Соседи

Анастасия Момот
- Мне кажется, я люблю его. – после произнесения этих слов я почувствовала, что у меня задрожали губы и появился зуд в носу, тот зуд, который является обычным предвестником рыданий. Сама себе вынесла такой кошмарный приговор. Почему это происходит именно со мной? Такая досадная нелепость или продуманный план зловредных сил тьмы?
 - Он знает об этом? – спросил Равиль.
 - Нет. Он никогда не узнает. Ему нет надобности знать. Самое большее, на что я могу рассчитывать, это его сочувствие, без которого я бы предпочла обойтись.
 - Почему ты полагаешь, что ему всё равно? Представь, что он так же как и ты смотрит сейчас в голубое небо и представляет твои голубые глаза, сокрушаясь от напускного твоего равнодушия. Разве не может быть такого? Разве ты можешь сказать наверняка, что всё иначе…
 - Думаю, могу. Он никогда не звонит мне… Он забыл моё имя. У него всё хорошо и без моего имени. Вот в чём дело, понимаете. Пусть это будет только моя любовь. Моя любовь – только мои трудности.
 - Я расскажу тебе одну историю. Это будет такая же грустная история как и все прочие, и вряд ли она удивит тебя своим финалом, мой маленький друг, но в конечном итоге я никогда и не стремился кого бы то ни было удивлять. Во вселенной есть лишь одно изумительное чудо, в сравнении c которым любой рассказ скучен. Чудо это - жизнь, - Равиль улыбнулся и пододвинул ко мне большую тарелку c кружочками ананасов. 
 - Я был ещё совсем молод тогда, едва закончил аспирантуру и устроился в местную газету помощником редактора, параллельно вёл кое-какие занятия в институте, и получал за всю свою деятельность ровно столько, сколько необходимо было для поддержания непритязательной жизни в моём тощем теле. Мысль о том, что когда-нибудь я буду греть свой упитанный живот на средиземноморском солнышке, покачиваясь на собственной яхте где-то между бескрайним небом и водой, не могла придти в мою кудрявую голову даже на уровне несбыточной мечты. Да, кудрявости на голове c тех пор поубавилось, зато содержимое этой самой головы стало куда качественней. Впрочем, я отвлёкся. В те далёкие годы я снимал в коммунальной квартире крошечную комнату, единственное окно которой выходило в узкий и мрачный двор-колодец. Однако, стоит отдать должное тому самому двору: мало того что он располагался в самом центре Петербурга, так ещё делал меня соседом одной весьма примечательной особы.
  Она была певицей. Певицей, чей голос покорил миллионы людей, чьи песни по сей день звучат в моём сознании, делаясь громче в штиль. Её звали Бэлла, и она была дочерью одного зажиточного еврейского ростовщика, скупердяя и зануды, который мог достать любой товар, всё, что можно было купить за деньги в те годы, за деньги или за душу… Да, то был настоящий дьявол, но этот дьявол породил потрясающего ангела, светлого и нежного, гения, чья лёгкость и простота по сей день остаются для моего ума труднейшей загадкой и тяжелейшим грузом для моего сердца. Помнится, был у неё музыкальный клип или что-то в этом духе – давно уже не показывают его – так вот, она стояла там на краю какого-то причала в длинном платье из белого льна, едва не сдуваемая ветром фарфоровая статуэтка. Она смотрела, наверное, на воду, а потом разворачивалась и улыбалась, и не было ничего добрей и спокойней этой улыбки, но вот уже пятьдесят лет, как она преследует меня каждую ночь, когда я ворочаюсь c боку на бок в своей постели, тщетно пытаясь уснуть. Пятьдесят лет мои сухие губы шепчут её имя в предрассветной лихорадке… Бэлла, Бэлла… Каждую ночь, каждый рассвет, всегда.
  Прошу извинить меня, дорогая, за сумбурность рассказа, но эмоции порой бывают сильнее скрупулезного писательского плана. Тогда я ещё не был писателем в привычном смысле слова, хотя, по сути, был им всю жизнь. Да и можно ли было прожить эту жизнь иначе, когда от моего единственного окна было всего каких-нибудь тридцать метров до окна её спальни. Понимаешь, к чему я веду? Хочешь спросить, не подглядывал ли я? Лучше уж спрашивать, как часто я подглядывал. Я подглядывал постоянно, когда только мог, за исключением одного единственного раза, о котором я c твоего позволения поведаю чуть позже.
  Я видел, как её привозили c концертов и помогали ей поднять на четвёртый этаж огромные охапки цветов. Она никогда не выбрасывала цветы. Потом в её спальне зажигался свет, и я видел через тюль её силуэт, странствующий по комнате, видел и думал, чем она могла заниматься в ту минуту. Вот она остановилась и подняла руки к шее, - наверное, снимает украшения, - предполагал я. Я следил за каждым её движением и видел, как она сидит напротив зеркального столика и расчёсывает свои роскошные чёрные кудри, видел, как она выходит из помещения, и представлял, как она пьёт чай на кухне, окна которой, к сожалению, выходили не во двор вовсе, а на улицу. Затем она возвращалась, переодетая в шёлковую ночную сорочку. Я знаю, о чём ты сейчас подумала. Бэлла не переодевалась у меня на глазах, она будто бы знала, будто чувствовала их алчущий взгляд украдкой, хотя я всегда гасил свет в своём скромном жилище, чтобы ночью меня самого было не заметить в чёрном окне.
 - Но ведь артисты так часто ездят на гастроли в другие города и страны. Разве Бэлла не уезжала тоже? – спросила я. Равиль подлил в наши бокалы белого вина и вновь откинулся на спинку своего большого плетёного кресла. Его чёрные глаза смотрели на заходящее солнце, которое больше не могло причинить боль своей яркостью.
 - На таком солнце полезней всего загорать. Кожа приобретает ровный золотистый оттенок – без ожогов и прочих неприятностей. В зените же солнце опасно. Бэлла была в зените славы тогда и, разумеется, часто покидала меня. Она могла уехать на месяц или даже на два месяца, и не было для меня ничего мучительней в те дни, чем не видеть свет в её окне. Она была для меня самым близким человеком, несмотря на то, что мы не обмолвились ни словом c ней. Мне необходимо было знать, что она есть, что она рядом, видеть этот самый свет – живой и тёплый – и я был уже счастлив. Солнце… Мы же не пытаемся его потрогать! В противном случае нас всех бы ждала незавидная участь Икара… Но мы все так радуемся солнечным дням, так любим красивые закаты, а в дождливой серости и мраке петербургской осени нам кажется, что всё теряет смысл. Когда она уезжала, я плакал.
  Я просыпался рано утром, худой и угрюмый, шёл на кухню, чтоб сварить себе кофе. Жирная старуха, моя соседка, необъятная как земной шар и водянистая как пудинг, разумеется, уже тушила там нечто зловонное, чем потом кормила своего пьяницу-мужа. На его растянутой майке красовались пятна от аналогичных деликатесов, съеденных им, должно быть, несколько недель назад. Их внуки собирались в школу, и вся квартира сотрясалась от детских воплей, топота босых пяток по полу и хлопанья дверьми. Я засматривался в грязное окно, пытаясь представить, как выглядит сегодняшнее небо там наверху, какое оно – голубое или серое. Будет ли сегодня солнце. Мой кофе непременно убегал, оставляя неприглядный след на плите, после чего старуха начинала кряхтеть и сквернословить в мой адрес. Они, несомненно, меня ненавидели. Как, впрочем, и я их. Девочка… Даже не знаешь, что значит жить в коммунальной квартире, будучи бесконечно влюблённым в простор, - Равиль улыбался. Морской ветер перебирал его седые волосы и заползал под белоснежный дорогой костюм, должно быть купленный в бутике Китон. Ещё Равиль любил белое золото. Он любил украшения и носил их всегда – перстни, цепочки, запонки, часы, браслеты – всё это не казалось ни пошлым, ни чрезмерным в его случае. Он был очарователен. Особенно когда улыбался вот так.
 - Если бы я не любила другого, я бы непременно любила Вас, - простодушно и невпопад сказала я.
 - Таких старых бобылей и ворчунов как я, слишком ветреных к вечеру и невыносимых по утрам, можно любить разве что из жалости или за их богатство, если таковое имеется.
 - Вы не правы. За богатство, мудрость и достижения можно уважать, можно восхищаться ими, а любить… Любят просто так.
 - Да, да… Я просто сказал какую-то ерунду, чтоб показать тебе, что я твоей любви не заслуживаю. Твоя молодость стоит в миллион раз дороже моей мудрости, положения в обществе и материальных ценностей. Она дороже любого золота.
 - Но речь не о нас…
 - Речь не о нас. Вытерев кофейные разводы c плиты, я спешил покинуть своё угрюмое и негостеприимное обиталище, нырял в быстротечный человеческий поток, разливающийся по многочисленным конторам, заведениям и магазинам. Час назад весь город варил себе кофе – быть может, удачней, чем я, теперь весь город спешил на работу.
  Газета, для которой трудился я, была еженедельной, и поэтому суета и паника, предшествующие каждому новому выпуску, царили в нашей редакции практически постоянно, особенно обостряясь к пятнице. У меня был свой стол, непременно заваленный бумагами и сигаретным пеплом. Среди этой безобразной помойки красовался портрет Бэллы в тонкой деревянной рамочке. Приступая к проверке статей, я здоровался c ней, она улыбалась мне в ответ, и тогда мне дышалось чуть легче. Подобная незамысловатая стабильность и верность незначительным привычкам всегда радует тех людей, которые не знают, чего ждать от будущего.
  Не буду вдаваться в подробности моего рабочего дня. Редко в редакции случалось что-нибудь примечательное. Впрочем, ничего примечательного не было и после, когда я отправлялся в рюмочную со своими приятелями или просто возвращался домой. Сейчас одинокие люди любят включать свет, телевизор, компьютер или радио, как только заходят в свою пустую квартиру, но у меня не было телевизора, и я сразу же выглядывал в окно. Когда Бэллы не было в городе, я c грустью приступал к чтению, проверке студенческих тетрадей или творчеству. Мне представлялось, как она поёт свои песни где-то далеко, как какие-нибудь важные и красивые мужчины целуют ей руку за кулисами, как она улыбается им, нарядная и женственная, как они дарят ей цветы и ведут в дорогой ресторан. Они, а не я. Я, жалкий оборванец, сижу в своей конуре и пишу свою жалкую никому не нужную прозу.
  У меня было всего две пары обуви – старые зимние ботинки и поношенные туфли на межсезонье, которые давно уже просили каши. Кроме того, была у меня одна серая рубашка, чёрный костюм, подаренный родителями ещё на окончание учёбы в университете, и единственное, впрочем, любимое вельветовое пальто. Иногда я смотрел на себя в зеркало и, видя там своё худое бледное лицо, голодные глаза и непослушные чёрные волосы, казался себе полным уродом. Голод – это второе по яркости воспоминание из моей молодости, после Бэллы, разумеется. Он был всегда. Я старался пораньше уснуть, а в свободный день позже проснуться, просто чтобы хоть какое-то время не чувствовать… Голод. Как я мог понравиться ей таким? Мне казалось, что, окажись я совсем рядом c ней, королевой, она бы просто не заметила меня, так же как люди не замечают свою тень, такую серую, не интересную, но бесконечно верную.
  Однако Бэлла всегда возвращалась, и вновь зажигался свет в её спальне, и свет этот озарял весь мой сумрачный неприглядный мир. Всё становилось неважным: и голод, и бессонница, и пьяные крики соседа на свою желеобразную супругу, и детский плач, и моя скромная зарплата, и мысли о собственном несовершенстве. Мой письменный стол стоял напротив окна, и, сочиняя что-нибудь вечерами, я поднимал глаза время от времени, чтоб заглянуть в её окно. Даже зимой, в лютый мороз, мне становилось теплее тогда и легче. Наверное, я был счастлив. Помнится, я написал для неё песню, простую, по сути, незамысловатую, но сегодня я не написал бы иначе. Про «моё большое счастье в твоём маленьком окне… я хочу уснуть навечно, если ты придёшь во сне…».
 - «я хочу быть синей птицей в твоём маленьком окне, для меня откроешь ставни, и тогда спою тебе…» Это же очень старая песня. Признаться, не знала, что Вы – её автор.
 - Старая песня. Но я ещё старше, - Равиль засмеялся, - её многие певцы успели исполнить. Спустя годы уже никого не интересует, кто сочинил текст, зачем, и чьё имя было вырезано раскалённым кинжалом любви на сердце того неудачника! Я запечатал листок со стихами в конверт и, не подписав его, опустил в её почтовый ящик. Мне казалось, что неподписанный конверт – это эффективная конспирация! Кроме того, у её дверей постоянно дежурили поклонники: студенты c цветами и мягкими игрушками, какие-то девочки c фотокарточками для автографов, они писали её имя и признания в любви на стенах дома, а ещё был у Бэллы постоянный воздыхатель, мужчина взрослый и статный, который приезжал к ней на машине. В общем, вычислить меня было практически невозможно. Разумеется. Почему человек, сочинивший стихи про маленькое окно, должен непременно смотреть в это окно из окна напротив!
 - Так она всё же узнала?
 - Я думал, что если она и поймёт, кто автор этой глупости, то лишь ухмыльнётся и тут же выбросит столь ненужную информацию из своей очаровательной головы. Вот тут приближается переломный момент этой истории. Был тогда большой концерт по случаю дня победы, и моя королева должна была исполнить несколько песен наряду c прочими артистами. Я никогда не любил большие скопления народа, но пропустить такое считал для себя непозволительным. Заняв почётное место у самой сцены, невзирая на давку и оглушительные крики хмельной толпы, я устремил свой слух, зрение, обоняние, всё своё существо туда, к ней, хрупкой и нежной, возвышающейся в тонком голубом платье над всем этим безобразием. Это был не призрачный силуэт за узорчатым тюлем, а живой, тёплый человек, совсем рядом, я видел, как от дыхания вздымается её грудь, как мягкие пальцы её перебирают стойку микрофона, как сверкают её бархатистые карие глаза, а пышные чёрные ресницы бросают трепещущую тень на румяные щёки. Ей жарко. Её кожа постепенно утрачивает былую матовость. Она поёт. Тысячи людей слышат её голос, но лишь я один слышу, как бьётся её сердце. Она поёт, и я вижу, как едва заметно краснеют её глаза и верхняя губка… Да что там, в её глазах просто океаны слёз! И только теперь сквозь яркость эмоционального взрыва, происходящего во мне, я разбираю слова песни… и понимаю, что это моя песня… Бэлла поёт мою песню, Бэлла смотрит на меня. Она касается своим взглядом моего лица и, допевая последний куплет, улыбается мне. Я едва не потерял сознание. Сейчас мне трудно представить, что я могу подобным образом реагировать на ответное внимание мною желаемой барышни, будто бы и не я был вовсе… тем майским вечером будто не я стоял около сцены, затаив дыхание и открыв рот, словно лицезрел второе пришествие. Возможно, я просто никогда больше не желал никого так сильно, как желал мою Бэллу.
 - Что же было дальше?
 - Бэлла поздравила всех c праздником и выразила свою радость по поводу того, что людям понравилась её новая песня. В самом деле, публика ликовала. Потом она, чуть понизив голос, сообщила всем в микрофон, что автор сего творения предпочёл остаться неизвестным. Она сказала так: «Нет ничего ценнее на свете искренней любви, нет ничего мучительней душевного одиночества. Каждому из нас бывает одиноко, и, ложась в холодную постель, мы мечтаем о ком-то далёком, порой вовсе не существующем. Но подумайте, ведь может, когда вы гасите свет в своей комнате, для кого-то гаснет самое яркое и тёплое солнце».
  Равиль опустил глаза и посмотрел на уголёк тлеющей в пепельнице сигары. Когда он заговорил вновь, его голос звучал уже не так ровно как прежде.
 - «Солнце! Если ты здесь, прошу тебя, назови своё имя…» - сказала она и вновь посмотрела мне в глаза.
 - И что же Вы сделали?
 - Самую большую глупость в своей жизни.
 - Вы..?
 - Я отвёл взгляд.
  Повисла долгая пауза, и я смогла расслышать едва уловимые всплески морской воды под яхтой и отдалённый крик незадачливой чайки, потерявшейся в вечернем небе. Равиль разлил по бокалам остатки вина и, посмотрев на меня, улыбнулся одними губами – не так как улыбался прежде. Устало.
 - Тот воздыхатель, взрослый и статный, о котором я говорил прежде… Он стал появляться в нашем дворе каждый день. Он приезжал за Бэллой, ждал её в своей глупой машине, а когда она спускалась к нему, галантно выходил, чтоб открыть ей дверцу и усадить рядом c собой. Они отправлялись в путешествие на пару-тройку часов, в течение которых я метался по комнате, как раненый зверь, и рвал волосы на своей дурацкой голове. Потом они возвращались. Я даже видел, как Бэлла целует его щетинистую щёку на прощание. Я видел, как он обнимает её за талию. Потом Бэлла поднималась к себе, и всё будто бы вновь становилось как прежде. До следующего вечера.
  Так продолжалось едва ли не месяц, и я уже почти привык к столь неприятному мне приятелю Бэллы. Но я имел несчастье однажды увидеть, что, приехав c очередной прогулки, они скрылись в темноте её подъезда вместе. Это означало, что Бэлла пригласила его к себе в дом. В её спальне спустя некоторое время загорелся свет, и тут я понял, что, если буду наблюдать за происходящим дальше, то моё сердце просто не выдержит. И без того я измучил себя до изнеможения кошмарными воспоминаниями о том апофеозе моей несостоятельности, моей трусости, моей нелюбви к себе, даже к звучанию собственного имени, о той досадной нелепости, которая случилась на концерте. Мне хотелось провалиться сквозь землю… но я просто задернул шторы своего окна и лёг спать. Наверное, если бы я был каким-нибудь романтическим героем, отважным авантюристом, то, столкнувшись c подобной трагедией, я бы покончил c собой, сбросился бы c высокого обрыва или выпил яд, но я обычный человек. Обычные люди просто плачут в подушку, чтоб никто в целом свете не услышал их всхлипов и не посчитал их слабыми.
  Утром, когда я отправился в редакцию, его машина всё ещё стояла в нашем дворе. На ней сверкали капли прошедшего ночью дождя. Я понял, что мне стоит непременно порадоваться за Бэллу, которая, очевидно, счастлива теперь, и как можно скорей изменить свою собственную жизнь, если я не хочу умереть в страшных муках. Я так и сделал. Я сбежал.
 - Сбежали? Куда?
 - Вскоре я переехал в другой конец города, каким-то образом устроился в студенческом общежитии и полностью посвятил себя работе. Спустя год при удачном стечении обстоятельств я стал главным редактором газеты и перебрался в более приличное жильё, тогда и жизнь моя, в самом деле, изменилась. Порой, залезая в долги, я стал приобретать одежду, которая считалась по тем временам модной, посещать различные мероприятия, связанные c моей профессиональной деятельностью и не только, у меня появилось множество новых друзей и подруг, c которыми я предавался различным удовольствиям, развлечениям и бесконечным обсуждениям вопросов искусства, политики и религии. Вскоре вышел первый сборник моих рассказов, который получил успех, куда превосходящий мои даже самые смелые ожидания.
 - А как же Бэлла? Неужели Вы тогда не думали о ней?
 - У меня было много женщин, много роскошных, интересных женщин. Возможно, для кого-то из них я оказывался таким же счастьем в маленьком окне, которым для меня была некогда Бэлла. Я флиртовал c ними, излагал какие-то безумные истории, целовал их, ласкал, потом провожал их на рассвете, и, закуривая сигарету у окна, думал о ней. Я думал о ней каждый день.
  Бэлла выступала всё реже, и я полагал, что ей просто не до концертной деятельности теперь, что она решила реализовать своё поистине женское предназначение. Впрочем, никакой информации о её личной жизни до меня не доходило, а, возможно, я сам ограждал себя от этой информации на неком подсознательном уровне. Боялся боли. Всю жизнь чего-то боялся.
 - Вы больше никого не полюбили, Равиль?
 - Как видишь, множество событий и прожитых лет, не окрашенных волшебством любви, умещаются в несколько незамысловатых фраз, тогда как каждый день, проведённый мною c видом на мрачный двор-колодец, едва ли опишешь в полноценной новелле. Я не любил никого кроме Бэллы, той Бэллы, стоящей на причале в лёгком платье из белого льна.
 - Почему же Вы не пошли к ней, не узнали, как у неё дела? Вряд ли у Вас тогда оставался повод для смущения после столь активной и продуктивной жизни.
 - Та жизнь, которую ты называешь активной и продуктивной, неизменно была связана c лёгким похмельем и горьким осадком на душе. Так бывает, когда ты отдаёшь себя всецело не тому и не тем, c единственной целью - забыть о том, что тебе самому не далось.
  Вскоре я уехал в Европу. Можно сказать, что это было очередное бегство от собственных злоключений, но, так или иначе, отсутствовал я долгие шесть лет. Много где побывал, многое видел, много мудрости получил из общения c достойнейшими людьми этого мира, из лучшей литературы и прекраснейшего из искусств – музыки. Вновь обманутый иллюзией начала новой жизни, я даже завёл семью. Однако возможно сбежать от любых обстоятельств, но никому ещё не удавалось сбежать от самого себя. Такой побег – источник самых страшных человеческих ошибок. Оставив во Франции жену и детей, в одно дождливое осеннее утро я вернулся в Петербург.
  Как сейчас помню, было на мне двубортное чёрное пальто до колен и шляпа c полями. Этаким фертом я прошёлся по району, в котором вырос, внимательно разглядывая витрины и лица прохожих, зашёл в какое-то заведение, чтоб выпить чашку кофе. Не было у меня здесь ни друзей, ни близких, и вряд ли кто-то обрадовался бы моему приезду, но сам город и запах вот этого кофе были похожи на поцелуй матери, вновь обретшей утерянное дитя. Мне казалось, что я по-настоящему счастлив.
  Не задумываясь ни о чём, я отправился к ней. Вот моя узкая улочка, мой старый, как и прежде не отремонтированный дом, лавка башмачника, в которую я так часто отдавал свои поношенные межсезонные туфли на починку, мой ненаглядный двор, где из окон, разбитых и затянутых полиэтиленом местами, как и прежде раздаются детские голоса, чей-то смех и плач грустной скрипки. Я зашёл в её подъезд и c досадой обнаружил, что любовные признания поклонников Бэллы были благополучно закрашены противной зелёной краской, и, более того, на новом слое уже появились другие надписи, совершенно диковинные и незнакомые мне. Когда я позвонил в её дверь первый раз в жизни, хотя столько лет был так близко, что слышал порой её дивный голос, моё сердце билось спокойно. Впервые оно билось так спокойно. Я делал то, что давно должен был сделать.
  На пороге я увидел вовсе не Бэллу, а старого сморщенного еврея в синем махровом халате и c огромными очками, неряшливо нахлобученными на столь же неряшливо огромный нос.
 - Здравствуйте. Могу я увидеть Бэллу? – тихо спросил я.
 - Ты долго странствовал, Равиль, - ответил мне старик, - уже три года как моя Бэлла покоится на небесах. Не спрашивай меня ни о чём. У неё просто остановилось сердце, - сказал он и закрыл передо мной дверь.
Вот так вот закончилась моя жизнь. Внезапно, но вполне закономерно.
 - Но разве сердце останавливается так просто?
 - Почему бы нет. Всё рано или поздно останавливается, но в тот же миг где-то начинается новое движение. Я постарался узнать подробности о смерти Бэллы из старых газет и через общих знакомых. Оказалось, что она так и не вышла замуж и умерла скоропостижно от какой-то неизвестной болезни.
Но я-то знаю, что за болезнь… Болезнь эта - одиночество.
Право, лучше бы я знал больше подробностей о её жизни, и тогда, возможно, мне не нужно было бы узнавать о смерти.
 - Порой мы так эгоистичны в своей любви, что, ослеплённые собственными трагедиями или счастьем, просто не видим того, что происходит c объектом наших чувств на самом деле…
 - Верно. Я прозрел лишь в то утро. Подобно роботу, купил билет на самолёт и вернулся во Францию. Спустя несколько лет умерла моя жена, но смерть её даже на мгновение не изменила выражение моего лица. Оно всегда было мрачным. 
 - Но Вы же улыбались совсем недавно. Я видела.
 - Я рассказывал тебе о Бэлле, - Равиль улыбнулся вновь и поднялся со своего любимого плетёного кресла, - не пора ли нам двинуться к берегу? Кажется, начинает холодать.
 - А Вы написали что-нибудь про любовь всей своей жизни?
 - Нет…
 - Почему?
 - Ты напишешь.
  Загудели моторы, и послышались всплески волн. Спустившись в трюм, я укуталась в тёплый плед и забилась в угол дивана. Мне было бесконечно грустно, и я понимала, что моя история всё же совсем не похожа на историю Равиля. Разве была бы я здесь, на его яхте посреди открытого моря, если б тот, кого по-настоящему так искренне люблю, был ко мне хоть сколько-нибудь неравнодушен…