Дорога домой

Алла Шульская
Дорога домой

1.
Он давно преследует меня. Мне кажется, он видит всё, что я делаю, и знает, о чём думаю. И поэтому в каждый момент своей жизни, представляя, что за тобой наблюдают, ты хочешь выглядеть достойнее и начинаешь следить за своей речью и поступками гораздо тщательнее. Может быть, он делает меня лучше. А может, мне просто кажется – лучше делаю себя я сама.
2.
Я опять решила пешком идти домой. Центр Москвы – храм моей души. Именно храм, а не дом, ибо в храм временно приходят и в молитвах получают силу и успокоение. Так же и мне сердце города щедро дарит свою бешеную энергетику.
Город благосклонен ко мне – он чувствует мою волну и охотно приемлет меня. Я говорю «приемлет», потому как считаю, что любить кого-то этому городу очень сложно: слишком много лжи видел он за свои 860 лет. Многие всю жизнь рассчитывают на эту любовь, добиваясь её всеми возможными способами – в основном, насильственными и подлыми.
Заслужить любовь столицы – дело крайне сложное и для большинства - цель недостижимая. Город чутко чувствует фальшь и ложь, он знает намерения каждого своего гостя – каждого он видит насквозь, и играть с этим городом – дело столь же смешное и бессмысленное, сколь  попросту глупое и уж наверняка опасное. А гостями, по большому счёту, можно назвать каждого – мы ведь действительно временно гостим в нём, ожидая своего черёда перейти в другой, вечный город. Вечный настолько же, насколько вечна Москва, но не для нас.
Москва – не злая, не жестокая и не холодная. Таковой её видят только ослеплённые своими желаниями человечки. Это гордый город, знающий себе цену дворянин, мудрый бессмертный спокойный старец, уверенный в своих силах на века. Если захочет, он раздавит вас. А ежели вы ему придётесь по душе, будет вас терпеть и даст право на сосуществование с ним.
Москва не любит как фальшивых чувств, так и радикальных проявлений любви – рабства и господства. Она поставит на место каждого: господства над собой она никому не позволит, а рабство высмеет. Смешны ей и те, кто пытается быть с ней наравне. Этот город сам выбирает себе своих. Он наблюдает за каждым из нас годами, десятилетиями. И тогда уж выносит вердикт. Этот город  - искуситель: он проверяет каждого чужака на искренность его намерений и чувств. Дабы посмеяться, он может сверху кинуть кому-то удачку, желая тем  самым ослепить страждущего мнимым счастьем, чтобы потом, если тот не усвоит урока, нанести  сокрушительный, но справедливый, удар – удар, от которого практически невозможно оправиться: таковы его внутренние законы, и с этим приходится считаться.
3.
Я беру силы города, чтобы разумно и правильно переправить их на другой объект: взяв силы, ты должен их непременно отдать, потратить – если нарушишь круговорот, всё разобьётся вдребезги. Помимо сил, город учит мудрости – избранных, тех, кто сможет разглядеть её и верно осознать.
Город – живой организм, и ему свойственно выделять кого-то. Многие думающие мечтают попасть в масонскую ложу Москвы. Кто поприземлённее и попримитивнее, полагает, что достаточно заключить с ней своеобразный договор – тем самым, его цель заключается в том, чтобы попасть не в ложу, но в ложе. Способ достаточно-таки распространённый, но не в этом случае – каждый подобный безвозвратно будет сокрушён и повержен. Этот город строг, но божественно справедлив.
Сворачивая на Большую Ордынку, я замедляю свой шаг. Старые дворы Ордынки рождают новые ростки и ответвления моих мыслей.
4.
Размышляю о том, как город относится к нему. Терпит ли его? Смеётся над ним? Равнодушен? Испытывает ли? Да и нужна ли ему любовь города?.. Мне почему-то кажется, что столица по-человечески снисходительна к нему. Быть может, она прощает ему то, чего бы не простила другому. Почему? Москва молчит. Что ж, и у тебя, как у императрицы,  могут иметься свои фавориты.
5.
Становится слишком промозгло, и я решаю всё же сократить свой путь с помощью метро. Подхожу к станции Третьяковская. Тут днём и ночью не исчезает сборище: маргиналов, люмпенов, рабочего класса, непризнанных поэтов, пьяных гитаристов, расстроенных любовников и брошенных, не менее расстроенных, собак.
У каждого из них своя судьба. И каждого из них не волную ни я, бредшая домой пешком и решившая погреться в метро, ни косматая, дрожащая собака, которая смотрит худощавого солдатика снизу и хочет обратить на себя внимание, ни грустный поэт, терпящий творческий кризис, ни грязная пьяная бродяга, матерящаяся вникуда, ни инвалид на дощечке с колёсиками, ни девушки, громко хохочущие, которые, так же, как продрогший пёс, хотят обратить на себя внимание - средненьких клерков с пивом.
Я представляю себе идеальную картину. Пьяненький солдатик с красным носом смотрит вниз и, замечая несчастного пса, щедро отдирает кусок своего чебурека и, садясь на корточки, кормит его с руки. Собака радостно виляет хвостом, жадно обнюхивая слишком ещё горячий для еды, но уже приемлемый для обнюхивания, дымящийся на холоде, чебурек.
Съедаемый печалью поэт вдруг резко достаёт из кармана куртки карандаш и смятый листок в клеточку, прикладывает его к стенке палатки и начинает судорожно записывать ускользающие строчки нового стихотворения.
Оборванная матерщинница видит кормящего собаку щуплого солдатика и на время замолкает, с интересом глядя на них.
Маленький шуршащий пакетик инвалида дополна заполнен пятидесяти- и сторублёвыми купюрами, он подъезжает к палатке и покупает себе горячую слойку.
Клерки подходят к девушкам и угощают их, хохочущих и одиноких, пивом.
Может быть, так и вправду будет. И я спускаюсь по переходу в метро.
 6.
Поезд нырнул в темноту, и вдруг, как в детстве, мне становится интересно рассматривать толстые подземельные провода. Смотрел ли он на так же заворожено на них, когда был маленький, или просто наблюдал со скуки? 
Вагон почти пустой – только я, обнимающаяся парочка лет тридцати и милый дедушка с холщовой сумкой-тележкой.
Метро – место в Москве, которое отнимает силы. Но всё зависит исключительно от человека, потому как делает оно это искусственно. И ты можешь, если очень захочешь,  абстрагироваться от давки и толкучки с потными, хамоватыми, вечно недовольными, пассажирами.  Просто на полчаса уйти в свой личный мир – в воспоминания, мысли, книгу или же музыку, пока вагон не выдавит тебя, как из тюбика пасты.
Я представляю, что, по иронии судьбы, он тоже может сейчас находиться в метро – соответственно, мы ограничены одним и тем же пространством и временем, мы оба находимся под землёй в одну и ту же минуту, и эти мысли заставляют меня улыбнуться. Чтобы продлить эти ощущения, я выхожу на Октябрьской и пересаживаюсь на кольцевую линию. Движение по кольцу настраивает тебя на определённый лад и на соответствующее движение мыслей.
7.
Час ночи. От метро до дома идти совсем немного, но даже за это время я успеваю замёрзнуть. Я решаю, вопреки логике и здравому смыслу, продолжить своё маленькое путешествие и намеренно прохожу поворот на свою улицу. Мне взбрело в голову сделать небольшой круг по микрорайону, чтобы мои мысли потихоньку начали улегаться – когда есть такое желание, от него, думается мне, вовсе не нужно избавляться.
8.
Мой родной московский район – это не центр и не окраина. И этим он мне особо приятен и дорог. Его, как и любой другой подобный район, можно узнать по названиям дешёвых кафе – «Бриз», «Волна», «Ривьера» - это стремление к морю выглядит забавным, но умиления и ностальгии, как бы это случилось, допустим, в Сочи,  не вызывает.
На кирпичных стенах домов -  плакаты с  пока ещё худыми лицами депутатов муниципальных собраний, на афишах – лжерадостные лица забытых певцов и ансамблей, которые дают концерты теперь только в стареньких домах культуры. Мне жалко эти лица – на них неестественно яркий макияж и широкие фальшивые улыбки, печаль которых не скроешь, - отголоски былой славы и невеликой народной любви. Вдобавок ко всей их печали чёрным маркером им обеспечили фингалы под глазами, котовьи усы, кривые рога и выбитые зубы.
Я вспоминаю, как днём на этом месте трамваи с грохотом проходят мимо меня, стирая только что стоявших у трамвайных линий пассажиров с одной стороны и рисуя с другой. Но сейчас рельсы пусты, а трамваи отдыхают после тяжёлого рабочего дня.
9.
Во двориках – офисы мелких, никому не известных компаний, школы, много старых советских машин вперемешку с дорогими иномарками.
Единственное, что, пожалуй, осталось здесь из моего детства – это палатки с овощами-фруктами и воздух. Всё остальное давно перекроили: застроили огромное футбольное поле, закрыли собачьи площадки – в общем, то доброе старое лоскутное одеяло разорвали на лоскутки и разбросали по разным нелепым, с точки зрения давнего жителя, местам. И теперь из своего окна я не могу смотреть на тот кусок «низкого»  неба, как раньше, – вместо него мой взгляд упирается в дурацкие панельные высотки. Вместо простора – кубики и квадратики. Это всё равно что разогнаться на велосипеде по лабиринту.
 Во дворах, как мне кажется, стало гораздо меньше детей. Все они будто уже с самого начала одиночки – нет той весёлой и дружной массы, в которой росла я.
И всё же этот особый воздух, этот родной запах (он и вправду кажется чище и свежее, чем в остальной Москве) – он навсегда въелся в мою память и никогда не отпустит меня, заставляя всегда возвращаться в мой район, район, по которому я вполне могу ходить с завязанными глазами.
10.
Прохожу почту, банк, мебельный, какой-то псевдоинститут, супермаркет. Рыжая белка с плаката задорно показывает «класс», и я отвечаю ей тем же. Кроме меня и белки в это время на улице уже никого нет. Стук моих каблуков, скорее всего, слышен в каждом окне – и люди, как и я иногда, которые ещё не уснули, лёжа в кровати и отчётливо слыша каждый мой шаг, с умиротворением думают: «Какая ж благодать, что я сейчас под одеялком, а не на улице» - и ещё уютнее и теплее укутываются в свои эти одеялки.
И мне приятно думать, что, возможно, он сейчас стоит один у себя на балконе и курит. И мне тоже хочется закурить, чтобы хотя бы в этот момент нас что-то объединяло.
Но я не курю, да и вряд ли когда-нибудь начну.