Эпидемия

Илья Турр
Герман проснулся посреди ночи с явственным ощущением бубонной чумы. В паху пульсировала и колготилась невидимая красная язва, которую он, прощупав, назвал "бутон", видимо по созвучию со словом "бубон". Бубоны появляются и при других болезнях, но он все знал точно. Скоро поднимется температура, и он начнет умирать. А через два дня умрет.
 За окном шелестели прутики деревьев, копошились летучие мыши. На соседском подоконнике приглушенно бубнило радио – очередной премьер-министр их самопровозглашенной республики ушел в отставку.
- Теперь я у руля! – радостно завопил видный политик из оппозиции, вызвав бурю аплодисментов ликующей толпы, бурю, преображенную приемником в шипение, больно полоснувшее недавно проснувшиеся уши Германа.
Он нащупал руками очки. Время, нужно узнать время! Он потянулся за часами: полтретьего. Тогда почему включено радио? Забыли выключить.
Вчерашний день вспоминался омерзительно провисая, как старые бельевые веревки, хотя до сна был со скрипом натянут, так что еле заснул. Вяло болталась встреча с прокурором и инквизитром Вячеславом Павловичем Кулиным, на которой вроде как удалось с ним обо всем договориться (хотя теперь вдруг подумалось, что вряд ли), ненужная беседа с завотделом, до сна упорно крутившаяся по кругу, теперь застыла во всей  своей неприглядности, ужин в кафе неприятно урчал в животе. Что-то еще? Ах да, Таша навестила. Герман улыбнулся пересохшими губами, - все-таки это не пропало, а значит не зря. Да нет, как же это? Он испугался, ведь Таша... "Больше к Кулину не пойду" – устало подумал он и, засыпая, опять пощупал "бутон". Значит чума!

Вчера-вчера-вчер. Авчер. А. Пыльное лето промышленного города, чей холмистый ландшафт покрыт огромными глыбами железобетона, широкими и узкими улицами, выкрашенными в угрожающе белый цвет киосками, из окошек которых раскаленные добела дети в специальной униформе  торговали хот-догами, пожевывая травинки укропа, стройками, оккупировавшими все, пешеходами, редкими зелеными островками, машинами, машинами, машинами...  Он нес под левой мышкой солидного двубортного пиджака заветные бумаги, тяжелыми усилиями его маленькой души и немалыми деньгами выбитые из налоговой инспекции. Поры, скрытые от окружающих фальшивой стеной дезодоранта, дали течь, Герману невыносимо захотелось пить. Банка газировки, хот-дог – двадцать лир, все что осталось от нескольких коррумпированных тысяч, переданных налоговикам оказались жалкой попыткой откупиться от жары.
До здания городской Инквизиции оставалось два коротких квартала, и Герман решил еще разок пролистать помеченные штрихом в нужных местах бумаги. Он свернул в переулок и встал рядом со стройкой импровизированного теремка для нового городского проекта "Сказки народов мира".
Несколько пар строителей сосредоточенно пилили бревна двуручными ножовками, пилили почему-то повдоль, создавая деревянные гондолы с нежной розовато-рыжей мякотью. Герман встал у одной из пар, - то ли двойники, то ли близнецы в одинаковой синей униформе с рыжей надписью "Межпромстройторг" (ведущая строительная компания в нашей республике), с одинаковыми пышными шрамами во все лицо, с покрытыми стружкой усиками и желтыми прокуренными глазами. Конечно же, на самом деле  их было не двое, второй был порождением зеркала, однако бревно успешно пилилось во всю длину, даже там, где никого, казалось, не было. Задумавшись о предстоящем визите, Герман всего этого не заметил и присел на край бревна. Строители тут же, встав под нужным углом (предусмотрительно развернув зеркало) принялись пилить поперек, спиливая край, на котором он сидел. Цилиндрик чурки выпал из-под Германа, и он, вовремя приподнявшись, сдвинулся правее, аккуратно, так, чтоб не слишком сдавить, засунув под мышку хот-дог. Напряженно листал страницы: "Вышеобозначенный... Сторьев Г. И. не несет ответственности (выделено) за совершенные деяния... в рамках УК республики..." – прочитал он, дрожащими руками поднес страницу ко рту и поцеловал ее. Строители, не замечая его, продолжали выпиливать из-под него дерево. Он встал, спрятал свернутые трубочкой бумаги во внутренний карман пиджака, подобрал с тротуара банку с газировкой и пошел дальше. Еще глоток яда с металлическим привкусом, и сладкая жидкость, почти не утоляя жажду, придала потному, рыжему, сорокапятилетнему, почти не стареющему, но несчастному Сторьеву уверенности в себе.
У здания Инквизиции под гитару весело, но не в ноты пели недавно освобожденные зэки:
Губы окаянные, думы потаенные,
Ой бестолковая любовь, головка забубенная...
В приемной у главного инкизитора было душно накурено. На белом кожаном диване, занимая все его пространство, сидели вдова бандита в соломенном трауре и двое молодчиков-сопроводителей. Все трое держали в левой руке по сигарете и, приняв одинаковую позу, то и дело картинно затягивались. Над головой у вдовы висел портрет премьер-министра Ван-Зильберштейна, который завтра кряхтя и ругаясь снимет желтый слесарь, водрузив на его место портрет этого, ну как его... в общем, следующего. Сторьев устало вдохнул сигаретный дым, тремя параллельными диагоналями исходящий от посетителей, самодовольно вспомнив, что уже лет двадцать, как бросил (перед рождением Таши).  От воспоминания о Таше заболел левый бок. Он подошел к секретарше которая, напряженно всматриваясь в экран компьютера, раскладывала пасьянс. Ее равнодушное, бесстрастное лицо напомнило ему о бесконечном одиночестве, в котором он разом оказался. Без Таши. Без Таши. Без Таши. Ему не хотелось домой.
-  Когда можно к Вячеславу Павловичу?   
- Завтра, - ответила она, глядя в экран. Это было не отсутствие вежливости, а просто такая вежливость, перефразируя русского генерала Лебедя подумал Сторьев. Ему просто сообщался факт. А бубновая дама, тем временем, легла на бубнового короля.
- Но я договорился на сегодня... Вот, сам Вячеслав Павлович прислал сообщение... – он дрожащей рукой достал из бокового кармана солидного пиджака сотовый телефон и протянул его секретарше. Она, не глядя, сердито пожала плечами. Вдова хмыкнула, то ли издеваясь над Сторьевым, то ли рефлекторно.   
- Пускай его! Пускай! – донесся из-за тяжелой деревянной двери густой бас инквизитора. – Слышу, что пришел этот... Пускай его...
Секретарша равнодушно щелкнула мышкой в знак одобрения. Герман вошел.
Огромный кабинет, увешанный разнообразными охотничьими трофеями, в придачу к каким-то замысловатым картинам, то ли Сальвадора Дали, то ли умелого подражателя, удивленно делящих пространство с головами лосей и медведей, встретил Сторьева недружелюбно. Давно убитые, расчлененные и набитые ватой животные, казалось жаловались Сторьеву со стен на свое положение, в припадке предсмертной ярости стреляя в него стеклянными взорами, тайно завидуя его подвижности и наличию шеи. Их одиноким шерстяным головам было жарко. Над шерстяной головой инкизитора висел портрет премьера, который завтра тоже снимет желтый слесарь с дрожащими от курения руками, недовольно кряхтя и жалуясь на нестабильность власти.
Тучный, солидный, купающийся в своей важности инквизитор пухлыми ладонями перебирал гречку, - она была рассыпана по залитому светом огромному мраморному столу. Свет упрощал поиск черных крупинок, но Кулин все равно подносил каждую из них к заплывшему глазу и детально разглядывал.
- Эх, чернинок-то сколько! – сказал он, то ли самому себе, то ли делясь своей бедой с Германом, сказал вроде задумчиво, но тут же резким жестом бросил в дальний угол кабинета проклятую крупинку. - Одним дерьмом нынче торгуют в этой республике.
Сказав это, он поднял взгляд от гречки на Сторьева и театральным жестом указал ему на обитый парчой, антикварный стул девятнадцатого века с изящной гнутой спинкой, видимо для контраста с товарами нынешней республики, позаимствованный у старой. Сам он сидел на огромном, и еще более антикварном кресле, больше похожем на трон, подаренном ему вдовой бандита Петра Воднихина по кличке Желудь, праправнука купца Воднихина, построившего для своих нужд этот город. Вдова была у него в долгу и теперь сидела в прихожей, в ожидании новых требований. Сторьев деликатно сел на краешек стула, чувствуя под собой горячую ткань. В кабинете не было ни кондиционера, ни вентилятора. Окна были закрыты.
Кулин внимательно посмотрел на него. Кулин молчал, ощущая свою многозначительность. Сторьев, почувствовав, что это сигнал к действию, быстро достал из внутреннего кармана пиджака свернутые трубочкой документы и положил их на стол.
- Понимаете, Вячеслав Павлович, вот здесь четко объясняется, почему я никак не причастен к махинациям нашего начальства. Я знаю, что дело шумное, знаю, что Михаил Петрович, то есть Скрифский, наверное там... за дело. Но я-то, я-то ни при чем. Понимаете, вот здесь распечатка бухгалтерии за последние числа февраля, - все велось правильно, смотрите, все за моей подписью, ни одной ошибки, сравните с тем, за что судят Скрифского, там явно подтасовка была совсем на другом уровне...
- Покаж-ка... – сердитым басом прорычал Кулин и выхватил из рук бумаги.
- Вот тут, тут помечено маркером... – дрожащим пальцем указал ему место Герман, но Кулин уже не слушал.
Драгоценные бумаги вылетели в каким-то образом открывшееся окно и грациозно, беспрепятственно, не было даже легкого ветерка, приземлились в близлежащих кустах. Сторьев устало решил, что не полезет за ними туда ни при каких обстоятельствах.
- Знаешь, почему люди боятся самоубийств? – вдруг спросил Кулин, пытаясь как  можно шире раскрыть свои сальные глазки.
Сторьев равнодушно пожал плечами.
- Потому что нам смерть вообще, не только суицид, кажется нелогичной. То есть бессмертие значительно логичнее смерти, сам подумай. Вот этот стол, глянь-ка – Кулин постучал огромным кулаком по дорогому мрамору. – Вот этот стол, ты можешь представить себе мертвым? То есть, чтобы он на молекулы, на эти, как их, атомы развалился... Не можешь. Вот тебе и кажется, что будешь вечно жить. Подсознательно. Но с естественно смертью мы еще как-то примирились, типа, считаем ее статистической погрешностью, природной аномалией. А вот самоубийство нас ужасает, потому что нарушает логику бессмертия... - он достал из ящика трубку и с видом философа принялся ее набивать табаком. – Катька! Катька! – вдруг завопил он, тут же забрасывая трубку обратно в ящик. – Свари-ка нам кашки грешневой! Я все перебрал.
Вошла секретарша и, длинными пальцами ссыпав крупу в кастрюлю, деликатно удалилась, успев бросить ироничный взгляд на посеревшее от потери бумаг лицо Сторьева.
- Да не волнуйся ты так, браток, - похлопал его по плечу Кулин, половиной туловища перегибаясь через стол и дыша Герману прямо в лицо. – Я ведь тоже сидел. Знаю, как это. Отмажу тебя. Иди, - он махнул рукой в сторону двери, а потом, спохватившись, добавил: - Или хочешь со мной кашу поесть?
Сторьев вежливо отказался, поблагодарил его и ушел, сопровождаемый предсмертным взглядом лося.

Несколько месяцев назад Германа занесло на дальний край города, где хот-догов и строек было меньше, и где громоздились, уныло налезая друг на друга давным давно построенные жилые районы, в гуще которых, как писали газеты, творилось черт-те что, - пьяные драки, изнасилованья, братоубийства, поножовщина, подростковые войны и т.п. Посреди всего этого неблагополучия, находился принадлежавший их фирме завод, который, то ли по политическим причинам, то ли за долги, к тому времени пару месяцев как пытались отобрать у успешного бизесмена Михаила Скрифского. Завод многим дал место работы, и Скрифского здесь в общем любили, хотя привычно потирали на кухнях руки, млея перед судом над успешным бизнесменом. Сторьева послали туда за какой-то рутинной отчетностью.
Было еще холодно, дул угрюмый зимне-весенний ветер, и трамвай еле полз по замерзшим рельсам. Остановка "Профессорская", непонятно почему помещенная в этих трущобах, где профессоров никто никогда не видал, разбудила задремавшего в тепле Германа механическим голосом водителя. Он вышел, спрыгнув на узкий островок тротуара. С трудом заметив спрятанный в кустах, прижавшийся к самой земле светофор, он увидел "зеленый" и перешел на материк.
Остановка располагалась в паре километров от заводского дымного архипелага, и он был вынужден идти пешком по окраинным улицам. Жались к дороге, словно назло выпячивая свое презрение к прогрессу, одноэтажные бараки, за низкими оградками которых задумчиво бродили козы, ища под тающим снегом живую траву. По разбитому, скользкому тротуару, покрытому заледеневшими колдобинами, плелись старики в легких не по погоде пальтишках, в телах которых постепенно и очевидно угасала жизнь, и невыспавшиеся мамы, тащившие перед собой застревающие в рытвинах коляски, в которых жизнь совсем недавно поселилась. Больше в середине дня по улицам никто не ходил. Сторьева этот контраст поразил, но он поспешил выкинуть из головы банальные мысли, которые в последнее время почему-то часто посещали его. Коляски были старые, ржавые, со скрипящей, ненадежной конструкцией, часто перешедшие по наследству от других детей и не подходящие новому обитателю по размеру. Мамы были бледные, некоторые с покрытыми синяками лицами и многодневными мешками под глазами, одетые в мужскую одежду.
Слева, нарушая череду допотопных строений, вдруг появилось монументальное здание шестой городской тюрьмы, окруженное забором с колючей проволокой. Сторьев бы не обратил на него внимание, если бы как раз в тот момент не открылись тяжелые бетонные ворота, пропуская внутрь воронок. На мгновение перед законопослужным гражданином открылся портал в тот мир, тесно связанный с миром этих побитых, изуродованных жизнью стариков, женщин, детей, с усмешкой отступавший от них на шаг в сторону, в ожидании того, что муж, сын или зять непременно возьмутся, - кто за новое, кто за старое. Но пешеходы в зоне риска не заметили наглой ухмылки, в которой скривилась пасть тюрьмы, - вялое движение дневной улицы на мгновение задержало дыхание, пропустив грузовик, и потащилось дальше. "Даже весной в этом городе пахнет тюрьмой", - вдруг неожиданно и словно даже в рифму подумал в Германе другой человек, знающий цену запахам.
Он встал, прислонившись к уличному ограждению, детально рассмотрел высокий забор с колючей проволокой, состоящий из одинакового размера блоков, укутанного в тулуп охранника, угрюмо что-то говоривего водителю воронка, прочитал и зачем-то запомнил номер машины, припарковонной во дворе, прочитал задумчивое лицо гуляющего по двору зэка в сером ватнике. И вдруг промелькнула в его голове фантазия, видение, отчетливое, словно фильм, - вот он сидит обритый наголо в этом фургоне, и голова совсем гладкая, он все водит по ней покрытой какой-то мокрой грязью рукой, хорошо обрили, ему это даже как будто нравится, и его сгружают в этом дворе, "сгружают" (даже терминология пришла сама собой!), как груз, как ящик, выкидывают, потом начальник велит выстроиться в шеренгу, он орет, слюна острой струей вылетают изо рта вместе с морозным паром, а ему, так хорошо и так же, как все, обритому все кажется, что шеренга неровная, то есть что он чуть-чуть выдается вперед, чуть-чуть выделяется, это как паранойя, ему так кажется каждый день, и все обходится, но теперь... Сторьев вздрогнул и смахнул выступившие на лбу капли пота, - он попытался про себя усмехнуться собственному неумелому художественному вымыслу, который, конечно же, ничего общего не имеет с действительностью, то есть с реальными ощущениями заключенного... И все же альтернативный мир, где он – за этим бетонным забором, встал перед его сознанием с явственной, тривиальной логичностью, на генетическом уровне впитанной вместе с психологией этого народа.
Нельзя туда. Ненастоящая Таша подмигнула ему из-за угла, тут же превратившись в старуху с веником, плохо убирающую улицу. На его маленьком лице с крохотными глазами-пуговками, обрамленными толстыми, солидными очками, с рыжими усами, в которых запутывалась пыль, а по утрам товорог из пачки, который он деловито вываливал четким параллелепипедом себе на блюдце, вдруг появилась первая глубокая морщина. Понял. И сразу испугался еще сильнее, - нельзя, нельзя туда, плевать на Скрифского, плевать на них на всех, на их дутую, лицемерную политику, на их лозунги, "Все за...", за которыми скрывался тот же страх или хитрое алиби. Так появилась идея о бумагах.

Заведующий крупным отделом крупной фирмы, высокий, статный, в значительно более солидном и дорогом пиджаке, чем у Германа. Взгляд приветливый и официальный. Глаза, - защищенное стальной броней зеркало души. А может и нет души. Не совсем живой.
Герман, бухгалтер, мелкий служащий, ошарашен недавней беседой с инквизитором. Живой.
Кабинет светлый, просторный, но не обжитый, - на стенах ничего не висит, по углам стоят коробки с вещами, кое-где на стенах фломастером помечена высота отсутствующих пока шкафов. В новое здание переехали недавно, оно значительно скромнее старого (стекло и бетон, последние этажи, вид на весь город), расположено вдали от центра, на втором, третьем и четвертом этажах старого мусульманского дома с колоннами и полукруглыми оконными проемами. На первом этаже – дешевая закусочная. Оттуда доносится звон тарелок и запах чая с мятой.
З а в: Здравствуйте, Герман Иванович. Как поживаете?
Пустая формальность, Сторьев это знает и смотрит в хорошо выбритое лицо равнодушно.
С т о р ь е в: Неплохо, спасибо.
З а в: Ну ладно, в общем я хотел с вами поговорить по поводу отчетности за последние числа февраля месяца этого года, а точнее с 19-го по 28-ое. Дело в том, что она, эта отчетность, фигурирует в деле Михаила Петровича...
В голове у Сторьева три листка за его подписью и четвертый с купленным у налоговой полиции рапортом изящно, трагически спланировали в замусоренные, давно не стриженные кусты под зданием Инквизиции. "Ничего, еще оригинал в среднем ящике" – бесстрастно глядя на до блеска начищенные туфли заведующего, бесстрастно думает он. Заведующий, тем временем:
З а в:... мне хотелось бы, вы же знаете, все мы поддерживаем Михаила Петровича в его борьбе с произволом властей, с этим инквизиторским задором нынешнего премьера и его своры, с коррупцией, в конце концов...
"Вот ваши деньги" – собственный голос звучит неестественно. Неловкий кивок в сторону мятого пакета с изображенной на нем рекламой дешевой колбасы "Эксклюзив", изобретенной в нашей республике. Пошлая, но в общем аккуратная, сделка с анонимным чиновником. Преждевременное рукопожатие, - Сторьев не успел вложить в его клешню свою ладонь, и клешня больно захватила кончики пальцев. Уходил дважды, - сначала забыл пиджак. Первый раз в жизни дал взятку и забыл пиджак.
С т о р ь е в: Извините, я вас перебью...
З а в (явно недоволен, но быстро скрывает это игрой бровей): Да-да.
С т о р ь е в: А вы знаете, почему люди боятся са...
З а в (делая вид, что не расслышал): Простите?
С т о р ь е в (вздрогнув, словно опомнившись): Извините, ничего, продолжайте. Ерунда.
З а в (видимо, действительно не расслышал...): В общем, я хотел бы, чтобы вы мне принесли мне копию этой отчетности в ее исходном виде, вами написанном и подписанном ("Ориганал точно в среднем ящике" – опять думает Сторьев). Мы хотим доказать фальсификацию... Вы же знаете, правоохранительные органы в нашей республике...
" ...там явная подтасовка была совсем на другом уровне", - сам сказал.
З а в: ... короче, вы же писали все как есть. Мы думаем, что фальсификация делалась по заказу РВБ (увидев задумчивость на лице Сторьева и приняв ее за непонимание, зав разъяснил): Республиканского Ведомства по Безопасности.
С т о р ь е в: Да-да, знаю...
З а в: В общем, через полчасика, знаю, вам ее еще искать, жду у себя на столе. Спасибо!
Он улыбается, встает и деликатным жестом указывает Герману на дверь. Герман неловко кивает и, чуть не налетев на коробку с вещами, каким-то образом из дальнего угла переместившуюся в центр комнаты, дрожа всем телом выходит вон. Занавес.

- Здорово, папик, - крикнула она из кухни вошедшему Сторьеву, перебив хребет охапке макарон. Вода в кастрюле усиленно испарялась, вот-вот закипит.
Во дворе играли раскрашенные в предзакатные цвета  дети. Играли они в третью мировую войну, каждый раз занимая разные стороны. Сквозь пар, казалось, что они играют во сне.
- Здорово, дочь, - крикнул он из комнаты. Он уже лет десять к ней так обращался, это была перекрашенная в привычку шутка.
Он сбросил пиджак и повесил его на спинку стула. Расстегнул пуговицы на мокрой от пота рубахе. Открыл дверцу шкафа и посмотрел на себя в зеркало, - живой. Сейчас спросит, - "как прошел день?". Скажу: "живой пока".
- Ну как день прошел? –донесся ее голос из кухни. Она как раз бросила убитые макаронины в кипящую воду и задумчиво смотрела в окно.
- Неплохо, пока живой, - идет к ней. Вот он уже на кухне, в тапочках и тренировочных штанах. В усах улыбка, маленькие глаза блестят. – Как хорошо, что ты здесь, дочь.
Она опустила глаза. Дети как раз запустили высокоточную баллистическую ракету дальнего действия с ядерными боеголовками по лагерю противника. Ей вдруг показалось, что она сейчас обернется и увидит перед собой старика. Обернулась, обнялись, почти молодой. "А если бы сказал "доченька" или "дочка", стал бы стариком. Сам знает и боится" – проницательно подумала ее красивая голова. Она была не похожа на него, - высокая, пышная. Наверное, от матери. Или по боковой линии.
- А ты еще совсем молодой, - продолжая собственные мысли, сказала она.
- Да-да. Рано мы тебя родили, может даже рановато.
- Спасибо.
Они засмеялись. Из кармана ее сарафана торчал леденец с апельсиновым вкусом. Наверное папа ей когда-то купил, когда она была еще маленькая. Он достал его, чтобы рассмотреть год изготовления, но она ловко выхватила леденец из его рук и куда-то спрятала. Леденец исчез. Дети во дворе выжили после арамагеддона и строили новые поселения, конечно же, все вместе. Такому завершению игры их научила умная девочка Катя Бернсон, тайно боявшаяся глобальных конфликтов. Оставалось от силы пять минут, - вот-вот из окон высунутся родители и велят им возвращаться в крепость, Катин финал пришелся как раз кстати. Сторьев высунулся из окна и крикнул:
- Таша! Домой, ужинать!
Она улыбнулась огромными мамиными глазами (хотя только что делала вид, что сердилась на строгость родителей) и, попрощавшись с друзьями, раскрасневшаяся от жары, настоящей и ядерной, скрылась в подъезде. Сторьев включил таймер, - три минуты, двадцать секунд. Он давно знал, сколько времени она, скрытая полным опасностей подъездом, поднимается по лестнице на их высокий и неудобный третий этаж, он даже просчитал все варианты: из школы с тяжелым портфелем, - три минуты сорок девять секунд, из магазина с пакетом продуктов, - три минуты пятьдесят две секунды, от подружки (чтобы обдумать важную беседу, пока родители не отвлекли) – четыре минуты ровно. И почему жена не  разрешает ему ее встречать внизу? Дура! Дура! Он посмотрел на бегущие цифры, - так, остались две невидимых минуты, одна минута пятьдесят секунд, вот-вот появится и можно вздохнуть, минута, сорок секунд. Звонок. Вдох, выдох.
- Здравствуйте, Герман Иванович, у вас не найдется... – соседка стояла с виноватым видом, - лицо толстое, некрасивое. Заляпаный жиром фартук. Он почему-то успел разглядеть бородавку на подбородке и испугаться ее. Где Таша?
Он с силой оттолкнул соседку и выбежал на лестничную площадку. В подъезде вечная вонь и тишина. Не слышно легких ударов детских кроссовок о каменные ступени. Да что же это?
- Таша! – отчаянно крикнул он в пустоту, эхом разбросавшую во все стороны его голос.
- Папик, папик, я же здесь – послышался сзади знакомый голос. Таша стояла в дверном проеме и неувереннно улыбалась ему:
- Пошли ужинать. Макароны готовы.
Он испуганно ощупал ее лицо, погладил ее нежные, пахнущие шампунем волосы, провел шершавыми подушечками больших пальцев по изящным рыжеватым (его гены) бровям. Взрослая девушка.
- Красивая ты, дочь, - прошептал он и крепко обнял ее.
И вдруг понял, что она  беременна. Она села на узкий диван у стены и заплаканными глазами смотрела в окно, выходившее на проспект. Машины упорно сигналили друг другу. От кого? "Как серьезно смотрит... Не любит беременных, видать" – иронично подумала она.
- Да от тебя, дурак, - крикнула она ему голосом матери.
- Как от меня? Дочь, ты чего? – попытался вскрикнуть он, но голос сел, получился шепот.
- Ты ведь не идиот. Все же понимаешь. А теперь иди, пеленки готовь, - сердито сказала она, чувствуя, что вот-вот.
Наконец родила. Мальчик, - Герман, в штанишках с подтяжками, в клетчатой рубашечке, аккуратно причесанный. Фотограф вот-вот придет и получится коричневая фотография. "Количество цветов зависит от чувствительности металла к разным длинам волн", - он объяснял это школьнице Таше.
- Ну пока, папик.
- Пока, дочь, - стальная дверь захлопнулась. 

Опять проснулся. Чума. Сторьев вскочил и принялся расхаживать по комнате, стараясь отвлечься от страшной, пульсирующей боли в паху. Когда-то он интересовался происхождением болезней, знал про опасность блох и крыс, и даже помнил термин "папула", прочитанный в какой-то энциклопедии. Он читал также и про то, как японцы во время Второй мировой использовали мирных китайских и корейских жителей для эксперминетов с биологическим оружием, начиненным чумным вирусом. А еще он когда-то читал роман Альбера Камю "Чума".
Он обсмотрел себя в зеркале, - папула оказалась маленькой красной точкой на шее, след укуса инфицированной блохи. Значит заразили только его...
Сторьеву стало невыносимо страшно, его глаза-пуговки едва держались в орбитах, он не знал, что делать, от напряжения дрожали его рыжие усы. Он позвонил в "скорую", но там никто не ответил. В республике был кризис, нехватка медикаментов, а значит никого даже не пытались лечить. Да и никто не поверит, - в середине 21-го века чума. Из соседского радио все еще доносились, вгрызаясь в мозг, радостные крики толпы, встречающей будущего премьера. Поднималась температура.   
Власти. РВБ. Он был в этом уверен, - те, кто хотели уничтожить Михаила Петровича принялись и за рядовых служащих. И надо же! Вычислили того самого бухгалтера, убогое существо, случайно подписавшее бумажонку, способную помочь в защите бизнесмена. Этого и боялся, но не верил... Добродушное вытянутое лицо Михаила Петровича в очках в тонкой оправе предстало перед мысленным взором Германа, и ему вдруг стало невыносимо стыдно.
- Друзья мои... – так старомодно Михаил Петрович всегда начинал свои выступления. Он вспомнил, как в этот момент ему и вправду хотелось стать другом этого талантливого, веселого человека, источавшего энергию и силу нового поколения, о котором Сторьев ничего толком не знал. Дочь, которую с грехом пополам можно было отнести к этой категории, сначала исчезала ночами, медленно теряя свою красоту и свою жизнь, потом забеременела непонятно от кого и месяц назад эмигрировала с ребенком на Остров, вечно враждовавший с их республикой. На Острове вскоре произошел очередной переворот, - к власти пришли какие-то сектанты, называвшие себя Орден Неединства, и перерезали все внешние каналы связи. Таша пропала, как и ее мать, - бесследно. А ведь ради нее он покупал подпись налоговой. Хотя какая разница, - все это не имеет значения, ведь Кулин оказался всего лишь клоуном с гречневой кашей. Решает не он. Все пропало. РВБ уже здесь.
Сторьев сел на кровать и вслушался в речь будущего премьера:
- Завтра, когда я буду у власти, все вы наконец-то поймете, что такое свобода. Я избавлюсь от коррумпированых органов, вроде РВБ, отпущу политзаключенных, буду заботиться о правах человека.
"Все продаст" – сухо проговорил про себя мнение агрессивного лагеря, Сторьев. Он так не думал, хотя впрочем, не думал никак.
А может Михаила Петровича просто отпустят? Может он это и подразумевает, этот нынешний премьер, этот англичанин, Уоттлсбит? Но теперь эта проклятая чума!.. Неизлечимая болезнь из ниоткуда, как так?... Он упал на кровать, положил на тумбочку очки и вдруг разом, посреди лихорадочных рассуждений, коротко кивнув вдруг появившейся в уме дочери, еще раз вспомнив ту легкость, с которой летели в кусты драгоценные бумаги, крепко заснул, легко отрешившись от мерного гула соседского радио, откуда до утра доносились крики ликующей толпы, согнанной на площадь новым правительством. И только под утро, когда он уже почти проснулся, ему приснился Кулин в маске лося, деловито рассуждающий про самоубийства.
А утром в городе разразилась эпидемия чумы, и новому премьеру пришлось отложить свои либеральные реформы. От эпидемии умерло за полтора месяца две тысячи человек.