Единственная дорога

Николай Орехов Курлович
Единственная дорога.
               
                © Н.В.Орехов, автор, 2009г



Апологеты модного ныне шоферского шансона беспечно навязывают непосвященным образ «настоящего дальнобойщика». Среди всяких прочих банальных достоинств и романтических недостатков за плечами у него обязательно должен быть либо Афган, либо срок…
Какая чушь!
Столько отличных ребят, в светлой жизни своей ни разу не нюхавших ни порох, ни «парашу», колесят по просторам необъятной нашей земли! Но, хотя многие из нас - ребята резкие, и слова «честь» и «шоферское братство» и поныне не пустой звук, и почти любой, если нужно, способен постоять за себя и за друга, характер этот родили не реальная боевая дружба и не иллюзорные воровские «понятия» - породила сама Трасса…
Какая чушь…
… У меня в жизни было и то, и другое.
Чёрт возьми! Где же те безмятежные времена, когда на трассе было всё так легко и просто, когда, набив под завязку талонами на бензин  едва высохший на бельевой верёвке целлофановый пакет, запросто ходили даже  на «Колхиде» в Прибалтику, на Урал, в Сибирь, в Крым, даже в знойный Ташкент занесла судьба однажды…
Андрюха Петренко - кореш, друган, бывший старший сержант ВДВ, с которым не раз ползали по горам в разведку, сам дальнобойщик до мозга костей - целых тринадцать послеармейских лет жизни  отдал этому, стоит теперь на таможне, лепит с размаху на путевых документах отвратительными фиолетовыми чернилами какие-то бестолковые, но очень важные штампы, без которых сегодня никак не попасть из России в «самостийную», и матерится по-русски всякий раз, когда у него на пикете застревает очередной российский дальнобойщик.
А я, чёрт возьми, давным-давно уже заместитель директора того самого автохозяйства, где сразу после армии работал на стареньком «Зилке», где из пацана с «правами» в кармане постепенно превратился в настоящего водителя, где познакомился, наконец, с Трассой и навсегда полюбил её… Только за руль держаться приходится уже совсем нечасто - даже в положенной по статусу служебной машине сижу справа.
А тогда, в той, прошлой жизни…

* * *

Светильники - голубые, малиновые, сиреневые, бирюзовые… Они мерцают, подрагивают в такт музыке, их густой, трепещущий, словно от ветра, свет застилает тесный, расчленённый аляповатыми серыми колоннами зал придорожного ресторанчика, с поистине гениальной безвкусицей переделанного когда-то из старинного ямского трактира. Разноцветные огни наслаиваются друг на друга - безжизненные, словно морозный воздух, невесть, как проникающий сквозь толстые кирпичные стены, сквозь старинные, плотные, морёного дуба глухие двойные двери.
Моя рука застыла с узким бокалом из дешёвого стекла, в котором дрожит так и не выпитое светлое вино.
Пижонство, сказали бы ребята, но пиво я не люблю, все эти дешёвые разноцветные коктейли - откровенная бурда, а водку пить в рейсе - последнее дело.
Напарник мой, Игорь, рядом.
Он проще, и ему легче. Пара кружек пива на конечной, полпачки сигарет, и никаких раздумий о смысле жизни и прочей ненужной ерунде.
Взгляд мой скользит по залу. Но нет лиц, лишь светлые пятна в отблесках цветомузыки слились в одно большое безликое пятно…
Музыка смолкает.
Разгорячённые танцоры медленно разбредаются к столикам, кто к своим, кто - к столикам новых своих знакомых.
Трижды на разные лады: «трень-нь… трень-нь… трень-нь…» И ещё раз, сердито: «трень! трень! трень!» - музыканты подстраивают уставшие развлекать полупьяных бездельников гитары.
— А сейчас, — голос чуть хрипловатый, прокуренный, — для дальнобойщика Стаса и его друга прозвучит эта песня…

Я за полночью вслед
по глухому ночному тоннелю,
по заснеженной трассе лечу.
На спидометре - сто!
Из сугробов до звёзд
дотянуться пытаются ели,
за спиною безмолвно и робко
светлеет восток.
Фары встречных ослепят, и вновь,
за крутым поворотом сгорая,
с лунной ночью один на один оставляют меня.
Ну, куда же стремитесь вы, грешные, в поисках рая?
Неужель те края, что покинуты мной,
вас манят?
Но и сам я несусь
в те края, что покинуты вами…
Где нам лучше, и где нас согреют -
да что там гадать!
За лесами дремучими,
за морями и за облаками
обрывается трасса…
А там, говорят, благодать!
Это дивное место скликает к себе слишком многих.
Там в бескрайних садах нет дождей, и не дуют ветра…
Только как,
только как
нам прожить вот без этой дороги,
по которой мы гоним устало свои «Супера»?!.
…………………………………………
Я вздрагиваю, до слёз, до боли в глазах вглядываюсь в полумрак. Вдоль эстрады беззвучно скользит голубой силуэт.
Неужели…

* * *
               
Дорога…
Скорость, риск, отполированный десятками тысяч колёс рыжий лёд… Стремительно мелькающие за окном огни городов и сёл, скорость, скорость, скорость…
Редкие минуты отдыха, встречи, расставания, грустная память о новых друзьях своих, и недругах, которых трудно любить, и смешно ненавидеть…
Города, города….
Целый мир за морозным окном.
Не подведи, верный друг - машина, не замри на заснеженной трассе совсем недалеко от человеческого жилья, не дай замерзнуть на дороге, нескольких минут не дожив до спасительного света фар запоздалой попутки! Дотяни до города! Пускай он незнакомый, чужой, но там - люди, люди, они не дадут пропасть, среди них всегда отыщутся те, кто знает, что такое Трасса…


* * *

— Хорошая у тебя работа, — сказала она. — Кто-то  деньги платит за то, чтобы поехать куда-то, мир посмотреть, а ты, наоборот, их получаешь за то, что путешествуешь!
— Хорошая, — машинально согласился он, озабоченно оглядываясь по сторонам. — Не знаешь, случайно, здесь есть поблизости какое-нибудь автохозяйство или гараж? Нужно машину загнать на яму или подъёмник, иначе не сделать.
— Что-то серьёзное?
— Да так… Чёрт, повезло-то как! Не дай бог, случилось бы такое немного раньше, не в городе!
— Почему?
Он не ответил.
Снежинки кружились в морозном воздухе, пропитанном запахом кедровой хвои.
— Ты бывал прежде в нашем городе?
Он усмехнулся:
— До вас почти шесть тысяч километров. Так далеко мы редко ходим.
— Почему «ходим»? — рассмеялась она. — Шесть тысяч километров, и вдруг - «ходим»?
— Так, просто сленг шоферской. Просто «ходим». Как моряки, например.
— Каким же ветром тебя занесло?
— Срочный груз. «Железка» доставила бы эти контейнера… ну, недели через три-четыре, наверное.
— А вы?
— Мы вышли двадцать пятого.
— Двадцать пятого?! Сколько же вы проезжаете… проходите за день?
— За день? Не очень много - километров шестьсот-семьсот. Иногда чуть больше. Сейчас особенно не разгонишься - зима…
— Сумасшедшие!
— Может быть… А как иначе? Рассудительные и расчетливые работают бухгалтерами или… приёмщиками вторсырья, к примеру.
— А я работаю в историческом музее…

* * *

Удивлённый, Игорь толкает меня в бок - слышал, мол?
Молча киваю в ответ.
Игорь недоумевает - кто мог заказать для нас эту песню? Кто знает нас в этом далёком городке?
— Ты, что, бывал уже здесь? — догадывается он, наконец.
Снова молча киваю.
Не верю себе. Слишком невероятна и неожиданна такая встреча, но не могу и не верить…
… В самом дальнем углу, один, едва различимый сквозь пелену разноцветного табачного дыма - голубой силуэт.
Игорь смотрит в направлении моего взгляда, кивает понимающе, терпеливо распаковывает уже третью, наверное, за сегодня, пачку сигарет.

* * *

— Тоже, в каком-то смысле, сумасшедшая профессия! — улыбнулся он. — И чем-то похожая.
— Почему? — не поняла  она.
— Вокруг меня - тысячи километров, вокруг тебя - тысячи эпох. У пространства и времени одна природа, одна суть…
— Но я не рискую замёрзнуть однажды где-то на дороге, — слабо возразила она.
— Замёрзнуть можно и в самой тёплой квартире, закутавшись в одеяло, надев мягкие тапочки и прислонившись спиной к батарее. От беды. От обиды. От одиночества…
Она отчего-то вздрогнула, заглянула в его глаза.
— У меня дома не батарея - печка…
Он перехватил её взгляд, впервые за всё время посмотрел заинтересованно, словно познакомились они не целых полтора часа назад, а только что.
— Печка? Печка… Слушай, я хочу посмотреть, как ты живёшь. Это же так здорово - печка! Я очень люблю дома, где вместо батареи печка.
Она на минуту задумалась, затем, отводя глаза, решительно произнесла:
— Тогда пошли. — Она взяла его за рукав куртки ладошкой в мягкой пушистой варежке. — А ты скоро починишь свою машину?
— Ну… Как получится. Думаю, дня два придётся повозиться. Тебе-то зачем это знать?
— Зачем? Низачем! — сердито отозвалась она, но тут же вновь оттаяла и добавила  тихо: — Просто… Просто нужно, хоть немного, согреться… от одиночества.

* * *

Не узнаю.
С трудом, с болью напрягаю память, выцарапываю из прошлого забытые черты.
Она…
Конечно же, она!
Стою молча, не зная, что сказать, всё ещё до конца не веря.
Она…
Она тоже молчит. В уголках глаз - две крохотные блестящие слезинки.
— Что, постарела? — она, наконец, нарушает молчание, беспомощно улыбаясь дрожащими тонкими губами.
— Что ты! — неуверенно возражаю я. — Ты стала ещё красивее!
Но она не верит мне, и сам я не верю. Постарела…
— Вера! — я окликаю её по имени, и четыре года исчезают внезапно, растворяются в бледном свете пёстрых светильников…
Я присаживаюсь в самом уголочке, отчего-то не решаясь сесть ближе.
— Слушай песню, пожалуйста! — Вера прижимает свои холодные пальцы к моим пересохшим губам.
Остаётся только молчать. О чём говорить? Вспоминать о том, что не забывается?

………………………
И на что нам он, рай?
На Земле, на Земле наше место!
Не дано от дорог нам хотя бы чуть-чуть отдохнуть.
Счастлив я,
что опять
никогда наперёд неизвестно,
за каким поворотом начнётся шоссе
Млечный Путь…

…Что это? Всё вокруг вдруг поплыло, закружилось, слилось в бесформенное разноцветное пятно. Оно дрожит, колышется, оно хрупко и невесомо…
Почему-то болит….здесь… и здесь… Пелена какая-то на глазах…
— Ты… Ты плачешь?!
Я плачу? Какие глупости! Плакать я разучился давным-давно. В последний раз это едва не случилось лет пятнадцать назад, когда погиб взводный, а с ним ещё четверо наших ребят, там, в каменистых афганских горах. Тогда очень хотелось заплакать, завыть по-бабьи, броситься на землю и разбить голову о шероховатый горячий камень… Но вместо этого я, в исступлении передёрнув затвор автомата, заорал что-то по-матерному и повёл ребят, что остались от нашего взвода, вперёд, и оставил там ещё троих пацанов, но взяли мы эту чёртову высоту, вышибли «духов» с так нужного нам перевала, и уже через несколько часов прошли по нему «Уралы» с очень важным для тех, за кого мы воевали, грузом…
— Дым… Дым в глаза попал… — неловко оправдываюсь я, неловко утирая слёзы.
Мы сидим и молчим - долго, бесконечно долго, покуда не остаёмся совершенно одни в опустевшем зале, и совсем недавно подобострастный официант хамовато предлагает покинуть закрывающееся заведение.
Она встаёт первая.
— Пора…
Мучительно пытаюсь найти слова, но нет слов, исчезли, растворились, растерялись за долгих четыре года.
Ночь почти тёплая, снег рыхлый и сырой, ещё не убранный с неширокого досчатого тротуарчика, по которому мы бредём забытой дорогой.
— А ты так и живёшь одна? — спрашиваю, чтобы хоть что-то спросить, хотя считаю, что говорю совершеннейшую глупость. Наверняка, не одна!
— Одна? Нет. Теперь не одна.
Конечно, я оказался прав! Такая женщина не имеет права жить одна, она просто обязана кого-то любить и быть любимой…
— С сыном… — едва слышно добавляет она.

* * *

— Проходи. — Она с трудом отворила тяжёлую, перекосившуюся от времени  дверь.
— Ого! Здесь, что, когда-то был храм божий? — поинтересовался он, озираясь.
— Монастырь. Вон там, в подземелье, спрятаны мощи, а под обоями - святые.
— Мощи?
— Обыкновенный скелет. Раньше, по ночам, я очень боялась, что он придёт и выпьет мою кровь. Особенно, когда умерла мама…
— А теперь?
— Теперь уже не боюсь. Надоело… Бояться нужно совершенно другого…
— Другого… — машинально повторил он. — Ну, что? Будем топить печку?
— Ты… сам, хорошо? Дрова во дворе, в сарае. Ключ вон там, на косяке. А я пока приготовлю ужин.
Она была почти счастлива, украдкой наблюдая, как он с весёлым грохотом сваливает огромную охапку неровно наколотых поленьев на прибитый перед печкой железный лист, запихивает дрова внутрь, колдует со свёрнутой в трубочку старой газетой и кусочком бересты… Он чувствовал это, и ему очень хотелось, чтобы и с ним она поделилась этим незамысловатым счастьем. А ещё больше хотелось умножить его, такое крохотное и непрочное…
— Знаешь, я хотел бы остаться здесь навсегда, — вырвалось вдруг совершенно искренне. — Я давно уже не встречал такой тёплый, такой добрый дом, как у тебя…
— Правда?!
— Она прижалась к нему и поцеловала первая.
… Он сумел умножить её счастье.

* * *

— С сыном?!
— Да, с сыном. Это самый лучший сын на всём белом свете! У него каштановые волосы, нос картошкой и зелёные глаза! Ему целых три года, и он очень похож… на своего отца.
— Это?.. Это мой сын?!
— А ты как снова очутился здесь? — уходит она от ответа. — Опять срочный груз? Семьсот километров в день по обледенелой трассе?
— Срочный груз, да, да… Это мой сын?!
— Как твоя машина? Она у тебя всё та же?
— Та же? Да нет, другая, почему она должна быть та же! Это мой сын?!
— Сейчас она не сломалась?
— Нет, не сломалась, нет! Это…
— А где…
— Это мой сын?!
— Нет!
— Мой?!
— Нет.
………………..
— Нет, нет, нет!...
………………..
— Да…

* * *

Её хрупкое тело вдруг изогнулось под ним, и непроизвольное «А-а!» вырвалось прежде, чем она успела закусить губу.
— Господи! — испугался он. — Прости, ради бога, прости… Я не думал, что ты…
— Наверное, стыдно быть девственницей в двадцать семь лет? — едва слышно прошептала она, с трудом разжав губы. — Только, я очень тебя прошу - не думай об этом! Пожалуйста, не думай… Ни о чём не думай… Не дума-ай!..

* * *


Я вдруг внезапно вырос, или она стала такая крошечная, словно доверчивый серый мышонок спрятавшись у меня на груди…
— Прости...
— Простить? За что?! Нет, нет же - спасибо тебе, мой хороший, мой славный, мой…
Она хочет сказать совсем другое слово, но не произносит его. Улыбнувшись вдруг, находит другое, первое подвернувшееся:
— Мой колючий!
Вера стаскивает варежку, залезает холодной ладошкой в мою шеститысячекилометровую щетину.
— Сломалась машина! — счастливо смеюсь я. — Розетка для бритвы испортилась!
Вот оно, счастье! Недолгое, непрочное, невесомое, незримое, но - счастье! Обычное человеческое счастье…
С каштановыми волосами.
С носом картошкой.
Мой.
Зеленоглазый.
Сын.

* * *

— А где твоя машина? Хочу посмотреть! — Она настойчиво тянет меня совсем в другую сторону. — Ну, пошли, пошли же!
— Пошли. Не замёрзнешь?
— С тобою - нет!
Город замер, уснул, в резных светящихся окнах  - расплывчатые силуэты. Снег - огромные ёлочные хлопья - заботливо прячет под собой тысячи грязных следов. Уличные фонари озабоченно сгорбились над длинным проспектом, раскидав узкокрылые, лёгкие, похожие на сбитых влёт аистов тени. Чистый снег до утра будет лежать не тронутый, не потревоженный  ничьими шагами, лишь две узкие, почти невидимые цепочки следов тянутся через пустырь к заполненной урчащими грузовиками стоянке.
— Этот? Ух ты, какой страшный, облезлый весь! Почему? У тебя ведь тогда была новая машина!
— Была…
— Почему же теперь ты на старой?
— Так случилось. Долго объяснять…
Ну, зачем я вру? Объяснить недолго, что тут объяснять! Просто я боюсь, что мои слова прозвучат, словно оправдание за то, что тогда уехал и больше не смог вернуться…

* * *

— Стас, иди, «папа» вызывает!
«Папой» во все времена, почти во всех автопредприятиях зовётся начальник колонны. Что-то сродни общезнакомому «батяня-комбат». Дрючит он тебя, так ведь за дело, да у него вообще должность такая! Дрючит, но ведь уважает, если ты того заслуживаешь, и всегда помогает, когда  по-настоящему нужно. И даже любит немного, по-своему. Не как начальник - начальникам любить не положено, а как-то по-отцовски… Оттого - «папа».
Обшарпанный стол, шкаф, потёртое кресло - зато вертящееся. Роскошь по тем далёким временам. Стены не слишком ровные, давным-давно выкрашенные в какой-то грязно-голубой цвет, и роскошный, чуть ли не в полстены яркий календарь «Совтрансавто» за спиной строгого хозяина кабинета.
— Ну, что скажешь, Лещинин? Снова скандалишь?
Он вздохнул, тоскливо глядя в серое весеннее небо за давно не мытым стеклом.
— Да не стой ты, садись… Подай тебе, значит, Сибирь на блюдечке с голубой каёмочкой! Иначе, мол, вообще никуда не поеду! А на Москву, на Владимир, на Калинин кто пойдёт? Что молчишь? Близко, да? Конечно, вы же там, в «гвардейской» бригаде, все дальнобойщики, волки, асы, без пяти минут ветераны! Мать вашу! Умник какой выискался! Конечно, я знаю - парочку раз на Свердловск, на Тюмень сходил, и можно вообще месяц не работать - зарплата выйдет побольше, чем у директора! Так ведь тебе ещё дальше подавай! За каким чёртом сдался тебе этот Сердобольск? А двадцать рейсов подряд на Кострому не хочешь? Очень хорошо мозги прочистит, когда на целый месяц к гаражу будешь, как верёвочкой привязанный!
Жадно затянувшись «Беломориной», хозяин кабинета пристально поглядел на строптивца, насквозь пробирая взглядом, но так и не смог прочитать, что творится в душе так внезапно изменившегося не в лучшую сторону «гвардейца».
— Тебе сколько лет, Стас? Тридцать есть?
— Двадцать девять. Через четыре дня.
— Так тебя сам бог не велел посылать сегодня далеко, раз день рождения скоро! Ладно, прекращай дурить. Забирай своё заявление, извинись перед Татьяной Сергеевной, и, давай, грузись на Горький с «Лакокраски».
— Нет, Михалыч. Не заберу. Решил уходить, значит, так надо.
— Да куда же ты пойдёшь, дубина стоеросовая?! — вновь вспылил «папа», на этот раз не по долгу службы, а по-настоящему. — На самосвал, что ли, сядешь - говно из коровника на поле возить? Да ты же дня прожить не сможешь без трассы! Уж поверь, я побольше твоего на свете прожил, знаю, что говорю! Я двенадцать лет в этом кресле сижу, а руки до сих пор по рулю тоскуют! Я с семьёй на юг каждый год на своих «Жигулях» езжу - зачем, думаешь? Море, что ли мне нужно? Или абрикосы долбанные? Да для меня весь отпуск - это первый и последний день поездки, когда снова на трассу выхожу, пускай и на простой легковушке! Подумай, Стас, крепко подумай!
— Подумал, Михалыч. Время было. Раз уж так всё сложилось, значит, на дальняк мне больше не ходить. Уволюсь, и уеду в Сердобольск. На поезде.
— Любовь, что ли? — догадался, наконец, Сергей Михайлович. — Сразу-то не мог сказать? А как же жена?
— Не знаю. Ничего не знаю… С женой всё сложно, а там…
— Ну, как знаешь. — Размашистая подпись наискосок пересекла помятый листок. — В делах сердечных я тебе не советчик. Машину передашь… Павлу передашь, Молчанову, пора и ему уже на новой поработать!
И он ушёл, понимая, что во многом прав рассерженный начальник, но всё же не в силах поступить иначе.

* * *

Мы сидим в холодной кабине, тесно прижавшись друг к другу, и снова молчим. Не получается разговор. Четыре года - не четыре дня. Чужие…
— Когда ты уезжаешь?
— Завтра, — вырывается у меня. Нет, что я говорю?! Нет, не завтра, через много-много дней! Нет, никогда! Никогда!
…Что это я? Ведь нет уже ничего, нет, нет, нет…
— Послезавтра, — поправляюсь я вслух. — У меня ещё целый день в запасе. Я хочу провести его с тобой.
— Целый день… — задумчиво тянет она, и непонятно, как она отнеслась к этому известию. Целый день - это ничтожно мало или бесконечно много для этой маленькой одинокой женщины?
— Целый день. Я давно научился экономить время в дороге, чтобы иметь его в запасе на всякие непредвиденные случайности. А если ничего не случается, возвращаюсь раньше и проживаю его для себя.
— Целый день… — повторяет она. — Потрать его там, дома. Без дорог, без риска, без мороза. Подари его… У тебя, наверное, есть жена?
— Жена? — переспрашиваю отрешённо. — Да, есть, конечно. Есть жена.
— Подари этот день ей. — Вера зажимает мне рот так и не отогревшейся ладошкой. — Не нужно ничего говорить… Ты любишь её?
Люблю? Люблю, конечно же, люблю! Столько пережито, выстрадано… Было всё - холод, боль, скитания без угла, без крыши над головой, но всё позади, и всё-таки мы вместе…
Но ведь здесь - мой сын, мой зеленоглазый сын! Единственный…

* * *

—Стас, милый, родной мой! — глаза Марии были полны слёз. — Ты знаешь, что он сказал, этот проклятый доктор? Он сказал, что у меня никогда уже не будет детей! Никогда, слышишь! Я знаю, ты не сможешь простить мне маленького, удивительного, зеленоглазого, которого я убила в себе, даже не посоветовавшись с тобой! И теперь - Стас, он сказал, что всё из-за этого! - его никогда уже не будет!
— Маша… — он бережно прижал её к себе, такую родную, такую любимую женщину, словно забыв о том, что это горе - их общее, желая лишь одного - принять на себя её огромное горе. Но что он мог сделать, кроме того, что ещё плотнее укрыл её своими широкими ладонями…

* * *

— Я хочу увидеть его. Сына. Моего сына…
—Это… не твой сын. Мой. Только мой. Ты его отец, но он не твой сын. Понимаешь?
Он понимал…
— Но…
— Мой! Только мой!
— Вера!
— Не проси. Не надо. Он спит уже сейчас. У него очень чуткий сон.
— Но он проснётся однажды - пускай не завтра, когда-то, и спросит, обязательно спросит:  где мой папа? Что ты ответишь ему? Что папа был лётчиком и разбился? Так все говорят. Но пройдёт ещё немного лет, и он поймёт, что ты лжёшь!
— Ты… Ты осуждаешь меня?
—Я?! Я тебя осуждаю?! Как ты можешь так думать…
…………………………..
А он… Это ведь…
…………………………..
Мой.
Зеленоглазый.
Сын.
………………………….
— А где же друг твой, Виталий? — она меняет тему, потому что нам больше нечего сказать. Мы поняли друг друга, и пришли к молчаливому общему решению - первому и последнему общему решению в нашей жизни.
— Виталий? Он… Его больше нет. И этого я себе никогда не сумею простить…

* * *

— Отстань от меня, и читай свои проповеди кому-нибудь другому! — он сердито хлопнул дверцей и попытался завести двигатель.
— Куда ты собрался ехать, идиот! — Виталий изо всех сил тянул дверцу на себя, но Стас был сильнее, и дверца вновь захлопнулась. — Ты уволился, у тебя ни путёвки, ни накладных! Ты пьёшь уже восьмой день, дубина, куда ты за руль полез? Хочешь без «прав» остаться? Пожалуйста, если тебе они больше не нужны, но только других зачем подставлять? Попадёшься - и Михалычу влетит, и директору! Что плохого они тебе сделали?
— Отойди! По-хорошему прошу - отойди! Никто не сможет мне помешать! Я решил ехать к ней, и я к ней поеду!
— Стас, одумайся, наконец! Я не знаю, что у тебя произошло с Машей, ты ничего не хочешь рассказывать, словно я не друг тебе! Но, что бы ни случилось, не делай глупостей!
— Ничего у меня не произошло. И Маша здесь совершенно ни при чём. Просто…
Он замолчал, поскольку и сам не знал, что «просто…» . Его неудержимо тянуло туда, в далёкую Сибирь, к той женщине, он сам не понимал, отчего с каждым днём душу заполняет всё более безысходная пустота. Поначалу он пытался разобраться - как это? Почему стало возможным любить сразу двух женщин? И которую сильнее? И любить ли? Но с каждым днём, и с каждым выпитым стаканом Стас запутывался всё больше и больше, и сейчас уже смутно понимал, что делает. Мысли путались, и единственное, что он знал - сейчас, именно сейчас он должен ехать к Вере. И ни один человек не в силах повлиять на его решение! Он будет ехать, и никто не посмеет его остановить! А если попытаются - он не остановится, он профессионал, он ас из асов, никакой гаишник на своих зачуханных «Жигулях» его не догонит! И он будет ехать и ехать, ехать и ехать, пока… пока… чёрт, пока не кончится солярка. Да, солярка закончится когда-то… Ну, и пусть! К тому времени он успеет проехать много, у него целый бак, и в запасном больше половины… да… а там видно будет… может, что-то произойдёт, какое-нибудь чудо? Он заслужил право на чудо - пускай одно-единственное чудо во всей своей жизни! Пускай оно произойдёт именно теперь, когда это больше всего нужно… Чудо всегда должно происходить тогда, когда оно нужнее всего, иначе, зачем оно?
Он рванул с места и успел проскочить в ворота раньше, чем растерявшийся контрольный механик бросился их закрывать.
— Стас! Не сме-ей! — прозвучало вслед, но он этого уже не слышал.
Скорость, сумасшедшая скорость! Кто, кто посмеет мчаться стремительней?! Кто?! Ты?! Кто ты? Кто ты, дерзкий, вздумавший обогнать меня - меня! - на этом повороте? Это мой поворот, левый, тебе ни за что не обойти меня на нём! Что? Что ты делаешь?!
Это же…
Удар!
Темнота… Слабый свет, совсем слабый… Чуть-чуть светлее… Белое, золотое, алое… Алое? Виталий, что с тобой? Почему кровь? Господи, прости меня, ты был прав, ты всегда бываешь прав, как редко природе удаётся создать таких, как ты… Ты прав, Виталий, я никуда не поеду… Слышишь? Но почему же ты молчишь? Виталий, почему ты молчишь, почему ты не дышишь, Вита-а-али-ий?!..

* * *

Рыхлый снег залепил стёкла, и колючий свет ночных фонарей не в силах прорваться сквозь толстый пушистый заслон.
Где-то совсем рядом - её тонкие бледные губы. Я нахожу их наощупь, в темноте, но не целую, лишь прижимаюсь своими озябшими губами к этим забытым, едва тёплым губам. И тогда целует она - слабо, едва заметно, нежно и просто, словно брата. В моих руках - её ладони, узкие, невесомые, словно солнечные зайчики.
— Ну, что же… прощай! — говорит она, и солнечные зайчики, на мгновение сжавшись, словно приготовившись для прыжка, исчезают из моих ладоней.
— До свидания…
— Прощай, — твёрдо повторяет Вера. Мне не видно лица, но я чувствую её усталую печальную улыбку. — Скоро утро. Пора возвращаться. Как же ты поедешь, ведь ты совсем не спал?
О какой ерунде она может думать в такую минуту! Доеду, не усну, привык уже за долгие годы.
— До свидания! — настойчиво повторяю я.
— Прощай! — слышу в третий раз. — Именно, прощай. Пойми - дело вовсе не в том, что однажды ты ушёл и не вернулся… Нет, я вовсе не считаю, что это предательство. Я понимаю - так было нужно. Или не смог. Просто… Просто, не хочу зависеть от того, что кому-то, где-то нужен или не нужен срочный груз… Прощай! Пора возвращаться…

* * *

Пора возвращаться…
Дорога… Дорога, судьба моя! Единственная моя дорога - к новым городам, к новым людям… Единственная - через тысячи километров, через города, леса, поля, степи, сквозь зной или метель - единственная - дорога домой.
Пора возвращаться…
Здравствуй, Мария, я вернулся! Я привёз тебе из необычайно красивого города Тбилиси эти мандарины и огромный привет от тысячи новых друзей!
Пора возвращаться…
Здравствуй, Мария, я вернулся! Как жаль, что тебя не было со мной в Ленинграде - там сейчас белые ночи…

Пора возвращаться…
Здравствуй, Мария, я вернулся… Ты снилась мне четыре долгих года, твоё лицо и твоё тело чудились мне среди могучих крон вековых кедров, в причудливом переплетении колючей проволоки, твои глаза светили мне из-за зловещих силуэтов сторожевых вышек… Я вернулся, Мария! Ты принимаешь меня?

Пора возвращаться…
Я счастлив, любимая, что он ошибся тогда, твой усатый доктор!
Здравствуй, Мария!
Здравствуй, мой зеленоглазый сын!

* * *

1985, 2004-05, 2009гг