безобразной бранью. Задуманное и одобренное соответствующими инстанциями как основной предмет молдавского экспорта, яблоко неожиданно истерично взбрыкнуло и проросло деревом посреди небесного сквера. Подслеповатый кесарь, умилившись его красоте, сдуру налепил на него этикетку «Древо познания Добра и Зла» (хотя, дерево и вправду было очень красивым).
То, что выросло на этом дереве, напоминало известный фрукт только снаружи. Внутри же, затаившись, как бомба перед ударом о землю, маслянисто выжидал Чёрный Энергоноситель. Большая спелая химера, ложная сущность, наливное Лихо, возникшее из абсолютного отрицания – этому «яблоку» нужен был лишь проводник – или заземлитель. Тут-то и подвернулся несчастный змей.
Адам со своей второй женой, в конечном итоге, так и не поняли, что произошло. Лишившись бессмертия, халявной жилплощади, дармового пайка и божественного соцпакета, они упоённо мнили себя униженными и оскорблёнными и бредили коллективным суицидом; Адам, держась за перебинтованный бок, орал про несоизмеримость Господнего наказания и степени их административного правонарушения; Ева причитала, что оно всё, конечно, заслуженно, но… Ну, ещё бы, после кисельно-молочного парадиза-то.
А яблочко, растушевав угольной сажей принадлежащую ему половину, удовлетворённо хмыкнуло и радостно сгнило. Чёрный Энергоноситель кайфовал, Белый, вроде бы, тоже.
– Молодой человек, не желаете антоновки? – воткнулся в Вилкина пронзительный старческий фальцет. Слава помотал головой, вежливо скривил уголок рта и подошёл к киоску. Ещё недавно универсальным бабушкинским обращением было «сынок». Сейчас вот «молодой человек». Что день грядущий нам готовит – «товарища», «господина» или кого-то более национально заточенного? Может «милостивого государя»? Нужно же быть последовательными – железными дверями озаботились, а зовём друг друга по-прежнему – по-лапотному. Нет, милостивые государи, порядок в Поднебесной должно блюсти – за материальным размежеванием просто обязано наличествовать размежевание духовное, да-с. C'est, понимаешь, la vie.
Слава пошарил глазами по застывшему в стеклянно-жестяной гармонии ассортименту, ткнул пальцем в «Амстердам», выудил из кармана кулак с наличностью и разжал его над пластиковой тарелочкой с рекламой сигарет. На тарелочку гордо брякнулся пижонский «Паркер». Ухетский дракон зашёлся хохотом.
– Господин предпочитает бартер? – деловито осведомился продавец, невысокий молодой парень в тёмных очках, отодвигая от окошечка выставленную было пару бутылок. Необычный акцент по-малоросски тянул гласные и слегка фрикатизировал «г» в мягкую хохляцкую «;». – К сожалению, сегодня только наличные и веб-мани. Господин будет брать?
Вилкин сунул руку в другой карман, деловито кивнул и зашуршал червонцами. Продавец двинул бутылки к окошку, и Славе показалось, что он сейчас скажет: «Шах. И мат».
– Шах Элиэзер Менахем лишился поста главы Поневежской иешивы, ошибочно произнеся один из титулов прибывшего на переговоры иорданского посла, – дружелюбно изрёк парень, забирая и пересчитывая деньги. – Господину следует быть внимательнее.
Славе пришло в голову, что слоган «Будь внимательнее!» великолепно подходит для всеобщего житейского девиза и даже укладывается в рамки геронтологической морфологии – в отрочестве индивид поглощён скрупулёзным накоплением капитала фактов (будь внимательнее! ничего не пропусти!), чтобы потом, входя в домик Сенектуты[5], позволить себе обходиться лишь этой внутренней коллекцией – когда роскошь следовать лозунгу уже не под силу.
С внимательностью сокровенной ещё проще – каждый миг в распоряжении того же самого индивида миллионы мнемоячеек, работающих со скоростью электрических импульсов. Если индивид не ходячий мусоросборник Шерешевский, то для соответствия модели «Будь внимательнее!» достаточно соблюдать хотя бы простейшую и грубую иерархизацию поступающих на вход килобайтов.
Вилкин подхватил пиво, потом подумал и вернул «Паркер» в капустооприёмник:
– А это вам. Э-э-э… бартер!
Пиво было вкусным и крепким. Года через три оно сменит скин и станет просто крепким, но сейчас Слава, сидя на скамеечке в вымершем парке, маленькими глоточками смаковал карамельно-тягучие восемь с половиной градусов, с удовольствием позволив себе ни о чём не думать самостоятельно. Жара сиротливо жалась в сторонке, превратившись из могучего ассасина в оборванную нищенку. В голове растекалась блаженная хмельная клейкая пустота. Ставший ностальгически трогательным парковый пейзаж кокетливо кутался в золотисткую туманную кисею. Сознание расширилось до размеров универсума, случайные сполохи внутреннего логоса органично сплетались в безумной красоты орнамент, исполненный глубочайшего смысла. Алкоголь меткими точечными coup de gr;ce разрушал клетки мозга, и те щедро одаривали своих живых собратьев предсмертными подарками – недолгой чудесной эйфорией.
А совсем недавно была зима, и Вилкин &Co ходили в поход – то есть, набрав кучу водки и снеди, ехали на электричке за город, под гитарный ор всё воодушевлённо поглощали и усталые, но довольные возвращались домой. По причине своей полной несовместимости с нормальным понятием «поход» подобные вояжи вскоре были переименованы в «километры» – по названию вожделенной остановки «1953-й километр». Память, услужливая и быстро взрослеющая весталка, прилежно выводила свою корявенькую скоропись на листочках трансцендентного виноградника, вино которого горчит, но горчит как просроченный олимпийский нектар. События тех ветхих летописей (а также зимописей и веснописей) давно мертвы и мумифицированы – но их астральные тела и поныне живее всех живых, и им порой вполне под силу ставить под сомнение определение сознания бытием:
… вот приехавшая раньше всех героическая четвёрка друзей растерянно хлопает глазами у порога разгромленной «своей» избушки, внедавне целого и невредимого алтаря предыдущих «километров». Ветер беспомощно треплет сиротливый полусорванный плакатик «Уважаемые туристы. Огромноя просба уберайтесь за собой, не раскиды…»…
… вот Ринат и Женя уныло вручают путевому обходчику пару бутылок и получают взамен ключи от его домишка и радушное «засрёте – убью»…
… вот вышеозначенная парочка снаряжена деньгами и отправлена в сторону ближайшего населённого пункта с крайне недвусмысленным наказом. Слава же с Русланом начинают наводить марафет – то есть, выпив и высадив мячом стекло, принимаются за розжиг двух норовистых печей…
… вот Слава с Русланом лезут на крышу прочищать забитые дымоходы проклятых отопительно-нагревательных анахронизмов. Вилкин, чуть не сломав ногу, проваливается в одну из труб – вуаля! Дымоход пробит!
… печи всё артачатся. Руслан, углядев рядом с домом дровяник, предлагает накормить строптивок торфом. Слава скептически хмыкает, но соглашается…
… вот задыхающиеся и отплёвывающиеся жирными сгустками мудаки-истопники остервенело проветривают домик. Непроницаемые пласты аспидного торфяного тумана рассеиваются неохотно. Ублажённые печи гудят ровно и умиротворённо. Из одной трубы валит чёрный дым, из другой – белый…
… вот возвращаются гонцы. Встревоженные их слишком весёлым и румяным видом, чумазые кочегары несмело осведомляются о результатах набега на ближайший населённый пункт. Отчего-то засмущавшийся Ринат, пробормотав «да не ссыте», вынимает из внутреннего кармана куртки полторы бутылки рябиновой настойки, Женя, икнув – электрическую лампочку-стоваттку…
… вот подъезжает основная масса «километрщиков» – а хибарка-то как картинка – светло, тепло, мухи не кусают, на плите суп с тушёнкой шипит, в снегу водка томится, комнаты выметены, разбитое оконце каким-то говном залеплено. Рассаживаются «километрщики», по столу глазами стреляют. Пахнет баней, картошкой и маринованным огурцом, плывёт аромат шнапса и дурацкой рябиновки. Кто-то голосит – давайте, други, выпьем – за нас! За вас? – расстроенно переглядывается четвёрка первопроходцев. Пьют-едят «километрщики»…
… вот малахольная Нафиса – мини-катализатор перехода любых песен в ранг иерихонских трембит – встряхивает в высокой металлической фляге чпок (ёрш, подъём и спуск, удар по зубам, бойлермейкер) и с диким воплем «пей, пока пена не остыла!» суёт флягу очередной жертве. Вот очередь доходит до лежащего на железной сетке в полной прострации Рината. Пропустив мимо ушей императивное требование не трогать его хотя бы минут десять, шкодница резво наделяет его своим зельем, которое переполошившийся от её крика Ринат машинально отхлёбывает. Термоядерное бухло, уже не умещяясь в желудке, тут же подкатывает к горлу несчастного, и он, отшвыривая баклажку и зажимая рот ладонью, пулей срывается к двери. От удара избёнка подпрыгивает, но дверь сдюживает и остаётся закрытой. Перекосившийся Ринат, сопротивляясь освобождению зелёного змия уже двумя руками, бьёт в дверь повторно, на этот раз ногой. Дверь не поддаётся. Лицо парня идёт полосами, он пищит как мышь под каблуком – Бахус вот-вот получит дембеля. Сбоку просовывается чья-то сердобольная рука, дёргает ОТКРЫВАЮЩУЮСЯ ВОВНУТРЬ дверь НА СЕБЯ, и Ринат со звуком падающего фугаса исчезает. Спонтанный номер входит в историю под названием чпок с выходом…
… вот накирявшийся Женя решительной пингвиньей походкой уходит за дровами, возвращается со здоровенной жердиной и с третьей попытки вставляет эту дуру в печь. Снаружи остаются добрые пара метров, и заслонка, естественно, не закрывается. Слава, сам нетвёрдо стоящий на ногах, замечает – она ж ща вся целиком загорится. Женя с наполеоновским жестом отметает все возражения одной гениальной фразой – она прогорит, и мы её сломаем. Вилкин круглыми глазами глядит на пьяного Евгения и отвечает – это же тебе не костёр, идиот. Женя морщит лоб, чешет репу, наконец, вытаскивает уже нехило полыхающее дерево и растворяется в ночи. Утром туряги из соседней избушки достают «километрщиков» – кто это у вас вчерась с факелом вокруг хаты носился? «Километрщики» недоумённо пожимают плечами. Лишь троим из них ведомо, что это Женя, увязая по пояс в февральских сугробах, искал место для тушения трёхметровой деревянной елды…
Бутылки, звякнув, исчезли в квадратной пасти урны, курящейся табачным дымком. Слава усмехнулся – его однокашник Саша, законодатель внутригруппового арго («хадыщь-хадыщь», что означало «давай быстрее», и «йа-йа натюрлихь дас ист опа-опа унгебрахт юнге фрау», что означало всё остальное – его творения), выпив кофе в столовой или что-нибудь где-нибудь ещё, всегда зверски сминал и надрывал несчастные одноразовые стаканчики, мотивируя это своим посильным вкладом в борьбу против их обязательного (по мнению Саши) повторного использования работниками-вредителями университетского общепита. Вид его при этом был абсолютно серьёзный.
Неразменный билет в эйдетический театр (третий ряд, тридцать первое место), старый и потрёпанный, Слава бережно вернул в ящик письменного стола, как раз между готовальней и ворохом текстов песен приснопамятного «Трансформатора». Спирит-духослов мадам Мнемозина и её несмеяна-дочка укутывают парчой хрустальный шар и гасят свечи.
Накатило и обволокло то мимолётное невесомое, когда истома подхватывает тебя будто ковёр-самолёт, пока одурманенное нутро не стучит чёботами по трибуне с криком «Пивная! Ещё парочку!», пока шаг твёрд, а глаза ясны, и капли странных и красивых мыслей дрожат на поверхности сознания, и ты отрываешься от земли и спокойно наблюдаешь греющихся на крышах котов и кошек, и постигаешь тайный смысл раскоряченных телевизионных антенн, и отчего-то при виде разбитых маленьких квадратных стёкол древней прачечной захолонёт сердце, и в горле застрянет странный крик «Я с вами!», и на краткий миг ты – тот и там, где деревья – высоки, чушь – прекрасна, все дороги ведут в Рим, а остановки – только у пивных ларьков, и спроси кто – куда путь держишь, добрый молодец? – не ответишь, промолчишь, пожмёшь плечами.
– Осторожно, двери – закрываются! Джентльмены уступают места дамам, дамы благодарят джентльменов! Следующая остановка – …
По салону замелькали улыбки. Известный водитель-балагур, звёздочка местного телевидения, помолодевший Карлос Сантана, тронул троллейбус.
– К выходу готовимся заранее! Вещи свои не забываем! По левому борту вы можете лицезреть…
Названия достопримечательностей Сантана выстреливал кучно и небрежно, как профессиональный гид – историю и географию родного города он знал как свои пять пальцев, и каждую остановку снабжал длинным списком прилегающих заведений, заслуживающих, по его мнению, внимания пассажиров.
Троллейбус был с иголочки (то есть громыхал не как ржавое ведро, а как новенький эмалированный тазик), но обивка некоторых сидений уже несла на себе печать созидающего начала малолетних миниатюристов-передвижников. Перед Славой красовались тщательно выцарапанный пацифик и замысловатый фиолетовый вензель, отдалённо напоминающий закрученное кольцами Мёбиуса слово «FUCK». Veni, Cre;tor Spiritus[6] – усмехнулся Вилкин – коль хиппи начали ездить об ручку с панками – Армагеддон не за горами.
Ехать куда-то на городском транспорте всё равно, что спать в библиотеке – верный способ уничтожить изначальный смысл глаголов «ехал» и «читал», или в очередной раз с умным видом усомниться в действительности перемещения из пункта А в пункт Б – а ну как нарисованный на троллейбусном стекле город просто отматывается назад?
 
Мне этой ночью так длинно снился Ваш дом,
Был страшный ливень, я дверь толкнула зонтом.
Как много кукол, аптечный запах и груды книг.
Я в белом платье вхожу и вижу, что Вы – старик.

Сантана включает магнитофон, на стекло ложатся росчерки улиц, крещённые штриховкой пешеходных переходов. Ты закрываешь глаза, и пространство пустеет, и плывёшь сквозь душный необитаемый эфир, и троллейбусный бог открывает и закрывает железные врата, и рядом с тобой кто-то садится, и тихий женский голос начинает подпевать печальному вокалу Зои Ященко.
Ты открываешь глаза.

Захлопнув книгу, легла устало рука,
И абажур над столом качнулся слегка,
И стало в доме немножко больше огня,
И вы узнали в дверном проёме меня.

 «Если тебе понравилась картина – не знакомься с художником», – мудро заметил автор «Белого пуделя» и «Ямы».
Девушка оказалась некрасивой. Сутулая, в блёклом сером сарафане, с донельзя уродующей её и так несимпатичное лицо заячьей губой, она была похожа на кутёнка с отдавленной лапой – не оттолкнёшь, но и не возьмёшь на руки. Уродец… с голосом ангела.
Ты снова закрыл глаза. Троллейбус катился дальше. «Белая гвардия» подводила итог:

Я сяду у Вашей правой руки
И выпью тепло ладони до дна.
О Боже, как белы Ваши виски,
Как много я Вам доверить должна.

Ты пришёл домой и, не зажигая света, поставил кассету в подаренную на день рождения «Легенду-М».
Сквозь высокие окна на крутящуюся ленту смотрел июльский вечер и вместе с тобой задумчиво слушал гитарный дуэт и – голос твоей незнакомки:

Мне снился сегодня ночью Ваш дом,
В котором я никогда не была.
Я часто бываю в доме другом,
А Вас я, наверное, выдумала.

А потом наступила осень.

* * *

– Давным-давно, незадолго до окончания строительства Вавилонской башни, у её подножия была найдена странная книга с «лисьим распятием» (ажурной перевёрнутой пентаграммой) на металлическом переплёте. Её тончайшие страницы из неизвестного материала (позже было установлено, что это тоже металл) убористо испещрены странной вязью – смесью санскрита, древнекитайских иероглифов, иврита и велесовых рун[7]. Поскольку для современников эти языки мёртвыми ещё не являлись, книгу довольно быстро расшифровали. Она называлась «Складень-троица» (в другом переводе «Веер-трилистник») и содержала три небольшие притчи. Примечательно, что вскоре после этой находки одиозный человеческий зиккурат постигла известная печальная участь (кстати, многие считали эту книгу пророческим предостережением о возможности оного), а ещё спустя примерно двести лет во время войны с гиксосами книга безвозвратно исчезла.
Итак…

«Притча о петушке»
На вершине горы Тас-Хаяхтах, в заброшенном курганниками гнезде, жил петушок. Столь необычная дислокация петуха, то есть домашней до мозга костей, птицы может показаться странной, но:
во-первых, это был не петух, а именно петушок, сиречь подросток, с присущей юности гибкой психикой;
во-вторых, мало кому известно, но факт – домашняя птица отлично переносит высокогорный климат;
в-третьих, вообщем-то, непонятны причины отказа в существовании горному петуху (-шку).
Шантеклер жил затворнически, ни к кому в плюсы не набивался, немного мёрз по ночами, а днём на листьях горного лопуха рисовал одуванчиковым соком мандалу великого Ваджрасаттвы. Когда сок высыхал, получалось очень красиво – будто по покоробившемуся пергаменту возили раздавленным жуком-визгуном. Раз за разом дворец просветленного святого выходил всё лучше, но петушок никому не показывал свои рисунки, потому что:
во-первых, трудно найти место безлюднее горы Тас-Хаяхтах;
во-вторых, мандала не стриптиз;
в-третьих, по окончании очередной графической медитации петушок мандалу изничтожал.
Как-то раз, когда петушок уже почти закончил рисовать, пошёл град. Петушок вскочил и нечаянно наступил на лопуховый лист. Сок, понятное дело, засохнуть не успел, петушок поскользнулся, сорвался вниз и:
во-первых, что-то тоненько закричал, безобразно сплетая Стосложье со своим Петушиным Словом;
во-вторых, никакой Ваджрасаттва его вовсе не услышал, потому что трудно найти место безлюднее горы Тас-Хаяхтах;
в-третьих, мандала получилась так себе.
АУМ. АУМ. АУМ.

«Притча о телевизоре»
Жили-бытовали, да мёд-пиво попивали, два закадычных друга-товарища, и звали их Иван да Марек. У Ивана дома обитал бумажный котёнок по кличке Гашиш – уж ласковый! – а у Марека на стенном гвозде гусли шестиструнные пылились, коими тот вобредь искусно владел. Правду бают али брешут, да только завелась у Ивана таньга лишняя, тот возьми да купи расцветной телевизор, а на сдачу – наливки анисовой и закуски всяческой без счёта. Зовёт Марека – кунак мой разлюбезный, уж не откажи другу своему в радости великой, изволь – приходи вино пить да новую забаву мою глядеть! Марек одна нога здесь, другая там. Пьют. Марек дивится – шутка ли, сорок кабельных каналов, один другого чуднее! А Иван похваляется, вот, мол, у кого ум-то не волк съел, тот и грошик добыть смогёт, и телевизор приобретёт, глазу усладу, душе отраду.
Мареку дюже обидно стало, он выпил ещё и говорит – болтаешь, Ваня, что помело. Коли у меня сего девайса нема – так и дурак я по-твоему?
А Ивана несёт. Крепенько надрызгался ужо, море ему по колено. А то, кричит, конечно, дурак, ей-ей! Как же нет-от? Буде ты умный, мошна б звенела – а так токмо что в штанах бренькает.
Не стерпелось Мареку, смутилось всё пред очами, побелел весь, затрясся аки юродивец на майдане, схватил со стола ножик, да и засадил прямо в Ванькину грудину. Ваня дрыгнулся разок-другой – и отошёл. А Марек всё бушует, не угомонится. Изорвал яро бумажного Гашиша, точию клочки полетели. Утварь измозжил – и ну как разом утих.
Сел на топчан, взял пульту, зачал каналы перебирать, один другого неказистее.
Сидит, смотрит. Плачет понемножку.

«Притча о дураках»
Дураки случаются трёх видов – дурак природный, дурак круглый и дурак умный – и двух категорий – чайник (обучаемый дурак) и ламер (безнадёжный дурак).
Семир Малич был круглый дурак-ламер, и знал это. Не сказать, чтобы это знание было ему в тягость, скорее, наоборот – помогало чётче определять своё место – но и восторга, понятно, не вызывало. Можно сколь угодно убеждать дурака, что дурак, знающий, что он дурак, уже не совсем дурак – помогает, как правило, мало, ибо так уж устроен дураковский мозг – может потреблять только готовые продукты. Никакого, Боже упаси, синтеза. Чревато.
Малич много, разнообразно и с удовольствием читал. С неменьшим удовольствием рассуждал о прочитанном, правда, дальше цитат дело не шло. С досадой отмечал, что количество неохваченной литературы растёт в геометрической прогрессии пропорционально количеству поглощённой. Иногда на своём неотапливаемом захламлённом чердаке обнаруживал мысли примерно следующего содержания: «Вон Пелевин – человечище! мыслище! а я… тьфу». Но сии гости были нечасты, обычно «вторую вселенную» Семира посещали более привычные синие искры – приказы центральной нервной системы выдать наружу очередную выпись или крылему. Такой пассивный вампиризм немного угнетал Малича, но, приняв очередную интеллектуальную дозу, он успокаивался.
Однова глянул Семир в зеркало и аж икнул со страху – из-под амальгамы хлопал на него глазами полупрозрачный квадрат очень потребительского вида. На круглого ламера он был похож, как Че Гевара на негра. Эволюция – щёлкнуло в энцефаллосе Семира. Бессознательно он схватил попавшийся под руку чёрный фломастер и наспех воспроизвёл на обоях столь поразившее его отражение.
Чуть позже, немного изменив имя и фамилию, он устроил свою первую выставку.
Вот оно, счастье.

Закатный Доктор закрывает «Складень», отирает с обложки изморось, опускает вавилонскую веду в карман заношенного плаща.
– Есть ещё четвёртая притча…
Водянистая хмарь густеет, наливается горней сырью-вологой, скрадывает притчника.
Бьёшься канарейкой в тисках невидимой дыбы, руки как в лёд вморозило, насилу поднимаешь глаза – а дыбы-то никакой! – ведёт тебя бабушка, держит за руку, крепко держит, а впереди, совсем близко, за мертвенно-бледной мордой осеннего утра таится и надвигается что-то огромное и страшное, страшное своей непостижимостью, и вы зачем-то идёте именно туда, а лицо бабушки чужое и напряжённое, а мама и папа утром отводили глаза и были суетливо сосредоточены, будто нечаянно застигнутые на кухне за ежевечерним рюмочным ритуалом, а впереди, сквозь арку сплочённых хрущёвок, вырастает громада айсберга, и вперёдсмотрящий кричит: «Лево руля! Машина полный назад!», но уже палубы одна за другой уходят в ледяную индиговую круговерть, и фонарь над крыльцом детсада глядит недобро и пронзительно, а в коридоре со стены скалится уродливое овальное чудовище с расходящимися жёлтыми лучиками, возле которого, как под током, дёргаются от сквозняка три десятка заляпанных акварелью альбомных листов, но дверь закрывается и отрезает по живому, и вы идёте мимо ряда низких клеймённых стульчиков, мимо лестницы с огромными ступенями, какие ты видел только внутри скелетов недостроенных домов, по тонкому волглому тёмно-серому половику, прямо в пасть приближающемуся гремучему стоглавому Молоху, и из той пасти накатывает такой тоскливый запах казённой перловки, что ты виснешь на бабушке и не слышишь своего крика, и ото всех мыслей остаётся только жалкий огрызок – ЗА ЧТО?! но льды молчат, и на «Титанике» гаснут огни, и в мутных волнах скрывается кормовой штандарт, и наступает безвременье тупого одиночества, когда неоновое сияние магазинной вывески напротив складывается в «БАБУЛЯ»; когда утренние звёзды всё никак не становятся вечерними; когда не успевший дорисоваться Чебурашка прибивается кнопками к стенду – тебе, о Молох! когда после нечаянного конфуза тебя как асфальт брезгливо окатывают из шланга, а ты дрожишь от холода и унижения; когда из любой воспитательской тирады ты не понимаешь ни слова, и съёживаешься как воздушный шарик на огне, и оцепеневаешь; когда ты глядишь на высыхающую доску и представляешь, как здорово было бы провести по ней жёлтым мелком, но заскорузлыми от клея руками в пятый раз принимаешься за измочаленный расползающийся бумажный будильник «с римскими цифрами», всехний подарок мамам на восьмое марта – и так, по капле, пустота вокруг тебя и внутри тебя становится одной и той же, и вот ты выпотрошен досуха – и тогда тебе в первый раз за твою копеечную жизнь станет так больно и плохо, как вообще не бывает, и что-то в твоей маленькой большой душе осыпется пеплом, взаправду и насовсем, и не раз ещё рука дёрнется закрыть от мамы и папы чашечку грушевого компота, и – крикнешь «Моё!», и – скорчишься – дома за креслом! – с огромным вкусным зелёным яблоком, которое очень похоже на чью-то совесть, и замрёшь крохотной ящеркой, а у яблока привкус мокрого склизлого омлета, который ты никогда не мог доесть до конца, и того самого приторного какао с клейкой плёночкой, от которой тебя тошнит, но ты давишься и ешь, потому что рядом шумно дышит огромная раздражённая няня, и от пустой, гулкой как гараж, игровой комнаты холодеют руки, а все уже спят, и плоская пластмассовая Олина обезьянка наверняка лежит на красной подушке мордочкой вниз, и её совсем-совсем не заметно, и трамвайные рельсы от дождя вовсе не блестят, и от слова «утренник» веет индивелой молодой травкой и хрусткими лужами, и самосвал с прицепом снова строит чужой неправильный домик, и лишь благодаря маслянистым пятнам, обломкам мачт да спасательным кругам ясно, где ты, и другого океана нету, и значит, всё на самом деле – хорошо, и ты послушно молчишь, как те стены, кроме которых никто не видел твоих слёз, и Молох, наконец, обеляет своё бытие – вымазаный этим миром до дна, ты уже не испытываешь страха, самосохраняющего детского страха сделать больно, или страха неотвратимой утренней минуты, когда все ещё спят, но вот-вот проснутся – единственно для того, чтобы фонарь над крыльцом детсада глядел сегодня особенно злобно – ты сходишь с конвейера и встаёшь в шеренгу, и много позже будешь долго блевать этим бесцветным липким ядом, но сейчас твои руки крепко держит незримая дыба, а впереди, совсем близко, за мертвенно-бледной мордой осеннего утра таится и надвигается что-то огромное, равнодушное и совсем не страшное, и всё понятно и просто.
Аллегро!
Стрелки часов ампутируют ещё несколько кругов твоей жизни, и на стапеле взамен «Титаника» уже ржавеет что-то новое, и ты вдруг обнаруживаешь вокруг себя тесную тёмную комнатушку, и незнакомые люди круглосуточно движутся вокруг и мимо, и единственная грязная лампочка светит тускло и ядовито, и в этом d;j;-vu есть что-то такое сильное, что ты перестаёшь понимать – где ты, а потом тебе говорят – это полустанок «Крух», и сразу мерещится почему-то хищная колючая птица, и ты видишь – будто в старом фильме про беспризорников – мощёную улицу, узкую настолько, что трамвайные пути подчас идут внахлёст, и ещё видишь чугунные кружева низенького заборчика, за которым респектабельно безмолвствует старинный особняк с флигелем, и возле курит женщина, а через дорогу виднеется другая усадьба, и ты поднимаешься вслед за мамой на второй этаж – отчего-то по жуткой вихляющейся винтовой лесенке – а потом вы долго идёте по гулкому коридору, а вокруг вас кипит орущая толпа детей с бинтами на глазах, и ты делаешь вид, что тебе совсем не страшно, и тычешь пальцем в декоративный камин и спрашиваешь, что это такое, но тебя оттаскивают, вталкивают в комнату, велят стоять тихо и долго-долго не обращают на тебя внимания, и ты покорно стоишь, и украдкой рассматриваешь беседующего с мамой сердитого старичка, и внутрь тебя падают странные слова «лазерная хирургия», а вечером ты впервые видишь улитку, и она так интересно прячет усики, если их тронуть, а мама разговаривает с курящей женщиной и кутается в шаль, хотя совсем тепло, и в сиянии ауры сочно освещённой листвы платанов и плакучих ив промелькивают со свистом летучие мыши, а днём вы пройдёте по утлому висячему мостику над самым настоящим водопадом, и в полудиком перелеске будете собирать зелёные полудикие орехи, и на обратном пути ты побросаешь их в водопад и что-то крикнешь, а в доме с флигелем ты начнёшь рисовать в мамином блокноте электровоз ВЛ-10, но бросишь и нарисуешь грустную собаку, которых очень много на улицах этого городка, где не разъехаться трамваям, и где растут пыльные кустики, похожие на футбольные мячики, и которые так замечательно пахнут – почти как папин фиалковый одеколон, и ещё под ними очень здорово прятаться, а на следующий день по этим улицам расплескался ливень, а потом вы торопливо сходили в кино и уехали из городка.
А потом наступила зима.

* * *

Запах ткани, обтягивающей кресла, нагретого пластика и кондиционированного воздуха успокаивал. Славе почему-то вспомнилось метро, вызвавшее у него щенячий восторг и накрепко засевшее в нём, как крючок в рыбьей губе, своими медитативными эскалаторами, автоматами-шаманами, всего за двадцать копеек достающими из воздуха четыре блестящих пятачка, изящными светильниками, завораживающим подземным заповедным гулом, который холодным сквозняком выносило из туннеля, и названиями так непохожих друг на друга станций – «Нефтчиляр», «Аврора», «Улдуз», «Нариман», «Гянджлик», «Низами», «Двадцать шесть бакинских комиссаров», «Баксовет».
Пол чуть вздрагивал, пассажиры рассаживались, «Жанны» в красивой синей униформе улыбались с профессиональной искренностью. Слава щурился в иллюминатор.
Пока ты, накрывшись чёрным бархатом, глядишь в видоискатель «Фотокора» на экран синематографа с прыгающими кадрами твоего экспромт-бытия, кто-то за тонкой фанерной стеночкой орёт в сторону подмостков собственного шапито «Не верю!», и общего у вас – только эта стеночка, уныло побеленная и обмотанная ржавой колючкой под током. Ты помнишь забавного старичка, что в любую погоду бегает в одних трусах и шапочке по парку имени Неизвестного героя; ты помнишь другого старичка, опустившегося бомжа, бывшего таксиста, никак не могущего забыть то ДТП и до сих пор так и скитающегося повдоль той самой улицы, маша рукой приветственным сигналам водил – но сейчас их придумал не ты. Не бредь и не тешь себя зрителями – их нет, и область определения твоих переменных – иллюминатор, обмётанный позёмкой кусок взлётно-посадочного бетона и зев выпирающей из-под крыла турбины.
Услышав шипение закрывшейся двери – или люка? – Слава зачем-то привстал и нервно оглядел салон. Пассажиры прилежно исполняли приказ светящейся под потолком надписи. Одинаковые скорбно-напряжённые лица.
– Мы приветствуем вас на борту нашего авиалайнера, следующего по маршруту…
Слава сел обратно и защёлкнул пряжку ремня. Лёгкий толчок – тягач потащил стального грифона к старту.
– … вам будут предложены различные напитки. Также вашему вниманию…
Аэродром в иллюминаторе поплыл в сторону. Вступила увертюра к «Della Turbina Fuga Forte»[8]. В глаза ударил неожиданно яркий свет озябшей звезды по имени Солнце.
– Экипаж желает вам приятного полёта.
– Аллах Акбар, – согласился со стюардессой Слава.
Переполняющий соседнее кресло смуглый небритый субъект в тюбетейке, живое опровержение тонкости Востока, враждебно уставился на него, но смолчал.
Когда ужас измытаривает тебя сутки напролёт настолько безжалостно, что перестаёшь его замечать, когда гербертовская Литания превращается в ржавый бердан со сбитым прицелом, когда днём ты убегаешь, а ночью лаешься с бессонницей – становишься неуязвим.
Последнюю ночь Слава провёл на аэровокзале. Промаявшись среди галдежа челноков и верещанья игровых автоматов, он неожиданно уснул – и увидел сон.
Ливень накрывает город потопом. Появляются вертолёты, похожие на мокрых мух, и с раздражённым жужжанием начинают виртуозно срезать винтами провода линий электропередач – не дай Бог замкнёт. Бравые пилоты подхватывают отсечённые куски, бойко сматывают их в бухты и швыряют вниз.
А внизу стоишь ты, и на тебя вместе с дождём падает сонм тугих электрических колец, и в каждом, не находя выхода, разъярённо пульсирует ток, и ты, как пехотинец под артобстрелом, до последнего не знаешь, куда грянется очередная возможная смерть – и не знаешь, куда дёргаться, и всё это напоминает какой-то безумный тетрис, и, не выдержав, ты срываешься, и в следующее мгновение обжигает – чёрт, не туда! – и мечешься тараканом на латке, и невозможно понимаешь, что это сон, но легче от этого не становится… а дождь тем временем прекращается, и ты улыбаешься – ведь тебе наконец-то приснился сон, пусть и такой… пусть и такой.
– Изволите толковать, сударь?
Вилкин проморгался и закашлялся. Глотнул «Миллера».
«Исчезни, – качнул он головой. – Я знаю символ дождя и падающих проводов – Преследование».
– Верно, эфенди. Как думаешь – догоню?
«Наверное. Ты же Доктор, хоть и Закатный. А теперь прошу – исчезни».
– As you wish, You’re Majesty, as you wish[9]. Не прощаюсь.
Самолёт оттолкнулся от бетона, и тот стремительно ухнул вниз, обращаясь топографической картой. Потянуло нашарить мышку и очертить курсором вокруг вон тех домиков маршрут будущей железной дороги, потом щёлкнуть в выпадающем меню пункт «DEPOT» и пустить по рельсам легендарную «Salamanca» с грузом брёвен или каменного угля.
Какой смысл в том, что ты здесь и сейчас, в старенькой «тушке», которую бортпроводница столь патриотично окрестила авиалайнером? Идущий твоим следом не летает самолётами, не дышит воздухом и вообще ни в грош не ставит Евклида – так с чего бы Стрибогу становиться твоей крышей? Может статься, тебе просто не всё равно, где произойдёт ваше рандеву, и именно потому столь поспешен и бестолков твой собственный тайный хадж в крипту собственной тайной Мекки? А, может, у тебя в кармане козырная двойка, и ты тешишь себя надеждой «чиста договориться» с собственным гомункулусом – или исчадием? Ну… надежда – тварь живучая.
Слава упёрся лбом в стекло. Так ты и стоял тогда, и глядел на выжженную пыльную улицу, и корябал «NЕРЕАЛЬНУЮ ХРОНИКУ» маленького счастливого народца, и пил вкусный «Амстердам», и ехал в троллейбусе, и…
… и теперь убегаешь – от страшного Эпилога идиллической истории с эдаким урбанистически-пасторальным Прологом.
Иногда два, на первый взгляд не связанных друг с другом, события, оказываются дебютом и эндшпилем одной и той же партии. Игроки же, будто актёры дешёвого театра, непрестанно меняются ролями (зачастую даже с подвыпившим кукловодом) и, как камни го, оказываются то чёрными, то белыми, то живыми, то не очень, то фактами чьей-то биографии, то сценой или занавесом, а то и освещающим весь этот вертеп семисвечием.
Героями этого Пролога являются два персонажа – сам Слава Вилкин и великий созерцатель-интроверт Инь – проще говоря, слабый пол.
Сложно сказать почему, но дамское сословие никогда не имело ни малейшего шанса занять место хотя бы на галёрке Славиной жизни. Фрейд, под дурацкое улюлюканье Эдипа, начал бы глубокомысленно тыкать стилом в коричневую фотокарточку матери Славы, женщины твёрдой и самую малость самодурной. Известный маркиз Донасьен Альфонс Франсуа со звонкой гринписовской фамилией Де Сад, как пить дать, разродился бы новым скандальным романом «La Glorieux Fourchette, ou les 120 journ;es de Gomorrhe»[10].
Сам же Слава наверняка не ответил бы ничего, бо был занят чтением своего любимого Рэя Брэдбери, заслушиванием до дыр аудиокассет с «КИНО» и «Наутилусом» и постижением восьмого чуда света под названием «университет». Какая галёрка, о чём вы…
Первый контакт с неведомой цивилизацией произошёл на уже поминавшемся школьном выпускном вечере в виде пары медленных танцев с соседкой по парте, тихой отличницей Альфиёй, и последующего её восседания на Славиных коленках во время сакраментального автобусного вояжа по городу (проспект, набережная, монумент дружбы народов, проспект). Потрясение, чего уж там, было как опьянение после шампанского – глубокое, но кратковременное. Книги улыбчивого американского фантаста оказались интереснее любовных записок, а тягучие телефонные разговоры никак не могли тягаться с эскортирующими «Помпилиус» глубоководными гольфстримами.
Универ махом поставил всё с ног на голову и бесцеремонно элиминировал точки над многими i. В группе Славы оказалось целых пять девушек:
а) симпатичная Катя, моментально заграбастанная качком-старостой, записным хохмачом и пошляком (например, он очень сокрушался по поводу отсутствия рукояток-держалок на ляжках девчонок и любил повторять, что самое ценное в женском молоке – это тара);
б) прилежный ботаник Марина, вскорости примкнувшая к секте «Церковь Христа», деятельность которой, несмотря на вроде приличную вывеску, заключалась в сборах денег на мифический вечно строящийся храм и оглушительном распевании всякой аллилуйщины;
в) умница Алсу, некрасивая озорная хохотушка, один из сотоварищей Вилкина по легендарному свердловскому беспределу[11];
г) бой-баба Светлана, переспавшая с половиной общаги. Вторая «свердловчанка»;
д) и просто Эльмира, о которой доклад ниже.
Строго говоря, были ещё е) и ё) – гулливеровского роста Надя и мажористая Аня – но сии особы ловко и расторопно организовали себе счастье и посему украшали своим присутствием группу Т18Д-205, а затем и университет, крайне недолго.
Эльмира с её лунной тюркско-библейской фамилией проявилась среди Славиных сфер в виде неожиданной, хотя и закономерной, метафизической функции большинства оперяющихся особей – так и не обретя материальность, она, тем не менее, с ходу колонизировала причитающееся ей по праву – причём во многом благодаря замещающему виртуальный житейский опыт инстинкту самки – на всякий пожарный метить территорию. Мало ли что.
Слава «ходил» с Элей около двух месяцев. Потом случился тот самый Свердловск, за который оба – каждый по-своему – торопливо уцепились и с облегчением отряхнулись от своего навязшего в зубах куцего ювенального платонизма (хотя смеяться над анекдотами о вернувшемся из командировки муже Вилкин перестал надолго). Он под Морриконе и Жарра исписал и сжёг тетрадку с обращённым в пустоту исповедом. Она сошлась с серьёзным парнем, предметом незлобивых насмешек группы. Они молчаливым согласием «остались друзьями» – и так же молча стали немножечко старше. Солнце снова всходило на востоке…
… и текло бликами по арочному потолку «тушки». Летели над морем. Исход подступал к самому горлу…
… Под добродушные напутствия троллейбусного Сантаны вы вышли на её остановке. Ты нёс её арбуз, огромный, раннеспелый и наверняка незрелый, а она говорила, небрежно перелистывая темы и наступая во все лужи. И будто распахнулось окно, и первый весенний дождь разметал всё на столе, а за ним – волнующее приволье настоящей terra incognita, и высокая высь дышит полной грудью, и её плюшевые клише колоколят тебе романтическим благовестом, и финским точёным ножом прожигает крамольная и чуждая мысль – а ведь я бы женился на ней. Оторопь. Кидает в пот.
Вы подходите к хрущёвке, и она, как всякое незнакомое место, кажется очень необычно расположенной – точнее, кажется необычно повёрнутым весь остальной город. Верно, что-то с полюсами… или сошёл с ума чей-то реверс. Твой дух плывёт старым, увешанным покрышками дебаркадером; в потных руках тяжелеет арбуз; как впервые захомутанный гопниками, ты не веришь до конца, что мантра пробуждения не вытягивает в этом пространстве спятивших полюсов; и ты движешься в Бог знает, чем и как угадываемом кильватере, без автопилота, навигатора и маяков, но – пока без потерь; и на последнем – её – этаже так некстати путает мысли недавний сон – словно пришёл домой, а двери – нет.
Проходи, говорит она, помой, пожалуйста, арбуз, и порежь, если не трудно. Ты ешь арбузы? Ага, на кухне. Я сейчас.
Уставившись в закрывшуюся дверь её комнаты, запоздало киваешь, конечно. Сознание отчаянно силится выправить на прямую, лихорадочно прилипает к «ешь» – почему не «любишь», а «ешь»? – и с облегчением успокаивается в обнимку с фольклором: «Гоги, ты любышь памыдоры? – Кушать да, а так нэт».
Ты сидел на кухне – ах, эти кухни! – глядел на тоскливо-неспелый напластанный арбуз, и твои руки едва заметно дрожали, как крылья бабочки-многоцветницы. Ходики с Коньком-Горбунком на циферблате и парой реликтовых гирек на длинных цепочках еле слышно отстукивали-отсчитывали сужающиеся вокруг тебя круги тишины. Колыхался тюль.
И внезапно – на самом краю тонкого мира – какое-то движение, тень движения – в воду под мостом Mirabeau упала слеза наяды, вздохнул печальный Серафим, ослепла ханаанская звезда – меньше, чем мгновение – и вновь тишина.
– Тишина, – прошептал сидящий на табурете напротив Закатный Доктор. – Тишина. Тишина.
– Тишина, – согласился страшный Эпилог. – Тишина…
… Тонкий кожаный поясок туго охватывал невесть зачем идущую под потолком идиотскую балку. Её босые ноги совсем немного не доставали до опрокинутого пушистого пуфика. Она не переоделась – и несуразный серый сарафан вдруг показался тебе заснеженным полем.
Ты голосил с закрытым ртом как попавший в капкан переярок, ты обхватил её прохладное лёгкое тело, и тянулся, тянулся к проклятому чёрному аспиду, а Эпилог в ушах стенал: «ТИШИНА! ТИШИНА!», и ты вроде тоже чем-то надрывался, а её лицо с безобразной заячьей губой каменело болезненной маской – наверное, ей было больно и страшно, холодно и одиноко, и ты бережно положил её на неприбранную постель, и, дрожа, отступил на шаг – чтобы увидеть – сарафан задрался и еле доходит до…
… Закатный Доктор смотрел в окно и задумчиво перелистывал шелестящую фольгу страниц «Веера-трилистника».
– Есть ещё четвёртая притча, – произнёс он после долгого молчания…
… Славин рейс опоздал на девять минут – не выпускал Гурьев, где они сели на дозаправку. Диспетчеры азартно судились-рядились на тарабарско-авиационном диалекте, пассажиры разбрелись по пустому зальчику символического аэровокзала. Вилкин не спеша обогнул здание – и замер.
Степь, до самого горизонта. Точно грязная скатерть, небрежно наброшенная на стол, бугрилась серо-охряная пустошь, обсыпанная оспинами чахлых жёстких кустиков. Низкое неживое небо. Шорох песка, и издалека – вой незримых шакалов. Ты в пустыню меня послала – никаких путей впереди, ты оставила и сказала – проверяю тебя, иди.
Небесные регулировщики, в конце концов, договорились и отпустили несчастную «тушку» на все четыре стороны. Слава глядел вслед исчезающему песчаному морю, чувствуя себя иудеем, впервые прикоснувшимся к Стене Плача – или мусульманином в состоянии ихрама. Мистерия одиночества… тайное знание отверженного…
Город Ветров вперекор собственному имени приветствовал гостей сдержанной безоблачной улыбкой горца и немного самодовольно щеголял снежной оторочкой своего кюрка[12]. Было около восьми часов вечера.
Боязливо переступив щель между краем двери – или всё же люка? – и верхней ступенькой трапа, Слава спустился к кукольному аэродромному автобусу, позволил враз оживившейся толпе внести себя внутрь и вынести наружу возле вокзала, протолкался через зал, отмахнулся от таксистской шайки, вышел на остановку, пересёк площадь и спустился к истекающему электричеством павильону с растопыренной буквой М.
Шалом-Лейтрайот! – кричали ему эскалаторы; мы скучали по тебе! – ликовали увитые барельефами колонны главного зала; ну посмотри же на нас! – радовались рельсы. Лишь окошечки касс, вытеснившие волхвов двадцатикопеечного размена, по-коровьему тупо таращились на него и чванливо отмалчивались.
Вилкин сунул руки в карманы, прошёл мимо вдруг обескуражено примолкшего великолепия, сел в подоспевший поезд, проехал три или четыре остановки и неожиданно вышел на пятой, скользнув безучастным взглядом по красочной схеме-паутинке на стене вагона.
Времени почти не оставалось. Чёрный провод – или кожаный поясок? – с хрустом перетягивает податливую стеклянную колбу песочных часов, и искрящаяся персть уже растёт уродливым курганным нарывом в Верхнем мире, оттого всё более и более похожем на перевёрнутую каплю ржавой ртути. Дождь и провода… преследование!
Выйдя из подземки, Слава огляделся. Перекрёсток, кольцо, пара магазинов – «Продукты» и «Бытовая техника». Дорогая (тьфу!), сегодня Я куплю микроволновку и сосиски…
Светофор выбросил «двойное зеро», дверной колокольчик высек высокую флажолетную искру. Вилкин миновал хор цветных телевизоров, обогнул стойбище стиралок, толкнул неприметную дверь с китчевой самопальной наклейкой «STAF ONLY» (гениально малограмотным дизайнером наклеек, видимо, имелось в виду «только для звёзд») слева от кассовой стойки. Оглянулся. Молодая кассирша – классическая лермонтовская Бэла – мечтательно глядела сквозь него на стеклянную витрину-этажерку с фотоаппаратурой.
Собачка замка неприметной звёздной двери щёлкнула как открываемая банка «пепси». В пустом зале запрыгали акустические зайчики – чок, чок, чок.
Бэла не шелохнулась.
Слава распахнул дверь и шагнул через порог.
Девушка сидела неподвижно. Фотографический Аргос[13] таращился в ответ парой десятков зеркалок, мыльниц и «Зенитов».
Дверь закрылась. Чок, чок. «STAF ONLY».
Нестареющий Хронос, суровый Дракон-Змей, расправляет могучие крыла и льёт воду на деревянный черпачок китайского фонтанчика, и тот, наполняясь, опрокидывается – чок! – и ещё одна пригоршня твоей Великой Эпохи уходит на дно твоей Великой Реки.
Коротеньким коридорчиком с гудящими плафонами выходишь на склад. Крысой протискиваешься в лабиринте картонных гробов.
Чок!
Плотный рубчатый картон рвётся нехотя, трескуче взрываясь облаком пахучей коричневой пыли. Ручка холодильника-гиганта шершаво лижет руку, как напившаяся из реки собака. Дверца возмущённо скрипит, но поддаётся. Заталкиваешь себя внутрь. «Возвращение Лайки на Землю не планируется»…
Чок!
«Ровно в полночь Буэмон услышал шум: громкий топот и голоса. Кувабара, кувабара – забормотал Буэмон».
Снаружи прошаркали шаги, многоголосно забубнило, прошуршали по разорванной таре чьи-то руки, глухо прохрустел скотч, и холодильник-батискаф дёрнулся, оторвался от земли, зашатался и затрясся, готовясь ухнуть в Марианский омут. И ты вспоминаешь – ярэ-ярэ[14]! – что твой преследователь как огня боится воды…
Чок.
В одночасье иссохший фонтан уронил последнюю каплю, и с Реки потянуло стужей. Подложив под голову засаленную «Популярную дхарму», задремал подслеповатый талион. Ты осторожно вздохнул. И ещё, глубже. Ярэ.
Трейлер уже выезжает на окраину Баку. Слава Вилкин, скрючившись, точно эмбрион, и беспрестанно ударяясь головой о гладкий пластик холодильной камеры, улыбается прокушенным ртом и всё повторяет, повторяет, словно плюясь иглами: «Четвёртая притча? Вот тебе четвёртая притча. Вот!»
Он не видел – и не мог видеть – как на картонную драпировку его саркофага чьи-то руки налепили белый квадратик: «Двухкамерный холодильник такойто заказ номертакойто, адрес станция «Крух», клиника лазерной хирургии глаза или на выбор детский сад с фонарём над входом, датаподпись».
Кусающий себя за копчик уроборос добирается до печени, кривится от боли – но окаянный голод всё-таки побеждает…
А потом наступила весна.

* * *

«Притча о Круге»
Давным-давно, на берегу Океана Девяти Каменных Солнц, доживал свой горький век старик Иши со своею старухой Найори. Долго ли, коротко ли – в кой-то раз закончились их небогатые припасы, и решил старик наловить на ужин рыбы. Пошёл Иши к Океану, трижды, оборотившись к Мизраху, поклонился, сказал причитающееся Ясноокому Тану-рыбарю, и забросил сеть свою, стократ перелатанную.
Как вытянул, глянул – а заместо тунчика да фугушки – глиняный мшистый кумган, запечатанный почтеннейшей печатью. Иши повертел сосуд, потряс над ухом, полюбовался на узорчатые загогулины да и вернул улов Ясноокому. Знал старый, ведал седовласый ветхую сказку про злого духа и его доброго вызволителя, но – чуть неуверенно – считал её враньём.
Вдругорядь укрыл он сетью волны – и пришла сеть с Морским Шайтаном верхом на мудрой и печальной Янтарь-Черепахе. Ничего не ответил старик вопросу демона, промолчал, не посмел тревожить шагреневую кожу Экзекутора малой просьбой о хлебе. Отпустил с миром.
В третий раз вскипел ячеистой зыбью Океан – и тяжёл оказался невод, позвал Иши Найори, тянули-потянули – вытянули – и ахнули – умотанный с темечка до пят худым стариковым аламаном, глядит на них юноша. Тонкий, что тростинка, а глаза в пол-лица, и будто светятся.
– Кто ты? – спросил старик, выронивши невод.
– Сын ваш, – молвил отрок и обнял их. – Триста лет да три года искал я вас по всему свету, тож и за краем света. Выбрось нынче сеть свою, отец, без надобности она уже.
Умолк, сияет очами.
Молчат и старики.
Подошла Найори к юноше, огладила что слепая его щеки и лоб, заглянула в лицо – и заплакала.
– Каменные Солнца осыпаются пылью и песком, и триста… триста лет ежеден я рисовал на этом песке Богову Обитель, да приглашал Его в гости, и Он беседовал со мною, но не пришёл ни разу; и триста лет друг мой пил со мною сладкую полынь-бражку, и в худые дни был мне оберегом вернее самого крылатого Шеду, но никогда не приходил ко мне в дни покоя и отрады; и триста лет ходил я к Озеру Слёз, и глядел в чьё-то отражение, а место там тихое, и молчишь, и слушаешь песню прекрасной Надэсико:

Ещё хризантема свежа,
Но уже прикоснулась осень
К тонким листам.
И так же печально поникнуть,
Знаю, мне суждено…

и отражение отвечает ей:

Над зеркалом вод
Гибкий тростник склонился,
Любуясь луной…
Грустит ли о том, что скрыто
В тёмных глубинах?

и покачивает головой, точно старый фарфоровый Чжу, приветливо улыбающийся и пустой изнутри.
Юноша сел на мокрый песок и тоже покачал головой.
– Бог, чуждающийся созданной им земли… Человек, идущий в огонь и тонущий на мелководье… И – чей-то отсвет… чья-то тень… чьё-то эхо…
Юноша улыбнулся.
– Я ни с кем не спорил.
Иши подошёл и встал рядом с женой.
– Но… ведь этого не бывает?
Юноша поднялся и отряхнул руки. Над ними кипело и струилось небесное серебро Господа.
– Да, – кротко кивнул юноша. – Этого действительно не бывает.
Он обнял стариков – и исчез.

Закатный Доктор проводит пальцем по титульной урукской пентаграммке, и палец замирает на нижнем – последнем – луче магической звезды.
– А пятая притча…

----------
[1]Тримурти (санскр.) – триада высших индуистских богов – Брахмы, Вишну и Шивы.
[2]Hashi (яп.) – палочки для еды.
[3]Баст – богиня радости и веселья в Древнем Египте. Изображалась в виде кошки.
[4]Систр – древнеегипетский музыкальный инструмент.
[5]Сенектута – богиня старости в Древнем Риме.
[6]Veni, Cre;tor Spiritus (лат.) – Приди, Дух Творящий.
[7]Велесовы руны (велесовица) – вид древнеславянской (святорусской) письменности.
[8]«Della Turbina Fuga Forte» (ит.) – «Турбинная фуга» (форте).
[9]As you wish, You’re Majesty, as you wish (англ.) – Как пожелаете, Ваше Величество, как пожелаете.
[10]« La Glorieux Fourchette, ou les 120 journ;es de Gomorrhe» (фр.) – «Славная Вилка, или 120 дней Гоморры».
[11]… который, без преувеличения, достоин отдельной книги. Началось всё с неосторожного предложения куратора Славиной группы Олега Вячеславовича, преподавателя основ автоматизированного проектирования, принять участие в свердловской комплексной трёхдневной олимпиаде. Target group в лице Алсу, Светы, Славы, Сергея и Саши недоумевающе хлопала глазами и что-то мямлила насчёт неподготовленности, и тут бог панков осенил троллейбусной дугой светлую Славину головушку, и Вилкин, ничтоже сумняшеся, вывалил – а чо? давайте поедем! ничего не займём – так хоть скатаемся, город поглядим? Олегом Вячеславовичем сие было легкомысленно пропущено мимо ушей (вторая ошибка!), а вот target group, поразмыслив, согласилась.
Всех приезжих архаровцев расселили в пустующей профилаге и дали полдня на акклиматизацию, которая прошла более чем продуктивно – архаровцы, моментально перезнакомившись и накупив водки, свалили в одну кучу привезённые продукты, сгрудились вокруг – и начали пить. Что и не прекращали делать до самого отъезда, причём по такой крутой экспоненте, что продавщицы в киоске через дорогу уже вскоре знали практически всех по именам.
День первый – высшая математика. С оным предметом у Славы уже давно и сразу приключилась ненависть с первого взгляда, да такая, что по количеству пересдач «вышки» он умудрился переплюнуть истое проклятие студиозусов – сопромат. День ничем особо не запомнился, Вилкин справился с двумя или тремя заданиями из пятнадцати, да и то, как оказалось, неправильно, дав на остальные философские ответы поистине космической глубины вроде «результат просто чудовищен» или «науке это пока не известно». Забежим немного вперёд – Алсу умудрилась занять аж второе место!
День второй принёс заботы посложней уже, кажись – спецпредмет. Обработка металлов давлением, ОМД. Слава, поглядывая на напряжённый затылок вовсю корпящего над тестами Саши, перечитывал задание – «изобразить все возможные варианты деформации цилиндрической пустотелой заготовки в процессе равномерной осадки». Все? Да легко! Пжалте – двадцать с гаком версий ломки несчастной трубы, и каждая с лаконичной поясняющей подписью – «Эту плющит», «Эту колбасит», «Ваще жесть», «Этой трубе труба» и т.д. Вилкина несло, и следующее задание – начертить поле векторов чего-то там – он воспринял буквально, в результате чего на листе с печатью нарисовался симпатичный лужок с цветочками, над которыми порхали трудолюбивые вектора. Вечером в профилаге случилось два ЧП – от пьяного хохота лопнуло стекло и была с мясом оторвана дверная ручка при попытке проникнуть к забаррикадировавшимся девчонкам.
День третий – программирование. Днесь Вилкин честно решил попытаться сделать что-нибудь, дабы реабилитировать своё пребывание на олимпиаде хотя бы трошки. В результате с компа пропали работы давешних олимпийцев, полетел Office, после чего зависла сама рабочая станция. Вилкина вывели.
Вечор гремел прощальный банкет. Пили, ели, говорили красивые тосты, награждали и снова пили. В момент плавного сползания разудалого веселья в неконтролируемый дебош к Славе подплыл высокий седовласый аксакал и, представившись Колмогоровым (!), пожал ему руку (!!!) и с добродушным смешком изрёк буквально следующее: «Это вы, да? Молодец! Мы всей кафедрой хохотали над вашей работой! Спасибо вам!» Оторопевший Слава во все глаза смотрел на знаменитого учёного, а тот подтащил какого-то клизмообразного типчика и укатывался: «Вот! Это он, тот самый! Пожми ему руку!» Типчик вырывался и, оправляя пальто, недовольно гундел: «Да не хочу я ему руку жать… он дурак какой-то».
Вилкин не обиделся. Ведь с ним только что обменялся рукопожатием автор их основного учебника («Красной книжки») – профессор Вадим Леонидович Колмогоров, родоначальник Уральской школы в области механики ОМД.
Назавтра утром они уехали из этого замечательного города.
[12]Кюрк (азерб.) – зимняя куртка из овчины.
[13]Аргос – многоглазый страж-великан, никогда не смыкавший глаз.
[14]Ярэ-ярэ (яп.) – здорово, потрясающе.

----------

В произведении использованы фрагменты песен групп «Аквариум», «Nautilus Pompilius», «КИНО», «Белая гвардия», «ДДТ», Владимира Асмолова, Александра Башлачёва, романов Олдоса Хаксли, Евгения Клюева, Михаила Афанасьевича Булгакова, Виктора Пелевина, стихотворения Ольги Берггольц, повести Эдуарда Лимонова, рассказа Юлии Полежаевой, а также японской народной сказки.