Чтоб я так жил!

Юрий Фельдман
                ЮРИЙ ФЕЛЬДМАН
 


                Чтоб я так жил…               
            (Это первый из опубликованных моих рассказов.)

- Нет, Вы, меня послушайте. Эти немцы - шайзе. Они лишь делают вид, что вам улыбаются, а сами только зубы скалят. И водка, что нам сегодня в синагоге подавали, тоже - шайзе! С простой горилкой даже рядом поставить нельзя. Уж можете поверить, я то порядочно в Одессе её попил.
-   Яша, мне кажется, Вы чем-то огорчены.
- Ну, конечно, Лев Григорьевич, есть чем расстроиться. Как этой рыжей дуре с белыми ресницами, что в „социале“ уселась, втолковать – да, я купил крючки для полотенец в ванную, и она просто должна их оплатить. И всё! А она мне - „Их ферштее зи нихт“. Они сразу перестают нас понимать, когда раскошеливаться надо!
Лев Григорьевич помолчал, покашлял в кулак, потом вежливо спросил:      -
-  И дорого Ваши крючки стоят?
-  Дорого-недорого, а десять марок я все равно из них выбью! Раз пригласили и „социалку“ дали, значит, обязаны обеспечить и баста! – напористо, с вызовом выпалил Яков.
-  Яша, дорогой, я Вам уже объяснял: нас не пригласили, а лишь разрешили жить в Германии, ещё и обеспечив много лучше, чем наша бывшая родина.
Яков, бурно жестикулируя:
- Кто сказал не обязаны, как это не должны? Да они стольких наших погубили! И дядьку моего Лазаря в   Бабьем Яру расстреляли! Да они ещё нашим внукам, чтоб я так жил,  должны будут. Где эта чертова зажигалка!
  -  Ну, это, знаете, вопрос спорный.
Помолчали. Яков закурил. Лишь неспокойные руки выдавали его состояние.
-   Как Ваша Фира поживает, - щурясь от весеннего яркого солнца‚ примиряюще поинтересовался Лев Григорьевич‚ - и сегодня не пришла? Она, кажется, по субботам в синагогу заглядывала.
-   А-а! Говорит, давление замучало. Жена всё расстраивается,  дети, мол, в   Израиле, так мы в Германии. Уговаривает ехать к ним, и не знаю, что мне делать. Снова куда-то тащиться нет больше пороха. Сыновья наши, вроде, неплохие‚ не босяки, даже соседи завидовали‚ но у них там своя жизнь. Опять же квартиру выбил, сам видел, обставились как люди. А покой где? Лев Григорьевич взял его под руку, и они медленно пошли.
-  По-моему, всё не так уж плохо. Не горюйте! Поехали лучше к
 нам, приглашаю! Софочка любит гостей, мы пообедаем, в шахматы сыграем. Попробую отыграться. Какой там счёт?
-  В другой раз, Григорич. Обещал Фире к обеду поспеть. Она сейчас фаршированного карпа мастерит. Я ей в Кауфхофе вот такого достал. А может, брякнешь Софье, и к нам? У меня и водочка имеется „Столичная“, фирменная, родная, не такая дрековая, как та. А в шахматишки почему не сразиться, я сегодня устал торчать в синагоге, глядишь, тебе подфартит и обставишь меня!
Пригласил, заглядывая в глаза. Жёны их, Фира и Софья Абрамовна не больно симпатизировали друг другу.
- Видно, Яша, нынче - не судьба. Мы своих ждём - Виктора с Верой и Олечку. Они, не то что мы, трудятся, и как здесь принято, „термин“ аж за неделю назначили. Это раньше, в Питере, забегут, бывало, к нам по пути на минутку, перекусят, поговорим, и дальше торопятся по делам. Теперь такого уже нет. Четыре года в чужой стране сказываются: другая жизнь и всё иное.
-  Вот именно, чужая, - оживился Яков. - Счастливый ты, Лев Григорич, что ни говори! Вся семья поднялась в момент и к одному берегу причалила. А наших по всему свету разметало: дети - в Израиле парятся, брат - в Америке, невестка  в Гамбурге - тоже не ближний свет. И торчим  дома вдвоём, кукуем, пялимся как папуасы в телевизор. Мелькает всё, ни хрена не понять. Убийства, про больницу, или голые бабы бесстыжие.  Все в доме у нас есть, а интереса, чтоб я так жил, - никакого!
 
   Яков снова закурил. Так беседовали два пожилых уже человека по пути из синагоги к электричке, называемой здесь „эсбаном“. Яков Фишман, стеснявшийся своего отчества - Срулевич, старый таксист из Одессы, начавший крутить баранку  еще  на фронте, некрупный, темнолицый, морщинистый, весь какой-то узловатый, прокуренный, с вечно торчащей жеваной сигаретой, пепел которой стряхивал зачем-то в ладонь. Было ему около семидесяти, одевался  по привычке во все тёмное, немодное, ещё из России и, наверно, выглядел бы и вовсе неприметно, если бы не природная живость и ловкость, да зоркие щелочки глаз без ресниц, да рот полный золотых зубов. Незлобивый‚ порой по южному щедрый‚ но как говорили‚ себе на уме.
  Собеседник его - Лев Григорьевич Окунь, всю жизнь проработавший в „оборонке“, поднявшийся во время войны до главного инженера военного завода на Урале и к тому состоявший полвека в партии, а позже даже персональный пенсионер - человек иной. Несмотря на свои, как он шутит:  „восемьдесят с хвостиком“, ходит прямо, выправкой походя на бывшего военного. Лицом свежий, почти без морщин, со снежной сединой, очень аккуратный. Держится спокойно, с достоинством. Плохо видит и вынужден ходить с палочкой. Посещает всякие мероприятия в синагоге  необыкновенно пунктуально. Сердясь на память и „рассеянность“, упрямо зубрит по собственной методе немецкий и объясняется вполне у врача и в социаламте. Во время молитв, пользуется лупой, разбирает написанные русскими буквами тексты с подстрочным переводом и молча переживает, что соседи, громко шушукаясь, мешают ему.

  Познакомились же они в первый день прибытия большой семьи Окуня  - семь человек - в Эсслинген. Когда они с многочисленными чемоданами и коробками разгрузились, наконец,  на вокзале, никто из прохожих не смог растолковать им, где же находится таинственная, как мечта Реннштрассе. Местный таксист, призывно улыбаясь, предложил перевезти их из расчета десяти марок за ездку. Подсчитали, помножив десять марок на семьдесят два рубля, такой был курс марки в 1992 году, и дружно решили – шофёр жулик, хочет на них, как на иммигрантах, крупно нажиться!
  Послали в разведку Виктора, и тот, пользуясь скудным словарным запасом и разговорником, уже через четверть часа добрался до общежития. Было лето и в душноватый воскресный день большинство жильцов, разбившись на группки, беседовали в разных концах двора. Мужская половина, большей частью в пузырчатых спереди и сзади спортивных штанах, майках и тапках на босу ногу. Женщины, также по-домашнему, многие в халатиках.  Между взрослых на „шротных“ велосипедах носилась детвора. Временами они сталкивались, а то и падали, громко переживая свои мелкие невзгоды, и матери бурно реагировали на жалобы своих и чужих детей.
  Когда новое лицо - Виктор появился во дворе, к нему сразу же потянулись соотечественники с расспросами: откуда, сколько их и как там дома, в России. Тогда то, услышав про цену за извоз, и подошел к нему, посверкивая золотозубой улыбкой, Яков. Был он в пиджаке, майке и ещё носил потемневшие от времени орденские планки  и, взяв Виктора за локоть, отвёл в сторону.
-  Слушайте сюда - здешние таксисты - клянусь, настоящие бандиты, - оглядываясь, зашептал он‚ - почище наших на Привозе. Хотите, без проблем, даром, за червонец, мигом привезу всех вместе с барахлом. Ну! По рукам?
Виктор, прикинул - придется сделать не менее трех ездок и согласился. За углом стоял коричневый‚ весьма пожилой „Опель-Кадет“, на котором они и переехали в общежитие для переселенцев или по-местному - хайм.

  Родители Веры - люди ещё не старые‚ обожали дочь с внучкой. Ради их будущего они и вдохновили всю семью на эмиграцию‚ спасая ‚ как им казалось, близких из-под падающих обломков разваливающегося Союза.
Пока они, все вместе, оставив в покое лишь старого Льва‚ перетаскивали и распаковывали коробки и чемоданы в большой комнате полуподвала, где  предстояло первое время жить всем вместе, Олечка уже играла с насморочно- бледными тихими петербургскими, и крепкими, полными южного темперамента молдавскими и украинскими сверстниками. Общительная Софья Абрамовна попутно заводила  знакомства  среди прекрасной половины, осваивая совсем новые понятия как: „социал“, банк, „Алди“, „Лидл“, магазин „Ротескройц“, „праксис“, а также дипломатию отношений с местным руководством, называемым „фервальтунг“.

  Лев Григорьевич,  расположившись  во дворе под тенью раскидистой акации, впитывал информацию от многочисленного племени обитателей общежития. Отчасти то были полезные сведения, больше же так, сплетни да слухи. Яков,  имевший уже трёхмесячный стаж жизни в Германии, был рядом и поучал, как надо требовать, выбивать, надоедать, уверяя – иначе нельзя чего-то добиться. Он явно симпатизировал немногословному, полному достоинства Окуню, и хотя сразу сообщил - здесь все на „ты“ и по имени, но называл его уважительно Львом Григоричем.  К вечеру наслушался Окунь предостаточно и кое-какие выводы сделал. . .
  К вечеру, уставшие от нелегкой дороги и противоречивых впечатлений, все собрались за  первой и единственной сегодняшней трапезой, и потому новые, в ярких упаковках продукты казались особо вкусными. Говорили по семейной привычке одновременно, притом, удивительным образом понимали друг друга. Позже, уже за чаем Лев Григорьевич коротко заключил:
-  По-моему, ничего выпрашивать не надо. Что положено, получим, как и другие. Унижаться не будем.

Спалось на новом неуютном месте среди голых и грязных стен в полуподвале плохо. Уж слишком положение беженцев контрастировало с их прежней жизнью и ожиданиями. Всех, кроме Олечки, грызли тревоги и сомнения. Под утро старики зашептались:
 -  Помнишь, я гордился, что никогда не жили в общежитиях, а вот, пришлось таки. Нельзя говорить „никогда». Чёрт, бока болят от этой скрипучей колымаги “.
-  Я тоже плохо спала. Приснилось, как мы дачу нашу строили,  и ещё я клубнику собирала, крупную, красную, такую пахучую...
-  Да вытри ты слёзы.  Главное - не стать детям  обузой. Думаю и с внучкой поможем, а позволит здоровье - может попутешествуем, Париж посмотрим. Вспомни, из-за моей секретности летом только на той даче и ковырялись. Тише, кажется, дошумелись, Олечка просыпается.

  Назавтра они включились в рутинный для общежития конвейер по оформлению  и  устройству. Яков, владевший с детства идишем,  убежденный, что этого вполне достаточно для его нужд, охотно служил им переводчиком и советчиком,  Сопровождал их в Социаламт, где оформились,  получили чеки в банк на месячное содержание и, что их потрясло, даже на приобретение летней одежды.  Сели потом в садике против банка и принялись растерянно пересчитывать марки на рубли, не понимая, почему и за что им выдали такие огромные, по советским понятиям, деньги. Яков, уже по-свойски, убеждал их, что, в других немецких землях дают и поболее, добавив одесское: - Чтоб я сдох…
  К вечеру в общежитии  взволнованно зашептались:
-  Видели, видели - Фиру в наручниках полицаи в хайм доставили? Надо же, какой позор!
  Естественно, некоторые искренне сочувствовали, но… любят, ох любят люди чужие неприятности!   На самом деле никаких наручников, разумеется, не было, только Фиру Фишман, жену Якова, действительно привезли в общежитие на полицейской машине.  Растерянная‚ с заплаканными глазами и красными пятнами на побледневшем лице, в сбившемся на ухо парике, из под которого торчали седые волосы, она‚ как-то бочком, прошла сквозь молчаливый строй любопытствующих к себе. Позже узнали - ну не предъявила она в кассе пляжные тапочки, оказавшиеся в её хозяйственной сумке, а не‚ как положено‚ в магазинной корзине. Кто-то из немцев подсмотрел и, немедля, позвонил в  полицию. Перепуганную старую Фиру отвезли в участок, вызвали для объяснения социальную работницу из общежития. Она не понимала о чём речь, прижимала руки к груди, клялась мамой. Обвиняли в попытке украсть, составили протокол. Соотечественники судачили по углам, небось, такое не впервой...
До поздней ночи из комнаты Фишманов неслись темпераментные крики одесской семейной сцены, сопровождаемые рыданиями Фиры и сочным матом Якова.

  Утром они вышли во двор как ни в чём не бывало, сильно разочаровав соседей. Эпизод был исчерпан.
  В семье Окуня  происшествие не комментировали, но быстро сориентировавшись, постарались обходиться без посторонних, в том числе и Якова, услуг. Софья Абрамовна, общественница по натуре, вскоре сама взяла на себя роль привечающей вновь прибывших,
Через месяц предложили  им переехать в другое, более удобное общежитие, в Штутгарт. Яков Фишман расстроился и горячо отговаривал, только напрасно. Через несколько хлопотливых дней в ставший почти родным двор заехала большая крытая машина, а за нею автобус. Вещи семьи Окуня и ещё нескольких других дружно погрузили в просторное чрево грузовика. Переселенцев посадили в автобус, и, сопровождаемые до ворот соседями, обещая, естественно, всем писать и звонить, уехали. Фишманы же остались, заявив, что они старики и отсюда поедут только в квартиру. И действительно, до полусмерти замучив социальных работников своей назойливостью, неспокойностью, тряся перед ними орденами и справками, первыми получили мечту иммигранта - удобную и дешёвую социальную квартиру. Переехав, Яков получил чуть ли ни максимальную сумму помощи на приобретение мебели и всего прочего в  дом, сам же многое купил по объявлениям или подобрал выброшенное. Поздно сообразил он – к ним ходит один лишь автобус в час..

  На сэкономленные деньги‚ продав ещё кому-то из вновь прибывших старенького „Опеля“‚ приобрёл он приличного „Форда“ и… и начал ездить всё в тот же  «хайм», где во дворе с важностью поучал других, охотно давал советы, хвастался квартирой, машиной, своей жизненной хваткой: „Я им доказал… они обязаны…“ 
  Как и все, справили Фишманы новоселье‚ пригласив соседствовавших с ними по общежитию стариков. Фира постаралась и приготовила нарядные салаты‚ прохладно мерцающий куриный холодец‚ перчёно-чесночный шпик, огненный украинский борщ, и свою фирменную фаршированную рыбу. Водки же настаивали на лимонных корочках,  красных перчиках‚ и даже на перепонках грецких орехов.
  Гости‚ разомлевшие от щедрого угощения‚ под руководством Якова пели недружно‚ но весело „Катюшу“‚ „Одесса‚ мой город родной“ и „Вз’яв бы я бандуру“. . .  Потом‚ засунув большие пальцы под мышки‚ плясали „фрейлэхс“ и под бархатный баритон Иосифа Кобзона танцевали танго‚ а притомившись‚ сели за чай с красивым замороженным немецким тортом и… и с тоской вспоминали прошлое.

  Лишь со временем выяснилось‚ то ли из-за отдалённости‚ а может по иным причинам‚ но желающих ездить к ним в гости почти и не нашлось. Фишманы расстраивались‚ стали чаще хворать.
  Позже‚ когда из общежития все знакомые и даже полузнакомые разъехались‚ начали они от одиночества наведываться в синагогу‚ но иврита не понимали, в бога не верили‚ а их житейские успехи никого не интересовали‚ потому‚ что постепенно все получили положенное, как и они. Приезжая на субботние молитвы‚ отчаянно ругали Германию‚ будто кто обманул.
  На балконе для женщин‚ где дамы куда больше болтали‚ чем молились‚ Фира жаловалась новенькой:
-  У нас дома, в Одессе  во дворе все о всех знали. Весело жили - шум и гам. А здесь - тишина‚ будто в покойницкой, никого и ничего не слышно. Соседи кроме „гутен морген“ и „гутен таг“ с их улыбкой впридачу, других слов для нас не знают. В гости к нам не заходят, хоть и приглашаем, вроде мы нелюди какие. Только со своими по телефону и разговариваем. Но дорого - прошлый месяц 130 марок отдали. Грабёж. Всё у них  дорого и скучно, можете мне поверить!

  Яков же‚ вкушая после субботней молитвы водку с селёдкой и кофе с бисквитами часто изрекал‚ ставшую крылатой фразу: „ Не знаю‚ кто из нас  с Фирой первый помрёт‚ но я сразу укачу отсюда. Уж не беспокойтесь‚  у меня есть куда!“ – Он повторялся и мало кто слушал его…
  Единственный, с кем Яков Фишман общался и через шахматы приятельствовал - Лев Григорьевич Окунь. Они получили квартиру более чем на полгода позже, но в центре, довольно просторную, не хуже той, что  заслужил после двух десятков лет работы на заводе. В Штутгарте, удивляя родных и знакомых, регулярно посещал молитвы,  всякие другие духовные и светские мероприятия в синагоге. Уроки же немецкого брал у внучки, сердившейся на его непонятливость. На жизнь, как и прежде, не жаловался.
Как-то, играя очередную партию, высказался, обращаясь то ли к партнёру, то ли к себе:
-  Понимаете Яша, верил я в коммунизм. Видел, что в партии много подлецов, но в идею долго верил. Лишь здесь додумался, теория  была ошибочной, а практика – преступной. Конечно, теперь память и зрение подводят, но мне очень интересно слушать лекции, самому изучать еврейскую историю, и я всё больше уважаю мой народ и нашу религию, поэтому и хожу в синагогу. Мне там многое нравится. Молитвы читаю, правда, по-русски, но   стараюсь вникнуть в смысл. Даётся, сами понимаете, нелегко, возраст… Мы с Софой пытаемся дома соблюдать  и суббо…  А Вы уже и ладью увёли, что ли? Как же так? Ну, голубчик, не заметил
- Давай, давай говори больше,
  довольно потирая руки, золотозубо рассмеялся  Яков, -   так и партию продуешь. Ты, вот, Лев Григорьевич, человек особенный, тебе вера зачем-то нужна, а я ни в бога, ни в чёрта, ни в твой коммунизм с его коммунягами не верю и не верил! Привык за всю жизнь: не обманешь - не проживёшь. Здесь же в Германии всё как-то пресно, не по-нашему. Говорят - не хитри, живи смирно по ихним законам. Скучно так. Слушай, а может, махнём в Израиль? Там нормально, все свои, туда пол-Одессы двинулось… Погоди‚ Григорич, это  чего‚ шах мне? Ну, друг,  даёшь! Тебе‚ смотрю‚ тоже палец в рот не клади! А я вот так пойду, чтоб тебе сто двадцать жить, и сдохла твоя пешечка. Ещё поглядим, чья возьмёт, чтоб я так жил…      
               
               
  Только, видно, стар стал Яков, и никуда он больше не переехал.
   Встречаю я на днях белоголового старика в толстых очках, с палочкой. Он торопится на вечернюю молитву.
  Немного людей посещают в будние дни синагогу, а раньше, особенно поначалу, когда община была много меньше, не собиралось и „миньяна“ - десяти мужчин, и тогда молитва не состоялась, ибо считалась недействительной. И старик нередко оказывался тем самым,  десятым, необходимым.
  А сегодня ему особенно важно быть в синагоге. Он попросил одного верующего еврея прочитать „Кадиш“ : ...Йитгадал вейиткадаш шмей раба ...- поминальную молитву по утраченному другу, Якову Фишману, умершему ровно год назад и  пережившему всего на месяц свою жену Фиру.


                КОНЕЦ

                Stuttgart 1997-1999.