Сплетни

Никита Викторов
Георгий зашёл в избу и удовлетворённо сообщил:
- Всё, тетя Паня, расколол и убрал под навес.
Он скинул с себя и справа от двери повесил на вешалку старый пиджачишко, который не жалко было использовать, как рабочую одежду. Затем он прошёл налево за заборку, в кухню, к рукомойнику и стал умываться. От рук и одежды пахло деревом.
Пелагея Пантелеймоновна суетилась, накрывая для него стол. В пережнем углу избы, под иконами светился экраном черно-белый, пока онемевший за ненадобностью, телевизор. Звук выключила хозяйка, и теперь он тихо показывал картинки. Дай ему голос, прибавь звук, так он сразу наглеет и начинает назойливо лезть в душу. А так, безголосый, он покорно помаргивал экраном, виновато спрятавшись в угол, как нашкодивший кот, а в чём его вина – он сам знает.
Георгий второй уж день  ладил дрова этой знакомой ему пожилой одинокой женщине. Для тёти Палаши он был хорошим работником, потому что работал только за кормёжку, не требуя выпивки.
Сегодня, распилив и расколов за день несколько кубометров дров, Георгий садился у неё ужинать, хотя выглядело это, как поздний обед. День клонился к вечеру. Тётя Паня подавала ему зелёные щи – густые, жирные, жаркие, - как раз то, что нужно после тяжёлой работы. Она положила на стол буханку ржаного хлеба. Георгий крупно нарезал его, взял ломоть и начал есть.
Зелёные щи – одно из удивительнейших творений северной русской кухни! Богатырская пища! Основу её составляет крошево, которое готовится из мелконарубленных наружных, верхних, зелёных капустных листьев. По всей России они идут на корм скоту, а в Новгородской области не могли позволить себе такой расточительности и стали квасить из них крошево, готовя потом долгой зимой, да и круглый год, изумительное блюдо на основе жирного, мясного бульона и сваренной целиком, а потом раздавленной чищеной картошки. То, что предлагают в некоторых ресторанах, как якобы «зелёные щи» - фальсификат, подделка, адаптация, так сказать, под вкусы, уж не знаю кого, иностранцев что ли? Ведь щи эти, ресторанные, готовят из белой, хоть и квашеной капусты, а надо из зелёного крошева, из того силоса коим скотину кормят. И ничего, что скотину, иная лошадь и стаю волков затоптать может и льва копытом зашибить, ведь в ней весу чуть не тонна будет, и здоровья – соответственно! Настоящие зелёные щи, как и многое русское - ошеломляющи, раз их отведав – будешь потом вспоминать всю жизнь.
Расправившись со щами, Георгий ещё утирал пот, а Пелагея Пантелеймоновна уже ставила перед ним тушёную с мясом «топтанку» (картофельное пюре), малосольные хрустящие огурчики. Летом из-за долгого дня Георгий поздно ложился спать, так что он не боялся наедаться на ночь – всё равно  в животе всё разойдётся до сна. Тётка была довольна работой и потому разговорилась, стала ласковой. Женщине её возраста и воспитания был приятен вид молодого, работящего, непьющего мужчины. Рассказывала она про прежнюю жизнь, и Георгий с невольным интересом слушал её воспоминания.
- Раньше, Гошенька, люди тоже умели, и работать, и праздновать. По округе народу много жило, через каждые три километра деревня, в каждой человек по 200-300 жило, в церковном приходе три тысячи записано было. Церковь у нас была богатая, 200 лет назад графом Кушелевым построена.
Ещё и после войны широко гуляли. Как соберётся молодёжи на престольный праздник, и парни, и девки пляшут всю ночь. А парни, как начнут драться, все заборы на колья растащат. Если одного-двух не убьют – то это не праздник. С нашей деревни два  брата – ТИша и КиршА (Тихон и Кирилл) пошли как-то на вечёрку в соседнюю деревню. Тиша такой ладный да красивый был. Мать-то не хотела его отпускать. А он ей сказал: «Да что со мной случится? Вот сегодня последний раз схожу – и всё, буду дома сидеть». Пошли они вдвоём с братом. А там драка началась. Тишу ножом ткнули, а Киршу одолеть не смогли. Он с русской печки кирпич выломал, им и отбился, да убежал домой. Тиша потом помер: правильно матери сказал, что последний раз на танцы сходит. Ну, да в каждой семье по десять детей имелось, можно было немного поубавить: Бог дал – Бог взял.
- Теперь не так, - говорил Георгий тётке, неторопливо, но методично «уминая» за обе щеки вкусную картошку, - на семью по полтора ребенка приходится. Потеряй его – так это же для родителей катастрофа будет. Жизненный крах.
- Да, да! – согласно кивала тётка. – Нонече не то, что давече. Боятся рожать, нищету, дескать, плодить. Трудно, мол, детей растить – жизнь тяжёлая настала. Да не жили они ещё тяжело! Уж как мы-то жили - врагу не пожелаю. Голод. Война. Опосля войны за палочки в колхозе работали. На трудодни мешок мякины выдадут, хошь ешь её – хошь так смотри.
Тётка махнула рукой, расстроилась. Потом вдруг засмеялась и стала рассказывать:
- Помню, как-то перед праздником, на Кириков день…
- Это когда ж? – уточнил у неё Георгий.
- На Кирики, у нас в деревне престольный праздник. 28 июля. «Кирику, Иулите и младенцу Владимиру» - заученно произнесла тётка и продолжила. – Так вот, перед праздником решил как-то Васька Бубнев ружьё пристрелять. Один ствол дробью зарядил, другой – пулей. Пулей хотел в угол бани выстрелить, а дробью – в стену. Да перепутал. Метров со ста пулей в стену, дробью по углу. А не заметил, что баня топится. Когда печь раскалена, то дым из трубы не идёт, там только жар над ней воздух колышет. Но чтоб то заметить, присмотреться надо. И вылетает из бани на него с топором Филипп. Он там самогонку гнал к празднику. А Васька ему случайно бачок с брагой прострелил. Как самого-то не убил!? В общем, бежит Филипп, ругается, топором машет, грозится Ваську зарубить. Васька его успокаивать, а тот не слушает, несётся на него. Васька тогда поскорее ружьё переломил, два патрона заслал в стволы, да как жахнет перед Филиппом в землю. Тот подпрыгнул, чуть из штанов не выскочил. Но хоть одумался, а то бы до убийства дошло, так Филиппу браги, да самогонного аппарата было жалко.
- Да ты, Юрочка, глотай - не болтай, а то поперхнёшься, - спохватилась тётка. - Языком болтать - не мешки таскать.
Она поставила на стол исходивший паром самовар, тут же заварила какой-то свой, на травах, чай и выставила разного варенья: «с брусницы», «с черницы», «с клюквицы» и нежнейшее - «с земляницы». Сущее блаженство было есть его с булками, запивая душистым чаем из большого бокала, расписанного ягодками, листочками, цветами!
Разрисовывала Пелагея Пантелеймоновна перед Георгием череду картин своей и чужой жизни, но жизнь от этого не казалась приятней. Любой человек – это фильтр, он очищает жизнь, пропуская её через себя, и если иногда чьи-то воспоминания кажутся грязью, то можно себе представить – какова была жизнь! Грязной кажется тяжёлая жизнь, и грязь эта, как мокрая глина, кандалами налипшая на сапоги, когда из последних сил тащишься по мокрой, раскисшей, деревенской дороге. Чего же тебя понесло по ней в ненастье? Подождал бы солнышка, да пока подсохло бы. Но разговор о другом: чего ж ты родился в такое время, подождал бы хорошего. Сам вопрос невозможен: как же подождёшь – ведь не спрашивают. «Времена не выбирают – в них живут и умирают».
Георгий с высоты своего высокотехнологического времени снисходительно относился к пожилым, деревенским людям. Он жил плотной, насыщенной жизнью и к своим 30 годам многое знал, многое повидал, стараясь за одну жизнь прожить три. Он так и считал, что одна его жизнь стоит десяти жизней любого из окрестных стариков. Взять хотя бы тётю Пашу: если его мозг способен был оперировать сложными абстрактными категориями, осознавая трансцендентность существования вселенной, то мозг тёти Паши не поднимался выше проблем прополки картошки и кормления поросёнка.  Как же всё это было тупо, скучно и мелочно! И сама жизнь тётки и ей подобных людей, просидевших на одном месте казалась  Георгию никчемным существованием. Отсутствие ярких впечатлений, крупных событий, монотонность и убогость – вот что было уделом этой деревенской глуши. Ничего не могло происходить в этом болоте. Жизнь пронеслась мимо местных стариков, они проспали, «профукали», прожили её зря – к такому жестокому выводу приходил Георгий относительно тётки и её соседей. Отдыхая среди этой неторопливой простоты. Георгий с чувством превосходства посматривал на них из своей жизни, которая дожидалась его в городе, готовая закипеть, взбурлить, завертеться, лишь только он  окажется там. Как всякий, что греха таить, умный человек, Георгий испытывал лёгкое пресыщение жизнью, некоторую усталость от неё, часто повторяя Экклезиаста: всё суета сует, многие мудрости – многие печали, всякой вещи своё время под солнцем, нет ничего нового под луною – и так далее, по тексту… Тётка же до сих пор с неослабным интересом проникалась чужой жизнью, проще говоря, совала свой нос не в свои дела, активно собирала всякие новости и перерабатывала их в сплетни, утоляя, как теперь говорят, информационный голод. После жалоб на здоровье – это было второй темой не слезавшей  с её языка, как и у всех старых женщин в деревне. Они привыкли так жить и теперь пресный покой старости им нужно было приправлять солью лицемерных, ядовитых сплетен, переходящих потом в жесточайшие ссоры. «Провались земля и небо», - как говаривала тётка. Например, тёткин пересказ «Анны Карениной», увиденной ею по телевизору, приобретал этот специфический, хотя и довольно распространённый среди женщин России, стиль. Даже прогноз погоды в устах тётки обернулся бы сплетней. Дело выглядело так, будто она рассказывает про соседскую Нюрку:
- Он ею (искажённое «её») молоденькую взял замуж, а она всё по балам, да по балам и  нашла себе там миленького. Тот, конечно, молодой парень, бравый, красивый, военный был. Она с ним встречаться начала. Про ею говорить стали, что она с другим спуталась. А от своего мужика у её (искажённое «неё») сын был рожен, и он, ейный мужик, не давал ей с ним видеться. Уж она так убивалась, тосковала об сыне. И с милёнком у ей не заладилось, через то маханула она под поезд.
- Вот как раньше трудно жили, -  посетовал Георгий, - небось, жалко вам Анну?
- Что раньше, Егорушка, то и теперь, - махнула рукой тётка, - и нисколь не жалко. С жиру она бесилась, страму-то сколько: мужу изменила, дитё своё бросила, руки на себя наложила. В колхоз бы ею, дояркой, тогда бы поняла – что к чему.
Потребность трудиться тётя Паня считала высшей человеческой добродетелью. Труд, по её мнению, способен был вылечить любые душевные раны. Может быть она была не так уж и не права.
- И доярки, бывает, над собою неладное творят! – заметил тётке Георгий.
- Дураков, Гошенька, не сеют и не жнут, они сами родятся, - вздохнула Пелагея Пантелеймоновна.
- Эт-точно! - сокрушённо согласился с ней Георгий.
Сплетня – это мощное средство воздействия на окружающую тебя общественную жизнь. По силе этого воздействия можно судить о степени близости между людьми – ведь близко к сердцу можно принимать слова только близких людей. Сейчас к сплетням относятся полегче, не так драматично. Люди разобщились: никого не интересуют дела других, суметь бы разобраться со своими проблемами. Это разобщение лишило старух последнего средства влияния на жизнь, но теперь телевизионные сериалы заменили им замочные скважины, и они страстно обсуждают дела Марианны (Богатые тоже плачут), Келли, Круза, Джины и Си-си (Санта-Барбара). Старый, что малый, а чем бы дитя не тешилось…
Вообще-то старость и молодость раздражают одна другую. Слишком разные у них взгляды на жизнь. Старость оглядывается назад в прошлое, молодость устремлена вперёд в будущее.
На самом деле они смотрят друг на друга. Только старость не хочет узнавать себя, а молодость не верит, что будет такой. Примирить их может мудрость, но молодость ещё не накопила её, а старость уже утратила. Средний же возраст слишком занят самим собой.
Поэтому старость и молодость раздражают друг друга, и молодёжь не любит слушать брюзжание стариков. Она не верит, что ей может пригодиться чужой опыт неудач. Она думает, что у неё всё будет по-другому. Ну-ну, посмотрим, «Надежды юношей питают, отраду старым подают».
Но Георгий с интересом слушал тёткино повествование, построение которого напоминало сказки Шехерезады, когда из одного рассказа вырастал другой, из другого – третий, и так образовывалась целая гроздь переплетающихся историй. Рассказывая, тётка всплёскивала руками, хлопала себя по бёдрам, топала, страстно подавалась вперёд, откидывалась назад, едко щурилась, брезгливо поджимала губы, изумлённо закатывала глаза. Она трагически снижала голос, или обличающее повышала его так, что закладывало уши у слушателя. Она снова искренне переживала то, о чём рассказывала. Обрушивая на Георгия свои воспоминания, она, видимо, хотела облегчить душу, чем и объяснялись громадный объём и высокая скорость подачи матерьяла. Но как же всё это казалось ему сдобренным торжествующей, махровой пошлостью сплетен! В каждой сплетне, как в шутке, есть доля правды, но разделённая на доли правда становится страшной, смешной, уродливой и … лживой. Долевую правду можно смешать с ложью – и она станет доносом (этим изобретением Иуды); со смехом – и она преобразится в шутку; со злобой – и она превратится в клевету; с завистью – и она сделается сплетней. Хорошо хоть он научился отключаться от этого, думая о своём. В данный момент его интересовал вопрос о соотношении дискретности и перманентности процессов энтропии, ассимилирующихся в конгломерате социума. Георгий отдыхал в этом чистом и ясном мире научной мысли от грязи и серости обыденной жизни. А тётя Паня между тем продолжала развлекать гостя своими рассказами:
- Жила такая Валя, - начинала она, - и как возросла, то стала гулять с парнем, а его в армию забрали. Ну что ж, начала она хороводиться с другим, и вдруг первый приезжает в отпуск. Узнал он всё, и как-то позвали ею с танцев. Вышла она, а их там двое стоят и спрашивают: «С кем теперь ты будешь ходить? Выбирай!» Она сказала: «А ни с кем!» и убежала. Говорила потом, что сильно перепугалась: думала, как надают ей сейчас вдвоём. Отстали от неё эти парни, вышла она замуж за третьего. И стал муж ею поколачивать, как шубу вошивую. Что ж, она нечестной оказалась – тогда за этим следили, а уж без мужа родить – позором считалось. А аборты-то в то время запрещали делать. Что только бабы над собой из-за этого  не сотворяли… Вот Дуся, например, пока у ей ребёнок выходил на белый свет, ноги сжимала, так и задушила его. Сейчас старая стала, всё боится помирать, ведь за это у неё на том свете спросят. Или Стиша, как только живот у ей начинал рость, так она руки  под грудью сложит, поверх них кофту повесит – так и ходила, чтоб живот не заметно было. Бабы за ней однажды проследили, как она за Кондрашами, в болотечке родила, да под кочку ребёночка и засунула. Мхом притиснула, только, видать, слабо. Какая-то баба мимо опосля проходила и услыхала плач детский. «Так страшно стало! – сказывала потом. – Я со всех ног бежала, себя не помнила. Ни грибов, ни ягод, ничего не надо!» Стишу, ту хоть никто не выдал, а к одним, матери с дочкой, милиция пришла домой и сказала: «Где ребёнок? Он у вас должен быть!» Они отпирались, отпирались, а потом мать не выдержала, сказала дочке, чтобы та показала всё. В подвале у них был дочкин ребёнок закопан. Кто-то донёс на них. 
А то Тася потерялась. Ейная мать по колдовкам пошла, а те ей и сказали, что твоя дочка под спудом, под закрытиём. Искали, искали – не нашли. Так Васса сама в милицию пришла и показала, где Тася у ей схоронена. Говорила, что кажинную ночь Тася ей во сне являлась. Васса ей аборт делала в лесу, а Тася и померла. Васса ею валежником-то и прикрыла. Думала, что всё так сойдёт, да не вышло – совесть ею замучила. Семь лет ей за Тасю дали. А Тася потому так хотела, что её Серёга Культя ссильничал.             
Георгий догадался, что тётя Палаша говорит о деревенском безногом инвалиде, который днями курил на крылечке своего дома. Когда он переваливался на своих культяпках, то становился похожим на гигантского гнома, краба, или обезьяну, у тех тоже руки длиннее ног.
- Я думал он военный инвалид, - поделился своими догадками Георгий.
- Молодой он ишшо для военного инвалида, с 30-го году. В молодости ох и здоровым был! Да хулиганистым каким! Придет, бывалоча, на вечёрку, прыгнет в серёдку танцующих, руку с ножом выставит, да как начнёт вертеться. Все от него - врассыпную. Вот какой дурак был! Два брата, Коромысло их прозвище, с ГнИльчищ, тоже такие разбойники были, без дубинок не ходили. Как они Серёгу не любили! Всё подловить хотели. Он их на празднике престольном, в ВязИщах, так «отделал», что будь здоров! Вот они и хотели с ним «разобраться». С тем и пропали. Слух потом прошёл, что Серёга их «прибрал». Вот какой Серёга был, никто не мог ему укорот дать. Но стали у него ноги гнить. Врачи их резали всё выше и выше. Оставили только то, на чём сидеть можно. Потому и стали его Культёй звать. Вот он и сидит целым дням. Уж и руки стали отрезать. Господь, он всё видит. Нельзя над людьми непотребное творить. Бог долго терпит, да больно бьёт. Хоть и говорят врачи, что Серёга сам виноват в своей болезни, потому, что курит много, но я знаю, что не сам, это Бог его покарал за Тасю.
О совершенно невозможных вещах тётка говорила, как о чём-то само собой разумеющемся, чему немало способствовал сплетенный стиль её изложения. Георгию даже не по себе стало, когда он представил, какое количество детоубийц его окружает – это сколько в душах людей тлеет горя! Как много бед выпало на долю женщин в России ХХ-го века! В то время, когда Сталин запретил аборты, женщины убивали детей сразу после тайных родов; делали криминальные аборты, калеча себя; сдавали младенцев в детдома, лишь бы угодить государству и существовавшей тогда морали.
Так вот как из собственных граждан делать преступников – надо вводить побольше запретов. Запретить аборты – и армия женщин становится преступницами. Запретить безработицу – и всех людей свободных профессий можно привлекать к суду за тунеядство, что и делалось. Запретить водку – и ввергнуть людей в пучину наркомании, токсикомании и суррогатопотребления.
Запрет – это кулак закона. Запреты – явление одностороннее, они всегда существуют для других. Запреты - это мнимое улучшение жизни посредством её ухудшения. И когда власть начинает петь о необходимости любых преобразований, особенно об усилении дисциплины, будьте уверенны – скоро мы почувствуем, как ещё один запрет легко спорхнул откуда-то сверху и крепко сел на наши шеи.
Вот как вело себя государство, прикинувшееся моей Родиной. Это злобная кучка бюрократии, громадная, толстая вошь, присосавшаяся к народу. История любого государства страшна, как исповедь злодея. Государство – это всегда мост ко злу, действующая модель ада. Запрет – это основной мотив государства. Что же тогда песня свободы?
- Сашка Шабула, тот военный инвалид, - продолжила тётя Палаша, - здоровым был, ещё здоровее Серёги Культи. Как начнут в какой деревне на празднике драться, он возьмёт оглоблю шестиметровую, да всех и разгонит. А сам сядет на лавочку с бабушками и беседует потихонечку. Они его страмят: «Что ты, Саша, делаешь? Ведь нельзя же так! Не дай Бог, убьёшь кого!» А он сидит тихий и соглашается с ними. И ведь, считай, всё одной рукой делал. Правая рука у него на фронте повреждена. Сага Хоман про него говорил, что «самострел». Сам себя, дескать, подстрелил. В первые месяцы войны с любым ранением домой отправляли, война, мол, скоро кончится. Потом, смотрят, нет, не скоро, и стали стараться раненых в строй возвращать, леченых, конечно. Но что Сашка «самострел», про то никому не ведомо. Он потом всю жизнь на ферме бригадиром работал. Народ не обижал, трудодни да наряды всем хорошо закрывал. Зато и работали все хорошо. «Выступил» на него как-то Толька- цыган, думал, мужик старый, против него, молодого ничего не сможет сделать. Так Сашка его здоровой рукой за шкирку поднял и в кормушку коровам кинул.   
- Фамилия какая-то странная – «Шабула», - заметил Георгий.
- Это не фамилия, а прозвище. У нас тут все родня друг дружке, фамилии у многих одинаковые, по прозвищам понятнее про кого речь идёт. А как прозовут, так на всю жизнь и останется! Паня Фуфлыга, Варя Кувыга, Сага Фешкин, Тоня Пешкина, Дуня Малова, Мотя Мешалкина, Вика Кот, Толя Курчин, Павля Винчин. Или по месту: Маша Вашуговская, значит с деревни Вашугово, Или Фима Гребельская, значит с хутора Гребло.
- Название, - сказал Георгий, - какое-то некрасивое.
- Ранее так канаву называли.  А у нас много мест в округе называют неприглядно, но так повелось спокон веков, и не нам это менять. И Буёвище, и ВязИщи, и ГнИльчищи, и ТухилИ, и КондрашИ, а уж Нахаловок, Голодаевок и Алилуевок везде полно. Может потом забудется. Сколь деревень уже нет – НИзины, ТерЕбляны, ВашугОво, БоткОво, Каменка, СолОхино, ВерхОвье, ВладЫчно…
Шура Тропочка из МошникОво говорила мне, что не любит наших петровских баб, мол, у вас всех людей по прозвищам кличут. Это она так потому говорила, что ею саму Тропочкой за то прозвали, что она плясуньей хорошей была.
- Я думал, что она по тропинкам любила ходить, - ничего умнее Георгий придумать не мог.
- Тропать – это значит топать, - объяснила тётя Паня, - когда плящут, тогда и тропают.
«Значит, Лермонтов мог написать: …На пляску с тропаньем и свистом…» - подумал Георгий.
- Я ж тебе про Валю не дорассказала, - спохватилась тётя Паша, – так вот, через эти скандалы ушла Валя назад к родителям. А они плохо жили оттого, что отец её выпивал, дрался часто, сколь раз женку печкой бил (то есть о печку). И пропала куда-то мать. Рассказывали, что в разных местах видели какую-то женщину, а всё не она была. Пошла Валя по колдовкам, а те и сказали, что её мать у мужа сбранёна.
- Как это? – недоумевающее спросил Георгий.
- А вот так! - строго отвечала Пелагея Пантелеймоновна. – Ты про сглаз слышал? Это когда человек вдруг слабнет, зевота на него нападает, ломота проходит по всему телу, а на плечах, как сидит кто, и ничего делать неохота – это сглаз и есть.
«Сильно на лень похоже», - подумал Георгий, но ничего вслух говорить не стал, а тётя Паня продолжила:
- Жила у нас в деревне бабка Буриха. Колдовка сильная была – таперича таких нету! Она и лечить могла, и грыжу закусывала, и пуп скрянутый (сорванный) рвала, и зубы заговаривала, и утюм рубила, когда спина болит, и руду бросала (кровь отворяла), и пропажу искала – человека ли скотину, вещь какую. И вот когда подходил к её дому ещё издаля начинал глазами искать – где она есть? Как увидел – так обязательно здоровался. Упаси Бог пройти мимо и не сказать: «Здравствуйте!» Весь день потом ломать будет. Поэтому со старыми людьми всегда здороваться надо. И ругаться мужу с женой нельзя, а матери – с дочкой. А то муж жену сбранить может. Жена делается тогда, как не в себе, может забыть самую себя, уйтить и пропасть. И вот ведь видишь как бывает: муж жену может сбранить, а она его – нет. Так же и мать – дочку. Вот это сбран и есть.
«А ведь и точно!»  - осенило Георгия. Он сразу увидел, что непутёвые жёны у орущих, ругающихся мужей, а гулящие дочери – у горлопанящих матерей. Не выдерживает что-то в женской психике этого дикого ора, этих приступов истерии. «Надо же – какие суеверия высоконравственные!» - изумился Георгий.
А Пелагея Пантелеймоновна между тем продолжила:
- А Валю тую стал муж ловить, чтобы она, дескать, шла домой. А она не верталась. Тогда он ею убить решил. Где-то в лесу встренул и хотел ножом торнуть, да она убежала.
Уехала Валя после этого в Северодвинск. И вот ведь, чего ей надо? Здесь с мужем жила плохо, и там без мужика всё равно не смогла. Видать от судьбы не убежишь: сколь вороне не летать – всё равно навоз клевать. И с этим мужиком у неё что-то не заладилось.
Тут женщина с Кустаная приехала. Валя с ней подружилась и решила туда уехать, вроде как поменяться с ней. Женщина эта и адрес дала, где жила и работа такая же – поваром в столовой.
Уехала Валя в Кустанай, пожила у хозяев и пошла как-то на базар. Увидала там, дедушко с бабушкой петлями оконными торгуют. «Я, говорит, посмотрю-посмотрю, ну как будто мама, а она ко мне не признаётся. Вот ходила, ходила около, подошла да и спрашиваю: «А почём у вас петли?» Дедушко ответил. Я и говорю: «У меня сейчас с собой денег нет». Бабушка-то и говорит: «А ты, доченька, так возьми, потом принесёшь». У меня сердце так и забилось – ну мама, мама и есть! А она смотрит и спрашивает: «А ты, никак, плачешь? Аль обидел кто?» Я убежала, ничего не сказала. Всю ночь не спала. На другой день прибежала на базар, смотрю, дедушко один торгует. Я деньги ему отдала и спрашиваю: «А где бабушка?» «Да что-то приболела», - отвечает. «А откуда вы её знаете?» «Да вот, говорит, я в самашедчем доме лечился, и она там была. С поезда ею сняли, она себя не помнила. Вот там и познакомились и стали жить вместях (вместе). А ты зачем об ей спрашиваешь?» «Да, кажется, что я ею знаю, где-то видела». С тем и ушла. А потом, когда опять пришла на базар, то и дедушки там не стало».
А петли оконные Валя покупала затем, что сошлась она с мужиком. У его (него) жена родами померла, а дочка-то осталась. Мужик с родителями в одном доме жил, тесно стало, вот и решили пристройку сделать. Пристроились, стали жить. А детей нет и нет, ведь сколько у ей абортов сделано! Не пристаёт ребёнок никак. А мужику охота ещё детей. Вот и стал он про ею говорить, что в тебя, как в бочку бездонную – туды течёт, а оттель не вытекает. Стал поколачивать, да скандалить. А и девчонка большая – 5-ый год шёл, никак мамой звать не хотела. Так всю жизнь и промаялась. Потом мужик помер. Дочка замуж вышла. Ребёнка родила, так и стала мамой звать. Ребёнка-то оставить не с кем.
Пелагея Пантелеймоновна замолчала, задумалась о чём-то, погрустнела. Георгий сидел, потрясённый услышанным. Только теперь он осознал тёткину  поговорку: «Люди, как в котле, кипят!» Жизнь здесь кипела и бурлила ничуть не меньше, чем в индийских кинофильмах, мексиканских сериалах и греческих трагедиях! Да так бурлила, что остановиться было некогда, только успевай отбиваться от её выпадов. Притворившаяся скучной жизнь проживших на одном месте людей по накалу страстей напоминала стихийное бедствие. Да они тут по молодости чего только не натворили! Их жизнь оказалась совсем не такой, какой видел её Георгий. Всё это отличалось и от той картины, которую показывали книги, песни, кино, радио и телевизор. Теперь своя жизнь представилась Георгию мелкой. Он парил в абстракциях, в эмпиреях – а здесь жизнь творилась обычными людьми, хоть и некрасивая, но подлинная, настоящая – неповторимая и непоправимая.
Имело значение и то, что на их жизнь  выпало такое грозное испытание, как война. У Георгия в душу закрадывалась кощунственная мысль о том, что пресный мир показался людям, хлебнувшим войны, мышиной вознёй, и поэтому они максимально приблизили своё мирное существование к военному. Репрессии, доносительство, грубость, жестокость. Не зря же они потом своим детям устроили Афган, а внукам – Чечню. И на всю жизнь у них сохранилось пожелание молодёжи войны, как какого-то важного экзамена: «Войны вы не видали. Вам бы её понюхать, тогда бы поняли, что - почём!» Нет уж, спасибо, худой мир лучше доброй ссоры.
Георгий встал и, потянувшись, прибавил звук у телевизора. На экране пена паршивой рекламы сменилась шапкой лживых новостей. После них начался концерт. Люди, изображавшие цыган, пели с опротивевшим надрывом, от которого тошнило, как с похмелья. А плясали хорошо: с забористым гиканьем, плясуньи вскидывались, как лошади от кнута, и душа вскидывалась вслед за ними. Потом отощалый певец стал надсаживаться во всю «мощь» своего хилого голосишки.
- Чаморошный какой-то, омморок! – покачав головой произнесла тётя Палаша. – Ишь, как его гнёт и куды его водит, бедолагу. Как Митрошу Кренишенского, спьяну того также косогрибило.
- Засиделся я у тебя, тёть Пань, - сказал Георгий, вставая, - спасибо тебе за угощение, завтра опять приду дрова ладить.
- Приходи, Егорушка, приходи, а то мне одной и не справиться.
Георгий шёл домой. Вокруг дрожала светом северная ночь. Он думал, почему людям так нравиться наслаждаться горем и бедой? Почему они не умеют радоваться чему-нибудь хорошему? Даже пословицы и приметы заставляют за хорошим подозревать плохое: не было бы счастья да несчастье помогло; много смеяться – не к добру: скоро плакать будешь. Почему одни народы разрастаются в числе, а другие сходят на нет? Почему горя через край, а добра - по капле? Да просто так! Значит так надо! И не спрашивай о том, человечишко, не твоего ума это дело.
Георгий встал на колени и поцеловал землю, которую днём ласкало солнышко, обдувал ветерок, а теперь освежило росой, отчего ночной воздух пах травой, берёзами и цветами. Он распрямился, стоя на коленях, и увидел, что земля не плоская, а прогнувшаяся от тяжести сотворённого на ней горя и ставшая чашей, из которой это горе придется хлебать и ему. Но сейчас она поила его счастьем! Только по ночам его и пить, хорошо бы не одному. Он поднялся и пошёл дальше к своему дому. А вокруг в тиши и покое спала северная деревня.
Но это только так казалось. Из дома напротив  за ним с интересом наблюдали две сестры, Марфа и Анна. У обеих давно умерли мужья, возраст у обеих был под девяносто, а в старости плохо спится.
- Ты, глянь-ка, - говорила Марфа Анне, - как работник у Пани Пантёшиной винишша-то нажрался, аж на ногах не держится, на колешки, бедный, падает, как сноп валится. Эта Паня завсегда так, у ей и в запрошлом годе…
И пошло, и поехало… Наутро вся деревня знала, что Паня Пантёшина вусмерть напоила работника. Что поделать? Сплетни.