Блюз ромашке, упавшей в траву

Владимир Игошин
Помни, что нет тюрьмы страшнее, чем в голове. В. Цой
"Стань птицей"
Мой друг повесился у вас на глазах. Он сделал харакири у вас на крыльце.
И он истек надеждой и всем, чем мог,
А все вы остались такими же,
Все вы остались такими же.
Е. Летов
"Харакири"



Прелюдия

Дерзновенно устремленная вверх, будто грациозно выточенная из черной слоновой кости, на горизонте вырисовывалась башня. Подобно пантере, замершей перед прыжком, она нависла над скалами залива, бросая незримый вызов городку, что неказисто громоздился рядом. Вроде бы, башня была воздвигнута пиратами в качестве наблюдательного поста.

- Ну и жилище раскопал себе Стив, - усмехнулся Билли Ринделл, прибавляя скорость. Внезапно его охватила бешеная ностальгия по незабвенным денькам конца 70-х, когда они еще учились в колледже в Пенсильвании: дрались с верзилами из параллельного класса; без конца воевали с директором, за свой консерватизм получившим кличку Патриарх; по очереди влюблялись в Мелори Эйзихауэр, которая слыла самой красивой девчонкой штата.

Особенно резко вдруг всплыла в памяти та сногсшибательная осень, когда они смогли, наконец, склепать из остатков старой гвардии рок-н-ролльную команду, которая играла на всех вечеринках колледжа. Стив, который был вокалистом, вдруг сорвал самый удачный концерт. Дико напившись, он бегал по сцене в необузданной истерике и кричал, что проклинает этот мир со всеми его обитателями, вместе взятыми, что ему надоело метать бисер перед уродами, которые ни черта не способны понять в искусстве.

Еще никого так помпезно не выставляли из колледжа. С тех пор никто его не видел, прокатился слух, что Уайлдер живет в Нью-Йорке у своей тетушки.

Билли теперь вел совершенно разумный образ жизни, увлекся сделками на бирже, где ему удалось сколотить приличный капитал, затем - игорным бизнесом, скупил сеть казино. Однажды он подумал, что было бы здорово повидать старых приятелей. В первую очередь он вспомнил о Стиве. Не было никого, кто так сильно повлиял на Билли в юные годы, как Уайлдер, который был его полновластным внутренним лидером, идеалом, дотянуться до какового Ринделлу казалось абсолютно нереальной мечтой. Стив исчез практически безвозвратно, даже его тетка в Нью-Йорке ни ухом о нем не слыхивала с тех пор, как тот уехал. В результате долгих поисков Билли все же удалось выяснить, что некий семиюродный дедушка оставил в наследство Уайлдеру какую-то башню на окраине Эбердина, почти на границе с Мексикой, и что уже три года он безвылазно обитает там.

Башня завораживала, она будто влекла в упоительную потусторонность, в сокровенный полумрак мистических фантазий и призрачных наслоений прошедших времен, которые будто бы сжались, ограничившись пределами башни. Казалось, в ней каждую ночь бродят в стенаниях души пиратов, убитых соплеменниками в борьбе за золото пару веков назад, а к завываниям этих бедолаг примешиваются крики из подвала, где свихнувшийся инквизитор пытал индейцев, в надежде выведать у стойких краснокожих парней, почему это они вдруг ничего не слышали об Иисусе, отпрыске Господа Бога нашего.

Ринделл стряхнул собой же нагнанные страхи и вышел из машины. Дверь, как это ни странно, была отперта. Первым, что увидел Билли после небольшого тоннеля-коридора, была лестница. Она величественно взвергалась вверх, змеей, уводящей в расползающиеся хитросплетения комнат, двери в которые располагались через каждые десять ступеней. Похоже, лестница пронзала насквозь центр башни.

Библиотека. Стеллажи с тысячами книг, изданных явно не ранее прошлого века, в позолоченных переплетах и пустое кресло-качалка в центре.

Кабинет. Стол ручной работы из сандалового дерева покрыт изрядным слоем пыли. Лишь переполненная пепельница и свежий запах марихуаны подтверждали чье-то недавнее присутствие. Билли не сразу заметил висящую на потолке летучую мышь, а когда она встрепенулась, Ринделл тут же ретировался назад на лестницу, плотно прихлопнув дверь.

Темная комнатка. Полный бардак внутри, в углу холсты и мольберты, краски в тюбиках и банках разбросаны по полу. Скорее всего, что-то вроде склада. На стенах гобелены, о времени их создания можно судить по внешнему виду. Только на одном из них смутно угадывались "Четыре всадника" Альбрехта Дюрера. Вначале Билли ощутил некую неприязнь. Подобное чувство испытывает каждый аккуратный человек, считающий себя вправе задаваться уже хотя бы потому, что на ночь прилежно ставит шлепанцы под кровать.

Тут вдруг Ринделл почуял смутную тревогу. То ли Дюрер так на него подействовал, то ли увиденный вокруг беспорядок, но Билли испытал детское, почти забытое, ощущение, что он не больше, чем потерянная вещь. Кукла, забытая девочкой-несмышленышем на скамейке в тенистом саду. Утраченная игрушка, которая видит нелепый сон о своей хозяйке, которой снятся блуждания по заброшенной башне. И через эту цепочку сновидений глупая кукла ощущает себя повелительницей сна, который мнится ей действительностью. Выходит, что она потеряна дважды. Забытая в саду, заплутавшая в снах, поглощенная осязаемостью своей неосязаемости.

Чтобы заглушить это пронзительное ощущение, Ринделл закричал во весь голос: "Стив! Стив, где ты?"

Ответил ему сдавленный хрип, донесшийся из маленькой каморки внизу, Билли не заметил ее раньше.

Потертая дверь у основания лестницы. Стоило слегка толкнуть ее, и она сразу растворилась.

Соло

Ванная комната. Яркий свет - резко - по глазам. Стив в ванне, абсолютно голый. Подозрительная бледность на лице, впалые глаза. Взгляд безмерно печального генерала, проигравшего вселенскую битву. Черные волосы стекают вниз, сливаясь с водой. Розовой водой в ванне.

Стоп, почему розовой? Кровь, черт, это же кровь. Маленькие переливающиеся пузырьки на поверхности воды.

Вскрыл вены? Нет, только не это. Искусственное дыхание, вертолет скорой помощи, безумно длинный больничный коридор, снующие врачи, реанимация. Первым делом - из ванны, бинты. Где-то должны быть бинты.

- Спокойно, не дергайся. Дай мне спокойно сдохнуть, я сжег мосты, отступать уже некуда! Нож, откуда у него нож?

- Стив, что, вообще происходит?!

- Все нормально, Билли, все хорошо. Теперь послушай меня. Ты как раз вовремя для финала пятого акта. Я ожидал кого-то, но не знал, что это будешь ты. Я только сейчас многое понял. Я воспринимал мир, как клетку, из которой выбраться невозможно. Сейчас я сильно сомневаюсь в объективном существовании себя, тебя, всего вокруг. Вполне возможно, мира совершенно не существует, он выдуман нами. Он во многом продукт индивидуального сознания. Я вижу мир таким, каким хочу его видеть. Это вовсе не значит, что он таков на самом деле. Реальность - лишь иллюзорный шарик, который плавает в озере восприятия. Следовательно, самая неизбежная клетка - мое сознание. А как от него избавиться? Все равно, что обрести нематериальную плоть. Возможно, я хочу именно такого: стать как можно более неуловимым, утратить всяческую плоть. Превратиться в штрих, поглотивший бесконечность, в свою очередь, состоящий из бесконечности штрихов. Раствориться в собственных смертях, отдаваясь неведомости нового бытия. Стать бликом тени на скользком стекле вечности. Запомни, Билли, главное, не красиво уйти. Это сможет всякий. Главное, доиграть до конца. Ты ведь сможешь, скажи, сможешь?!

- Д-да, наверное.

- Я в тебя верю. Ну все, мне пора.

Стив сказал это так просто, будто выходил из трамвая остановкой раньше. Тут он захрипел и рухнул вперед, лицом в воду.

Билли спускался с крыши башни. Пепел тела Стива, как тот и хотел, развеялся по ветру. В глубоком раздумье Ринделл бродил по комнатам башни.

Он пытался понять только одно: почему? Почему Стив покончил с собой, зачем, ради чего? Разгадок не было, остался лишь смятый сумбур в голове, какое-то неприятно-липкое ощущение вины.

В библиотеке, в которой почему-то располагался камин, Билли вдруг обнаружил рукописные листы с разной датировкой. В полном беспорядке они были разбросаны вокруг камина, их будто рассыпали в спешке, не успев сжечь.

Ринделл развалился в кресле-качалке и принялся за чтение.

12 апр. 1984

Просыпаясь, я снова и снова совершаю одну и ту же ошибку, ошибку возникновения, вторжения в мир. Стальным клинком существования режу густой предрассветный туман. Кровавый мазок меня бросает на полотно повседневности судорожно сжатая кисть невнятного творца. Невнятного в том смысле, что я не могу идентифицировать его как субъект.
Который уж раз вновь вхожу СЮДА, как в раздверенное брюхо трамвая, как в холодную акулью пасть. Каждое утро я приковываю себя к позорному столбу реальности, чтобы трепещущие крылья ночи разбудили мою свободу в снах.

Эта замкнутость на преследовании миром, невозможность окончательно избавиться от ярма реальности душит меня, выворачивает наизнанку.

Глупый, порочный круг бытия.

17окт. 1983

Да, я не приемлю общество. Оно никогда не значило для меня больше, чем сборище соседей по этому растреклятому Эбердину. А вот они склонны воспринимать меня скорее как мистическое явление. Подтверждением тому служат прозвища, которыми они наградили мою персону: Черный ковбой. Призрак из башни. Безлошадный всадник Апокалипсиса. Люди очень часто придают вешам, не поддающимся их пониманию, сверхъестественный смысл, усматривая некие божественные вмешательства, персты судьбы и прочую низкопробную мефистофелыцину.
Видимо, я тоже застреваю в их рамках восприятия. Ведь я никак не подхожу для жизни в этом провинциальном городке; не вписываюсь в ландшафт; не гармонирую с портьерами; не разваливаюсь на диване, подперев ногами каминную решетку, в приятной истоме, после трех банок пива и партии в бридж. Я дарую подобные сомнительные удовольствия вам, оставляя лишь холст и краски, сны и видения, мысли и ощущения, сотни хрустальных миров, затаенных внутри.

Когда запасы провианта, текилы и сигарет в кладовой истощаются, я выхожу в город. Облачившись в свой черный наряд (потертый стетсон, джинсы, рубашка, мачете на поясе, сапоги со шпорами), я покидаю башню. Прощальный взгляд на скалы залива, неустанно истачиваемые прибоем, и отправляюсь.

Эбердин, как всегда, неприветлив, даже слегка насторожен. Он будто прощупывает меня осьминожьими отростками прежде, чем позволить войти. Расставляет свои улицы в молчаливой надежде затерять или, что еще страшнее, растерять меня в них.

По пути в магазин я слышу вокруг пустейшие разговоры на одни и те же темы: о мужьях, пьющих беспробудно пятые сутки подряд; о женах, которые изменяют с кем ни попадя; о неурожае моркови, случившемся в нынешнем году; о кандидате в президенты, сулящем после своей победы всеобщее благоденствие. Так и распирает закричать во всю глотку: «Люди! Какой ерундой набиты ваши головы! Неужели вы явились в мир только ради того, чтобы трепаться об этой чепухе?»

Какое мне, черт подери, дело до кандидата в президенты? Хотя я всегда был в высшей степени аполитичен. По-моему, любая система государственного устройства, любой политический режим, будь то жесточайшая деспотия, либо самая безмятежная республика, представляет собой ни что иное, как насилие над индивидом, диктат над личностью.

А как же столь беспочвенно обожаемая вами демократия? Я о пресловутом принципе большинства. Неужели оно право только потому, что количественно превосходит меньшинство? Вы считаете подобное справедливым? На мой взгляд, это не более справедливо, чем убийство невинного младенца.

Сопоставимость - жуткая вещь. Почему-то в общественном сознании устоялся стереотип меры греха. Толкнуть прохожего на улице, нахамить кому-то, унизить, опутать сплетнями - мелочи, а лишить жизни - уже жестокость.

Балансировать на тонкой грани внутренней справедливости - тяжкий удел, достойный человека. Здесь даже не важно, каковы твои поступки, как они будут расцениваться: главное, быть честным в их совершении. Под честными поступками я подразумеваю те, что исходят из глубин твоего сердца. Не лгать самому себе, не извинять собственное скотство чужими примерами, сколь часты бы ни были.

Меня возмущает ваша привычка кичиться добротой и благородством. Вы можете часами разглагольствовать о своей щедрости и душевной теплоте, с которыми вы обращены к людям, и тут же, за ближайшим углом отвернуться от взгляда нищего, даже не снизойдя до подаяния в несколько центов.

Правильно, в розовых очках безопасней! Давайте истребим всех нищих, калек и убогих, тех, кто разрывает пелену нашей радужной беззаботности, тех, кто своей обездоленностью и неприкаянностью напоминает о боли и страдании в нашем наглухо благополучном мире.

Может, именно таков путь к всеблагому счастью? Соберем их всех в одном месте и устроим новую Хиросиму, разорвем их на маленькие кусочки, затравим радиацией.

Это и есть ваш гуманизм. Кастрированный гуманизм.

9 марта 1979

Господи, как мне противно в вашем обществе! Именно поэтому я обречен на сто веков одиночества. Ни в коем разе не претендуя на понятость вами, я не гонюсь за лаврами непризнанного гения. Похоже, это мой долг - выплюнуть горькую правду в ваши заплывшие жиром лица. Вы тараканьеподобно семени i е. червеобразно копошитесь вокруг, порываясь проникнуть в мой кристалл. Не выйдет! Он неприступен, как солнце, как башня, как вечность. Попробуте-ка оседлать вечность! Или кишка тонка?

Полчиша ваши безмерны, имя вам - обыватели. Каждый из вас рождается, вырастает, делает карьеру, обзаводится потомством, стареет, так ни разу и не задавшись самым важным вопросом: "А зачем?". Есть, пить, спать, совокупляться, наслаждаться безвкусными зрелищами, скабрезными анекдотцами, беспрерывно восторгаясь собственной замечательной серостью. Вот куда направлены ваши устремления. Все поглотит ненасытная утробушка!

О. жалкие рабы своих тел. Эти бренные сгустки суставов, хрящей, мышц и кожи из оболочек и оберток, каковыми они должны быть, давно превратились в ваших полновластных хозяев. Вы так и не сумели подняться над животными инстинктами.

Хотя иногда вы вспоминаете о душе. Например, посещая церковь по воскресеньям. Успокойтесь, рай вам не вымолить!

Вы забыли, что такое свобода, приучив себя к ошейнику. Лишь бы он был мягким и не натирал шею. Вы на поводке у всех, кому не лень приручить вас: жены, общественных интересов, закона и правопорядка, морали и мнимого благополучия, вы на поводке даже у своей собаки.

А эта ваша забота о своем благополучии? Надежно консервируясь в квартирках, погрязая в уюте и комфортабельности, вы дрожите при одной мысли о том, что столь излюбленный уклад жизни вдруг будет расстроен. Вы готовы перегрызть горло любому, кто станет малейшей тому причиной.

Зато как обоснованно вы ступаете по земле, с каким осознанием собственной значимости рассуждаете о всяких глупостях. Черт подери, до чего же бесцеремонно вы заполонили этот мир!

Но позвольте вам напомнить, что все вы сдохнете.

Сдохнете, не оставив после себя ничего, кроме исписанной бумаги, просиженных кресел, загаженных унитазов да еще полудюжины сопливых отпрысков, оставшихся на том же примитивном уровне. Сдохнете, как шелудивые псы под забором из костей разложившейся цивилизации. Сдохнете, наконец избавив меня от своего пошлого присутствия.

Хотя нет, до чего же я туп! Разве вы можете исчезнуть? Пока существуют офисы с мягкими диванами, жилища, обставленные наимоднейшим образом, бейсбол по воскресеньям, телевизор после работы, пиво в холодильнике, деликатесы в желудке, брюшко и лысина под старость, грязные делишки чужими руками, славные почести продавшимся бунтарям, неизбежные мерзости, с которыми все смирились, убогие радости мирка, куда вы разместили себя, мои упования избавиться от вас безнадежны.

Но больше всего я ненавижу бизнесменов. Их карьеризм и меркантильные интересы напоминают мне бега тарантулов. На старте пауков очень много, но добегает всего один, сожравший остальных.

Вы взлелеяны кич-культурой и не страшитесь этого. Паршивенькие детективы грозят затмить Эдгара По, никчемная мазня посягает на место в ряду с Питером Брейгелем-старшим, единственные стихи, сохранившиеся в вашей памяти - рифмованные рекламные слоганы. Ваши мысли истерлись от безустанного блуждания по головам. Вы слишком часто мыслите по шаблону, впитываете всякую дрянь, как губка, привыкая доверять ложным авторитетам, утратив способность своей оценки.

Напичкать информацией, забить мозг, создать иллюзию его работы, отучить самостоятельно размышлять, превратить в автомат. Такими вы более удобны. Автоматами проще управлять.
Вот куда завела цивилизация. Прогресс разложил вас. Телевидение, радио, плееры, казино, супермаркеты, компьютеры, автомобили, зоопарки. Все для развлечения, потребления, пресыщения. Лишь бы залатать дырявую душонку, пустота внутри страшнее смерти.

Не слишком ли самонадеянно мы, копошащиеся в городских лабиринтах, закольцованные автомобильными трассами, объявили человека венцом творения, царем природы? Да неандерталец с дубинкой был в сотни раз приспособленней к среде обитания, чем мы со всеми техническими новинками вместе взятыми.

Кстати, почему-то этот вымерший двуногий реликт мне роднее ваших ухоженных, чисто выбритых, до безобразия приличных телес, возможно потому, что неандерталец, по крайней мере, был откровенен. Он либо взгреет тебя дубьем, либо поделится мясом убитого мастодонта. Он не был приспособлен к притворству. По мере развития общества изощрялись технологии лжи и лицемерия.

Поулыбаться врагу, а когда он отвернется, всадить ему в спину нож. Это вам по силам. Вам приходится елозить и изворачиваться, ведь вы ничего из себя не представляете. Вы столь же ничтожны, как и ваши попытки скрыть от меня свое ничтожество.

Не пытайтесь оправдаться деньгами. Их обилие говорит скорее о постыдной пронырливости, чем о ваших достоинствах. Не пытайтесь оправдаться положением в обществе. Оно в слишком большой степени зависит от факторов, сомнительных для меня: размеров кошелька, происхождения, имиджа, тщательно выстраиваемого вами. Но я не верю имиджам, я верю делам.

В один прекрасный момент вы вдруг поняли, что пластиковый стакан "Кока-колы" стоит доллар, Робин Гуд - мифический персонаж, а 31-го июня просто не существует. Значит, вы приняли реальность, согласились с ней.

С другой стороны, вы имеете свои преимущества: вы здесь рыбы в воде, вы привыкли чувствовать этот мир своим. Мятущийся и вырывающийся, я неизбежно напарываюсь на иглу обыденности, обращаясь в бабочку под стеклом ваших липких взглядов.

Ваши души, будто раз и навсегда отлитые бронзовые изваяния, они неизменны, моя же трепещет и многоликует (многоличинствует?), как языки пламени, разрывающего тьму.
Основной ваш порок - поклонение обществу, безоговорочное следование его идеалам, неспособность выйти за грань, сбеловорониться.

Вы очень часто огораживаете себя, сами того не замечая. Запираетесь в рамках социальных ролей и статусов, норм и приличий, подобающих случаев и уместных аплодисментов. Зашоренные всем этим, не проявляетесь до конца. Вы похожи на бутылки, попавшие на морское дно, с ценными записками, которые никто уже не прочтет.

Причем это все-как-у-людейное существование не порождает у вас ни малейших сомнений в своей истинности. А вот я ни в чем не могу быть уверен...

Это всего лишь истерика, плач по неспасенным душам. Колокол, отбивающий такт вселенского погребения. Ведь боль, неосознанная вами, является и моей болью. Я обонятельный орган, вдыхающий ваш гнилостный запах, но тело у нас одно.

Ну вот, снова приступ джонно-доннового единения с человечеством. Кто посмеет сказать, что атом не способен содержать вселенную?

Ведь вы все: шизофреники и гении, пройдохи и неудачники, прожженные нытики и безнадежные оптимисты, созерцатели лун и хранители закатов, ожидающие завтра и проклинающие вчера, опостылевшие себе и устремленные в запредельность, - прыгаете, суетитесь, кричите внутри, рвете меня на части. Но я не дамся вам. предпочтя остаться собой.

28 июля 1977

Неведомое всегда влекло меня. Все, на что падает тень тайны, тянет к себе, как взгляд удава -кролика. Я сопротивляюсь, брыкаюсь, выстраиваю разумные концепции, заготавливаю неопровержимые доводы для скептицизма.

Но где-то внутри, на подподсознательном уровне, я уже знаю, что намертво засел на крючке новой загадки, и бездна тем соблазнительнее, чем ближе стоишь к краю.

Случайно попав в незнакомый квартал, я около получаса бесцельно слонялся по улочкам Нью-Йорка. И тут мне до жути захотелось джина с тоником. Миновав несколько кафе, вдруг, неожиданно для себя, ввалился в первое попавшееся. Как ни странно, в нем звучал ранний Дюк Эллингтон.

Сейчас осталось так мало мест, где можно услышать приличную музыку. Разве что в старом добром "Хард-рок кафе". Но поразило меня не это. За стойкой сидел мой знакомый с 5-ой авеню. Боб Ридерз, по прозвищу Красавчик. Прозвали его так в издевку за то, что он был ужасно немиловиден. Красавчик меланхолично кивнул мне и снова принялся дуть свое пиво.

Вот здесь-то я и увидел: вместо левой ноги у него болтался куцый обрубок в грязных бинтах. Вчера в колледже с Бобом все было в порядке. Я обернулся к выходу, заорал во всю глотку, развернулся еще раз. Стоп! Боб мирно покачивал своей левой, воззрившись на меня вместе с прочими завсегдатаями, как на умалишенного. Джина с тоником совершенно расхотелось.

Вчера на Паркинс-стрит я встретил Боба, передвигался он на костылях. У него не было левой ноги до колена. И все тот же замусоленный, в кровоподтеках, бинт! Красавчик выдавил из себя несуразицу (по-другому он общаться не умел) о том, что попал под трамвай.
Электрическое ощущение дернулось по проводам вен. Я уже видел безножие Боба там, в прошлонедельном кафе.

Значит, я сумел ухватить не предназначенную мне нить, выскользнуть из тенет судьбы, заглянуть в узкую щель в двери, захлопывающейся за Незнаемым.

Еще одна вещь не дает мне покоя. Я часто вспоминаю недавний казус, произошедший с каким-то знакомым, с абсолютной уверенностью, что я защищен от подобного. Через два-три дня то же самое вытворяется со мной.

Любая мысль об уклюжести и везучести словно накаркивает беду. Будто кто-то неосязаемый подслушивает и пытается проучить. Я лишь восковая фигурка, мимолетно отразившаяся в глубине его темных зрачков, которые растворят меня и вылепят заново.

Я танцую свой блюз на болоте, полагая, что под ногами твердая почва, лелея надежды на будущее, какового у меня нет. Беру свое завтра взаймы у вечности, но звонкая коса придет за долгами, чтобы смахнуть меня, как травинку.

4 дек. 1978

Открываю глаза, встряхиваюсь, как вымокшая собака, взбираюсь на подоконник. Еще одно утро начинается с сигареты. Это момент взведения курка, миг, когда я снова обнаруживаю себя в этой бешеной гонке, один на один с миром, который проглатывает меня, не поперхнувшись. Я выплеснусь на улицы, струей жидкого асфальта вольюсь в половодье чужих спин, разинутых ртов, сверкающих витрин, сутолоку очередного дня. твердея и застывая в своих убеждениях и стереотипах, в осознании невозможности что-либо изменить.

Я запутался в гордиевом узле ощущений, проросших меня насквозь. В пепельно-сером клочке неба в проеме окна мне видится чья-то разверстая пасть, в хлопнувшей за спиной двери - предвестие невозвращения, в смехе мимоходом обернувшейся блондинки - посвист валькирий, увлекаемых вечным зовом Валгаллы, в каждом уходящем троллейбусе - скрип неостановимого колеса прогресса, в красках заката - трепет поэзии, совершенной в своей агонии.

Спрятавшийся во тьме город обречен на заполнение людьми с первыми лучами солнца, лица прохожих - на изрешеченность прицелами взглядов, бесценные идеи - на улетучивание в самое неподходящее время, лунный свет - на одиноко оскаленную волчью песню. В конце концов, мир обречен на финал. Глобальная предрешенность - обреченность декораций после провала пьесы на слом, моя фатальность - обреченность актера, пытающегося переиначить свою роль без ведома режиссера.

Кстати, кто, черт побери, режиссер? Бог. судьба или случай? И кто я? Упавшая ребром игральная кость, заводной апельсин или нелепый консонанс бредовой симфонии? Каждый следующий миг выхвачен наугад или все мои тропки-дорожки просчитаны, ловушки уже расставлены?

Красный пунктир настоящего момента безоговорочно отсекает шелуху невоплотившихся реальностей, лишая горизонтов, чьих граней не преступить; глаз, в заповедниках которых уже не узреть восхитительных сокровенностей; ритуалов, к коим я остался непричащен; красок, чья вакханалия могла бы сплестись в шедевральном полотне.
Иногда мне кажется, что я знаю кто мы. Слепые, утратившие единственного, потому бесценного, поводыря.

Котята, брошенные в воду до того, как успели открыть глаза. Я уже чувствую эту воду. Ее ржавчина выжигает меня изнутри. Я захлебываюсь в мутном потоке, царапаюсь, мяучу. Буллльк! Лишь круги на воде расплещут мой крик.

17 мая 1984

Я бежал долго, так долго, что уже стал уставать от дождя, вперемежку с мокрыми ветками, хлещущего по лицу. Тропинка под ногами сузилась до предела, почти исчезнув в потоках мутной воды. И тут моему взору предстала поляна, небольшая на вид, но все же не лишенная некоей монументальности. Сосны плотной стеной окружали ее со всех сторон. Ветер бушевал в кронах, отламывая высохшие сучья, звенел, рассекаемый на бессчетность струй, и, будто мчась за собственным эхом, спешил прочь.

На окраине находился деревянный помост и на нем я увидел фигуру человека в сером плаще с капюшоном, настолько большим, что лица нельзя было рассмотреть.

Некто в сером произвел жест, который я истолковал как пригласительный и приблизился. Несмотря на бесновавшуюся грозу, я отчетливо слышал каждое его слово.

"Библия - книга Дьявола, - изрек он. - Она заперла вас в тюрьме заповедей, запретов и лжеоткровений. Самоубийство вовсе не грех, это благо. Свобода - единственное поклонение истинному богу. Свобода любить и свобода ненавидеть, свобода разбрасывать камни и свобода собирать камни, свобода плакать и свобода смеяться, свобода умирать и свобода рождаться вновь".

Тогда я понял, что на поляне не было ничего лишнего. Помост оказался эшафотом.
Я воздвигся на него разносимый ветром, окропленный дождем, расцвеченный молниями. В тот миг я был беспредельней вечности. Я превратился в коготь Дьвола и десницу Господню, меркнущую звезду и распускающийся цветок. Только вдохнувший аромат смерти способен лицезреть свою бесконечность.

Я опустился на колени и склонил голову, как агнец, ожидающий последнего удара, под занесенным мечом. И он лязгнул, отделив мою воспаренность от опостылевшего каркаса тела. Но мгновением раньше того, как гулко покатилась голова, налетевший порыв ветра, и всполох молнии позволили разглядеть спрятанное лицо. Это был я сам.

Проснувшись, я выкурил не меньше трех сигарет подряд, непрестанно думая о только что произошедшем эпизоде. "Заклание самого себя во имя свободы? Суицид как путеводная нить спасения от оков мирозданья? Черт подери, всегда мечтал умереть молодым. В этом есть что-то безумно романтическое. К тому же, где-то на затаенных, но излюбленных задворках меня кроется вера в последующие воплощения. Если это возможно, я хотел бы стать черно-красной розой".

Я выпил вчерашнюю чашку кофе, и поднялся на крышу. Это оказалось так просто: сделать лишь шаг с башни вниз. За полсекунды до удара о скалы, я проснулся вновь.

3 сент. 1981

Я никогда нигде не буду выставляться. Стоит устроить хоть одну выставку, как тебя сразу начинают критиковать, появляются заказы. Ты начинаешь работать на кого-то, для кого-то, подстраиваться под публику, плыть на гребне волны. Единожды выставившись, ты окончательно перестаешь быть творцом, сжимаешься до ремесленника, каких кругом полно. Тошнит от этих мазилок.

Писать я начал внезапно, неожиданно для себя самого. Началось все с черно-красной розы. В каком-то потустороннем сне я увидел сюжет будущей картины. Специально для нее я создал краски, которые нигде больше не применял.

Это полотно всегда у окна моей мастерской.

Заброшенный чердак. Слева оконце, в которое впиваются солнечные лучи. В круге света юная девушка в розовом пеньюаре. Она смотрит на мир широко раскрытыми глазами, в которых еще не успели отразиться любовные катастрофы и незадачливые восхождения к вершинам славы. Нет, она вовсе не честолюбива.

Девочка, живущая бисерной трелью соловья, свежим запахом леса на заре, звездами майских ночей, переливаясь звонкой радугой в красотах, недоступных прочим, более осязаемым существам. Она одинока не оторванностью от окружающего, а беззаботной наивностью. Кажется, что солнце не горит само по себе, оно лишь отражает свет ее улыбки. Милое дитя, она счастлива настолько невинно, что сам апостол Лука по сравнению с ней кажется старым греховодником. В ее правой руке восхитительно-белая лилия.

Как только за окнами моего логова зашевелятся сумерки, солнечный цвет на чердаке становится лунным. Лилия превращается в розу с черными и красными лепестками. Чуть только шипы стебля вонзаются в ее плоть, пеньюар расползается змеящимися лохмотьями.

Улыбка ведьмы очаровывает пробивающимися клыками. В ее взгляде, без тени жалости пережившем гибель миллионов вселенных, неколебимая властность и царственность. Это создание только что с шабаша, на ее лице еще переливается сокровенный экстаз. Она будто вожделеет самое себя в момент совокупления с Сатаной, ибо никто больше не достоин ее любви. В этот миг она привлекательней обволакивающего ее плоть лунного света, ее энергия пронзает трепетом прикосновения к недосказанности.

Я бездонно влюблен во вторую, но кто скажет, что она не темная сторона первой, отражение ангелицы в кривом зеркале, кто скажет, какая из них неуловимей?

Почти, как у Теофиля: которая из двух?

22янв. 1984

Все последнее время я держусь лишь на алкоголе и марихуане, но долго так, наверняка, не протянуть. Снов все меньше, они утекают, как горячий песок между неумелых пальцев, как звезды из луж восвояси на небеса, как истинные лица возвращаются к проигравшимся актерам.
Мои сновидения деградируют до безобразия. Вначале персонажи в них перестали говорить, теперь они уже не меняют выражений лиц. Никакого лирического "я" героя - лишь общие планы, никаких напряженных сцен - только тонущая в обилии слюны мелодрам ность. Ни изысков фантазии, ни переливов вкуса, все пронизано прелестями незатейливого быта.
Возможно, скоро, в каком-нибудь сне, я увижу лишь застывшие геометрические фигуры, которые, в итоге, эволюционируют в точку. Тогда у меня не останется идей и замыслов новых вещей.

И эта точка станет последней, знаком обрыва всякого смысла.

27 окт. 1983

Еще один сон.

С высоты пятого этажа смотрю вниз. По эту сторону стекла - кактусовые джунгли, по эту сторону -горячий песок. Мой чуткий нюх жадно ловит запахи солнца и взнузданной свободы. Я бинтую подстреленную руку.

За стеклом - город, затуманившийся блекло-металлической пылью. Она перетекает, принимая различные формы, мягко обволакивает. Подобно сотканной пауком сети, шевелится и без остановок всасывает дом за домом, квартал за кварталом.

Тут уж начинается нечто совершенно странное. Трубы завода на горизонте вдруг сжимаются взведенными пружинами и пронзительным септетом выстреливают семь минорных аккордов, будто предвестие грядущей смерти вавилонской блудницы.

"Форд Мустанг" на перекрестке внезапно въезжает в фонарный столб. Водитель выскакивает из салона и ошалело несется по тротуару, но беспилотный "Мустанг" фыркает, тяжело отруливает от столба и настигает хозяина, чтобы выхоленным бампером предательски принести тому плоскую смерть.

Двухэтажный автобус, весь усыпанный яркими картинками реклам, нелепо дергается, раздувается и взметается лопнувшим мыльным пузырем. Фонтан горящих останков корпуса, брызги жидкого стекла, замершая круговерть обрывков плоти. Лужа из бензина и крови вмиг вспыхивает, в ней одиноко слепнут чьи-то очки.

Металлическая пыль концентрируется все сильнее, воплощаясь в прозрачную пустоту, в которой тонут мечущиеся человечки. Они крысино копошатся в поисках спасения, но повсюду их ждет лишь огонь, копоть и смрад. Везде лишь триумфальная маска смерти. Кругом - затягивающий покров прозрачности.

Нет, они выходят из этой незримой пустоты. Можно даже сказать, что с ними все хорошо. Они по-прежнему спешат по своим делам, все также играют пылких любовников и снобствующих аристократов, неизменно заботятся о благопристойном поведении кошки на чужом ковре, путешествуют в Европу на каникулы, играют в гольф или бейсбол. Но если присмотреться повнимательней, то можно почувствовать их сраженность пустотой. Они чем-то сродни выпотрошенным механизмам.

Глупые манекены, осмелившиеся назваться людьми. В этом мире нет больше никого живого, кроме меня. Даже автомат может не осознавать свою управляемость, он может свято верить в свою автономность и неподвластность. Нужно лишь внушить ему это.

Кто посмеет доказать мне реальность окружающего? Мои чувства? Они говорят обратное: выдуманная реальность для тебя самого всегда живее и убедительнее навязанной данности. Твой последний шанс, парень, - заблудиться в лабиринтах антимира, стать Тесеем, по своей воле обрывающим якобы спасительную нить Ариадны, которая опять приведет к отточенным клыкам неумолимого сегодня.

Верь только тому, что по эту сторону стекла.

Интерлюдия 2

- Еще виски?

- Было бы в кайф!

Захудалый мексиканский бар. Две личности, стилем одежды и застарелым запахом алкоголя напоминающие байкеров, сидят за угловым столиком.
- Послушай, Джо, старина. Мнится мне: ни один рулила не сможет обскакать меня на мокром асфальте!

- Думаешь?! А как же Билли Ветрогон?

- Эта развалина? Билли совсем сдулся. Он давно уже не седлал своего «Харли». День-деньской лежит на кровати и пялится в потолок.

- С чего это он?

- Черт его знает! А когда, наконец, заметит, что ты пришел навестить старого друга и поинтересоваться, куда это он запропал, надуется, как индюк, сделает важную мину, откроет серебряный портсигар, достанет оттуда какой-то гербарий и говорит: "Я все-таки нашел ее. Вот она, красно-черная роза! Мои ребята отыскали ее через репортаж по дрезденскому телевидению". А дальше несет и вовсе невообразимую чушь о каких-то перевоплощениях, художниках, вечной жизни.

- Бред какой-то! Подумать только, черно-красная роза! Похоже, Ветрогон и вправду сбрендил.

- Допивай, нас ждут девочки. Гоняем до утра?
- Как скажешь, Мак!

Они резко поднялись и, изрядно пошатываясь, вышли в ночь, чтобы вновь растаять в свете фар, реве моторов и смехе болтливых подружек.

Интерлюдия 1

Билли Ринделл стал совершенно неузнаваем, чурался старых знакомых, совсем не показывался в столь излюбленном им бридж-клубе. Единственное место, где эту личность можно было лицезреть, кабинет в его центральном казино "Флагман". Поговаривали, что он даже спит в кабинете. В последнее время от него можно было услышать только весьма подозрительные реплики, что он насмерть заражен ядом некоего познания. Еще Ринделл постоянно твердил партнерам по бизнесу какую-то бредовину, вроде: погрязая в деньгах, он сам уже превратился в пятидолларовую купюру, номинал которой падает с каждой секундой. Он уверял, что этот кошмар скоро кончится.

Неделями Ринделл пребывал в глубочайшей задумчивости. Казалось, разорись до последней фишки каждое казино, он и пальцем не двинет.

В конце концов, Билли продал все свои заведения и исчез. Никто так и не знает точно, что же с ним стало. Одни уверяют, будто в старой пиратской башне на юге он основал музей какого-то художника, покончившего с собой. Другие утверждают: Ринделл создал агентство "Черная роза". Оно занималось сбором данных о необычных цветах и имело огромную сеть агентов по всему миру, которые только и делали, что бешено поглощали потоки средств массовой информации. Двигало этими сумасшедшими, видимо, желание разбогатеть в один миг - получить призовой фонд, составляющий, якобы, несколько миллионов. Для этого нужно было напасть на след мифической черной розы.

Какой-то парень в инвалидном кресле, некто Боб Ридерз, будто бы видел Ринделла, покупающим "Харли-Дэвидсон" последней модели где-то в Аризоне.

Кода

Кэтрин снова проснулась раньше всех. Солнечные лучи подкрались к ее подушке. Она быстро вскочила, накинула на себя платьице и побежала в оранжерею.

Кэтрин любила бывать здесь по утрам, когда дом еще спал, не слышны были перебранки служанок, глуховатый кашель отца, звонки к завтраку. Оранжерея, насквозь пронизанная солнцем и запахом растворяющихся цветов, привлекала ее больше всего на свете. Только здесь она чувствовала себя упоительно спокойно.

Но в то утро у нее разыгрался страшный интерес, ведь именно тогда должен был обнажить свои лепестки странный бутон на кусте белых роз.

И он распустился. Аромат этого цветка застилал всю оранжерею. Это была самая восхитительная роза из всех, что Кэтрин когда-либо видела. Ее лепестки напоминали черный бархат, орошенный капельками крови. Она распускалась, будто нанося последний штрих на полотне, за миг до превращения наброска в совершенство. Кэтрин безумно увлекло созерцание момента рождения цветка.

Но вдруг она вспомнила об остальных. Надо всем показать эту розу. Кому? В первую очередь - отцу. Кэтрин вбежала в его комнату. Запыхавшаяся, въерошенная:

- Папа, папа, поразительная роза! Самая прекрасная в мире!

Доктор Хельмгольц, позевывая, оторвал голову от подушки.

- Да? И ради этого стоит кричать на весь Дрезден и будить всех, как на пожар?

- Но она распускается. Прямо сейчас, понимаешь, сейчас! Черная, с красными капельками.

- Черная роза?! Откуда?

- На кусте в дальнем правом углу.

- Кэтрин, но там ведь только белые цветы. Черные розы не растут на одних кустах с белыми. Их не бывает.

- Ты опять мне не веришь? Считаешь меня чокнутой, да? Ты и тогда мне не поверил, я знаю. В тот раз, когда я потеряла куклу и вдруг нашла ее на скамейке в саду. Я сказала, что она спала. Значит, ты только притворился, что веришь?

- Но, Кэтрин, куклы не спят на скамейках в саду. Это также точно, как то, что не бывает черных роз. Также наверняка, как и то, что небо никогда не свалится нам на голову, а часы не пойдут в обратную сторону.

- Ты просто не способен ничего понять. Твой разум, вот твои оковы. Логика? Какую логику можно применять к миру, который абсурден изначально? Он, может, был таким еще в сознании своего создателя. Чтобы понять, не надо размышлять, нужно лишь почувствовать. Когда идет дождь, ты ощущаешь капли, закрыв глаза. Когда стоишь на скале, бездна клокочет под тобой и тянет вниз. Идешь по улице, и вдруг понимаешь, что солнце лежит в твоем правом кармане. Это невозможно понять, еще сложнее объяснить. Ты слишком догматичен в своей вере в объяснимость всего вокруг. Если подходить серьезно, мир бесконечно загадочен. Прозрения лишь редкие вспышки в голове, но ты постоянно заливаешь их бессильным потоком разума, погружая себя в тьму, из которой на миг вырвался.

- Ты слишком эмоциональна, детка. И все же, ты заблуждаешься. Как всегда, в плену фантазий и грез! Когда же, наконец, ты повзрослеешь, Кэтрин?