Диалог с Достоевским - 12a

Геннадий Кагановский
ВООБРАЖАЕМЫЙ ДИАЛОГ С Ф.М.ДОСТОЕВСКИМ

О национальном самосознании
и межнациональных отношениях,
о вере и неверии, мире и войне

[1978-1979]

Часть двенадцатая: ЛЕСКОВ: "Пристрастие недальновидно...". – Мерзкое отребье кагалов. – Из своих рук учил. – Розги в обширной пропорции. – Самое горемычное горе. – Всем добра и никому зла. – Не верь поляку. – Сказание о Федоре и Абраме.

Г.Г. Не пора ли нам вернуться к начальному предмету спора? Вы сказали, нет на свете никого обидчивей и нетерпимей к критике, чем евреи. А вот читаю я повествования
Лескова (об одной его легенде я уж говорил вам) и должен заметить: крайне резко отзывается он о евреях, либо сам как автор, либо через своих персонажей, сплошь и рядом рисует «жидов» в смехотворных, приниженных, неказистых положеньях, что не может вызвать к этим жалким и презренным фигурам ни симпатии ни сочувствия; а между тем - обиды, раздраженья, оскорбленного и ущемленного достоинства, никаких тому подобных чувств он вовсе не вызывает во мне. В чем тут дело?

Секрет в том, что Лесков не задается целью дать полную картину еврейских нравов.  «Пристрастие недальновидно, а ненависть вовсе слепа» - это у него к одной из легенд такой эпиграф. Превосходно зная жизнь, натуру человека, он близко знает и евреев. Высказываясь о них характерно и метко, он даже и не старается быть беспристрастным, откровенным, прямым - это есть неотъемлемое его свойство и состояние.

Он как-то раз назвал Глеба Успенского (вам знакомо это имя?) «одним из тех литературных собратий наших, который не разрывает связей с жизненною правдою, не лжет и не притворствует ради угодничества так называемым направлениям». Слова эти можно отнести и к самому Лескову. Как правило, он изображает евреев односторонне, зачастую карикатурно, анекдотически, так что кое-кому может показаться, что он не свободен от предвзятости; но, повторяю, всё это звучит у него не обидно, не оскорбительно, очень живо, непосредственно и, главное, по-человечески.

Не мудрствуя лукаво, Лесков называет вещи своими именами, не запинаясь перед такими выраженьями, как «жидовская нечисть», «отвратительнейшее растление», «беспредельная жестокость жидовской неправды и плутовства», «мерзкое отребье жидовских кагалов». Но, будучи вообще беспощаден к нравственным порокам людей, Лесков равно бичует и русских, и прочих, без различия племенной принадлежности и веры - бичует не евреев как таковых, не русских вообще, а конкретных и характерных носителей зла в той или иной его форме. И если он делает иногда какие-то национальные обобщения, это получается у него обычно в рамках художественности, а вовсе не для того, чтоб противопоставить одни народы другим, компрометировать и унижать одних и превозносить других.

Можно вспомнить, к примеру, чертогон - «обряд», описанный «для настоящих знатоков и любителей серьезного и величественного в национальном вкусе». Это рассказ о том, как некий «дядя… очень простая фигура, русская, но довольно величественная», уподобляясь «страшному дикому зверю с его невероятною фантазиею и ужасным размахом», бросается в «пропасть разгула… дикого, неистового», а затем столь же неистово бухается лбом об пол в покаянной молитве, но и в этой позе непроизвольно ухитряясь «вчерашнего трепака доплясывать». Вроде бы здесь налицо национальный тип, «народный вкус». Но вот вы, Федор Михайлович, всякий раз пытаетесь одной типической фигурой целый народ представить, а у Лескова совсем иначе, он такой узости взгляда ни за что не допустит. У него «чертогон» - лишь одна из множества характеристик русского «вкуса».

Припомним еще «Штопальщика», «Зверя», «Старого гения», «Левшу» или отца Павла в рассказе «Излишняя материнская нежность», не говоря уж об Иване Северьяновиче, «очарованном страннике», - это мир многоплановый, многозвучный, яркий, полнокровный. Вы стремитесь «вопрос» разрешить и уверены, что это вам от Бога дано, а выходит у вас никак не по-божески. Вот и «еврейский вопрос».  Вы его, вроде бы, в теоретическом плане решаете, а тем временем кое-кто из лиц практического склада берут ваши доводы и выводы как прямой приговор и - то там то сям приводят его «в исполнение», устраивая крутые, зачастую кровавые расправы.  Но об этих самосудах и погромах - позже, а сейчас - о Лескове.

Очень мне интересно и любопытно сопоставить его и вас - двух великих русских современников - именно в подходе к «еврейскому вопросу». Не знаю, близко ли довелось вам читать Лескова. Евреи фигурируют у него во многих твореньях. В некоторых - на первом плане, в качестве основных персонажей. Ну, например, «Владычный суд», «Ракушанский меламед», «Жидовская кувырколлегия». В других - евреи маячат лишь как фон, но всё же играют заметную роль. Однако ж и в тех лесковских рассказах, что вроде бы не имеют отношения к евреям, - нет-нет да и всплывет или промелькнет знакомая «рожица», прозвучит знакомый «мотивчик».

Вот, скажем, «Путешествие с нигилистом» - весьма характерный дорожный рассказ со злободневной интригой: пассажиры в поезде приняли достопочтенного субъекта (как впоследствии выяснилось, прокурора судебной палаты) за злонамеренного нигилиста, ни с того ни с сего вообразив себе, будто в стоящей перед ним бельевой корзине заключена… бомба! Ну так вот, и в этом рассказе не обходится без еврея: он вдруг врывается с отчаянным воплем в самую развязку рассказа - жалкий потешный безбилетник, всю ночь пролежавший под сиденьем и оказавшийся владельцем злополучной корзины, в которой бомбы и в помине не было.

Если и заключено в этом рассказе обобщение, то относится оно к развившейся в обществе болезненной подозрительности, вполне, впрочем, объяснимой для вашего времени - ввиду уличных бомбометаний и тому подобных кровавых акций. А еврей - что еврей? - он в данном случае не более чем трагикомическая изюминка сюжета.

Вот и в «Старинных психопатах», эпопее некоего помещика, «атлета и богатыря, притом хлебосола, самодура и преужасного развратника», - один из решающих эпизодов происходит не где-нибудь, а в «жидовской лавке», и владелец этой лавки, как и другие евреи, отчасти вовлекается в круговорот событий, но опять-таки - никакого «еврейского вопроса» Лесков здесь не только не решает, но и не ставит, ни под каким углом.

Но так ли уж безучастен Лесков к этому вопросу, только ли для «колорита» приправляет он свои композиции еврейским «перчиком»? Даже само по себе присутствие или хотя бы упоминанье евреев в тех или иных его рассказах отнюдь не случайно. Здесь явно находит отражение, иногда косвенное, а часто и прямое, тот ажиотаж, всё более и более разогреваемый в обществе, по поводу и вокруг «еврейского вопроса».

Так, в «Обмане» (из цикла святочных рассказов) разговор в вагоне идет сперва обо всем понемножку - «о слабости русских характеров, о недостатке твердости в некоторых органах власти, о классицизме и о евреях», но дальше звучит вполне определенное пожелание - «усилить власть и вывести в расход евреев», а то, мол, «чужим мирволим, а своих давим». Один из собеседников, «беловласый богатырь», вроде бы берет «жида» под защиту: «выводить его совсем в расход не надо, потому что при случае жид бывает человек полезный», и, кроме того, «есть люди хуже жидов».

Богатырь приводит историю о том, как он был в свое время крепко и остроумно обманут и на всю жизнь уверился в нерушимой «истине»: самые худшие люди на свете - румыны, «такие подлецы, каких других еще и свет не видал». А посему предлагается тост «за жидов и на погибель злым плутам румынам». Такая «здравица» евреям звучит особенно занятно, если вспомнить ту очаровательную простоту обращения, которою удостаивал евреев тот же богатырь в бытность свою армейским офицером: «Разобью тебе морду и рыло и скажу, что оно так и было».

Впрочем, впоследствии, сделавшись городничим в «жидовском городке», он же, хотя по-прежнему «ссорился с ними немало и, признаться, из своих рук учил», - вместе с тем «и хлеб-соль с ними водил, и на свадьбах у них бывал, и мацу, и гугель, и аманово ухо у них ел», а к чаю их булки с чернушкой и теперь предпочитает. У этого бывшего военного и бывшего городничего нет, конечно, никакой симпатии к евреям, но он вовсе не в восторге от того, «что с ними теперь хотят делать», то есть не одобряет желания и намерения определенной части публики «вывести евреев в расход»…

Другой, тоже святочный рассказ Лескова, «Жидовская кувырколлегия», как бы в перекличку с «Обманом» и в развитие его мотивов, упоминает о «больших еврейских погромах». Они послужили повсеместно поводом «для живых и иногда очень странных разговоров на одну и ту же тему: как нам быть с евреями? Куда их выпроводить, или кому подарить, или самим их на свой лад переделать?». Публика склонялась к тому, что лучший выход - приспособить евреев к «домашним надобностям, по преимуществу изнурительным, которые вели бы род их на убыль». Но особо привлекательной оказалась мысль о том, что «военное дело тоже убыточно, и чем нам лить на полях битвы русскую кровь, гораздо бы лучше поливать землю кровью жидовскою».

Нет , Федор Михайлович, не пугайтесь, пересказывать всю историю не буду. Хочу только указать на одну деталь. В рассказе этом рисуются - от лица одного полковника - чрезвычайно окарикатуренные портреты трех «новобранцев-жидовинов», отлынивающих от обучения ружейной стрельбе. Их за это подвергают ужасающим истязаньям: сперва «два-три легких угощения шато-скуловоротом», затем «розги в обширной пропорции», далее капрал «по другой стороне отстрочил» их, после чего они уж ни сидеть, ни «на брюхе лежать» не могут, и наконец поручик, «человек твердой воли», так отделал их, что они, хоть и живы остались, но «ни на что не похожи… морды у них поопухли, как будто пчелы изъели, и глаз не видать.. Ни глаз, ни рта - ничего не рассмотришь, даже носы жидовские, и те обесформились, а всё вместе скипелось в одну какую-то безобразную сине-багровую нашлепку».

А результат всё тот же - новобранцы от стрельбы отлынивают: «выпалят и повалятся, ружья бросят, а сами ногами дрыгают». И только Малашкин, гений из рядовых солдат, сумел одной лишь хитростью, «без всякого бойла, даже без самой пустой подщечины» - сумел пронять их, и: «как они увидели, что не шибком да рывком, а настоящим умом за них взялись, - они и полно баловаться…».

Но я хотел вам на деталь указать. Тот самый полковник, что поведал всю эту историю про «новобранцев-жидовинов», представляя их в кошмарном виде («что ни портрет, то рожа»), - он все-таки испытывает к одному из них искреннее сострадание, он даже его «очень полюбил и стал лелеять тайное намерение как-нибудь облегчить его». Именно это вот состраданье, чисто человеческое участие, несмотря ни на какие уродливые перекосы в показе евреев, - проглядывает вообще в творениях Лескова. Сочувствие это не к евреям именно, а просто сердечная отзывчивость, которая не знает национальных и прочих преград.

[Продолжение Двенадцатой части следует – см. Диалог с Достоевским – 12b ]