Наваждение. Глава тринадцатая

Людмила Волкова
                13


              ...Она помнила деревенский дом, куда уезжали всей семьей на лето, но любила больше городской. Наверное, потому, что любила больше  зиму. Ей нравился запах снега, он ее волновал. Ленуся знала, что больна, надо беречься, но так любила этот запах, что тайком выбегала через черный ход во двор и носилась там по очищенным дорожкам, норовя упасть в высокие сугробы с боков дорожек  – туда сгребали ночной снег.
               Вдыхая с жадностью аромат свежего снега на ладошке, она испытывала прилив такого острого счастья, что задыхалась. И хохотала, как дурочка, когда прозевавшая ее Зося вылетала следом в одном платье и пыталась ее догнать.
               Как смешно она задирала подол юбки, как потешно сердилась вполголоса, чтобы не услышала через форточку Лидия Андреевна!
               – Стыдитесь, барышня! Снова в постель сляжете! Бабушку хоть пожалейте.
               «Выкала» она, когда сердилась, и это еще больше смешило Ленусю. Та успевала сунуть в рот душистого рассыпчатого снега, а потом уже разрешала схватить себя в охапку, точно куклу.
                В детской Ленуся усаживала на кровать огромную куклу из Германии – фрау Лиз, папин подарок. Добродушной физиономией Лиз напоминала мадам Дмуховскую, учительницу музыки, приходившую в «здоровые дни». А потому  уроки Ленуся учила с куклой, и от ее имени делала себе замечания или похваливала, подражая голосу мадам Дмуховской.
                Отыграв гаммы и этюды, Ленуся принималась за Шопена. Ей было приятно слышать, как за портьерой всхлипывает чувствительная к музыке Зося. Может, она оплакивала собственную судьбу – некрасивой конопатой девушки, рожденной в такой бедной семье, что ее пришлось отдать в большой город на услужение в десятилетнем возрасте.
                Зосе не везло на хозяек, пока не очутилась она в этом доме – скорее в качестве приемной дочки, чем служанки... Лидия Андреевна даже умудрилась найти ей приличного жениха, но замужество обернулось драмой – Зося овдовела в девятнадцать лет и вернулась под крылышко семейства Дубельских.
                Она преданно ухаживала за Ленусей, совершенно добровольно помогала стряпухе, составляла компанию Лидии Андреевне в одинокие вечера и даже ездила за границу вместе со всем семейством, когда Ленусю лечили. При этом она стойко блюла «дистанцию» между собой и господами, чем сердила свою опекуншу. Зосе уже стукнуло тридцать, а вела она себя по-ребячьи, что нравилось и Ленусе, и ее бабушке.
                В жизни было столько горя, что Зося предпочитала видеть сначала светлые стороны. Это было существо простодушное и веселое, а потому всеми любимое. В этом добром семействе ей было так хорошо, что она уговорила Лидию Андреевну не подыскивать ей «партию», если ей на роду не написано.
                Пока Ленуся была здорова, к ним приходили гости с детьми, да и сама Лидия Андреевна водила внучку в другие дома на детские балы. Но с болезнью девочки та оказалась в окружении взрослых, а Зося превратилась в подружку...
                Два раза в неделю приходила мадам Дмуховская, бывшая пианистка, когда-то сломавшая руку в предплечье. Она бралась только за талантливых детей, а у больной Ленуси будущего не было. Но Лидия Андреевна добилась своего. Мадам Дмуховская вела себя с Ленусей, как со взрослой и здоровой девочкой, и это всех устраивало. Ленусю – потому что она занималась с наслаждением и делала успехи, а у бабушки разгорались надежды на чудо.
                Мадам приходила даже тогда, когда Ленуся лежала в постели – просто поиграть «для прилежной славной девочки» ее любимого Шопена. И делала она это с таким вдохновением и артистизмом, словно была на сцене. Зося при этом поливала слезами портьеру, почти повиснув на ней, Ленуся не сводила жадных глаз с бегающих по клавишам пальцев обожаемой мадам, а бабушка с тревогой следила то за судьбой портьеры, то за цветом лица внучки – не дай Бог переутомится.
                После обеда Ленусю укладывали отдыхать, а Зося украдкой от хозяйки приносила из папиного кабинета какой-нибудь том Брэма или журнал «Нива» с очередным рассказом про любовь. Эти жалостливые рассказы, такие целомудренные, что их можно было читать и детям, она прятала под одеялом, заслышав бабушкины шаги. Та терпеть не могла сантиментов и смеялась над обеими:
                – Глупые, это не стоит ваших слез! Все вранье, жеманство, жизнь куда проще и суровей.
                Женя-Ленуся помнила каждую вещичку в том доме, и утром, проснувшись, не забывала, как это бывает со снами. Но ведь были у Жени и свои родители, сестры, был другой дом! Почему она думала о них, как о чужих? Любила ли  она их вообще – таких добрых и самоотверженных? Или когда-то разлюбила? Но почему и когда?
                Женя напрягала память, перебирая все свое детство в крошечном доме посреди большого двора с бельевыми веревками вдоль и поперек, но не могла вспомнить того, что было до больницы. Больницу помнила. Детей в палате, врачиху, приходящих к ней маму и сестре. Те приносили ей что-нибудь вкусненькое, но никак не могли угадать, что ей нравится. Она ела, слушая неинтересные рассказы сестер о жизни двора и класса, где раньше училась Женя. Теперь ее перевели в другую школу, поближе, и Женя напрасно пыталась вспомнить девочек из своего класса и учителей. Она не признавалась в этом никому, даже врачихе, чего-то опасаясь. Вдруг не поверят или будут смеяться?
                Мама говорила только о съестном, и ее сильно огорчало, что дочка просит принести только книжки, да побольше.
                – Доця, от книжек не поправляются, вон ты как схудла...
                Книжки мама забывала, их приносила врачиха. А еще она принесла патефон с пластинками и песенники, и Женя сходу выучила все романсы, радуя врачиху. Пластинки были старые, затертые, но остались в памяти.
                А потом Женю выписали, и начался кошмар. В тесных комнатках она задыхалась среди ковриков и подстилок, вазочек и вазонов с букетами бессмертника и камыша, путаясь в полотняных портьерах на всех дверях, как в сетях, и это почему-то всех удивляло.
                Ночами она плакала, стараясь не прикасаться к маминому боку, всегда потному от жары (топили жарко, до одури), но она все равно скатывалась к середине продавленной сетки. Женя боялась, что этот крутой бок однажды ее просто задавит во сне...
                Конечно, и до инфаркта Женя задавалась вопросом, что же случилось с нею тогда, в детстве, откуда этот провал в памяти. Чем же она переболела? Менингитом? Но бывает ли такое, чтобы все-все забыть? Точно ее кинули в мир в одиннадцатилетнем возрасте.
                И еще вопрос: почему она, Женя, обнаружив свою странную забывчивость, не стала расспрашивать взрослых о себе? Что ей мешало? Страх? Но страх – чего? Когда сестры и мама рассказывали ей о детских проделках (ну и заводная была!), Женя слушала, как о чужой девочке – без волнения. Та девочка была неприятна: капризная, невоспитанная, жадная, с невыразительным лицом, коротконогая.
                Женя с радостью отдала маме все  свои детские фотографии, не желая узнавать себя, но оставила другие, где она постарше. Ничего общего не было между узкоглазой девочкой с жидкими волосами и плоским лицом (нос – кнопкой, как у папы) и большеглазой и длинноногой девочкой-подростком. Пышные короткие волосы вьются, скулы высокие, брови тонкие и вразлет, и на худеньком лице с аккуратным носиком глаза кажутся просто огромными.
                Итак, похоже, что ее все-таки усыновили. Но тогда почему она не помнит своей настоящей семьи? Или ее взяли из дурдома? Но какой же дурак берет ненормальных детей?
                Надо успокоиться, как-то жить со всем этим. Надо казаться здоровой. Ведь у нее есть своя семья – непридуманная, родная дочка, внучка и чудесный муж. А когда она выпишется отсюда, то сходит туда, чтобы убедиться... в чем? Там видно будет, но точку она поставит!

продолжение  http://www.proza.ru/2009/08/04/99