Женщина на ветру повесть

Вера Орловская
ЖЕНЩИНА НА ВЕТРУ
 Маме посвящаю

«Это чистая правда, потому что придумать на самом деле ничего невоз¬можно: стоит только о чем-то подумать, даже фантастическом, как оно может произойти...»
(Из дневника женщины)
И далее: «Вчера мой начальник назвал меня Вероникой. Это имя не было для меня родным, оно отдаленно звучало в моем сознании, напоминая обо мне. «А почему бы и нет? – подумала я; Ника – победа, и это не есть плохо, тем более вместе с Верой». Всю свою жизнь я верила в эту победу, но моя война идет и по сей день. Я устала от нее и хотела бы знать, наконец, кто победил. Ведь с самого рождения прошло 44 года, как ни крути, как ни меняй местами, а суть всё та же – 44. Может быть, мне пора понять, почему я иду туда, куда хочется, а прихожу совсем в другое место. Вероятно, что-то происходит с вра¬щением Земли, со Временем, с Пространством, с Космосом, с Человечеством, с Дорогой, наконец. Ну, что-то ведь происходит? Я точно знаю, что это не зави¬сит от скорости движения и от того, какая при этом погода. Я, видимо, самый неудачный эксперимент природы, если не способна объяснить себе то, что не могла объяснить в 20 лет. Это только думают, что люди с годами становятся мудрее; они просто вынуждены казаться умнее – возраст обязывает, и еще – они перестают задавать себе «вечные вопросы», чтобы не выглядеть идиота¬ми. Те, кто продолжает это делать – становятся писателями (все-таки звучит заманчиво).
Жизнь еще и еще... Дело в самом процессе, а не в финише. Не надо только спешить.
«Просыпайся, Вероника!» – вот так сказать себе утром – и проснуться совсем, а не просто открыть глаза, постоять под душем, выпить кофе и, не по¬нимая, кто это в зеркале смотрит на тебя, подкрасить губы. Проснуться – зна¬чит понять, что ты такое же явление природы, как утро, дождь на листьях (больше его не видно нигде, но он все равно есть, потому что это питерский дождь). Да разве об этом думаешь, когда всё так...
Я вижу столько измученных лиц, в которые не заглядывает солнце. У этих людей, конечно, существует причина для печали, и любой назовет пару-тройку ужасов из своей жизни. У них есть алиби – быть несчастными, и у меня – железное алиби. Так хочется, чтобы тебе поверили и не толкали локтями в автобусе, и не хамили в ЖЭКе, и не лезли в душу с вопросами улыбчивые ста¬рушки, но никто не жалеет, потому что плохо всем. Мы привыкаем к своему лицу, к своей жизни, к обстоятельствам, изначально зная, что ничего изменить нельзя. Может быть, и нельзя, но просто необходимо, ведь бывает и так:
«Вставай, Верочка, ну, перестань баловаться, вставай!» – тормошила меня изо всех сил сестра. Родителей не было дома, и она, полусонную меня, просив¬шуюся на горшок, пыталась поставить на ножки. Я повисла у нее на руках, упав головой на плечо, и не шевелилась. Эта болезнь называлась «полиомиелит». У меня было: два с половиной года жизни, и полный паралич...
Конечно, я не помню, как лежу в больнице на щите, и маме не разрешают брать меня на руки. Одна простынка на голом дереве, и на ней почти неживой ребенок, росточек, листочек, тростиночка... Дети, у которых были поражены сердце или легкие, – умирали сразу, а я жила. У всех брали пункцию из позво¬ночника, а моя мама плакала и кричала, чтобы меня не трогали. Маленький городок, районная больница, середина прошлого века. Многие дети после это¬го, а может, так казалось измученным родителям, умерли. «За что?» – спра¬шивали мои огромные глаза (они казались такими из-за этого большого вопро¬са, и тогда он был во мне, и сейчас). Я очень виновата перед Богом за то, что никогда не могла опускать глаза и смиряться, и мириться; я как будто мерялась силами, не ведая с кем, грозила пальчиком и растирала кулачками слезы по щекам.
У меня «отпустило» позвоночник, руки, потом лицо. Две ноги остались пара¬лизованными, и только через три года «проснулись» нервы в одной ноге, кото¬рая была менее глубоко поражена.
Почему я этого не помню? Никогда, ни в каком страшном сне, – я не видела такого. Как далеко во мне это спрятано, и кто позаботился об этом, унося мою память в темные лабиринты, из которых нет выхода (и не надо туда стремить¬ся).
Я торопилась жить, начав ходить в девять месяцев от роду. И жила какой-то кочевой жизнью по соседским дворам, в небольшом поселке, где все друг друга знали. Вечером мама находила меня у кого-нибудь в доме накормленную, вы¬мытую и довольную. Проснувшись раньше всех в доме, я хватала портфель своей сестрички и бежала в школу. Ловили меня где-нибудь уже на мосту и тащили домой. Перебирая теперь старые фотографии и видя себя в плюше¬вом пальтишке, в такой же шапочке и в высоких ботиночках на крепеньких нож¬ках, себя, стоящую, – не верю, что это я, потому что не помню, как ходят на здоровых ногах, не знаю, как это делают. А тогда я была еще свободна и знала о мире всё, трогая его руками и маленькими ступнями, оставляя свои следы на этой земле.
Мир был тесен. И вдруг он стал необыкновенно мал, сузился вначале до круга, а затем до точки, в которой находилась я – такая далекая от всех. Ду¬маю, что звезды тогда мне стали ближе, чем люди. Потом, повзрослев, я часто думала, почему я как будто бы со всеми и одновременно так далеко. Почему не понимаю обычного, простого, бываю так беспомощна в бытовых проблемах, но знаю то, что порой невозможно объяснить человеческим языком: «Мое имя Стилия» – напишется в стихотворении через 40 лет. И еще:
Я осыпаюсь до самой земли –
кленовый лист –
 я просыпаюсь в небе
звезд лебединый клин –
созвездье Лебедь.
Одна мудрая женщина сказала мне: «Не бойся, ты ничего не придумала, у каждого из нас есть несколько имен, это твое космическое имя, и пришла ты, птичка, оттуда. И теперь знаешь, где твой дом. Все знают, но не все помнят».
А тогда, почти в начале моего пребывания на земле, мне было больно от уколов и процедур. Я не могла понять, зачем же меня мучают и почему так не любят эти люди в белых масках на лицах. У них были только глаза и резино¬вые пальцы, белые и холодные. Эти существа не позволяли мне плакать. Но страшнее казалось то, что я была совсем одна, и даже мама мне уже не могла ничем помочь, хотя нет, – это она выплакала меня у Бога.
А сегодня выпал снег на зеленые листья, деревья сгорбились ветками и заплакали, так они таяли на глазах; и молодая, яркая сила упругого лета как-то сразу постарела; и я подумала: «Боже, мне ведь уже столько лет, а я еще не научилась любить!» И лето вдруг кончилось. В Питере существует только два времени года, как и два состояния города, и только преломляясь в зеркалах текучих и вечных, все приобретает эту множественность, помноженную на мно-голинейность, многовысотностъ, многозвучье и многоцветье этих фантастичес¬ких облаков, отражающих нас. Неужели мы такие красивые там высоко? Здесь на земле осадки в виде мокрого снега, снег – это тот же дождь, но замерзший по дороге к нам.
А как замерзла я, стоя в ожидании маршрутки. Со мной всегда должен кто-то быть рядом, потому что существуют непреодолимые преграды на моих мар¬шрутах; например, спуск с тротуара на дорогу через бордюр, переход через дорогу и подъем на другой бордюр – это горы мои и мое горе, непонятное другим. Каждый момент своей жизни помнить о том, что тебе не дойти, не пе¬реступить, не дотянуться, не подняться, – не доступно, ведь даже не догово¬рить, потому что кто станет слушать, пока сам он еще бежит через дорогу, еще не ударила боль, еще не знает ничего того, о чем, дай Бог, ему не знать. Мы живем так, словно всё плохое уже случилось, и – что нам римляне с их злове¬щим «memento mori», – а сами пировали до рвоты и торопились жить еще быстрее, повторяя свою страшилку, и после изрядно выпитого вина, их память засыпала и уснула навечно. Я же пока еще живу и спешу понять, ради чего все это случилось со мной.
В комнате штук десять кроватей. Я лежу лицом к стене и пальцем соскре¬баю известку и ем ее, сырую и серую; как она чудесно пахнет. Кто это, малень¬кая и совершенно лысая? Нас всех стригли налысо и одевали в одинаковые платья, полинявшие от бесконечных стирок. Я от этого очень плакала, потому что дома у меня осталось шелковое платье с рукавом фонариком. И еще от того, что не было рядом мамы и сестер, и моего козлика Борьки, который играл с нами в прятки, а если кого находил, бежал радостно и мекал на весь двор, а еще там остались утята, которых мы как-то пасли с сестрой и завели случайно в мазутную лужу, вот такими черненькими и привели домой. Но ничего больше не было, ведь я уже не могла ходить и лежала на этой бесконечно белой кро¬вати и редко кто подходил ко мне. Ночью я изо всех сил звала нянечку, но она спала где-то в коридоре и не пришла, а утром, явившись в палату, побила меня за то, что я описалась.
Нас сажали на большой ковер посреди комнаты, бросали одежду, и мы оде¬вались. Получалось очень плохо. У некоторых были парализованы ручки, а не¬которые просто ничего не понимали и смотрели куда-то далеко, может, они там что-нибудь видели, не знаю. Я помню, как кричали на нас тетки, как будто мы мешали им разговаривать, смеяться, нет, мы просто мешали им тем, что мы были. Я все время это чувствовала потом, всю жизнь люди не смотрели мне в глаза. Чего они боялись и зачем делали вид, что меня нет, ведь я есть.
А няньки орали на нас иногда просто по привычке, хотя были и хорошие тетеньки, они, по просьбе моей мамы, оставляли мне маленькую челочку, когда в очередной раз оболванивали нас. У меня была привычка крутить пальчиком волосы на голове, а без этого я ни могла уснуть, вот эта милость мне была дарована, к тому же с челочкой я все-таки была более девочкой, а не суще¬ством среднего рода.
В банный: день нас мыли несколько толстых, красных теток. Вода была очень горячей, а вонючее хозяйственное мыло лезло в глаза. Я ненавидела эту про¬цедуру еще и потому, что не хотела, чтобы меня раздевали. Это очень весели¬ло нянечек: мой дикий характер, взгляд из-под насупившихся бровей, какие-то неправдоподобно большие глаза испуганного и настороженного звереныша. Я все время слышала: «красивый ребенок», но не понимала, хорошо ли это, по¬тому что они иногда целовали меня в щечки, и я с остервенением вытирала ладошкой это места
Еще была кормежка – процесс поедания пищи. Тогда я уже ходила на кос¬тылях в аппаратах. Я набивала полный рот кашей и шла в туалет выбрасывать ее, потому что иначе ее впихивали насильно в рот и от этого начинало тош¬нить, но если ее проглотить, то было тоже противно, потому что она холодная и липкая.
Я очень обижалась на свою маму за то, что оставила меня в этом доме, и, когда она как-то приехала из нашего маленького городка ко мне на свидание, я отказалась к ней выйти, устроив невообразимую истерику. Мне было 4 года, а моя бедная мамочка шла по городу и плакала, как мне позже рассказывала сестра. Когда меня парализовало, мама почти потеряла зрение и всю жизнь ходила в очках с толстыми стеклами. Откуда я могла знать тогда, что меня пытались спасти, и все эти больницы, санатории – попытка и надежда моих родителей. Но когда я приезжала домой – как меня все любили и баловали до такой степени, что я становилась капризным и нервным ребенком, Наверное, я считала, что кто-то виноват в моей беде, и ждала, и даже требовала за это всеобщего внимания. Я не знаю, как выразить словами того ребенка, каким я была, но мне казалось, что весь мир мне задолжал по большому счету. Кстати, это потом очень мешало мне: я думала, что свою долю несчастья я уже получи¬ла от судьбы, и теперь-то со мной должно быть всё хорошо. Какая-то всемирная справедливость жила в моей головке, и когда что-то случалось – был ужас: «Как, как это может быть такая несправедливость?!» Мир становился моим врагом, кто-то назло подстраивал мне все обиды, боль и страхи – всё для меня одной! Думаю, я слишком преувеличивала ценность своей особы. А в дей¬ствительности миру нет до нас никакого дела. Я это поняла, когда умерла моя мама: шел дождь, молча стояли деревья... Ее похоронили, а дождь шел, и де¬ревья стояли. И не разверзлась земля, и море не вышло из берегов, и не рух¬нул город, я не могла поверить, что всё продолжает жить, и что я жива. Мне хотелось кричать, чтобы было слышно повсюду: «Это несправедливо!» Но было так тихо вокруг. Теперь мне страшно от того, что я знаю. И мне уже никогда не проснуться, как раньше.
Открыть глаза в свой день рождения в своей кроватке, дома. Весна на юг приходит рано, но случаются странности природы – снег, не снежок, а сугробы до самых окон. От двери до калитки узкая дорожка, выдолбленная в сплошной снежной стене. Я очень волновалась, что ко мне не смогут прийти гости, тогда моя сестра взяла санки и поехала по дворам, чтобы доставить моих друзей к пиршественному столу, а потом, стараясь нас развеселить, придумывала игры и какие-то немыслимые фанты. Помню, что одна девочка должна была съесть луковицу. «Луковый фант», весь красный, икал полчаса и беспрерывно пил воду. Ее все утешали, как могли.
Я обожала свою сестру и отдавала ей все конфеты в обмен на рыбий жир не потому, что я не любила их, я просто верила всему, что она говорила. Теперь, приезжая к ней в гости, я получаю столько конфет, что мне не выпить столько рыбьего жира, если бы мы вздумали меняться. А тогда она была вторым чело¬веком, после мамы, и я помню все наши новогодние праздники с запахом яб¬лок, мандаринов, хвои, с «золотой» оберткой на грецких орехах, с яркими конфетами на ниточках, и, конечно с елочными игрушками, которые мы бережно развешивали (у меня и сейчас в доме есть несколько игрушек из того времени). Она не знает, что я помню по именам всех ее друзей, все ее огорчения и радо¬сти – я несу в себе память о ее юности, словно это случилось со мной. А свою старшую сестру я узнала, когда она была уже совсем взрослой, поэтому она не воспринимала меня всерьез, а скорее относилась ко мне по-матерински, не вникая особенно глубоко в мою душу. Мне страшно подумать, что вдруг я теперь им не нужна так же – до самого сердца, как они мне. Когда это случается – мне хочется опять убежать туда, где, засыпая, мы слушали, как дрожат стены от идущего подокном поезда, и это ничуть не мешало. Я и теперь люблю, когда вдалеке слышен шум электрички, мне нравится ехать в поезде ночью, глядя на горящий в окошках свет и придумывать, как в этих домах тепло и хорошо людям, как мне когда-то в моем доме, где, прижавшись к стене, я засыпала и в детском сне ехала и ехала всё дальше и дальше. И снилось мне, что я хожу, просто, как все. На самом же деле на костылях и в аппарате мне было очень неудобно играть с детьми, поспевать за ними и участвовать в их жизни, поэто¬му я начала учиться ходить без костылей в одном аппарате. В начале с ходуля¬ми, а потом сестра мне сказала: «Держись за воздух!». Я подняла руки, представила, что я держусь – и пошла, через боль, потому что нога моя была закована в кожаном чулке со шнуровкой по всей длине, а по бокам и поперек его – металлические скобки, полоски, которые держали ногу в абсолютной не подвижности, поэтому это была не нога, а скорее скелет ее, обтянутый кожей.
Но я могла ходить, играть с детьми в войну, в «классики», и просто болтаться
за ними, когда меня не прогоняли. Иногда они вдруг начинали дразнить меня,
показывать, как я хожу, и смеяться. Мне было трудно понять, почему дети это
делают. Конечно, они быстрее бегали, лазали по деревьям, но я зато лучше их
могла придумывать истории и умела хранить тайны. Эти тайны у нас порой
материализовались в какие-то пуговки, фантики, цветные стеклышки. Вся эта
дребедень складывалась в коробочку и тайно зарывалась где-нибудь на огоро-¬
де или под забором. Если человек тебе показывал свой клад, это было преде-¬
лом доверия и дружбы. Но меня часто предавали, а я, поплакав, прощала,
стоило только обидчику появиться на моем пороге и заорать: «Вера, выходи».
Я все равно была счастлива, потому что со мной всегда находилась рядом
мама. Теперь без нее я себя чувствую более маленькой и беспомощной, чем в
то время. Но если ты меня слышишь, мамочка, знай – я все равно держусь за
воздух и иду, иду…

2.

Что-то внутри рвется наружу и плачет. Я хватаю ручку и пишу стихи, у меня нет другого выхода. А может быть, выхода нет вообще, и мы заброшены в этот лабиринт, называемый жизнью. Не имея в руках ниточки Ариадны, движемся, т.е. живем, надеясь, что наконец-то за тем поворотом нам сказочно повезет, а может быть, мы просто проходим эту жизнь, кто на своих ногах, кто на косты¬лях. Порой она выглядит однообразной и кажется, что всё это уже когда-то было, пусть даже не со мной. Вот мелькают документальные кадры; быстро проходят люди, улыбаются, машут рукой; проносится трамвай, авто, какая-то дама придерживает шляпку (наверное, ветер). Их унес ветер, никого больше нет на этой земле. И кто-то из другого будущего века смотрит документальные кадры, где я придерживаю шляпку, а вы что-то говорите, говорите, да разве они услышат нас из такого далека... Чем, собственно, это отличается от осени, когда облетают листья с веток? Нам кажется, что весной всё повторится, – не правда. Сегодня – это время мотылька, жизнь его и век. Мы не замечаем мо¬тылька и не понимаем времени, а значит, и того, что с нами происходит. Де¬рево, может, знает об этом больше. Я касаюсь рукой веток – какое архитектур¬ное совершенства Зимой в природе больше архитектуры, застывшее движение так чудесно выражает форму, как это может сделать танцующий человек, у которого каждый жест – рассказ, крик, смех, любовь – всё в молчании, а как понятна.
Но сейчас еще столько красок. Я поворачиваю голову и вижу совершенно изумрудную листву, мне кажется, что это нереально, может быть, на какой-ни¬будь другой планете, но не здесь, я пугаюсь того, что увидела, поворачиваюсь в другую сторону, а там обыкновенная листва. Моя голова ищет объяснения и находит, конечно, это солнце, какой-то ракурс, фокус, физика... Но во мне са¬мой существует некая призма чувств, через которую все преломляется, и я так вижу. Это не научно, что поделаешь, я всегда верила только тому, что чувство¬вала. Если проходящий мимо человек внушал мне страх – я сторонилась его. Моя древняя сущность, моя дикая наука, мой животный инстинкт ведет меня по жизни, как бы я ни прикрывалась разумом и ни делала вид, что всё понимаю. Бегите от того, кто для вас опасен, и не доказывайте себе, что это не так.
В старой России германцев называли немцами, немец – от слова «нем» –немой – не понимающий моего языка – чужой. Это из первобытного времени: «свой», «чужой». Тот, кто не понятен нам и не может понять нас- лучше от него держаться подальше, но мы ведь цивилизованные люди и не верим в эту «чушь».
Когда я его увидела в первый раз среди людей, мне знакомых и не знакомых, – он был о д и н, из чувства, известной с детства, отверженности мне стало его жаль, я не поняла, что он просто один – сам по себе, по определению, человек, для которого существует только он, и ему никто не нужен по жизни. Разве я помнила тогда о мудрости моего рода, если бы это было так, я, закрыв лицо волосами, бежала бы прочь, царапая свои ноги и руки о сухие сучья до крови, страх бы гнал меня дальше от этого человека. Но у него уже созрела мысль –  стать моим спасителем, ведь я больна, несчастна, – значит я ниже его. Как, должно быть, заманчиво чувствовать себя спасителем, и какое искушение для души горделивой и самовлюбленной. Почему мы не видим так же глубоко, как собаки или кошки? Цари природы не приспособлены жить в этом царстве, если даже не могут отличить друга от врага.
А мне бы лежать где-нибудь на полянке среди цветов и покусывать веточку. Бабочки летают рядом, шмели думают, что я какой-то огромный цветок в своем ярком платье, и пусть себе думают, мне приятно быть цветком, чтобы бабочки, не пугаясь, садились на меня. Люди придумали оружие, войны, убийства толь¬ко для того, чтобы освободиться от своих собственных страхов, заставив кого-то другого бояться. Маленькие собачки лают больше, чем сильные псы. И луч¬ше бы я встретила медведя в лесу, чем этого человека. Все убийцы – трусы, все неуверенные в себе люди – подлецы. дей – они жесто¬ки. И даже мужественная внешность их не спасет. Сила – это когда тебя любит природа, или как говорят о счастливом человеке: «Его поцеловал Бог». На са¬мом деле мы бываем гораздо чаще счастливыми, чем нам кажется, просто все познается в сравнении, а для этого должно пройти время, потомуБойтесь слабых лючто сегод¬няшний день не принесет понимания, ведь вначале приходят эмоции, а это по¬добно шторму, в этот момент стихия владеет нами. Я иногда напоминаю самой себе прибор реагирования и больше ничего, я боюсь, что мой организм не вы¬несет такого напряжения, и все контакты полетят к чертовой бабушке, но не успокоиться, не подумать...
Прошедший дождь намочил мои крылышки, они прилипли к телу так, что их не видно, и не могу взлететь... Я уже не мотылек, но еще не человек, потому что человек, это тот, кто понимает, а я многого не понимаю. Когда мне приснилась мама, я сказала ей: «Мне так плохо без тебя, – можно я приду к тебе?» Она ответила: «Нет, только после похорон» Значит, они ничего не знают о смерти, даже слова такого там нет, есть некий ритуал, а после продолжается все, но по-другому. Действительно, ветер уносит людей, кто-то пытается удержаться, хва¬тая за руку родного человека, словно просит, как у Тарковского:
Не отпускай меня вниз головою
В пространство мировое, шаровое...
Другие скорости, другие миры. Мы тоже станем другими рядом с теми, кого уже нет. И только дождь по земле пройдет в который раз, по земле, которая, по сути, и есть прошлое: тело ее это то, что некогда жило и дышало, двигалось и любило, что было нами. Небо ждет наши мысли, а земля – наши тела, и эта безутешная истина заставляет меня жить, потому что зачем торопить то, что произойдет само по .себе Может быть, в глубокой старости, когда все люби¬мые и родные люди покинули этот мир, а человек живет чаще своими воспоми¬наниями – он уже больше там, чем здесь. Я не верила моей 90 летней бабушке, говорившей, что она устала жить. Рассказывая о своем детстве и юности, как о вчерашнем дне, она забывала о том, что было 20 минут назад.
И старый сад, помнящий моего деда, которого я не видела никогда (мы разошлись с ним по времени), этот сад, ухоженный его руками, был родным и для меня.
Просыпаясь утром, я оказывалась одна в доме, потому что уже вовсю светило солнце, во дворе кудахтали куры и нагло заходили в открытую дверь. В доме было прохладно и сыро, – кирпичные стены не пропускали жар юж¬ного солнца. Я старалась быстро выйти во двор, потому что из комнаты, где я спала, до улицы лежал путь мимо бабушкиных икон, мне казалось, что глаза Бога смотрят прямо в меня и всё видят – и я этого боялась. Но на крыльце уже было все иначе; виляя хвостом, подбегал Жучок, и мы с ним шли в сад, где уже и мама, и бабушки, и какие-то соседки рвали черешни, ссыпая их в большие корзины, которые бабушки называли столбушками. Я тоже пыталась помогать, но, наевшись черешни, мне это дело надоедало, и я шла посмотреть, что произошло в саду, пока я спала. Здесь можно за¬быть, в каком времени ты живешь, просто сидеть под деревом, повесив на уши сережки из черешен, пересыпать в ладошках сухую землю и наблю¬дать, как муравей тащит веточку в три раза больше его самого. Если по¬пытаться преградить ему путь – он будет все равно, перелезая через все преграды, стремиться туда, куда он шел. За высоким забором была лесо¬пилка, и стружки иногда залетали в сад. Запах опилок, чайной розы, черной смородины, абрикосов, зелени, сухой земли – все это смешивалось в один живой аромат, дух, которым я дышала и вбирала в себя, еще не понимая, что это навсегда. Я собирала в саду ромашки, а бабушка сушила их на окне – на старых газетах. И когда я заходила к ней – там всегда стоял запах ромашки, вымытого каменного пола и каких-то старых вещей, лежащих в комоде в выдвижных ящичках, где я как-то отыскала портрет молодого де¬душки с завитыми к верху усами (бабушка говорила, что их накручивали на горячий гвоздь). На этих пожелтевших карточках был какой-то сказочный мир, потому что он так давно исчез, что для меня бабушкины рассказы о нем были такой же сказкой, как и истории из Библии. Удивительно, что рас¬сказывала бабушка их так просто, как будто и то и другое она видела свои¬ми глазами. Я только потом, прочитав Библию, поняла, что я это давно знаю. Обе мои бабушки жили в одном доме, разделенном на две половины, как и огромный сад, но мне принадлежало все, никакие тропинки, никакие двери ничего не делили, потому что я была общей внучкой. По вечерам они наде¬вали белые платочки и чистые фартучки, и мы шли гулять на скамеечку возле дома. Все проходившие мимо люди здоровались, и я повторяла за бабушками «здравствуйте».
Несколько лет назад мы проезжали мимо этого дома, где давно живут чу¬жие люди. Я попросила их впустить меня во двор и в сад. Он все так же звал меня ветками и дурманил ароматом моего непроходящего детства. По тропин¬ке из глубины сада шли мои бабушка и дедушка держась за руки, а за ними их мама и папа. А я подумала о том, как им хорошо всем вместе.

3.

Наша Галактика – островная Вселенная, она похожа на чечевичное зерно или на плоский круглый каравай с неровными краями. И мы – островитяне. Вот откуда в русских сказках молочные реки и кисельные берега: с греческого Galaktikos означает молочный. Блуждает по молочным рекам наша планета, кстати, planetes так и переводится – блуждающие. Они не участвуют в общем вращении звездного неба, а бродят по сложным путям, только им ведомым, а мы настолько похожи на них и на свой остров, как будто родные, даже состоим из одних химических элементов. Иногда что-то происходит, и границы непони¬мания рушатся, но сознание еще боится этого. Однажды, лежа в постели, я долго смотрела на Луну (она была полная и яркая), вначале мне показалось, что я вижу очертания лица, и вдруг этот шар, это создание стало лететь с не¬имоверной скоростью на меня, я видела, что оно быстро приближается, и ди¬кий страх заставил меня закричать: «не надо!» Я закрыла лицо подушкой, а когда потом взглянула на небо – Луна спокойно смотрела на меня. И я вспом¬нила, какая она непонятная и сколько идей породила в человеческой голове. Говорят, что Луна откололась от Земли, когда кора земная уже образовалась, но еще не затвердела, от этого на теле Земли сохранился шрам – огромная впадина Тихого океана. А еще, что Земля и Луна образовались совместно из одного облака холодной пыли и с самого начала находились рядом. А может быть, она родилась далеко от Земли, а потом, во время случайного прохожде¬ния около Земли, была ею захвачена.
Но более странно другое, каким образом она так воздействует на людей. В детстве мне бабушка говорила, чтобы я не смотрела долго на луну, а то стану лунатиком. Мне было смешно, как такое может быть, но жизнь показала, что законы физики иногда «ломаются» на мне или я на них, и когда мне говорят, что этого не может быть, потому что не может быть никогда, – я тихо улыбаюсь. Даже ученый человек Вернадский сомневался, а вдруг «есть явления вне вре¬мени и вне пространства».
А женщина даже своим физиологическим циклом связана с луной (с какой стати, интересно). Все древние мистерии с участием женщин, как правило, по¬свящались луне. Мужчинам должно быть уже страшно, с кем рядом они живут опрометчиво и необдуманно. Еще и посмеиваются над тем, чего не понимают, как этот умник Ларошфуко, говоривший, что «ум у большинства женщин служит не столько для укрепления их благоразумия, сколько для оправдания их без¬рассудств». Такое самомнение у мужчины оттого, что Господь его создал пер¬вым. Я не встречала ни одного мужчины, который бы на все похвалы в его сторону сказал бы: «Ну что ты, во мне столько недостатков». У мужчин недо¬статков нет, у него: милые причуды, глобальные идеи, поиски себя, видение мира, характер (конечно же, сильный или так называемый – мужской). А недо¬статки бывают только у женщин: красота – значит, гулящая, ум – это вообще беда, если детей любит – наседка, если не любит детей – стерва и т.д., вариан¬тов масса. Но, зная об этом, каждая женщина в душе верит, что ее мужчина не такой, да он совсем не такой – он хуже, потому что на тебя может свалиться то, о чем ты не могла предположить даже в страшном сне. Но надо быть объектив¬ной, иногда случается приятное удивление, доходящее до восторга, тогда жен¬щина закрывает глаза и не открывает их, пока не почувствует, что рядом-то уже никого нет. Одно дело – понимать это, а другое – любить:
Положи меня печатью на сердце,
Печатью на руку;
Ибо любовь, как смерть, сильна –
так просила героиня «Песни песней», и я, и еще миллионы женщин во все века, брошенные и обманутые, но жаждущие вновь обрести это чувство в сво¬ей душе и в своем теле. Расхожее мнение, что мужчины не могут без женщин, они не могут без сексуальной разгрузки и постоянного самоутверждение своей мужской силы, кстати, часто именно из неуверенности в ней, поэтому донжуан-
CTBQ B какой-то мере комплекс. А женщине нужен мужчина, потому что ведь надо же кого-то любить, поэтому двенадцатилетние девчонки влюбляются в фото¬графии киноактеров, я сама влюбилась в Олега Янковского и люблю его до сих пор, мне это не мешало любить других и даже родить ребенка, но я всегда знала, что именно он – мой мужчина. Я только знаю, что для того, чтобы лю¬бить человека, нужно чувство – и все, и даже встречи, поцелуи, разговоры -иллюзия познания, а человек открывается вдруг в самый важный для тебя момент, тогда и становится понятно всё, а знания никакого нет в любви, только предчувствия, но они обманывают, а если даже что-то и шевельнется и шепнет тебе «не надо» – ничто не остановит женщину, которая полюбила, потому что этот образ она «родила» сама, это ее мечта, полет, смысл ее жизни, без этого – пустота, и я теперь знаю, что это такое, и знаю, что сама приготовила себе этот костер, подложила веточек, единственно, о чем я никогда не жалею, так это о том, что я любила, потому что это дар божий, а от него не отказываются.
В последнее время я вспоминаю только хорошее из своей неудачной попыт¬ки быть любимой. Цветы орхидеи, плиточка шоколада у кофейной чашки, пока я стою под душем, чуть колючая щека, прикасающаяся к моей щеке. И глаза, открытые, кажется, до самого дна (может быть, это было на самом деле, но не со мной, т.е. той женщины нет – ты ее погубил, заставив жить твоей, а не своей жизнью). Но я еще помню музыку, когда при звуках скрипки мне казалось, что приподнимаюсь над креслом, и твоя рука держит меня (ты боялся, что я уле¬чу?)...
«Наша вечность – на час, она уже проходит». А настоящее лишь сбывший¬ся сон. В 14 лет мне приснилось, будто я на берегу моря ночью смотрю на месяц и вдруг он превращается в благообразного старика, который берет меня за руку и ведет в какую-то избу, а в ней сундуки, сундуки; он достает из одного тетрадь, исписанную моим почерком,, и я понимаю, что это мои стихи, но я их не писала, он быстро пролистывает ее перед моими глазами, только строчки мелькают... Во сне я иногда встречаюсь с людьми, которых уже нет, и я даже не была знакома с ними лично. Снится мне, что я еду в поезде и входит в купе Владимир Высоцкий с гитарой и говорит: «Хочешь, я спою тебе песню, которую написал?» Я уже перестала думать о том, почему это происходит со мной, по¬этому, когда во сне ко мне пришла умершая соседка и спросила, почему я не похоронила кошку вместе с ней (я взяла кошечку к себе), меня это не удивило ничуть, я ответила, что кошка живая, мне было ее жалк. Еще я у нее спросила: «Что там?» – «Небеса, много их, и всё не так, как мы думали...» – ответила она. Но есть такие вопросы, на которые отвечать нельзя, это тайна для живу¬щих. Я спрашивала у мамы, видела ли она Бога, – мама кивнула мне, что виде¬ла, а на вопрос: «Какой он?» – ничего не сказала, ушла (вернее, ее как будто унесла сила ветра или другая энергия, словно поднимается очень сильная буря и скорость, какой на земле, видимо, не существует). Я не думаю об этом, доста¬точно того, что пустоты и забвения нет.
Главное – доверять тому, кто ведет тебя. Мое путешествие – внутри себя, мои дороги – длиною до небесных трасс и моя мысль – не знает границ, и порой, чтобы спрятаться от своей практической неприспособленности и неумения, – я уношусь далеко за пределы реальности. В «Кабалионе» сказано: «Храните Ваш разум всегда на Звезде, но пусть Ваши глаза следят за Вашими шагами, иначе Вы упадете в грязь...» Несоответствие моей внутренней энергии воз¬можности моего организма всегда пугало меня и приводило в отчаяние. Недав¬но я решила сходить в ближайший магазин (мне сказали, что там есть перила, за которые можно держаться). Но, не доходя четырех ступенек, – они кончи¬лись. Я спустилась и пошла, увидев, что недалеко есть подъем без ступенек, но, дойдя до наиболее крутой части подъема, – перила кончились. Ну, если я куда-нибудь пошла, то должна дойти – это правило, поэтому я перекинула ноги через парапет, на который я села, не думая ни о какой грязи, ни о каких взгля¬дах, корячась, поднялась на ноги. Назад с сумками я бы этого не смогла сделать. поэтому пришлось просить прохожего дать мне руку, чтобы преодолеть эти четыре ступеньки до перил. Придя домой, я начала реветь, потому что я ничего не умею и этот мир – не для меня, но мне приходится здесь жить, и, слава Богу, что я хоть иногда забываюсь, как ребенок, и не думаю об этом каждую минуту.      

4.

До семи лет отец носил меня на руках. Летом было очень жарко ходить в аппарате и в ортопедической обуви (кстати, ботинки у нас делают такие урод¬ливые, что они еще больше отпугивают людей от того, кто их на себе тащит). Я сидела у него на плечах, и мы шли на море, которое я любила до восторга, не вылезала из воды до посинения, и колотилась от холода на берегу, но тут же спрашивала: «Когда опять можно?» Отец, видимо, чувствуя мой упрямый ха¬рактер, старался, чтобы я многое научилась делать сама. Однажды мы забыли взять надувной круг, а купаться страшно хотелось, и, хотя были большие вол¬ны – я все равно попросилась в воду, вскарабкавшись отцу на шею. И вдруг – он нырнул а я осталась одна: вначале был такой страх, что дрожало всё тело, но я начала бешено колотить руками по воде, барахтаться изо всех сил и ока¬залось, что на самом деле – я плыву.
С тех пор море стало моим домом: я спокойно лежу на воде и даже сижу, обхватив руками две поднятые ноги. Этот трюк я с удовольствием демонстри¬рую, и кто-то мне сказал, что в Средние века меня сожгли бы на костре, как ведьму. У нас на Руси был простой способ проверить это: девушку связывали веревками и кидали в реку – если она не тонула, значит – ведьма (сколько же среди этих девушек было хороших людей, а может, даже талантливых), да ведь тех, кто разговаривал с животными, тоже считали колдунами. Вот так ка¬ралась связь человека с природой. Любой человек способен плавать, только страх мешает ему, не надо представлять море отдельно от себя, как чуждую и опасную стихию. Оно вас любит. Это трудно объяснить, но когда я вхожу в воду – сразу чувствую такую ласку. Разве любовь объяснишь? Свобода до самого горизонта, а дальше другой мир и другая жизнь, дальше – бесконеч¬ность, потому что разве можно представить, находясь на лодке далеко от бе¬рега, когда уже не видны даже его очертания, разве можно вообразить, что существует еще что-нибудь кроме этой волнующей воды –  бездонной и безмер¬ной, и летящих над ней ангельских птиц в белом оперении? Человек посредине моря похож на одинокое существо с другой планеты. Тогда ты понимаешь, что эта жизнь только твоя, она не может никому принадлежать, как и твое уникаль¬ное тело, где каждая черточка на ладони – знак, не имеющий аналогов среди миллионов других ладоней, как и твоя бессмертная душа. Человек одинок, по¬тому что одиноким приходит в мир и одиноким его покидает, ведь только в эти минуты он истинный, настоящий, единственный, он то – что есть на самом деле. Море понимает это. Оно знает обо мне всё. Я дышу этим соленым воздухом, опускаю руки в волны, когда моторка на полном ходу несется в никуда, руки быстро-быстро танцуют на воде. И я сама состою из этой воды, моя кровь и морская вода – почти одно и то же. Я пробую мир на ощупь и на вкус – я хочу запомнить era Во мне столько памяти, что иногда кажется – я живу тысячу лет, или во мне существует великое множество тех, кто вышел из этой воды на берег и ушел навсегда... Это так же не понятно, как сон, где границы размыты волнами, и я, разморенная на солнце, – засыпаю на песке, не зная, кем я про¬снусь на этот раз: гречанкой, скифской царицей, ногайской девушкой или дев¬чонкой с Азовского побережья, загоревшей до негроидного состояния кожи.
Теперь, спустя 20 лет, я не могу так загорать – солнце не входит в меня, потому что мое тело отвыкло от его любви. Но море моего детства еще помнит меня. Здесь живут дельфины, которые играют с моим мячом, унесенным вол¬нами. Папа однажды плыл очень долго, чтобы догнать его, мы волновались на берегу, не находя себе места, когда перестали видеть вдали его голову. Он вернулся и сказал, что с мячом теперь играют дельфины. И каждый раз, когда он возвращался с рыбалки, ему приходилось отвечать на мой вопрос: «Ты ви¬дел того дельфина?» Я тоже иногда выходила с ним в море на лодке ловить рыбу, но мне не нравилось это делать, потому что, не смотря на то, что она просто лезла ко мне на крючок – я никогда не могла выдирать его у нее изо рта и отдавала отцу.
Вообще, в детстве у меня всегда жили найденные щенки, котята. Я думала, что эти зверьки – такие же люди, но в шкурках (заколдованные). Я придумыва¬ла истории и рассказывала маме о том, что у них тоже есть школа, они собира¬ются все вместе, чтобы поговорить, это мы их не понимаем.
Много лет спустя мой сын в школьном сочинении напишет о нашем коте Степе: «Животные понимают нас лучше, чем мы их». Я знаю, откуда это при¬шло к нему. В моей жизни был еще друг – петушок (он жил в сарае и, видимо, ждал своей печальной участи, о чем я не догадывалась). Я ходила с ним по двору, привязав к его лапке веревку, иначе мне не разрешали с ним гулять. Когда однажды его не стало, а на столе появилось мясо, я всё поняла и не пове¬рила взрослым, что мой петух улетел, есть наотрез отказалась, а косточки по¬хоронила, как в сказке «Крошечка-Хаврошечка», и ждала, что вырастет. Из этого ничего не выросло. Но может быть, что-то выросло из меня, об этом не мне судить.
Странная вещь – память, как будто время не имеет расстояния – протяни руку – и вот всё: ленточки, платье с фонариком в горошек, дом с печным ото¬плением, в котором так тепло зимой, и можно смотреть, как от горящего угля и дров отскакивают искорки, а внутри этого костра что-то потрескивает – это так разговаривает огонь. Кухня была одной из двух комнат, поэтому мы там и спа¬ли, и ели, но тогда это казалось нормальным. И вся еда была необыкновенно вкусной, я теперь не могу ощутить в продуктах того вкуса, а как здорово было намазать хлеб маслом, сверху медом – это пирожное. Схватить на ходу кусок хлеба – и во двор, где тебя окружают дети, и ты отламываешь по кусочку каж¬дому. Нет, мы не голодали, но так не хотелось идти домой, когда можно еще поиграть, когда столько дел вокруг. Мы с моим соседом Мишкой как-то решили устроить приют для бездомных котов. В пустые клетки от кроликов сажали бес¬призорников – счастливцев и кормили их, стянув что-нибудь со стола, а ночью однажды они устроили такой ор, что все соседи вокруг одурели, и Мишкин дед яростно выпустил на свободу «избранных». Мы считали, что он загубил такое благородное дело, и долго переживали.
Теперь я понимаю, что значит свобода. Прожив двенадцать лет в психофи¬зической тюрьме домашнего образца со своим прошлым мужем, потеряв ува¬жение к себе и почти поверив в то, что хуже меня не бывает на всем свете – я выпустила сама себя на свободу, выбив клетку, ошеломив и взбесив своего «благодетеля». Можно долго терпеть, но существует предел, за которым или смерть или жизнь, и организм включает свою защиту. Вот так, мой любимый, я выбрала жизнь. Тебе осталась месть и пустота, потому что я ушла из твоего сердца, а не ты меня выгнал, как думаешь. Пустыня. Что на ней может вырас¬ти?
Только в детстве сердце еще заполнено любовью, потому что в ребенке нет ни цинизма, ни иронии – всё всерьез: и смех и слезы. Вот моя сестра читает нам с подружкой стихи Есенина, и мы плачем, как будто понимаем: «До свида¬нья, друг мой, до свиданья...» Потом, в 14 лет, я выучила на спор первый том его стихотворений, может, так я хотела проститься со своим детством... А ког¬да я еще не умела писать и сочиняла стихи в голове, со мной творилось что-то странное: сжимало горло от какой-то непонятной радости, щипало в носу, и слезы лились сами, казалось, что свершилось необыкновенное, чего я не смогу вынести, что выше моего понимания, и от этого я сейчас поднимусь над зем¬лей. Это чувство посещало меня довольно часто, особенно перед рождением ребенка: я понимала, что умела летать, но забыла, и вот сейчас что-то про-изойдет, и я вспомню, как это делается. И когда сходишь с эскалатора в метро; один шаг, только оттолкнуться, и поднимешься выше...
Мне снится, как я иду над землей и всё время боюсь, что кто-нибудь заме¬тит, но ощущение такое реальное и такое родное во всем теле. Совершенно не понятно, почему я не могу летать.
Не важно, это был сон или явь: посреди площади горит костер. Я стою с распущенными волосами; в каком-то платье из грубого полотна, типа длинной рубахи, а рядом – мужчина, лицо его прикрывает черный капюшон. Я чувствую, что он очень любит меня, но что именно он виновник и организатор этого дей¬ства. Он ласково говорит мне, что только таким образом я очищусь от всего того, что выше человеческих возможностей, потому что человеку это не дано знать, я очищусь от своей гордыни, а наказание такое мне за то, что меня дер¬жит небо и вода, и время открывается передо мною. Какое страшное сочетание любви и жестокости в этом человеке, и почему я верю тому, что он говорит... Через 500 лет я опять встречу его и не смогу противиться его власти, но, может быть, память этого сна на этот раз увела меня от огня – я не сгорела.
Чувство красоты и ужаса одновременно я испытываю, когда слушаю нео¬быкновенную музыку, – не верится, что это создание человека и ты предчув¬ствуешь, что эти знания льются с небес, и твое тело не может это вынести, а только душа способна. То же самое, когда перед глазами картина или в голове прекрасные стихи, вместить которые не может сознание, но эта тайна сейчас войдет в тебя, и, наконец, откроется весь смысл и объем, и многозвучье, и многоцветье, и твоя собственная суть. Всегда жить на грани «чуть-чуть», как будто немножко не можешь дотянуться до звезды, как в детстве. Я тогда дума¬ла, что до неба можно достать, если поставить много-много лестниц – может, просто не хватило лестниц. Но, когда я узнала, что Вселенная бесконечна, я уже не могла больше думать ни о чем другом, хотела представить себе, что это значит. Удивительно, что я не сошла с ума, хотя кто в этом может быть уверен…

5.

Он сказал мне, что, находясь в лесу – увидел Бога, который ему поведал, что я – не его женщина. Он сказал мне, что не любит меня. Больше я ничего не слышала: впереди был черный пустой туннель, и я в нем не видела себя. Меня не стало, я уже никуда не шла, всё онемело, мир замолчал, и я не почувствова¬ла своих рук. Врач «скорой помощи» делал какие-то уколы и говорил, что мне нельзя никаких эмоций: ни положительных, ни отрицательных вообще. Словно жизнь можно выписать по рецепту, дозировать строго, как в аптеке. Рядом на маленькой табуреточке сидел мой двухлетний сын, он гладил меня по голове и спрашивал: «Мамочка, тебе уже хорошо, да?» И вдруг раздался звонок в дверь, он так рванулся, как будто бы ждал этого всю жизнь, вскочил и побежал с кри¬ком: «Это папа!» Как же он понял, что случилось горе – папа ушел... Я не знаю, что чувствует маленький ребенок, но тогда он всё знал. А потом я поднялась, еще блуждая в своих мыслях на ощупь в темноте, пытаясь привыкнуть к этому состоянию, абсолютно новому, потому что меня разрезали пополам, и я еще не умела жить этой нецелой жизнью. Мы рожаем детей, чтобы они держали нас в мире, я знаю это точно. Маленькая, теплая ладошка, и глаза, почти его глаза, но в них – любовь.
Разве не вчера это было: осень другая – янтарная, рдяная, багряная, мос¬ковская, юная, смешная, студенческая?.. Ведь остался еще запах тех листьев, и в лужах они все еще плывут, плывут...
Первая осенняя сессия. Общага Литинститута, которую врачи «скорой по¬мощи» окрестили как «клуб парашютистов», потому что экзальтированные барышни и пьяные поэты то и дело вставали на край подоконника и «летели» вниз, спасала их часто густая растительность под окнами и ветки деревьев, ловящие этих неразумных творцов. На моих глазах, по-моему, уже на третьем курсе происходила такая история: мы с девчонками пили чай, сидя за столом, который как раз стоял у открытого окна, в комнату вошел некто Миша, не говоря ни слова, подошел к столу, шагнул на него, и мы не успели открыть рты, а он уже исчез за окном.
Совершенно обалдевшие, мы смотрели друг на друга в полном онемении, как вдруг – открывается дверь, и входит Миша, направляясь к столу; мы быст¬ро захлопнули окно. Жизнь в общежитии достойна отдельного романа, но, бо¬юсь, детали стерлись в памяти, осталось скорее ощущение абсурда и какой-то радостной воли, словно теперь наконец можно делать всё, потому что родите¬ли ушли из дома. И вполне взрослые дяди заочного отделения вели себя, мяг¬ко говоря, странно. Но ко всему привыкаешь, поэтому, когда я утром заходила к девочкам в комнату, а в углу двери стоял на голове (по йоговской системе) наш сокурсник, меня это не особенно удивляло – он нам не мешал готовиться к экзаменам. А это очень сложный и ответственный момент: нужно продумать тонко свой наряд и конечно «боевую раскраску», как называл макияжное дей¬ство мой приятель. Знания? Ну, конечно, знания. Ведь и ребенку известно, что они – свет.
Но самый настоящий свет, вернее иллюминация случилась так: вначале к нам в комнату заглянул какой-то парень и спросил: «Девчонки, бутылки нет?» А мы как раз хотели отметить выход повести нашей дорогой подруги, а к тому же рождение моей племянницы. Меня учили быть честной, и я сказала: «Есть. Вот – возьми». Потом рассказывали, как он прибежал к ребятам, которые, как и он, были из Питера, и потряс их криком: «Мужики, она святая!» И все пришли на меня смотреть. Но я увидела только одного. Мы были пойманы друг другом, и что теперь думать, зачем? Может быть, затем, чтобы теперь рядом со мной сидел этот пацан в наушниках и дергался от ударяющей по ушам музыки, этот мальчишка – мой малыш, моя отрада, мой психоз, моя радость и мои нервы. Я любила его отца, как последняя идиотка (это из теперь), а из тогда: я любила его, как только могла моя душа, мои глаза, мои руки, моя кожа, мой голос... Мне казалось, что целоваться можно беспрерывно, всю жизнь и этого будет мала
После сессии я уехала домой, думая, что сказка уже кончилась, но потекли письма, я ими жила, ждала, целовала листы, обжигалась, плакала от счастья и тосковала, что его нет рядом. И он приехал. Я не думала о том, что можно быть вместе всегда, поэтому, когда прозвучали его слова, – они вернули меня в ре¬альность, и я посмотрела на себя глазами других людей, идущих за мной, обо¬рачивающихся, чтобы еще раз посмотреть на диковину с палкой в руке, при¬храмывающую, и почему-то молодую. Мне казалось, что все смотрят на меня, может быть, мои страхи и притягивали взгляды людей, но порой я не выдер¬живала и выкрикивала: «Что, интересно, да?!», тогда обернувшийся посмот¬реть, спотыкался и шел дальше.
Поэтому я ответила: «нет»! Это было невозможно, я понимала, что вокруг столько здоровых симпатичных девушек. А мои комплексы к этому времени достигли максимальной отметки. Люди, окружающие меня, не ведали, что тво¬рили, но остановить этот процесс было уже не возможно: мир давно расколол¬ся на две части: на одной жили они – здоровые, веселые, достойные всего, a на другой жила я – сама по себe. Как же могли совместиться, слиться, объеди¬ниться эти миры. Я приоткрыла ноги и показала ему свои шрамы от операций – с таким мстительным наслаждением, словно бросала вызов всем сразу: «Да, вот я такая – больная, изрезанная, неправильная, недоделанная, недостойная и не похожая на вас». Он наклонился и начал целовать мои шрамы. Потом я была красивой невестой в розовом платье, и невероятная нервная веселость сотрясала меня. Мы жили вначале какой-то нереально-красивой жизнью, может быть, именно потому, что так не бывает, позже и случился его уход.
А тогда в Ленинграде – у нас была комната в коммуналке – временная пло¬щадь, за которую он отрабатывал дворником. Но это внешняя сторона, как и несложный наш быт с покупкой картошки и стиркой белья не заслонял и не
заглушал вечной музыки, которая звучала из пластинок мировой классики, а может быть, из нас. Этим мы жили и еще разговорами о литературе, о филосо¬фии и о жизни вообще, потому что жизнь конкретная шла параллельно той, которую мы создавали, сочиняли, собирали из цветов и поцелуев, из мелодий и света. Это было только для нас. Когда он уходил (я никогда не спрашивала куда), я стояла у двери, если его долго не было, и ждала. Не помню ни одного слова  – только состояние невесомости, и полузакрытые глаза, да, пока не от¬крылись. Может быть, у него они открылись раньше, когда остановилась музы¬ка и закричал ребенок. Мне уже меньше хотелось говорить вообще, а просто –  жить, гулять с сыном, говорить о нем, о нас, думать, как будет завтра, жить сегодня. Я вдруг поняла, что чудо – это когда возникает маленькая часть из меня, она тоже – я. Думаю, что он об этом и не догадывался, продолжая жить в себе и в своих словах. Они потеряли для меня свой магический смысл и стали просто словами, а рядом – живой человечек – мой сын.
Интересно, что именно этот ребенок два раза менял мою жизнь, поворачивая меня в другую сторону и всегда – к себе самой, и всегда в тот момент, когда я дальше всего от себя уходила. Один раз – при своем рождении, а второй – при своем взрослении (в подростковый период, который так и не смог спокойно пе¬режить его отчим и мой муж). Прости меня, сын, что в страдании по ушедшей любви я бросила тебе жестоко: «Это ты виноват, что мы расстались! Ты этого хотел?» Но ведь до чего надо было довести тринадцатилетнего ребенка, что¬бы под Новый год он загадывал желание, мечтая о нашем разводе. Ты слы¬шишь, Макаренко военного образца?» Нет, ты давно уже не слышишь ни его, ни меня.
Вы, мои любимые мужчины, хоть когда-нибудь задумывались над тем, что, кроме всего прочего, я еще – мать? И это природа подсказала мне, как любить своего ребенка. И только человек с высоты своего самолюбия и полного без¬различия к другому мог сказать: «Не понимаю, за что его можно любить?» Моего ребенка, мое чудо, которое мне запрещали рожать, а я его вырастила в себе, из себя отдавая всё, что можно и чего не хватало самой, мучаясь от боли из-за нехватки кальция, ожидая, что при родах, я могу развалиться на части в пря¬мом смысле, потому что операция в тазобедренном суставе могла рухнуть враз.
Когда в солнечный морозный день я открыла глаза, потому что кто-то бил меня по щекам и говорил: «Просыпайся, Вера, мы тебе сына родили», когда я очнулась уже в образе матери – мне трудно было поверить, что это правда. И только увидев своего малыша при первом кормлении, я все осознала, и тай¬ком, чтобы никто не заметил – лизнула его влажные височки своим языком, удивляясь тому, что делаю. Как это может понять мужчина, который при болез¬нях моего сына и при моем нервном состоянии из-за его высокой температуры, ходил рядом и повторял: «Ну что ты дергаешься, разве он уже умирает?» Спа¬сибо, Господи, что не дал мне сойти с ума. Один мой знакомый говорил, что сам был в роли не родного отца и что это действительно трудно – не перешагнуть ту грань, за которую нельзя. Мне кажется, что просто нужно смириться с тем, что, кроме тебя, любят еще кого-то и не просто другого человека, а своего кров¬ного ребенка ...
Я знаю, что мужчины – это люди, только совсем другие, чем мы, но у меня уже нет желания их понимать и изучать, после того, как я рассыпалась на мел¬кие осколки, разбивалась, расставаясь с ними. Я не хочу больше расставаться. Мне только-только удалось собрать себя, какое это счастье «быть собой, не думая каждую минуту, как себя вести, чтобы угодить ему, понимать его гени¬альные маразмы, причудливые желания, забывая напрочь, что и у тебя всё это есть и более того, но никто никогда не хотел этого понимать.
Мужчина женится для того, чтобы его любили, как когда-то его любила мать. Если с вами живет человек, который поставил себе цель – сделать вас счаст¬ливой, – я поздравляю вас и глубоко сочувствую, потому что он знает сам, что для вас значит «быть счастливой», и не удивляйтесь, если это не совпадет с вашими представлениями.

6.

Я сидела во всем белом с головы до ног: белая больничная рубаха, белая косынка, белые бахилы, белое лицо. От холода меня трясло, потому что ка¬фельные стены блестели, словно покрытые льдом. Из другой комнаты доноси¬лись веселые голоса хирургов, они мыли руки и шутили с медсестрами, Я не могла успокоиться, когда мне на лицо надели маску и нежный голос сказал: «Начинай считать, сейчас будешь спать». Я падаю куда-то вниз, потом меня закручивает в воронку, я вращаюсь, лечу – и улетаю совсем. Потом меня бу¬дят, а мне так хочется спать (ну почему они не оставляют меня в покое?). Тогда я требую со всей детской настойчивостью: «Положите меня на живот», и они смеются. Позже я поняла почему: операция на тазобедренном суставе, я лежу в гипсовой кроватке с раздвинутыми ногами, и буду так лежать полгода, потом меня будут в ней ставить на пол (ноги при этом становятся вначале синими, а потом черными, когда это происходит первые разы), потом меня будут выни¬мать осторожно, чтобы не сдвинуть ноги, нести в ванну с морской водой. Ни сидеть, ни на живот – очень долго еще не разрешат. Мне 14 лет, и нет ничего героического в том, что происходит. Здесь лежат такие же дети, как и я, кото¬рых тоже оперируют, и все, наоборот, торопят это событие – плачут, если по какой-то причине откладывают операцию и радуются, что завтра это случится, потому что всем хочется быстрее выздороветь, в это верят.
Вечером, перед операцией, ты уже чувствуешь себя посвященной, потому что после стандартной клизмы и мытья, тебя помещают в отдельную палату, надевают все белое. Позже приходит врач и рисует йодом какие-то полоски (это будут потом твои шрамы). В палату уже не пускают девчонок, остаешься одна, и если бы не снотворное, то я так бы и лежала всю ночь с открытыми в темноту глазами.
Жизнь моя была отделена от той настоящей, которую мы с девочками виде¬ли сквозь высокий забор. Мимо проходили люди, спокойно гуляющие по сол¬нечным евпаторийским улицам, беззаботные дети прибегали, иногда загляды¬вая в решетки забора, чтобы поглазеть на нас. Мне придется провести здесь почти два года, пережить четыре операции, я пропущу год школьных занятий, но так было надо, потому, что я торопилась быть здоровой – мне обещали, что со временем смогу, может быть, ходить с палочкой. Все эти операции были направлены на то, чтобы я смогла опираться на свою тряпичную ногу, и тогда бы в ней развились какие-нибудь мышцы. Мы говорили только об этом, вернее, о чем бы мы ни говорили, всё приводило нас к этой почти обозримой мечте, ради которой вечная перловая каша с подозрительной подливкой выглядела вполне съедобной, только мы просили побольше подливки, чтобы как-то ее скрасить.
К тому же дети не могут долго замыкаться на своей боли, мы часто смея¬лись, сейчас даже трудно представить, почему было так радостно, какие-то пустяки заставляли нас забывать наше невеселое положение. У нас был уди¬вительный воспитатель, правда, уже старый – 27–28 лет. Он окончил истори¬ческий факультет, потом работал в лагере для малолетних преступников, а после стал нашим другом: он рассказывал дивные истории, которые были так далеки от учебников, потому что слишком живо и наглядно представали перед нами прошлые века. При этих рассказах – он часто засыпал от вечного недосы¬па, имея в это время дома ребенка-младенца. А мы тихонько уходили на улицу из игровой комнаты. Гулять было намного интереснее, чем сидеть и делать какие-то поделки из шишек и веточек, выжигать по дереву и лепить из плас¬тилина, чему нас учила другая воспитательница. Когда мне это надоедало – я уходила в палату, за что она вечно ругала меня. Я не понимала, почему нельзя побыть одной, подумать, вспомнить о доме и просто отдохнуть от навязанного коллектива. О, эти кровати, кровати – куда ни повернешься – чье-нибудь лицо. У меня по сей день привычка закрываться одеялом с головой, оставляя дыроч¬ку для носа и рта, чтобы дышать. Но такие длительные отношения перерастали в дружбу, скорее в родство, потому что ты чувствовала боль другого, как свою, мы слишком хорошо это понимали на себе, поэтому ходили за медсест¬рой следом, прося, чтобы она сделала кому-нибудь из прооперированных дев¬чонок укольчик. Но он действовал всего два часа, дальше нужно было снова терпеть. По ночам я сидела на кровати и, гладя по гипсу свою ногу, разгова¬ривала с ней, умоляя не болеть. Еще я читала огромные тома Толстого, медсе¬стры разрешали не гасить свет иногда и по ночам, это немного отвлекало от боли, уводя в душевные страдания героев. Те, кому делали операции – жили долгое время в этом санатории, в отличие от приезжающих подлечиться на месяц. Поэтому нас отличал медперсонад, кое-что позволяя вне программы, например, смотреть фигурное катание после отбоя. Это был психоневрологи¬ческий санаторий с таким пугающим названием, потому что болезни, ле¬чившиеся там, имели нервный характер, связанный с параличом, в основном периферической нервной системы, но присутствовали и случаи, когда поражен был мозг и соответственно умственные способности. Вначале меня приводило в ужас разнообразие уродливых форм болезни, но потом я понимала, что ря¬дом человек, которому повезло еще меньше, чем мне. Единственно, что облег¬чало его жизнь, – порой полное непонимание происходящего, страшнее, когда разум не дремлет и душа человека, заключенная в этом убогом теле, – кричит и плачет от обиды и несправедливости. В основном эти дети являлись соб¬ственностью государства, их или бросали родители, или тем говорили, что ре¬бенок умер, но умер он только для них, а его опекали люди, которые одновре¬менно играли роль родителя и испытателя. Они их изучали, грубо говоря, производили опыты. Нет, их жизни это не грозило, но никто не задумывался, что творилась в этих детских сердцах, в их мыслях и как они со всем этим живут. Я была знакома с двумя девочками (трудно сказать, как правильно, по¬тому что чисто по физическим признакам у них было два туловища, один таз и две ноги на двоих, когда-то была третья, но она мешала и ее убрали). Но все-таки это было два человека, потому что характеры они имели совершенно раз¬ные: одна серьезная и ироничная, другая бесшабашная и непутевая. Поэтому они часто ссорились и даже дрались друг с другом. Природа что-то напутала, что-то сломалось в ее механизме, и случилась такая беда. Девочки для матери «умерли», но жили в каком-то научном институте, где их одевали, кормили, учили и наблюдали, иногда даже куда-то возили гулять или на концерт (в зак¬рытой машине, чтобы никто не видел). В первый момент, когда я с ними позна¬комилась, мне показалось, что я чего-то не понимаю, так как они себя вели настолько естественно, что, поговорив с ними, быстро привыкал к этому нео¬бычному виду. Со временем я начинала думать, что человек – не только тело, а то, чем он наполнен его мысли, чувства, боль, которую он несет в себе, и надежда – на какое-то свое счастье. Такие, как они, и такие, как я, и тот шестнадцатилетний мальчишка на инвалидной коляске, который еще три ме¬сяца назад был здоров, пока не прыгнул в воду и не ударился головой о камень, после чего его парализовало до пояса, – все мы самые обычные люди. И толь¬ко понимая это, можно считать себя разумным человеком, цивилизованным. К сожалению, в нашей стране этого не понимали.
Один инвалид войны как-то мне сказал: «Ты еще маленькая и не помнишь, сколько после войны было калек, «обрубков» – без ног, ездивших на деревяш¬ках, отталкиваясь дощечкой от земли. Они просили милостыню, распевая жа¬лобные песни по поездам, голодные и пьяные. И вдруг в одночасье все исчез¬ли, как вымерли. Вокруг остались счастливые красивые люди, победители, достойные лучшего. И зачем нужно было им, так считали, это страшное напо¬минание, ведь оно портило людям радость. Слышал я, что их сослали на ка¬кой-то остров, подальше от людей, они там и доживали свой век, спрятанные. Но от Бога не спрячешь горе человеческое. И это тоже впишется нам в наказа¬ние. Ты вот, небось, тоже не виновата, а пальцем тычут, а на тех, кто крадет и убивает – на тех не тычут...»
Я помню, когда мне было уже за двадцать лет, как-то в Эрмитаже со мной
произошел удивительный случай: я спускалась по лестнице, естественно, дер¬жась за перила, было как всегда неловко, что я кому-то мешаю, меня обгоняли, иногда толкали, но вдруг я увидела, что внизу на лестнице у самих перил стоят иностранцы (они говорили по-итальянски), что-то весело обсуждали, смеялись и бурно размахивали руками. Но я была в ужасе, потому что мне надо пройти этот участок пути, попросив их отойти, да еще не зная языка, по-русски. Я, чуть не плача приближалась, и вдруг они обернулись и заметили меня. Со мной случился шок – они улыбались мне, глядя прямо в глаза, что-то говорили весе¬ло и доброжелательно. Я не верила себе: впервые в жизни я почувствовала себя свободно и легко рядом с этими чужими людьми, которые не понимали ни слова по-русски, но понимали меня. Они отошли, пропустив меня – спокойно, без поспешности и неловкости, без опускания глаз. И я улыбнулась им, мы были просто людьми в этом мире, на этой лестнице, ведущей, в конечном счете, всех нас в неба
Потом друзья рассказывали мне фантастические вещи о том, что за грани¬цей в городах все тротуары имеют место для колясок, все магазины, транс¬порт, театры и музеи, библиотеки и офисы предусматривают въезд и поэтому инвалиды могут спускаться на лифте и ездить, куда им вздумается. Я думала, что они врут, потому что лично знала людей, которые даже погулять во дворе могли только тогда, если их сносили туда на руках.
В своем санатории я не чувствовала еще такой беспомощности перед жиз¬нью, потому что это обнесенное забором царство предусматривало наше фи¬зическое состояние и наши возможности. Объединенные одним несчастьем, сблизившим нас, мы чувствовали себя вполне счастливыми и обыкновенными детьми, в полную силу вбирающими в себя это южное солнце, цветущую зе¬лень, буйство красок и радость лета. Как легко дышалось в одуряющем запахе туи и жасмина, как хорошо спалось на веранде черными ночами под пение цикад, и взвизгивать от избытка радости по поводу того, что ты лежишь на этих прохладных простынях, на тебе нет гипса и можно лечь, как хочется, свернуть¬ся калачиком, потрогать рукой свою больную ножку. Ты свободна пока, и ты живешь этой минутой, подаренной тебе. Непроглядная ночь с огромными бе¬лыми звездами растворяется в тебе, или это ты поглощаешься ею и исчеза¬ешь в своем дивном сне, где летишь в это недоступное пространство и идешь по воздуху сама – без палки, без костылей, без чужой помощи, так просто, как это делают все вокруг люди.
Так же легко можно ходить в море, потому что вода держит, как в невесомо¬сти, и никакой тяжести на ногу ты не чувствуешь – только счастье движения, потому что в море ты здорова. Часто во сне я видела себя танцующей, мне больше всего на свете хотелось танцевать. Мое тело, от природы пластичное, хотело выразить себя. Мне казалось, что всю свою любовь и боль я могла бы станцевать. Ведь это так же естественно, как ходить и жить, первородно и пер¬вобытно: говорить руками, бедрами, поворотом шеи и плеч, всеми изгибами своего тела – изливаться и течь, как вода сквозь пальцы этой ночи на краю мира у священного костра. Я жила в танце, только это было в моих клеточках, в порывах моей души. Когда я в юности посмотрела фильм «Кармен», мне каза¬лось, что эта музыка кастаньет – стук моего сердца и что каждая клеточка мое¬го тела настроена на этот ритм, еще немного, и я взлечу, музыка отзывалась во мне, я откликалась дрожанием пальцев и вздрагиванием плеч, я танцевала внутри себя.
Потом я нашла, как это выразить. Ждать, ни на минуту не расслаблять в себе ту струну, на которой играет мир, потому что каждый миг может родиться музыка, а ты только инструмент, и твое совершенство – только в хорошей на¬стройке. Когда еще нет ни строчки, ни слова, а только разрывающая тебя жаж¬да выйти из себя словом, как будто еще чуть-чуть и тебя не станет, потому что когда ты пишешь стихи, то не описываешь мир, а становишься им. И нет ничего интереснее в жизни, чем творить самому. Поль Элюар уже сказал то, о чем я думала: «Поэзия ничему не подражает, она не воспроизводит ни линий, ни поверхностей, ни объемов, ни лиц, ни пейзажей, ни ситуаций, ни катаклизмов, ни чувств, ни памятников, ни пламени, ни дыма, ни сердца, ни ума, ни ужасов, ни благодати, ни огорчений, ни простоты. Она изобретает, вечно, она творит зано¬во…»
И, наверное, всех художников (или, как говорят французы, – артистов, имея в виду творческих людей) в мире что-то очень не устраивает или в самих себе, вот они и создают свой, собственный мир, где им хорошо, а случается так, что кто-то заходит на огонек, и остается путник, потому что тепло ему в этом доме, а что еще нужна..
Когда говорят о творчестве, о вдохновении – употребляют самый высокий слог, задыхаясь от восторга, но куда тогда деть такие скверные подробности, как ощущение пустоты, когда, ты выжат и кажешься ненужным даже самому себе, или, проснувшись поутру, начинаешь думать: «А вдруг это только мне кажется, что у меня получилось? да кто я такая? где такой писатель, кто знает меня? – нет такого и все». Писание в стол в советские времена, потому что «нет идейности в произведении», и писание в стол сейчас, потому что нет денег это издать, а писать то, что заказывают, – «коммерческое», то бишь опять же кровь и трупы, или иной, всеми уже перепетый сотни раз бред, или порногра¬фическое откровение знаменитых женщин и таких же мужчин (подробное пре¬дательство своих тайн и раздевание женщин, с которыми он был близок, при¬чем, даже не поинтересовавшись, согласна ли она быть изображенной в таком виде, обезображенной), или литература, как мне объяснили в одном издатель¬стве, – для периферии, словно там исключительно проживают дебилы, читаю¬щие это попурри, эту кашу, замешанную немного на чертовщине, немного на сентиментальности, изрядно на крови и лжепатриотизме, и другие варианты. Но прийти в редакцию или издательство со стихами – нонсенс, с переводами французской поэзии – то же самое, вам скажут, что люди это нынче не читают и, следовательно, это не продается, т.е. вывод напрашивается сам собой – не продаешься ты, – не продаются книги.
Я, конечно, не хочу никого обидеть, есть достойные люди в своем жанре, но кто сказал. что человек должен читать только такого рода книги? Все это, как говорится, издержки профессии, как и издерганная нервная система, которая, чем хуже – тем лучше (это известно актерам). Моему сыну, проходившему кур¬сы актерского мастерства, один профессионал сказал: «У тебя краснеют уши, когда ты волнуешься, это обязательно для актера, и у тебя неустойчивая не¬рвная система – ты чувствительный...» Вот видите, человек, можно сказать, болен, а какой бы был актер! Слава Богу, что он учится другой профессии. Но сами дети, рожденные нами, – счастливы ли они в простом, домашнем смыс¬ле? В какие-то моменты творческого безумия – они становятся просто отвер¬женными. Я помню, как, по молодости, запирала своего маленького сына в его комнате, умоляя поиграть с игрушками, но, видимо, в моем голосе было что-то загадочное, интригующее и интересное для него, он хотел в этот момент быть со мной рядом, а я жаждала одиночества. Может, и существует в этот момент какая-то благостная или энергетически мощная аура, потому что мой кот обо¬жал этот процесс и сразу влезал мне на руки, мне он не мешал. а вот сын коло¬тил в дверь. Вот какой грех я брала на душу.
Но случались вообще необъяснимые вещи, с точки зрения разума: как-то мы договорились с моим приятелем, художником, что он заедет ко мне в такой-то час, но у меня что-то не получалось – я писала, рвала, нервничала, что не выходило, как хотелось, когда, наконец, свершилось, я посмотрела на часы и обнаружила, что уже два часа, как он должен был бы приехать. И в дверь по¬звонили, он стоял на пороге и чуть ли не матерился. Злой и удивленный: «Чер¬товщина какая-то, два часа, можно сказать, кружил вокруг твоего дома – ав¬тобус куда-то увез, поворачивался, крутился по каким-то закоулкам...» «Про¬сти, – сказала я, – это я тебя не пускала».
Конечно, проще жить в реальном мире и верить, что другого не существует, ты спокоен и уверен, потому что идешь по земле или в своей собственной квартире несешь, например, чашку чая, чтобы ее выпить (в это время раздается телефонный звонок, и муж начинает разговаривать с кем-то), и вдруг – чашка дрожит в моих руках, мне становится так плохо, как будто силы все уходят из меня, холодно, озноб сотрясает меня, я не понимаю, что происходит, только чувствую, что исчезаю, таю, и тут перед глазами, как блеск молнии – лицо, а в голове проносится имя «Инка». «Это Инка», – произношу я уже вслух, не ут¬руждая себя никакой логикой, словно это пришел откуда-то ответ. И самое стран¬ное – мне становится сразу легко, я снова сильная – встаю и слышу вновь зво¬нок телефона, но мне уже не страшно, я знаю своего врага. Я подхожу спокойно к мужу и спрашиваю: «Это опять звонит Инка, хочет, наверное, узнать, умерла ли я или еще нет?» Он дикими глазами смотрит на меня как на безумную, пото¬му что он не в курсе этого смертельного боя, в котором победила я. Мужчины в это не верят, потому что логически объяснить нельзя, а личного опыта нет, да если что-то и случилось, не поверят (смотри выше почему).
Потом, когда мы расстались с ним, и он ушел к третьей, Инка позвонила мне и спросила: «Ну, где же твой Игорь? Позови». Я сказала: «Он такой же мой, как и твой» – и повесила трубку, и перерезала этот канат, которым она хотела удушить меня, но война была уже бессмысленна. Лично я не играю в эти игры, лучше не хвататься за оголенный провод, ведь никогда не известно, как отзо¬вется на тебе то, что ты вытащил из глубин запретных и темных, может, на дне этого сундука скрутилась змея, которая ужалит тебя саму, да, та самая. Пото¬му и не позволял Господь есть с дерева познания, ибо люди не могут пользо¬ваться этой силой во блага
А потом другая женщина в течение 12 лет, пытаясь «достать» меня, терзала душу моего другого мужа, заставляя его бежать одновременно по двум доро¬гам, потому что душа его рвалась ко мне, а она его тащила к себе; не понимая этого, он позволял манипулировать собой, как игрушкой; дочка, которую по ус¬ловию он мог видеть только в их доме рядом с ее матерью, – она была ловуш¬кой. После таких свиданий он приходил выжатый, как лимон; страшная сла¬бость, пульс до пятидесяти ударов в минуту. Я пыталась его вернуть в чувства и валидолом, и поцелуями, и слезами... Я не думала о колдовстве, об экстра¬сенсах, я любила этого мужчину и, как умела, спасала. А он опять нес в наш дом оружие и разрушение. Однажды я обнаружила на кармане его рубашки воткнутую иголку без нитки и спросила, откуда это, он ответил, что не имеет понятия, там у них он снимал ее и вешал на стул, а сам оставался в футболке. Сказать было нечего, я не знала правил обращения с такими вещами и просто выбросила ее.
Я думаю, что любовь там и рядом не стояла, месть, обида, самолюбие бро¬шенной женщины (хотя бросил он ее еще до встречи со мной). Она думала, что победила, но он остался совсем один в каком-то бредовом состоянии озлоб¬ленности и ненависти ко всему миру. Даже мой сын, абсолютно современный пацан, видя, как я болею с каждым годом все сильнее, как я страдаю от этого всего, сказал: «Мама, отдай ты его им», я была ошеломлена таким простым выводом. И мне стало легко, когда я наконец поняла и приняла разумом то, что я давным-давно чувствовала. Время открыло мои глаза. Вот так по звериному, то есть зодиакальному кругу (с греческого это именно так переводится) бежит время, и несет нас за собой. Слава Богу, что все движется, есть хотя бы надеж¬да, что когда-нибудь человек сдвинется с той точки, где он несчастен. Без предс¬тавления о движении не могла быть построена даже геометрия эллинов, хотя движению в ней отводилась минимальная роль. Вот почему живопись – это изменение, движение, пространство-время, а скульптура – абсолютное про¬странство и абсолютное время, не связанные никак между собой. Поэтому имен¬но скульптура достигла такого расцвета у эллинов.
Вообще, форма играет странную и страшную порой роль, и суть ее необоз¬рима. В английском языке и тело и каркас обозначаются одним словом. Я рас¬сматривала как-то строение готических храмов с их откровенными ребрами, костями, словно человеческий остов, вознесенный к небу от земли, а душа уже на небесах. Вероятно, в таком храме человек должен чувствовать, что он как бы находится внутри себя самого, устремляясь «из», а музыка помогает ему под¬няться. Музыка для того и существует, чтобы возвышать – делать выше – под¬нимать над землей. И это самое лучшее, на что мы способны, но до этого еще нужно расти...
Как-то, стоя у окна, я заметила, что солнце – ярко-желтое, почти красное, но не слепящее – находится рядом, напротив моего окна. Я подумала: «Надо же, как близко». И вдруг услышала у себя в голове: «Иди куда шла». И я отправилась на кухню заваривать кофе, как и собиралась. Вечером я поделилась с мужем, и оказалось, что в 9 часов утра я не могла видеть солнца в этом месте, оно бы находилось еще за углом дома. Вот что значит – не знать географии, физики, астрономии и прочих наук, дающих человеку уверенность в реальности. Ну, может быть, я бы тогда ничего не увидела. А если я перестану раздражаться, дергаться, злиться, идти наперекор своему телу и своей душе – может быть, этот прекрасный шар заговорит со мной, и я услышу слова из древних Упанишад «тат твам аси» (это есть ты)...

7.

И в Петербурге бывает лето. Девятиэтажка, в которой я живу, окружена тра¬вой в человеческий рост, кустами и деревьями, а если сидишь поближе к зем¬ле, где-нибудь на обрубленном бревнышке, спрятавшись в листве, то кажется, что ты в дремучем лесу, пока не поднимешь голову вверх и не увидишь высо¬кие кирпичные стены корпусов. Такое соединение города и природы меня впол¬не устраивает, ведь как бы ни пели птицы над головой – они поют городские песни, и мне уже от этого никуда не деться. Я – собственность этого города, кусок его камня, капля его реки и звук его речи. Как бывает здесь невыносимо ждать окончание мокрой и серой зимы, каждый раз думая, что она никогда не КОНЧИТСЯ. Я срываюсь летом и мчусь к себе на родину – к своему морю, солнцу, но здесь остается мой Питер, который меня всё равно ждет. И когда поезд приближается к Московскому вокзалу, перескакивая с одних рельсов на другие, перепутанные, как вены на руках, сердце стучит по рельсам этих вен, и я думаю: «Да как же я могла вот так бросить его?» И молчаливые петербургс¬кие лица смотрят на меня отрешенно, потому что на самом деле – смотрят в себя, мы просто отражаемся друг в друге.
Жители других городов, даже те, кто никогда здесь не был, твердо уверены, что жить в такой сырости нельзя, и дежурный вопрос, который мне задают: «Да, как же ты там живешь?» приводит меня в недоумение, как будто жизнь в другой точке Земли – рай, и только Петербург – проклятый Богом город. Мне бывает очень обидно, я начинаю защищаться и оправдываться, дескать – у моря тоже сыро, и белье сохнет медленнее, чем у нас, и соль мокнет. А зима на юге -кошмар: сырость и сплошной лед. Но все только улыбаются, они мне не верят. И я не смогу им объяснить, что я люблю этот город, а любят, как известно, не за что-то, а потому что... Больше всего мне нравится возвращаться сюда рано утром, когда люди еще спят, улицы тихи и задумчивы. Влажная вечно юная листва свежая, как после сна. Ветер подхватывает под руки и хочет припод¬нять над землей (это внутреннее состояние моей души держит меня здесь, зас¬тавляет быть такой, какой только и возможно быть в этом городе, где память камней хранит свое прошлое в форме духа, ауры, ветра, аромата, мысли, идеи, музыки, поэзии). Небо, как всегда, неизвестно о чем думает: о солнце или о дожде. Чувство приобщенности к этим длинным линиям, вписанным в тебя, углам, бесконечным пространствам, уходящим к мостам, разрывающим город и связывающим одновременно; здесь всё – одновременно, поэтому так трудно извлечь себя самого, не потеряться, не утонуть в сыром воздухе его улиц и продлиться в нем, ступая вослед тому, кто вдыхал в него душу своим сотворени¬ем и сотворчеством, и это непрерывное вдохновение, как первый изумленный возглас «ах», – ведет меня по городу все дальше и дальше.
В Петербурге начинаешь понимать, что солнце – это жизнь и к нему надо стремиться, ловя лучи прищуренными глазами, отдавая себя теплу и радости. Только здесь можно понять, что в хорошую погоду человек – счастлив. Но ни¬кого не расстраивает дождь, даже напротив, я знаю многих людей, которые прекрасно себя чувствуют, когда что-то капает сверху, метет, и эта снежная «залепуха» дает им какую-то особенную силу и спокойствие. Это парадокс, но он не противоречит этому городу. Чтобы его любить, надо принимать таким, как есть, и любое состояние, и любую погоду, и тогда он будет всегда ждать твоего возвращения.
Я не смогла расстаться с ним и тогда, когда осталась после развода с му¬жем, с двухлетним сыном на руках и с пенсией в 26 рублей – одна. Ни теперь, когда за один год я потеряла и маму и отца, осталась без мужа, без работы, выйдя из больницы – с мизерной пенсией по инвалидности и с уже повзрослев¬шим, но еще учащимся сыном – одна. Казалось, всё меня «выживает» отсюда и всё складывается так, что мне не выкарабкаться, не просуществовать, не под¬няться из пепла и не выжить в этом городе...
Мои воспоминания и описания трудно назвать дневником, потому что в них нет последовательности календарной и смысловой, но мне кажется, что именно так мы думаем, как будто живем одновременно в трех измерениях времени: прошлого, настоящего и будущего. Вдруг что-то унесет вперед мои мысли, и я уже представляю так живо всё, словно это произошло, и, опомнившись, бегу выключать закипевший на плите чайник. То какой-то забытый запах вызовет такие четкие подробности – до телесного ощущения, перебросит в далекое вре¬мя, где я почувствую себя ребенком, стоящим в пустой комнате, из которой уже вывезли мебель, и только елочный колокольчик- на подоконнике. Я беру его и звоню так отчаянно, что звук отзывается в пустых стенах, я звоню по своему детству, по прожитой здесь жизни, я прощаюсь. И остаюсь навсегда, в этом пустом доме, потому что там теперь будет жить эта двенадцатилетняя девоч¬ка, а я уезжаю далеко. На самом деле мы умирали столько раз. Этот малыш на фотографии – я, но его нет, а я – эта взрослая женщина, со спутанными на ветру мыслями. Моя жизнь оставляет меня в каждой точке пребывания. Иногда я боюсь возвращаться в прошлое – вдруг я встречусь там сама с собой или вдруг я там себя не найду. Даже не знаю, что страшнее. Есть места, где я была счастлива: комната в коммуналке, окно на первом этаже, а под окном дикая яблоня – цветет. Я знаю улицу, дом, как туда пройти, но я никогда не прибли¬жусь к этому месту.
Время живет в нас, его нельзя обойти, из него нельзя выйти. Поэтому мой рассказ – это хождение по времени, чем, собственно, все мы и занимаемся, просто для удобства и простоты разграничиваем этапы своего временного со¬стояния. Так, действительно, логичнее, но правильнее ли...
Вечером я, засыпая, разговариваю с мамой: «Видишь, мамочка, как я ста¬раюсь жить, хотя без тебя это так трудно делать, но я хочу, чтобы ты увидела меня счастливой, тебе будет хорошо тогда, я знаю, мамочка, и поэтому почти не плачу, работаю на трех работах, сидя дома. Правда, меня все время обма¬нывают: меняют пейджеры, блокируют или отключают мобильники, короче -исчезают, но я пытаюсь снова, ведь ты же помогаешь мне, и я прошу тебя попросить Бога, чтобы он не оставлял меня. Мне некому больше рассказать о том, как я живу. По-настоящему это было интересно только тебе, вот и расска¬зываю, иначе я не выдержу, если буду думать о том, что тебя нигде нет. Ты есть, где-то, куда нельзя приехать как раньше, сев на поезд. И в то время, когда нас разъединяли только километры, я перед сном разговаривала с тобой. А если у меня что-то случалось, ты звонила и с тревогой спрашивала: «Верочка, что случилось, дочечка?» Мамочка, хомячок мой тепленький и гладенький, слу¬чилось самое ужасное – я не могу тебе позвонить и услышать твой голос.
Когда я была в последний раз на ее могиле и, прижавшись к каменному кре¬сту лбом, целуя фотографию, просила: «Снись мне, пожалуйста, говори со мной», она услышала меня. Поэтому, часто просыпаясь утром, я забываю, что ты так далеко от меня, ведь только несколько минут назад мы были рядом. Ты переживаешь, что твое больное дитя осталось одно в этом мире. И в то невоз¬можное лето, когда я приехала к тебе, а на вокзале меня ждала сестра в черном платке; ночью я лежала, прижавшись к стене, тихо плакала, чтобы не разбу¬дить сестру, которая неделю дежурила возле твоей постели, надеясь, что ты откроешь глаза. Я плакала, а ты была совсем одна в другой комнате под бе¬лым покрывалом, потому что ночью нельзя тревожить умерших и им закрыва¬ют лица Ты еще была, но тебя уже не была Я не знала, как мне жить дальше, и вдруг услышала твой голос, в котором было всё: и просьба, и боль, и желание утешить меня, и попытка сказать, что ты есть, одно только слово – «дочечка» заключало всю твою любовь, которая не хотела уходить от меня. Я еще слышу этот голос и теперь, погружаясь в свое горе, падая в эту ночь, забываясь во сне до следующего утра.
Оно случилось, Сейчас я встану, только нужно вспомнить, зачем, что ждет меня, кто, почему я должна быть...
Да, надо позвонить в фирму, в которую вчера не дозвонилась, и достать таки этого менеджера по рекламе (это моя очередная дурацкая работа). Еще – поставить варить кашу, обязательно разморозить холодильник. Перевести хоть один текст – я совсем забросила французский...
– Ну, перестань же ты, Кити, ныть, я сейчас встану, будем с тобой пить кофе,
и я дам тебе сыра. Уже, уже встаю.
Кошка ведет меня на кухню, оглядываясь, не потерялась ли я по пути. Да куда же я денусь от этого вечнозвонящего теле¬фона?
– Я по поводу курсов дизайна интерьера.
– Да, пожалуйста: 56 академических часов, 3 раза в неделю по 4 часа акаде¬мических, стоимость с учетом десятипроцентной скидки… О Боже, кофе бежит!
– Мам, а когда мы будем кушать?
– Мяу!
– У нас частная косметическая студия. Нам нужны сотрудники для обслужи¬вания клиентов: несложные процедурки, массаж, пилинг, маски....
– Мяу!
– Здравствуйте. Вас беспокоит рекламно-производственная фирма.
Звонок в дверь, моя подруга и соседка в одном лице:
– Я отдышусь, посижу у тебя.
– Что случилось? Кофе хочешь?
– Извините, у меня здесь переводчик с польского, кое-что не получается, а
нам надо сегодня отправить документ. У вас есть большой польско-русский
словарь? Как это перевести, скажите и как это пишется...
– Марина, бери сыр (жестом).
Я пытаюсь зарабатывать деньги, мне это нужно, чтобы мой сосед за стенкой, мой бывший муж, любимый, самый-самый на всем свете, мой враг, – чтобы он знал, что я выжила, я существую. Но было бы идеально, если бы он уже уехал отсюда навеки и прекратилось бы это мстительное молчание на кухне, когда мы вдруг оказываемся там одновременно, и у меня всё начинает валиться из рук, на ногу падает крышка от кастрюли, спичка обжигает палец, соль рассыпа¬ется на пол, а кипяток льется на руку. Я хочу быстрее выскочить оттуда, но за мной тянется леденящий душу шепот (о, я опять сделала что-то не так). Теперь плевать, но что же душит меня, сжимает горло, крикнуть бы: «Твою мать, как мне все это обрыдло. Когда же наконец ты исчезнешь, испаришься, растаешь, улетишь, отвязнешь, изыдешь...» Но я молчу, я до неприличия приличная, ну почему бы мне не стать стервой хоть на полчаса? Я еще могу что-то спросить у него по-человечески, и – взгляд, смеривающий меня с головы до ног и пре¬зрительное: «Что-о-о?» И губы искривлены ядовито, и всё говорит: «Кто ты во¬обще такая?» Да я это, я, – полная дура, забытая Богом и людьми, идиотка, которая не может ответить сама себе на вопрос: «За что он меня так? Что я ему сделала?» Моя подруга сказала мне: «Ты все равно будешь плохой, что бы ты ни делала. Ты плохой должна быть по определению (выражаясь математичес

 
 
ки, ведь он же математик)». Я уже давно не писала стихов, не занималась пе¬реводами. На что я трачу свою жизнь? Да нет, все правильно: еще несколько лет, пока сын закончит техникум, станет работать, учиться в институте, тогда...
– Мам, когда мы будем кушать?
Это хорошо, что я живу так. Ты знаешь, у меня нет времени думать о про¬шлом и даже нет времени плакать. Я только утром читаю молитву «Отче наш» и поминальную о родителях. А потом звонит телефон и я – уже не я. Мне хочет¬ся написать книгу, но откуда взять время? Время, бремя, семя... По-моему, я ничего не сею, не собираю, а только пашу попусту. Но ведь надо же что-то есть, чтобы, открывая холодильник, не констатировать факт, что там «мышь повеси¬лась».
Как-то ко мне позвонил один журналист, который прочитал мои стихи в жур¬нале и хотел познакомиться и поговорить со мной. Он пришел к поэту, а я ска¬зала: «Вы не могли бы мне помочь переставить мебель?» Наверное, он хотел поговорить о поэзии. Я ничего не знаю о ней – я просто там живу, а здесь я должна как-то выжить, существовать, вот и все. Это был момент, когда я ссо¬рилась с мужем. У меня была еще в гипсе нога (после перелома). Я звоню в суд и говорю: «Мне надо развестись с мужем, но у меня сейчас гипс – я не могу приехать», и в трубке злобно: «Что так приспичило? Снимут гипс, и приезжай¬те». Как я могла ей объяснить, что мне надо это сейчас, когда я, наконец, поня¬ла необходимость данного шага...
Ну что ж, этот знакомый переставил мебель так, что вещи мужа оказались в другой комнате. И когда он пришел вечером, я, стоя на костылях, в гипсе по самую попу, сказала: «Теперь ты будешь жить здесь». Я хотела, чтобы он понял, что может потерять меня, что нельзя не замечать женщину, которая ря¬дом, недопустимо не отвечать, когда тебя спрашивают, и проходить мимо, как будто я шкаф, закрывая перед моим носом дверь. Я тогда еще не хотела с ним разводиться. Почему-то все женщины понимают логику моего поведения, одна мне рассказывала: «Да, конечно, я тоже, когда сказала мужу, что хочу с ним развестись, думала, что он начнет уговаривать меня, скажет, что любит, а он просто взял вещи и ушел». Не буду вспоминать, как после его выселения я два года объясняла, почему я так поступила, но ледяной жест руки перечеркивал все мои попытки примирения. И потом потрясающая фраза: «Мне не нужна эта физиология» (т.е. так он обозначил нашу любовь).
Теперь я свободна от позора. Я живу взаправдашней жизнью, а не считаюсь женой по бумажке при живом муже, пусть живет...
Сейчас мне снова надо заново учиться жить, осваивая свое одиночество, взваливая всю ответственность за своего ребенка, а главное за себя, потому что меня приучили ничего не решать, у меня даже не было денег, потому что он мотивировал это тем, что в магазин я не хожу, значит, даже на приобретения, пардон, трусов нужно было его согласие и деньги, между прочим, и мои тоже, так как я получала пенсию и деньги от первого мужа на сына (конечно, не так много), но дело в самом факте – я была бесправна. И внутри моей души многое изменилось, это не проходит даром, и мне нужно снова найти себя.
А когда-то шестнадцатилетней девочкой я вернулась только что в свой го¬род на берегу моря. И сосед, в которого я была тайно влюблена, с интересом и удивлением взглянул на меня. Что-то подсказывало мне, что я стала взрослой и красивой, но это никак не должно было повлиять на наши отношения, поэто¬му я все также прикидывалась веселой, беззаботной девочкой, боясь, что моя тайна может быть открыта. Он здоровый, симпатичный парень, а я со своими огромными глазами, с черными волосами, свисающими до самой талии, с прекрасной кожей и юными мыслями в совсем не глупой головке, с моей об¬жигающей сердце любовью – я была калекой. Просыпаясь в 5 утра, я шла на море делать зарядку, тренировать ногу, потому что после опера¬ций я должна была научиться ходить с палочкой. Я поставила себе слишком высокую планку, но так продолжалось не долго – случилось дикое растяжение кисти руки, которой я опиралась на эту палку, очень болела нога, отекая и покрываясь какими-то красными пятнами. Несколько дней я пролежала в посте¬ли, а потом все началось снова, потому, что мне надо всегда все сразу и сейчас.
Я шла по пустой улице, где шуршали метлы дворников, а южные голуби надрывались, зовя кукушку, они так прямо и кричали с французским прононсом¬
 «кун-куншку». У меня появилась тогда знакомая лошадь, которая возила мусор и каждое утро стояла у дороги, ожидая своего хозяина. Я подходила к ней, здоровалась и угощала кусочком сахара, а она осторожно брала его с ладошки мягкими, влажными и теплыми губами, мы понимали друг друга. Она говорила мне: |
– Я уже такая старая лошадь, но мне хорошо стоять здесь под деревом и ждать, когда придет девочка и погладит меня.
– Ты – чудесная лошадь. Тебе, наверное, одиноко здесь среди машин и шума.
– Я привыкла жить в городе. А ты приносишь мне вкусные белые кусочки, и от
тебя так хорошо пахнет зеленью.
В ста метрах от моего дома было море. Еще влажный песок держал мои ноги, не давая упасть. Я занималась с таким остервенением, как будто хотела погубить себя. Вообще, надо сказать, что я всегда ненавидела себя за болезнь, я не могла простить себе этого, хотелось или выздороветь или уничтожить себя до конца.
В юности это было особенно страшно, потому что мальчишки не смотрели на меня или, если смотрели, то пока не замечали моей ноги, – между мной и миром была непреодолимая стена. А говорят, что за границей нет такого слова «инвалид», а есть «человек с ограниченными функциями движения», то есть все-таки человек, но которому сложнее что-то сделать, вот и вся разница. Я же боялась этого слова, стыдилась и долго не хотела оформлять инвалидность, на чем настаивал отец. Мне казалось, пока у меня нет этой книжки – я такая же, как все. И мне трудно было объяснить родителям, почему я плачу и отчего так упорствую на своем. В школу я пошла вместо десятого класса – в девятый, потому что пропустила год, когда мне делали операции. Повзрослевшие уже дети более терпимо относились ко мне, и я не получала больше дурацких запи¬сок с различными кличками и таких, где откровенно меня изгоняли. В советской школе, конечно, произносились слова «дружба», «помощь товарищу», но, ско¬рее всего, меня просто не замечали или уже спокойнее откосились к словам и лозунгам, в отличие от младших школьников (или это совпало только с перио¬дом моего детства), тогда считалось хорошим правилом «перевоспитывать», «подтягивать», «убеждать» того, кто плохо учился, потому что он «тянул класс назад». До сих пор помню мальчика Гену Головатого, он был из трудной семьи, но незлобливый такой двоечник, очень был привязан ко мне, видимо, по схоже¬сти нашей отверженности (хоть причины были различны). Сама учительница постоянно подстрекала деток, говоря, что он пятно, бельмо на глазу нашего хорошего класса, что его надо как-то проучить, объяснить. Вот и объяснили: после уроков мальчишки отлупили его зверски, потому что били куда попало и чем попало (это трудно понять теперь, что звено отстающее – это позор, что, если оно лишено звездочки – позор и прочая чушь, так серьезно навязанная маленьким октябрятам «внучатам дедушки Ленина»). У этого Гены оказался воспаленным аппендицит, а когда его избили – он лопнул, и мальчик умер от перитонита в больнице через неделю, мучаясь и худея до состояния скелета (девчонки, ходившие его навещать – рассказывали мне). Он очень просил, что¬бы я пришла, когда он умрет, но я не смогла – у меня был непреодолимый ужас перед покойниками, и первый раз я смогла побороть его в себе только в 38 лет, когда умерла моя соседка – очень хорошая женщина, которую я оплакивала, как родную.
А в детстве, зная мою впечатлительность, родители старались оберегать меня от страданий. Например, мне очень долго не говорили, почему не прихо¬дит моя подруга Оля (она умерла от дифтерита). На вязанных из тряпок до¬рожках (такие у нас лежали по всей длине комнаты, служащей и кухней, и при¬хожей, и просто комнатой), на них остались грязные следы ее сапожек (был сильный дождь, когда она приходила в последний раз, к тому же ей удалось где-то влезть в мазут, и это пятно мама так и не смогла отстирать). Я всегда смотрела на него и вспоминала Олю, как будто она вышла из двери, куда-то ушла так далеко, что никак не может вернуться обратно.
В то время я узнала очень много страшного о жизни: оказывается, дети мо¬гут быть убийцами. Летом приезжий из Москвы отдыхающий убил моего ма¬ленького рыжего котенка. Я не верила, но друг Мишка рассказал, что тот сам хвастался ему, как именно он его убивал: наступил ногой и давил, пока тот кричал. Моя мама бегала к его бабушке, чтобы посмотреть, неужели есть такие люди, она плакала не меньше меня, но еще больнее было, когда она вернулась после этого визита, где были удивлены, что за шум из-за какого-то котенка. Та бабка своему внуку в нежном возрасте ловила мух и давала ему, чтоб он отры¬вал им крылышки. А мы с моей подружкой хоронили найденных погибших жу¬ков и бабочек, мне было их так жалко, я говорила маме: «Ну, представь, он полз к своим деткам, его ждали и до самого вечера не закрывали дверей, что¬бы ему было куда войти, когда он вернется...»
Но когда я стала старше и поняла, какая психическая жестокость может владеть подростками – мне стало еще печальней жить; я часто закрывалась в своей комнате и плакала, разрывая записки, присланные мне одним придур¬ком, иногда мне казалось, что я больше не переступлю порога этого класса, но я находила другой выход – я все больше погружалась в свои мысли, стихи, книги. Девчонки в классе уже говорили о танцах, свиданиях, и когда я подходи¬ла – затихали, они, конечно, не хотели ходить со мной рядом по городу, боя¬лись, очевидно, что я буду отпугивать мальчиков. Мне нравилось оставаться дома одной, когда родители куда-нибудь уходили – я могла спокойно мечтать. Господи, какая красивая жизнь окружала меня тогда, и, конечно, я видела себя здоровой, как будто вдруг выздоровела и все изменилось; я самая красивая девочка, иду по улице, и все не могут поверить, что это я. Потом куда-то уез¬жаю, и странный город с тысячами огней слепит глаза – столько света вокруг, столько красивых людей улыбаются, они мне что-то говорят, и я понимаю, что меня здесь ждали. Я иду и думаю: «И за что они так любят меня?!»

8.

Я пишу стихи о том, как должно быть на самом деле, как уже есть, но где-то глубоко в нас, и мне хочется приоткрыть створки, чтобы оттуда брызнул свет. В одном специальном словаре, который я переводила с французского, сказано, что идеализм – бо¬лезнь, тогда и творчество, следуя этой логике, – тоже болезнь. Как говорил в интервью один актер о своей работе: «Это не профессия – это диагноз». И значит то, что я пишу в своем дневнике, – история моей болезни. Но я бы не хотела быть настолько здоровой, чтобы любимого мужчину называть сексу¬альным партнером, «бой-френдом» и пр. Тогда вся мировая тысячелетняя по¬эзия о любви вместилась бы в один медицинский постулат «Мужчина – суще¬ство, полезное для здоровья женщины». Но я знаю другое: чувство обладания и отдачи одновременно, я тогда перестала понимать, что происходит, почув¬ствовала, как в меня вплывает конус звездного неба с такой жгучей скоростью, что казалось – я не вынесу этого и взорвусь вместе со всеми звездами во мне. Я понимала, что я – женщина, но не в том привычном для глаз образе, который внешне нас отличает от представителей другого пола, а то, что я – женщина вообще, как, например, Земля – планета, океан – вода, клен – дерево – и так всегда, что мне дано то, что знает только женщина – это моя вечная тайна, я – нужна Вселенной, потому что во мне живет это звездное небо, которое может родить ребенка – сына ее.
Во времена матриархата мужчины подчинялись женщине не из эко¬номических, политических соображений, а просто из страха перед не¬постижимостью ее сущности. Они еще не умели мыслить логически, а чувства и интуиция подсказывали, что женщина обладает силой несоизмеримо боль¬шей, чем их собственные мускулы. Эта сила притягивала неодолимо, застав¬ляя даже убивать себе подобных, а рождение ребенка было вообще чудом, мистическим явлением, пока они как-то не догадались, что это происходит от их участия. Но долго еще, видимо, мужчина чувствовал себя все же неким клю¬чом, открывающим заветную дверь в жизнь. У такого же летучего и необъя¬снимого огня – ее танец, ее распущенные волосы, ее движения, рассказывающие о том, что было и что произойдет, нужно было прочитать (желание это сде¬лать, видимо, и заставляет мужчин еще обращать на нас внимание). Психиат¬ры говорят, что у многих мужчин подсознательно живет страх перед женщи¬ной, и это отражается на их сексуальной жизни, и проявляется в агрессии и желании подавления личности женщины или в умалении ее достоинств (в том числе и ума). В некоторых мифах мировых присутствует страх перед обладанием женщиной, потому что проникновение грозит такими сценками, что дух захва¬тывает: наличие страшных зубов внутри, пылающего огня и других смертель¬но опасных неожиданностей, какая уж тут любовь... Счастливы лишь те, кто не воюет с нами, осознавая, что мы другие, но не хуже их, а просто другие, пони¬мая, что эта разность задумана природой, космосом, и наше соединение в люб¬ви несет энергию, без которой все погибнет. Вспомните, как в языческой Руси, раздевшись догола, мужчины и женщины на вспаханной земле любили друг друга, считая, что этим они помогают взрасти урожаю, потому что дождь и зем¬ля тоже любят друг друга, и все вокруг живет этой любовью. Мы забыли, зачем это нужно, потому что вся дальнейшая цивилизация пошла по пути побольше взять «безвозмездно, то есть даром», как говорила сова в известном мультике о Винни-Пухе.
Я никого не учу, я думаю вслух, чтобы вытащить из своих глубин, может быть, то, что скрываю от самой себя, желая, как это свойственно людям, – ка¬заться лучше.
Но не все так однозначно. В душе у меня переплетается, перемучивается всё,  и вспыхивает сомнение, как гром среди ясного неба: как же так – этот чело¬век столько жил рядом со мной, был родным, единственным, как же я могла потерять его и зачем он потерял меня, разве это сделало нас счастливыми, нет, мы только узнали еще больше боли и стали еще печальнее. Свобода – это еще и одиночество, между прочим. Всегда ли только мы выбираем, идя внача¬ле по одной дороге, вдруг видя, что идти вместе уже нельзя?..
Невозможно забыть радость в его синих глазах, когда в них еще светился свет. Он целовал каждый мой пальчик и каждую частичку меня, словно хотел окутать собой, вбирал и оберегал от другого, и я желала этого – быть только его, раствориться в нем и поселиться в его сердце, чтобы он всегда чувствовал меня, притягиваемый моим голосом, моим запахом, моей силой и бессилием. Когда мы были знакомы совсем недолго еще, я, как-то открыв ночью глаза, увидела, что он стоит передо мной так явственно, как будто присутствует на самом деле. Когда я рассказала ему по телефону утром, он ответил, что не спал ночью и думал обо мне. Если бы теперь можно было отодвинуть страш¬ную плиту, придавившую нас, и вдохнуть полной грудью, то из груди вылетели бы птицы и начали петь, но в том то и дело, что не сдвинуть прошлое ни на миллиметр.
Мужчина замкнут на самом себе, и все вращается вокруг него, а он следит глазами за движущимся миром, в той числе и за женщиной, пока она бежит мимо, он ее должен догнать, как только это у него уже есть – интерес постепен¬но проходит, у кого раньше, у кого позже... Он так устроен, что на дне его «я» -отражается он сам – в этом глубоком колодце больше ничего нет.
Я не знаю, как жить в таком мире, не играя в заведомо известную игру с уже распределенными ролями. Я хочу быть собой, но никто мне этого не позволит. «Бывают ли чудеса?» – спросили Блаженного Августина. – «Бывают, – ответил он, – восход Солнца есть подлинное чудо». И я, лежа на песке, смотрю, как небо смотрит на меня, а крыло чайки закрывает на миг солнце... И вдруг понимаю, что я здесь уже была раньше, может, вчера, может, триста лет назад, главное, что мы никуда не исчезаем бесследно, просто меняем одежды, что в этом страшного, в самом деле. Мне часто говорят незнакомые люди, что виде¬ли меня там-то и там-то, хотя я никогда туда не приезжала, не залетала, не являлась. Устала отнекиваться, кто знает, может, правы они... Пространство и время вещи вообще капризные. Жизнь может показаться часом или растянуть¬ся на тысячелетье. У меня есть удивительные часы – они показывают время, какое захотят, при этом «ходят», может быть, они показывают мое собственное Время, но я больше не ношу часов. Так мы и живем отдельно друг от друга: я и время. А воспоминания способны перевернуть все и закрутить в обратную сто¬рону так, что тебе покажется – что и не было этих лет, прожитых тобой так бестолково порой.
Сегодня я подумала, что все-таки был в моей жизни человек, с которым я могла бы быть счастливой, но мы так и не объединились. Всего то через двад¬цать восемь лет я это поняла. Он остался там – в моей юности, в детстве, в нашем прощальном поцелуе в щечку, в лете, в перелете из моих шестнадцати лет – в будущее. Этот мальчик, как ни странно, напоминает моего сына, то есть все, конечно, наоборот. Тогда я безответно любила другого и написала Саше: «Мы можем быть только друзьями» (какая детская глупость, вроде я собиралась замуж в то время). Конечно, он не ответил, потому что был таким же максима¬листом, как и я. Он был таким, какого я потом искала и не находила… Прости, меня, я хочу, чтобы ты был счастлив, а я уже наказана, потому что мне трудно осознавать теперь, что, кроме тебя, меня никто не понимал Человеку нельзя без тепла. Может, это моя мечта, иллюзия, майя, но как еще найти тот благо¬словенный смысл жизни, ради которого и делается столько глупостей? Пока существует выбор – душа не знает покоя и, только оглянувшись назад, можно оценить или обесценить правильность сделанного шага.
Каждый день приносит столько солнца, сколько мы можем вместить в себя, и столько неба, сколько наши глаза сумеют вобрать. Я не могу увидеть больше или понять больше, чем способна это сделать в данный момент. Порой мы говорим себе: «Ну что же, куда же смотрели мои глаза?..» Возможно, они смот¬рели иначе, потому что я была другой тогда. Мысли текучи, как реки, чувства летучи, как ветер, огонь и тот гаснет. Не надо судить себя с горы, на которой стоишь сегодня, ведь чтобы на нее подняться, нужны были силы, которых тог¬да еще не было у тебя. Говорю себе так, и моя совесть сворачивается в ма¬ленький пушистый комочек, но этот котенок выпускает иногда когти, и тогда я понимаю, что объяснить ничего невозможно, а просто внезапно выглянуло сол¬нце, и голубь сел на мое окно Мама всегда говорила, что птица – это весть. А разве сорванный стебелек травы в моей руке – не весть или налетевший вдруг ветер, взбудораживший кусты и внезапно затихший у самых корней? Я хочу научиться слушать, потому что должна же я чему-нибудь научиться, если уж родилась и выжила.

9.

В то утро мы ехали в гости к бабушкам. Машина отъехала километров двад¬цать от города и спокойно двигалась по трассе, почти пустой в воскресенье. День солнечный и немного горьковатый на вкус от приближающейся осени, но прозрачный и светлый. Поле по обе стороны дороги уже убрано, и торчат толь¬ко, засыхая, подстриженные под «ежик» колосья. Еще больше воли вокруг и простора. Вот так и думаешь, что жизнь никогда не кончится. Но удар по желе¬зу, дрожащий «Запорожец», мечущийся из стороны в сторону, а в голове толь¬ко одна мысль: «Всё, всё, всё». Времени не стало, темно, потом пусто, и вдруг я удивилась, что вижу вокруг траву, деревья, себя, маму, я – есть, но всё как-то отрешенно и безразлично, даже боль, которую я почувствовала не сразу, а толь¬ко когда увидела свою ногу перекинутой через переднее сиденье, в месте на¬много выше колена. Отец лежал головой на руле и хрипел; мама, еще не поняв, что у нее сломана ключица, металась от него ко мне. Но отец вдруг встал, оч¬нулся, вылез из машины, пошел, как сомнамбула, не обращая на нас внима¬ния, он пошел к дороге, мама бежала за ним, а он бесстрастно повторял: «Поче¬му мы здесь?»
Машину стукнул по колесу огромный рефрижератор, отец не справился с управлением, когда ее начало дергать в разные стороны, – и мы полетели в кювет, далеко от дороги, перевернувшись в воздухе и опустившись на колеса, упершись фарами в дерево. Я с переднего сиденья оказалась на заднем – ря¬дом с мамой. Летая по машине, я билась головой о разбитые окна, видно, пото¬му у меня текла кровь со лба. Машина была разбита, но стеклянные банки с овощами, которые стояли в ней, – даже не треснули.
На дороге остановился автобус, ехавший из какого-то села, и меня внесли и положили на заднее сиденье. Там жутко трясло, отчего мои поломанные и сме¬стившиеся кости болтались внутри как в мешке. Мне было так больно, но пла¬кать я не могла. Стоявшие рядом деревенские бабы охали и шептали, что «на¬верно, не выживет, белая какая, а глаза пустые... и молчит...» «Поплачь, до¬ченька, плачь», – просили они меня. Отец, совсем одуревший от сотрясения мозга, ругал меня за то, что я не хваталась за тормоз. Он был за рулем и те¬перь, видя меня, с уменьшенной от смещения в два раза ногой – не мог взять на себя вину за мои мучения.
Потом было то, что положено, – боль и страх. И полгода я лежала на спине, на вытяжении, со спицами в ноге и с подвешенными к ним гирями. Мама была рядом со мной, вначале, залечивая свой перелом, а потом уже только ухажи¬вая за мной и за остальными, как водится в наших больницах. Меня поили соками, кормили мумием, но кости срастались плохо.
Перед самой аварией я поступила на заочные подготовительные курсы в Ростовский университет на факультет психологии. Теперь, привязанная к кро¬вати и притянутая к ней гирями, я пыталась писать контрольные работы на сделанной отцом доске, наклонно присобаченной к кровати. Мне надо было хоть что-нибудь делать. Я думала о том, что уже однажды лежала на спине, когда мне делали операцию, потом это закончилось, значит – ничего страшно¬го, – время имеет свойство проходить, только надо потерпеть. Но, если честно, я уже устала терпеть, и мне было жаль себя, особенно когда меня навещали мои подружки, наряженные и смущенные своим собственным благополучием. Я говорила себе: «Ну, это в последний раз, потом будет все хорошо и только хорошо. Разве я уже не страдала, ведь Бог не может все время наказывать, я не хочу бояться его, я люблю Бога, а нельзя любить того, кого боишься». Эти мыс¬ли, может быть, с точки зрения ортодоксии, были не правильными, но куда их денешь, и этот дух мне присущ сейчас. Может быть, по генам, по крови передалась мне воля духоборцев, потому что в том селе, где родились мои папа и мама, да и я – жили когда-то молокане. Село это называлось Терпенье (оно существует и сейчас). Название молокане духоборцы получили от названия реки Молочной (она протекает у города Мелитополя, но сейчас практически высохла). Я читала у Клю¬чевского, что поселение с таким же названием было и на Кавказе, куда переселя¬лись гонимые, те, кому некогда позволили жить на месте моей родины, и название Терпенье, видимо, отражает то, что им приходилось терпеть, неужели каким-то образом это могло соединиться с моей судьбой?
Люди эти имели свои представления о вере, жили коммуной, все делили поровну, а оставшихся вдов и сирот кормили из общественных денег, никого не бросая в беде и одиночестве. Но было это давно, и мои родители, выросшие в сталинские времена, замарывавшие чернилами на уроках, по приказу учителя, портреты врагов народа в учебниках, истинные пионеры, безбожники и вооб¬ще настоящие советские дети, конечно, не имели об этом никакого понятия. Но тайно от бабушек к маме и от нее к нам передавалась одна молитва – «Сон Пресвятой Богородицы». Мы зашивали ее в рубашку и шли с ней рожать своих детей, как наш отец ходил с ней на войну и, несмотря на свое коммунисти¬ческое воспитание – верил, что она спасла eго. Уже в студенческие годы у того же Ключевского я прочитала об этой молитве неортодоксальной, неканоничес¬кой, увидела строки из нее и обомлела: это была наша семейная молитва, о происхождении которой никто не знал. Потом я слушала хор Покровского, вер¬нувшегося из Канады, где духоборцы подарили им свои песнопения и свою одежду. Несмотря на то, что я хожу в обычную православную церковь и читаю привычные молитвы, слушая их духовные песни, я тогда почувствовала, что это все близко моему сердцу и что те люди, изгнанные и нашедшие дом в другой стране, сохранили там кусочек своей и моей родины.
Я не очень верю в выражение патриотизма в форме американского флага на трусах, мне кажется это гораздо проще – в наших ощущениях. Когда я летом отдыхала у родственников в Терпенье, мне казалось, что там легче мне ходить, дышать и радостнее просыпаться. Я выходила во двор, садилась на старую кровать, покрытую досками и мягкими одеялами, над которой был навес, уви¬тый виноградными лианами с висящими тяжелыми гроздьями, и чувствовала, как блестящие черные виноградины дополняют своим ароматом запах черно¬го кофе, который я пила по утрам из какой-то старенькой чашки с царапинами времени, напоминающими мне иероглифы, я это придумала сама и читала их, проводя пальцем, как слепая: юг – Украина, Египет – край земли – островок планеты – затерянное место в пространстве, где я пью кофе, спрятавшись в листья винограда, сливаясь с общей картиной, я здесь всегда была и всегда буду.
Даже сейчас, в сыром питерском октябре, – я допиваю свой кофе, прищу-рясь от яркого, но еще не жгучего солнца моего прошедшего лета.
А тогда в больнице я еще об этом ничего не знала, мне надо было победить свои слезы: я писала контрольные работы и ждала. Меня никогда не напрягали различия вероисповеданий, мне казалось, что каждый человек приходит к Богу своим путем. По этой же причине никогда не любила всевозможные соревно¬вания, на которых было замешено советское воспитание, я не хочу никого обго¬нять, ведь если в нашем земном существовании и есть какой-нибудь смысл, то у каждого он свой и не надо мешать Богу вести себя. Один мой знакомый, пыта¬ясь унять мой комплекс калеки, сказал: «Здоровый может идти быстрее, но если он идет не в ту сторону – то ты его обгонишь». Кто знает, куда он идет?
Каждый раз, выходя из больницы на волю, мне казалось, что я начинаю жить заново. Какие планы строились, писались, устанавливались сроки их вы¬полнения. Мне хотелось внести в свою жизнь больше событий, наполнить ее до края, чтобы ничего не упустить, не пройти мимо, а главное – успеть, с этим чувством я живу постоянно, потому что, как говорят мои друзья: «чтобы вопло¬тить все, чего ты хочешь сделать, – нужно несколько жизней».
Если бы у меня не болела нога, я стала бы актрисой, во мне живет столько людей одновременно и столько невысказанных судеб. И странное чувство, ко¬торое я не могу объяснить и не у кого спросить: когда я перед сном закрываю глаза – передо мной проходят, как фотовспышка, лица, они меняются (ста¬рые, молодые, дети), и это не впечатления дня, потому что я, в основном, не выхожу из дому, мне кажется – это несуществующие уже люди, но почему я их вижу – не знаю.
В детстве перед зеркалом я играла роли, мне было легко заплакать, вспом¬нив о чем-нибудь грустном, или развеселиться, представив смешную историю, которую я сама же выдумывала. Казалось, что я вся готова к восприятию мира, он касается меня, и я ему отвечаю. Иногда от восторга по телу пробегала дрожь, словно кожа моя тонкая, как лепесток цветка, и чувствительная, как крылышко бабочки. Я шла навстречу ветру и, поворачивая за угол, чуть не взлетала, та¬ким легким казалось моё тело. У моря бывает ветер, через который не воз¬можно пройти – плотный, сильный, живой. Преодолевая сопротивление, я не боролась с ним, мне хотелось сродниться с ним и улететь, щекотать листву на деревьях и распушивать пух у воробьев, сидящих на ветках, как в школьном учебнике по математике (помните этих птичек на проволочках, как на нотах, мне хотелось их петь, а не считать).
Кстати, с математикой было совсем плохо. Задачку про розочки в корзинках до сих пор помнят наши прежние соседи. «Было в корзинке 10 розочек», – говорила мне мама, а я видела перед глазами красивую корзину роз: алых, желтых, белых роз... А мне нужно отвечать. За все нужно отвечать, тем более, если ты не хочешь думать, как все, то будешь отвечать за это всю жизнь и решать одну и ту же задачку: «Почему мир не идет навстречу мне?». Но вооб¬ще-то чем больше в детстве ты задал себе вопросов, тем дольше тебе придет¬ся оставаться ребенком, чтобы на них ответить. Взрослые часто задают воп¬рос и, не дожидаясь ответа, говорят уже о другом или задают новый вопрос. С кем мы разговариваем, или мы уже слышим только себя, и на самом деле нам не нужны ответы, которые могут и не устроить нас.
Далеко за полночь – мысли кружат над моим домом, и я почти осязаю их: «Да чьи же вы на самом деле?», но потом засыпаю и вижу, как по облакам идет моя бабушка и не падает, но во сне нельзя ни крикнуть, ни убежать, если за тобой кто-нибудь гонится, ни позвать, – просто открываешь глаза и понима¬ешь, что это уже другой сон.
За окном идет дождь, он ходит на тонких иголочках и стучит по асфальту. Вот и хорошо, что можно посидеть дома и, прижав к себе кота, греться его теплом и слушать его песню: «пр-тр-пр». Теперь я знаю, что буду чувствовать через несколько лет под шелест дождя, закрыв глаза, и теплая, шелковая, ры¬жая шерстка на миг проскользнет между моими пальцами...
Животные общаются с нами всегда, пытаясь что-то рассказать так, как они могут, но мы не можем их услышать. Отдыхая как-то летом под Выбор¬гом, где снимали дачу, мы с нашим котом Степой ходили в лес, причем он ощущал себя нашим проводником, следил, чтобы все были рядом, даже подгонял сзади сына, подталкивая его лапками вперед, он серьезно осматривался вокруг, обнюхивал каждый кустик, а после прогулки возвращался с нами, возглавляя наш отряд. Он всегда был членом нашей семьи, и, казалось, я понимаю его, но однажды я была ошеломлена, узнав, что он думает о нас. В темном деревенском туалете я стукнулась головой о торчащий в доске гвоздь, было довольно больно, и, потирая ушибленное место, я направлялась в дом, где на крыльце сидел мой кот. Проходя мимо него, я по привычке слегка схватила его мордочку рукой, потому что мне страшно нравилось ощу¬щать в ладошке его щечки, розовый носик и торчащие щекочущие усики, и вдруг внутри себя я услышала какой-то мультяшный голос: «Ну, что за дурацкая привычка у этих людей хватать за морду?!». Я посмотрела на него, и он пристально и недовольно смотрел в мои глаза, было очевид¬но, что это сказал он.
Мы с ним очень любили друг друга, и, даже уйдя внезапно из жизни (от инфаркта), он приходил ко мне через неделю: я почувствовала сквозь сон, что кто-то смотрит на меня – открыла глаза и увидела, что на полу сидит Степа, но другой, его фигура напоминала изображение египетских котов (я однажды видела его таким еще при жизни, когда он сидел на окне и смотрел на птичек, а я, оторвав глаза от листа бумаги, на котором писала стихи, и взглянув на него – увидела удлиненную несколько фигуру, на более высоких лапах, с горделиво приподнятой головой, строгую и важную). В то печаль¬ное утро он был таким же, а через несколько дней я услышала только его голос, видимо, он уже ушел далеко, и я не могла различать плотность его тела. Был только голос, только ему свойственная речь «мр-рм-пр»,  – он пришел попрощаться, а я сразу не поняла, забыв о том, что он умер, позвала: «Что, Степушка? Иди сюда ко мне», даже протянула руку куда-то в про¬странство, так это было близко, что, казалось, можно потрогать его, но никто не пришел. Я поняла, что слишком привязала его к себе и ему тяжело меня покинуть, я мешаю ему, и произнесла вслух: «Иди, солнышко мое, в свой кошачий рай, беги по зеленой травке, радостно и легко, я как-нибудь сама здесь справлюсь», – и мне показалось, что блеснул какой-то золотой свет, как будто отблеск его рысиных глаз.

 
10.

Идет человек по улице, и вдруг он чувствует, что ему нужно сейчас же войти в этот дом, подняться по лестнице, нажать кнопку звонка и увидеть ее – про¬снувшуюся, непричесанную, улыбающуюся растерянно от неожиданности и обнимающую его – холодного и мокрого:
– На улице дождь?
– Нет, это мои слезы
– Теперь тебе лучше?
И он целует меня. Я тычусь носом в его плечо, зарываюсь лицом в колючий свитер, и мне уже ничего не страшно. Сейчас он войдет в комнату, и будет солнце, наступит утро, распустятся все цветы в горшках, и заиграют скрипки, но об этом будем знать только мы, сидя на кухне и позвякивая маленькими ложечками, как серебряными колокольчиками. Куда мы летим по незнакомой дороге, в каком веке, в какой жизни? Любимый, я могла бы сказать тебе столько тихих слов, которые произносят шепотом. Мои руки хранят тепло приморских песков, и волны разгладили мою кожу, чтобы ты ласкал меня. Одинокая жен¬щина на ветру – грустное зрелище для того, кто понимает. Но голова приподнята, спинка прямая, она сама делает свою жизнь, потому что никто не хочет взять ее руки в свои и сказать: «Я пришел, теперь тебе станет легко, я помогу, и тебе не надо будет прятать свои глаза под красивыми черными очками, чтобы про¬ходящие мимо мужчины вдруг не заметили бы в них этой тоски».
А когда гаснет свет, я ложусь на холодные простыни и согреваю их своим телом – мне кажется, что никого не осталась на земле, всех занесло снегом, и эта простыня соткана изо льда. В этот момент я понимаю, что никто не научил меня быть счастливой. Моя любовь никого не удержала, потому что мужчины, говорившие мне о любви, – могли прожить и без меня. Когда я наконец это поняла – у меня опустились руки. Они уже не взлетали навстречу к нему, и голос перестал звенеть, и глаза потухли – свет иссяк. Я замерла, на дне моего моря прозрачная вода, а на поверхности мечутся волны – нервы, меня раздра¬жают взгляды проходящих мужчин, потому что они – мимо моей души, не трево¬жат сердце, но будоражат мою кровь. Одинокая женщина на ветру уходит всё дальше и дальше от любви. Страшно уже не прятать свою душу, отдавая себя бездонно и безумно, не думая о том, что принесет завтрашний день и кем ста¬нет этот нежный человек, обнимающий тебя сейчас, неужели, я никогда не смо¬гу поверить глазам, глядящим в меня, поверить, что в глубине этого колодца не лежит камень, которым он когда-то разобьет мое сердце?..
Насколько хватит сил идти без оглядки куда-нибудь от самой себя, застав¬ляя забыть чужое тепло и сладкий шепот, щекочущий мочку моего уха, и пробе¬жавшую волну по телу, когда его палец чертил линию на моей спине, чуть каса¬ясь. Я закрываю глаза и ничего не вижу. Я не вижу ничего впереди, день закан¬чивается ночью, за которой не просыпается мое счастье. Но я просто женщина, я всего лишь женщина, которая должна быть сильной, потому что кто-то же должен быть сильным в этом доме и решать все проблемы, и зарабатывать деньги, чтобы не помереть с голоду. «Тебе не убежать от этого никуда, моя дорогая», – говорю я себе и отправляюсь на кухню заваривать кофе. А мое тело – горячее после душа, блаженно дышит под махровым халатом, впиты¬вающим в себя влагу, как росу проснувшегося цветка. Я не виновата в том, что родилась женщиной, почему же меня заставляют забывать об этом, словно желать любви для женщины неприлично. Только мужчине позволительно: вы¬бирать, бросать, менять... И я от него отреклась, отстранилась, оплакала свою любовь, мне осталась только горькая правда – он проживет без меня! У мужчи¬ны всегда остается он сам, он не способен любить кого-либо больше себя, а женщине больно привыкнуть к одиночеству, жить не любя, постоянно ощущая пустоту внутри, как будто что-то вырвали оттуда с кровью. Потому что по своей природе женщина – дарительница жизни, а не разрушительница, только муж¬чины придумали войну, а не любовь. Я никогда об этом не думала раньше – просто жила, как умела. И когда кофе поднимается пеной, самое главное – не позволить ему в этот момент закипеть, забулькать пузырями, нужно вовремя отнять его от огня и укрыть от ветра, дать «подумать», чтобы, наливая в чашку благословенную влагу, почувствовать весь аромат этой сладко-горькой жизни. Я пью ее по глоточку, с улыбкой и со слезами, в безмолвии, настраиваясь, как скрипка, на которой давно не играли, но она должна нести в себе музыку, И я стану музыкой...
Потому что не правильно думать, будто человек с каким-нибудь физичес¬ким недостатком – ущербный по сути. Ему, чтобы выжить, нужно больше сил, чем здоровому, больше любви и больше ума (в чем же тогда ущербность?). Кому-то покажется странным, как я зачем-то обхожу бордюр, иду дальше, по¬том поднимаюсь, схватившись рукой за дерево, а я просто искала, где пониже и где ближе дерево, за которое можно удержаться, чтобы не потерять равнове¬сие. Трудно рассказать, сколько мелочей подстерегает вокруг, пока ты идешь одна. В конце концов, бегущий мимо мальчишка запросто может стать причи¬ной твоего падения. Я до сих пор боюсь заходить в школу, для меня это всегда шок, когда несется неуправляемая дикая толпа детей, хочется спрятаться, при¬жаться к стене. Как же я смогла отучиться 10 лет, бедные мои нервы, каждод¬невно издерганные...
Но я научилась на улице изображать легкость движения (или подобие оно¬го). Желание быть похожей на здоровых сделало с моей психикой странную вещь – я свободно могу заговорить с незнакомым человеком, завязать непри¬нужденную беседу. И замечаю, что люди стали спокойнее реагировать на меня, я как бы говорю своим видом: «А что, собственно, происходит, ну да, я так хожу». Конечно, многое зависит от того, как я сама отношусь к себе, – это передается другому человеку, но прошло столько лет, пока я этому научалась, потому что было отчаянье, обида, которая не просто стирается в душе. Мой муж, с кото¬рым мы учились в одном институте (тогда он не был еще им), однажды, весь какой-то дерганый, злой и нервный, выпалил мне: «Я хочу сказать тебе честно, я не буду с тобой, мне с тобой стыдно ходить...» После этого можно было бы смело вешаться, когда тебе 22 года. Теперь я говорю себе: «Да, у меня боль¬ная нога, и, скорее всего, мужчины, оценивающие обычно женщину с ног до головы, на мне не остановят свой взгляд, ну и ладно – я слишком хорошо их знаю, чтобы надеяться на те отношения, которые устроили бы меня».
Я просто гуляю, сижу на скамейке под деревом, брожу по тропинке, дышу воздухом, уже напитанным дождем; и принимаю себя такой, как есть. Я пере¬стала ненавидеть свое тело, как только моя душа стала свободной, потому что никто не может сделать человека свободным, только он сам, но путь к этому был очень долгий, видимо, не хватало сил, потому что я принадлежала не себе, а мужчине, которого любила: все уходило в него, как в песок, – моя энергия, нежность, мой разум и здоровье моих нервов. Способность забывать о себе и растворяться в другом – талант, как выясняется, никому не нужный, это бы имело смысл в случае такого же сумасшествия с другой стороны, что не реаль¬на Лучше этим не болеть вообще.
Я начинаю вспоминать о том, что нравится мне, а не ему, что нужно мне для воплощения в жизнь своих идей и желаний. Короче, я вспоминаю себя. Моя подруга говорит, что таких больше нет, я думаю, что есть, но когда-нибудь и они проснуться от этого тяжелого сна.
Листья пролетят над головой, прошепчут о чем-то, и ляжет у ног золотая тропа, спрятав под собой мое серое, дождливое, неуютное прошлое, но этот пласт был тоже моей жизнью, а я не собираюсь ничего выбрасывать из нее, потому что не так уж много времени отведено нам гулять по земле. И может, имеет смысл прощать себя за ошибки и потерянные годы, чего я еще не умею делать, оборачиваясь назад и понимая, как много прошло часов в никому не нужных разбирательствах, спорах, бесполезных стремлениях к чужой душе, когда своя собственная в это время, как брошенный щенок скулила в подворотне, лизала бьющую ее руку и молила о милости любви тщетно и безутешна И теперь некому ее утешить, потому что кроме тебя самой следом скользит толь¬ко твоя собственная тень, и именно в этот круг вписана твоя боль. И даже сын сестры, друзья – не в силах разъединить тебя с ней. И с этим нужно научиться жить, хотя очень хочется забыть время, распахнуть настежь окно и сказать: «Боже, как хорошо, что это был всего лишь сон». Я понимаю, что сие есть эле¬ментарное бегство от потрясений и проблем, от болезней и одиночества, от нелюбви и невозможности исправить свое прошлое, когда думаешь: «Как мало я смогла быть с мамой, зачем я мчалась в Питер к любимому, который меня не любил, а ее оставляла, говоря какие-то глупости вроде того, что приеду на сле¬дующий год и что он пролетит незаметно, время проходит быстро…» Время прошло навсегда. Теперь меня там никто не ждет, не плачет, когда я покидаю этот дом, ставший сразу чужим, и заброшенный город, никто не крестит меня вслед, и никто никогда не обрадуется мне. И только пустые окна – черные, как ночь. Я не могу простить себе ошибок, из-за которых моя жизнь похожа на заду¬шенное в горле рыдание – беспрерывное и горькое, как сок полыни. Мне кажет¬ся – я потеряла вкус жизни, я забыла и запила его слезами. Но мне еще прият¬но, когда нежаркое солнце скользит по моему лицу, тогда я вспоминаю себя маленькой девочкой и говорю: «У тебя еще всё впереди». В волосах бежит се¬дина, и от носа к губам тянется дорога печали: «У тебя еще всё впереди».
Когда горе падает на нас – мы не хотим в него верить, и я кричала, что не хочу этого, как маленький ребенок, с которым никто не считается, но мои слезы лишь капля всемирного потопа. Кто заметит меня в этом городе? Не перечить этому миру, не спорить и не махать беспомощно кулачками (на кого? на Бога?). Вероятно, что горестные лица, в которых читается обреченность, принадлежат именно людям не желающим взрослеть (не умеющим?), чтобы самому отве¬чать за свою жизнь. Самое страшное, что, даже понимая это, – я несусь по жиз¬ни с закрытыми глазами, не замечая светофора, сигналящего мне об опаснос¬ти, и уже задним умом, бичуя себя и впадая в крайность все той же нелюбви к себе – понимаешь, что так больше нельзя жить, и живешь...
Как-то, говоря о моем и своем сыновьях, сестра сказала, что их ангелы-хра¬нители сбились с ног, оберегая этих двоих. Да, видимо, с генами по материнс¬кой линии моему сыну не повезло. В конце концов, каждый живет, как умеет, не потому, что его учили или не учили, как правильно, а потому, что у него другие правила.
Конечно, за годы моих неудачных замужеств меня мучила мысль, что со мной сложно жить или невозможно, как утверждал некто бывший когда-то, но почему же тогда я выдерживала разные варианты жизни с ними: от йоги и нищеты, шорт в морозы (синих ног и заледеневшей бороды) до все той же нищеты, под¬крепленной железной философией и крепкой долей пофигизма. Все это назы¬валось поисками себя. Я была призвана понимать, с интересом вникать, с упо¬ением внимать, и, глядя на ободранный в ванной комнате потолок, – думать о том, какой необыкновенный, черт возьми, человек живет рядом со мной...
Теперь, когда, живя рядом в одной квартире с бывшим мужем, я убираю всю квартиру, драю плиту и мою полы, прыгая на одной ноге, а он перешагива¬ет с грязного места на чистое с чувством выстраданного отмщения и говорит со всей интеллигентностью: «Я двенадцать лет убирал за вами, это вы всё засрали», я понимаю, что ждала этих слов, предполагала и надеялась, так как надеяться было уже не на что. Он бы мог еще рассказать, что ходил в магазин (это подтвердили бы все старушки нашего района, жалеющие его, как сироту казанскую и боготворившие за его человеческий подвиг – ведь он жил с инва¬лидом, здоровый мужчина и на тебе, ведь это ж – мученик какой-то). Ко мне подходили на улице незнакомые старушки и говорили: «Какой у вас хороший муж», я согласно кивала головой. Я бы могла сказать ему много о правде жиз¬ни, но теперь я хочу говорить о стихах, слушать музыку и пить шампанское. Я хочу смотреть, как облетают листья и медленно парят в воздухе – легкие, как перышки. Ко мне подбегает знакомый пес и пытается лизнуть в щеку, это очень щекотно, но он не умеет иначе выразить свою любовь, и я улыбаюсь вместе с ним, разве что не виляю хвостом (из-за отсутствия оного). Самое главное, что он любит меня.

Временами понимаешь, что твое хорошее настроение – не что иное, как от¬раженная любовь мира, о которой ты даже не догадывалась. Проходя мимо дерева и коснувшись его рукой, я почувствовала, что ему это приятно, и тогда я обняла ствол руками и прижалась щекой к шершавой коре. Разве можно быть одинокой, пока ты жива? И если никто не говорит о любви, это еще не конец всему, потому что страшнее, когда ты сама не можешь принять в свое сердце любовь, когда закрыта и отгорожена. Непостижимы причины одиночества. Не надо винить себя и в этом тоже, ведь обиженный ребенок живет в каждом из нас, и сколько нужно тепла, чтобы его утешить. У людей нет времени на это и на многое другое.
Моя жизнь, лишенная событий и великих открытий, грандиозных путеше¬ствий и чудесных неожиданностей, та жизнь, которая пробегает за окном авто¬мобиля и тихоокеанского лайнера – не моя. Конечно, даже обычный день любо¬го человека – бегущего, впрыгивающего в отъезжающий троллейбус, идущего по делам – тоже не моя жизнь, но это всего лишь факт биографии, не более тога На самом деле важно не то, что ты видел, а то, что случилось в тебе после этого.
Я не ветер, я – дерево, которое стоит на месте, но оно тоже живет. А я живу еще и потому, что кого-то это согревает. Мы становимся родными не только по крови, мы роднимся нашими сердцами и мыслями, и еще той энергией, кото¬рой нету названия, потому что божественное – непознаваемо. Мои друзья дер¬жат меня на земле (а может быть, удерживают, чтоб не сорвалась и не улетела, если вдруг все-таки вспомню, как это делается). Странное дело, но с годами я не то чтобы не задавала себе вопросов вселенской сложности, я просто не очень хочу знать на них ответ, словно где-то внутри себя я уже их знаю, и душа моя спокойна, а наружу как отблеск света сквозь оконное стекло: «Значит, так надо, так должно быть, это не случайно» и так до бесконечности, без сомнения, как будто кто-то говорит тебе, как маленькой девочке, чтобы успокоить, и ты ему веришь, как верила маме. Но после происходит очередное потрясение, обман, увольнение с работы, предательство – какие волны поднимаются, такой шторм сотрясает мое тело, я жажду истины, я жажду мщения неистово и вполне ис¬кренне, со всеми нервными срывами, рыданиями, болью, как раскрученное ко¬лесо – я вращаюсь до умопомрачения, не в силах остановиться. Это наблюда¬ет мой сын, который и сам способствует моему страшному разрушению...
Да, мы сотрясаем свою душу, не говоря уже об элементарном здоровье, но как жить по-другому, я не знаю. Вернее, знаю, но уже после, на тихом берегу, солнечном и спокойном, вытянувшись на песке, расслабленная и мудрая – я пишу стихи, а читающие их потом думают: «Как она верно это чувствует». Да, конечно, я ведь так и чувствую, я никого не обманываю, и я действительно люб¬лю всех, включая моего упрямого, как осел, сына.

11.

Дневник тем и хорош, что ты никого ничему не учишь, а говоришь с собой о том, что сама поняла, до чего додумалась, может быть, в очередной раз откры¬вая велосипед, но это все равно – твой велосипед, и ты катишь на нем по своей жизни, объезжая свои владения, ведь нужно понять, что там скопилось за годы: идеи, мысли, ошибки и открытия, и все то, о чем хотел бы рассказать, если бы кто-нибудь захотел слушать.
В детстве я очень любила игрушку калейдоскоп с переливающимися в тру¬бочке камешками из цветного стекла. Изменчивость рисунков завораживала меня, и я чувствовала, что не все так просто. Уже в 40 лет я увидела, что чело¬век только внешне имеет устойчивую форму, по которой, собственно, мы его и
относим к данному роду живых существ. Однажды, уходя в глубокую релаксацию, я заглянула в свой собственный калейдоскоп, увидев, как мое тело подвергается изменчивым образам, еще понимая, что это я, но наблюдая, как мое тело стано¬вится треугольником, потом медленно изменяется и переходит в прямоуголь¬ник, сворачивается в рулон, вытягивается в форму креста, и вот огромный крест поднимается к небу и верхушкой задевает его, и небо, как кусочек атласа, уго¬лочком заворачивается слегка и приоткрывается, а оттуда, из золотых труб, звучит музыка, она льется на меня непонятным светом, по-другому это трудно назвать, мне так хорошо, что я готова остаться там, но голос человека, стояще¬го рядом со мной (пока я путешествую), говорит: «Пора возвращаться». Крест опускается, становится меньше – и вот это уже две мои ноги, вытянутые вмес¬те, и две руки, раскинутые в стороны, и моя голова, в которой еще не окончи¬лась музыка. Я открываю глаза и вижу, что женщина, стоящая рядом, какая-то другая, то есть у нее немного другое лицо, я говорю ей об этом, и она улыбается: «Да, у нас несколько лиц, ты просто увидела еще одно мое лицо...» Путеше¬ствуя таким образом, я восторгалась разнообразием красок и оттенков, которых не встречала в природе (может быть, они существуют на какой-нибудь планете – в Космосе?). Художники, наверное, имеют этот дар в жизни и способ¬ны видеть так. Но прогулка была еще моим прозрением – я поняла, что боль – это реально существующий предмет – в основном, острый, железный, вонзен¬ный в какую-нибудь часть твоего тела, там, где как раз и болит, то есть – это вполне материально: я чувствовала, как из моей груди словно выдергивают гвозди. И вспомнила, как в обычной жизни, когда приехала только в Питер из маленького южного городка, я каждый раз чувствовала, входя в метро, где на¬валивалось, обрушивалось на глаза столько народа, будто мое тело все уты¬кано острыми стружками металлическими. Было неприятно и нехорошо, я теря¬лась, тупела, а мой муж говорил: «Так, собери себя до кучи, чтобы мне опять не пришлось тебя сдирать со стенок», – этот грубый лексикон означал, чтобы я элементарно закрылась, отстранилась от толпы, сосредоточилась на себе, ко¬роче – пособие по выживанию.
А ведь шаманы и колдуны, и вся эта сказочная, казалось бы, нечисть, они давно про это знали, изгоняли духов, вынимали стрелы и иглы, которыми были прон¬зены больные люди, получившие весь этот арсенал от своих «доброжелате¬лей». Я давно подозревала, что мифология – это научное видение мира, но переданное тем ученым языком, который был понятен посвященным, а соб¬ственно, разве теперешний научный язык понятен тому, кто далек от конкрет¬ных Знаний?.. И нечего отвергать то, чего мы просто не понимаем, не можем расшифровать иероглифы, и неужели из-за этого какие-нибудь древние егип¬тяне вынуждены в наших глазах оставаться умственно отсталыми по сравне¬нию с нами и нашими высокими технологиями? Я вернулась из путешествия, потому что по тропинке навстречу мне бежал мой сын с цветами, он меня здесь ждал.
И еще. Однажды после неудачного наркоза я вернулась сюда благодаря тому, что меня здесь ждали. На операционном столе, в глубине своего забвения, я видела море света золотого, но не бьющего в глаза, а теплого и доброго. Он как будто увлекал меня за собой, и вдруг я увидела висящую нить и, присмотрев¬шись, поняла, что это длинная пуповина, которая соединяет мать с ребенком, я схватилась за нее руками и, как безумная, стала повторять: «Мама, Паша, Ва¬дим; Мама, Паша, Вадим...» Видимо, в этом порядке они находились в моей душе: мама, сын, муж. Потом я два часа не могла понять, где мое тело, лежа в палате, я слышала, как говорят женщины, как за окном звенит трамвай и поют птицы, и чувствовала себя под потолком, но что я совсем не занимаю места, внутри себя и кричала: «Я живая, ну почему же вы не видите меня?», и было странно, что я никого не вижу, только слышу голоса. Подходили врачи и гово¬рили, чтобы я согнула ногу или руку или подняла, а я не понимала, где это находится на мне и как я могу это сделать. И даже дома, после больницы, я, моясь под душем, прикасалась рукой к себе и не могла поверить, что это мое тело, такое оно было чужое, как платье, которое надето на вешалку. Я ходила по квартире как инопланетянка и трогала стены, вещи, словно никогда не виде¬ла этого раньше. Но один мой продвинутый приятель, узнав про мои пробле¬мы, посоветовал: «Съешь побольше мяса, иди на улицу и постой босиком на земле». И как ни странно – все прошло.
Конечно, я понимаю, какой рискую вызвать интерес у психиатров, потому что однажды я, полагая, что рядом невропатолог, ответила откровенно на все вопросы доктора. «А так бывает? – спрашивал он. – А это видите?..» Да я столько вижу, когда пишу стихи, и такое бывает... А у кого не бывает? Флобер, например, чувствовал вкус мышьяка у себя во рту, когда «травил» свою герои¬ню, а Бальзак вообще боялся писать по ночам, потому что к нему приходили его герои и советовали, как с ними поступать (представляю, как они шумели), не будем уж трогать нашего родного Гоголя.. Я их понимаю, а вот врачи бы не поняли.
Недавно я переводила кусок словаря психиатрических терминов с фран¬цузского языка и выяснила, что все мы безумны, а всем нашим действиям есть название, то есть поставлен диагноз. Мы живем в сумасшедшем мире: те, кто лю¬бит путешествовать и испытывает тягу к перемене мест (если только он не настоящий природный кочевник) – болен, а мой любимый Мюнхгаузен – тяжело болен (в честь него даже болезнь назвали), ну а люди с воображением – полные придурки, это патология, ну и романтиков – туда же, а вот те, кто думает о других больше, чем о себе – обыкновенные психи. Поздравляю нас всех, госпо¬да!
Жизнь внешняя – лекарство от сенсорного голода. Я тоже рвусь наружу, я хочу общения и нахожу, когда получается. Но жизнь внутри моего сознания (не будем копать дальше) – это взросление моей души. Человек, который не рас¬тет – деградирует, ничего не стоит на месте. Я говорю своему сыну: «Сними наушники, послушай себя самого. Вас закрывают от мира, от Космоса, от себя самих, всовывают в определенный ящик с шумовым ритмическим возбудите¬лем – за этим ничего не стоит, кроме как физиологическое возбуждение и пси¬хический хаос».
Но он не верит мне, ведь я уже старая, что я могу понять в современном мире, самом «крутом», как им кажется. Они ведь еще не знают, куда идут, их бушующим телам просто надо двигаться, не важно в какую сторону. Это после уже – камень у трех (трехсот) дорог и понимание, что жизни не хватит по всем пройти, даже, если бежать, даже если на «мерседессе». Это не круто, ребята, заворачивайте потихоньку, хоть иногда к Моцарту и Баху, тем более что содра¬ли ваши кумиры из них музычки уже достаточно, а есть уже умные мальчики, которые вкрапляют живые классические нотки во весь этот бред. Мой друг му¬зыкант на мой душевный вопль о помощи сказал: «Пройдет, это физиологичес¬кая музыка, когда начнет мыслить – пройдет». Я надеюсь, но мне кажется, что привычка мыслить не возникает из ничего, и многим удается так прожить бла¬гополучно на одних рефлексах: деньги – еда – деньги; добыть – купить – съесть – и в целом – вечный кайф. Но я не знаю, как дирижер распределит роли и кто на чем будет играть (хорошо бы чтоб не на нервах и чувствах другого, и ради Бога, без кровавых сцен, потому что, привыкая их видеть в кино, слышать об этом в реальной жизни, человек может представить, что это – естественная часть жизни, и древнее табу – «не убий» станет лишь пустым звуком). Я не умею воспитывать детей, но надеюсь, что он когда-нибудь посмотрит на меня, снимет наушники, шоры, очки, оторвется от компьютера, телевизора, телефо¬на – увидит меня и услышит или прочтет, в конце концов.
Мы сидим с подружками на кухне и пьем за здоровье моего сына, который со своими друзьями шумит и веселится в комнате (праздник все-таки его). Я говорю следующий тост за друзей: «Спасибо, что вы не забываете меня», и умная, ироничная Света замечает: «Да, тебя забудешь». Это потому, что, ког¬да мне плохо, я звоню ей и с ужасом в голосе, захлебываясь слезами, пытаюсь рассказать, а она, уже зная мою реакцию на все изменения и несправедливос¬ти, говорит: «Случилось страшное...» – после чего я говорю об очередной сцене с Пашей или о том, как меня обманул работодатель, элементарно смыв¬шись, провалившись под землю, растворившись вместе с моими заработан¬ными деньгами. Так как к своей пенсии я вынуждена подрабатывать, чтобы не вымереть, – меня часто используют в качестве бесплатной рабочей силы с названием «диспетчер на домашнем телефоне». За полгода из шести благоде¬телей (поочередно) мне не заплатили пятеро. Обычно отключают мобильник или устанавливают определитель, чтоб знать, если вдруг позвоню я. Люди ра¬ботают мозгами, изобретают, мудрят, чтобы только не отдать мне эти несчаст¬ные копейки по сравнению с тем, что имеют они, еще меняют пейджер или говорят своей секретарше, что улетели в Москву на два месяца (причем через час, после моего звонка и их обещания заплатить), в Москву никто не летит, потому что обычный звонок подставного лица, которого я попрошу, выясняет и доказывает, что все дома и пьют чай. Не буду утомлять себя этими воспомина¬ниями. Страшно, когда в холодильнике пусто, а на обещания сыну, что завтра будут деньги, и мы купим... – мне нечего больше сказать. Я влезаю в долг, покупаю еду и газеты, чтобы искать работу по ним. Два раза я попадала в больницу, передергавшись и доведя себя до дальше некуда. Одна знакомая считает, что я сама виновата, поэтому «куда-то» вляпываюсь (она-то знает все, это я в этот мир так – погулять вышла). Убежденная ее правотой, я заклю¬чила договор на месяц, в котором было все: и сколько, и когда, и в какой час мне заплатят деньги. За день до истечения срока – отношения наши сошли на нет, фирма куда-то делась, по указанному адресу ее не оказалось, фамилии, обозначенные в договоре, были художественным вымыслом (такие люди даже не проживали в городе Санкт-Петербурге, как подсказал, подпольно исследо¬вав указанные данные компьютер).
Я подавала и сама объявления, что ищу работу диспетчера, звонили поче¬му-то мужчины и предлагали работу другого характера. Я, право слово, удив¬ляюсь нашим мужчинам, однажды даже решила дать совет: вначале встре¬титься с женщиной, не говоря, чего им надо, посмотреть на нее, а потом пред¬ложить «работу» наложницы, выяснив заодно и ее возраст, потому что мой возраст и мою неземную красоту они определяли с точностью по телефону. Я не очень хорошо понимаю, какой общий корень имеют слова «диспетчер» и «наложница» или более точно – женщина для содержания (сейчас у богатых людей появилась такая мода, им хочется куда-то прийти, пообщаться, кроме всего прочего). Одного такого я поставила в безвыходное положение, когда на предложение материального содержания за некоторые услуги, я сказала: «Хо¬рошо, но только без интима» – он онемел и долго думал, а мой друг, когда я ему рассказала, – очень смеялся. Вообще, наши мужчины всегда готовы помочь: когда я искала спонсора для издания своей первой книги стихов – у меня посто¬янно звонил телефон, но никто не спрашивал о стихах, о теме, форме и так далее, а исключительно о моем внешнем содержании, возрасте и замужем ли я. Один добрый человек предложил работу секретаря в офисе, «Но я ведь поэт», – попробовала сопротивляться я. – «Вот я и хочу, чтобы у меня секретарша бы¬ла поэтом», – ответил он. Чудны дела твои, Господи.
Поиск работы уже стал моей работой, потому что, не имея возможности но¬ситься по городу и стучаться во все двери, я, веря печатному слову, – ищу по объявлениям, но похоже, что обман стал уже работой для многих людей, и это невозможно распознать заранее, когда к тебе домой приходит молодой интел¬лигентный человек, смотрит честно в глаза, а потом исчезает навеки, не оста¬вив о себе доброй памяти и даже телефона, по которому можно позвонить и потребовать поло¬женной платы за работу.
А моя настоящая специальность такого рода, как говорил поэт Анато¬лий Жигулин (в семинаре которого я училась): «Стихи, к сожаленью, не кор¬мят, только поят и то не всегда». Ну, насчет пить – это сказано не по отноше¬нию ко мне, потому что еще по большой молодости, выпив 30 грамм водки, я сразу легла на тот диван, на котором сидела, и моментально уснула, а после выпитой рюмки вина или бокала шампанского – меня можно вязать. Учеба в Литературном институте далась мне легко, в том смысле, что я легко отделалась: ни писать «правильных», стихов, ни пить меня не научили. В советские времена в рецензиях на мои стихи писалось, что они не несут никакой социальной идеи в смысле воспитания, прославления, и никого никуда не зовут за собой: ни на БАМ, ни в другие отдаленные места советской родины. А весь мой внешний облик вызывал желание продать мне что-нибудь типа неизданного Булгакова (издательства «Посев»). Вот так прямо подходили и спрашивали: «Девушка, а не хотите ли?». Я хотела, и именно то, за что могли в то время побить по рукам. Несколько удивляясь этому обстоятельству, я спрашивала у своего мужа: «К чему бы это?» – «К дождю», – отвечал он, и добавлял, чтобы я посмотрела на себя в зеркало, не похожа, мол, я на строительницу коммунизма, с таким рас¬пыленным в пространстве взором, из-под шляпки (и натянул мне ее на глаза). Дело было, конечно, не в шляпе, а в том, что читали мы всё, что можно было достать нелегального, диссидентского, в каком-нибудь пятом машинописном эк¬земпляре, и слушали всё, что можно было услышать из старательно глушимо¬го доблестными органами, эфира – «вражьего голоса». Мы так хотели узнать правду, теперь я уже не знаю, какую именно, потому что их оказалось столько... Но, если честно – бойцами мы не были, нам больше нравился тот флер художе¬ственного беспорядка в нашей жизни и в наших мозгах, разговоры о литерату¬ре, философии, где каждый имел возможность блеснуть такими словами, как Фрейд, Ницше, дао, Сартр, катарсис, Камю, персонификация, «В ожидании Гадо», эго, Кришна, «Экклезиаст», экзистенциализм, «Так говорил Заратустра», медитация, индийские раги, черный квадрат Малевича и многое другое, входившее и выходившее из нас, являясь как бы элитарным подспорьем, как и сухое вино, и пачка «Беломора» в трепетных пальчиках субтильной барышни не то актрисы, не то поэтессы, короче – существа неземного.
Кстати, Библия, не соединенная в то время с верой, носила уже обязатель¬ный характер, как культурное наследие, слава Богу – мы все же отличали и выделяли хорошую литературу, живопись, музыку, то есть вкус развивался, шелуха отпадала по мере взросления.
Но я бы не стала оценивать время – никакое, исходя только из того, что мы тогда жили, уподобляясь старикам: «Вот в наше время». И дальше выясняет¬ся, что тогда-то было все не так и всё лучше. О, в наше время было столько туфты и нелепости, подлости и лжи, как, впрочем, и во времена Александра Сергеевича. Дело не в том, когда было хуже, а в том, что хорошо никогда не было (как выясняется в историческом процессе познания), только наши субъек¬тивные воспоминания дают нам повод сочинять свою историю своего времени. Мои родители были счастливы во время Великой Отечественной войны, пото¬му что они были молоды и любили друг друга. А я была счастлива и не хотела видеть ничего вокруг, закрыв дверь за собой в коммунальной квартире и остав¬шись со своим любимым и с музыкой, которая звучала через мою молодость то баховскими токкатами, то окуджавской тихой мудростью: «Возьмемся за руки, друзья...», и мы уже себе казались честными и хорошими людьми, даже не представляя, сколько на самом деле хороших и честных людей сидят в пси¬хушках, не будучи психами (нет, мы кое-что знали, но ничего не умели). В то время за инакомыслие «стеснялись» сажать в тюрьму, но было много других вариантов, об этом могли бы лучше рассказать постаревшие мальчики из КГБ. Но, может быть, захотят теперь назвать своеобразной борьбой за свободу по¬вальный поход в кочегары, пожарники и дворники молодой творческой порос¬ли. Наверное, это звучало бы романтичнее, но примитивнее думать, что там было спокойнее писать, печатать на машинке свои творения, читать Махабхарату и Соловьева, индийские мантры и магометанские сутры, чернокнижную лабуду и кричать об этом друг дружке подвыпившими голосами. Денег платили мало, но они были не нужны, в это теперь невозможно поверить, но то, что нам действительно было нужно, – у нас было. Сейчас другие люди, им нужно другое и оно стоит дороже, вот и вся проблема. Я не знаю, счастлив ли средний аме¬риканец, имеющий весь джентльменский набор среднего достатка, но с высоты наших ободранных мастерских и кочегарных подвалов – он не мог быть счаст¬лив, ибо счастье-это познание. Ну, тогда – да, и перо нам, и полетели... Наши дети знают, что счастье – это деньги, а большое счастье – это много денег, о другом никто не говорит, и по-другому не выживешь. За что же их тыкать носом в наши идеалы, ведь невоплотившаяся идея – это мираж. Нам нечего им пока¬зать, чтобы это можно было потрогать руками, а то, что сбылось на творчес¬ком, на духовном, на космическом уровне, – к этому еще надо подрасти, чтобы увидеть. Хотя мой сын, когда ему плохо, слушает иногда «тексту» (как они те¬перь называют поэзию) людей из моего поколения...
А я все равно думаю, что время не имеет четких границ, и заходит одно за другое, и врывается вдруг, и уходит, не простившись, и тебе уже кажется, что только вчера ты сидела над тетрадкой по чистописанию и с ненавистью выпи¬сывала правильно буквы. А может, это была и не плохая идея – когда человек делает что-то красиво, то и в нем должна возрастать гармония, но на практике, человек с красивым почерком может быть редкой сволочью, а с ангелоподоб¬ным ликом – моральным садистом (это всего лишь уловки дьявола, не более).
Может быть, мне уже не стоит ничему удивляться, но жить в ожидании об¬мана – еще абсурдней, чем в ожидании Годе. Вот и получается одно – пове¬рить в высшую справедливость и очередной раз сказать себе: «значит, это дол¬жно было зачем-то случиться». И странное дело, даже обманщики боятся, что их накажет Бог, когда им об этом скажешь. Я позвонила на автоответчик свое¬му работодателю и сказала только три слова (после месячной попытки выбить из него зарплату): «Вас Бог накажет». И он сразу позвонил: «Вера, это ты, что ты меня пугаешь? Пусть сын подъедет за деньгами». Я уже ничего не понимаю в подлецах, а еще меньше в хороших людях и в некоторых друзьях, которых я таковыми считала. Абсурдизм – передовое течение наших дней: ничего не следует из ничего, никакой закономерности, один случай. Проснулась утром – о, это великая случайность, вот так и живи весь день, дорогая. Кошка сидит у двери и зовет меня, она пришла сказать, что закипел чайник (я дала ей зада¬ние: «Кити, когда закипит – скажешь»). И это чудо сидело на стуле и смотрело на чайник, стоящий на плите, пока не пошел пар. Она и без задания бежит рассказать мне о том, что там у меня что-то кипит или горит (с такой хозяйкой надо быть внимательной).
А когда утром звонит будильник, она сразу бежит к сыну – будить его и даже в выходной день, когда не звонит ничего – она знает время подъема и вопит, что уже страшно пора. Мы ей долго объясняли, что если всё тихо – значит, праздник, выходной день, покой и счастье – сон (и она спит). Она тоже возникла случайно – подруга привезла ее из Москвы в своей меховой шапке, деваться было некуда, вот и стала нашей, родной.
А то, что я сегодня могу писать все это – мое счастье, за которым ничего не следует, может быть: ни читателя, ни гонорара, это – моя воля (тут тебе и Фрейд, и Ницше, и весь словарь психиатрических терминов), но это – моя необходимость, а далее все вопросы – уже не ко мне.
Снег метет не по-детски (как говорит мой сын), а я еще живу летом, морем, мое тело жаждет солнца, моя душа – любви, но это в другое время и в другом месте и, может быть, увы, не со мной...
Я включаю воду – водопад обрушивается в ванну, к струе подношу кры¬шечку с пенной жидкостью, и всё становится пахучим, воздушным и легким, белая пена поднимается все выше, сейчас она взлетит над ванной; скорей туда – в тепло и благодать, в чистоту и нежность, обернуться этими облаками, зак¬рыть глаза и поплыть...
08.11.2002
г. Санкт-Петербург