Руководство по...

Галина Докса
        " Руководство по..."
      
      ( дальше неразборчиво )
      
      
      
      
      
        О б е щ а н и е
       ( В е р о ч к а )
      
       – Бедная Верочка опять влюблена, – сказала я, закрыв за Верочкой дверь. Мой Федор вышел из спальни и направился к телевизору. – Не включай, пожалуйста, телевизор! 
       – Пожалуйста. – Муж демонстративно вежливо улыбнулся, сделал круг по комнате, прошаркивая шлепанцами на поворотах, и уселся на диван. Зевнул.
       "Мой Федор", – Верочкино выражение. В ее устах все мужчины обречены кому-нибудь принадлежать. Еще сутки после Верочкиного затянувшегося визита я буду мысленно называть мужа "мой Федор", саркастически усмехаясь при этом. "Надеждин Боря", "Катеринин Петька", "твой Федор", "ее Сашка" – а смешнее всего выходит у нее, когда беседа  ускоряется, стремясь к завершению, и наши мужья (друзья, любовники) вовсе теряют имена, полученные от родителей, сокращаясь до окончательно плененных, связанных по рукам и ногам "Катерининых", "Надеждиных", "Сонькиных" и даже – прости господи! – Лениных. "Ленин-то, – сообщает Верочка, понижая голос, – так и застрял в Швейцарии. Не пишет, не звонит. Я говорила ей, что надо было расписаться. Теперь ищи-свищи!" 
       Последние годы Верочка заходит редко, не чаще одного раза в квартал... Да, точно, в последние годы я вижу Верочку раз в сезон, ближе к концу его. Верочка августовская ничем не отличается от Верочки ноябрьской или февральской, и разве что майская Верочка иногда поражает меня жгучим преждевременным загаром – оранжевым, гораздо темнее, чем ее обильная буйная гривка (свой цвет, ни единого седого волоса, а никто не верит, даже я  верю с трудом, и  то лишь потому, что знаю Верочку с детства, помню, как эти  великолепные волосы медленно темнели год за годом, проходя все стадии белокурости от ангельской пепельной белизны в косе первоклассницы до нынешней роскошной осенней ржавости). Сезоны же последних лет сменяют друг друга так быстро (я давно перестала прятать летние вещи по наступлении  холодов – не успеешь оглянуться, как новое лето востребует их, и с зимой такая же история), так быстро, что мой Федор, не выносящий Верочки и предупрежденный о готовящемся визите по телефону, бурчит клеветническое: "Что это она так зачастила?" Ах, Федор, Федор! Если б только Верочка! Если б одна только Верочка...
       – Ну, и кто же этот счастливец? – Муж заложил ногу за ногу и приготовил губы для ехидной улыбочки – гримаска, обозначенная одними уголками рта, которую я так хорошо знаю, что и усы, последнее мужнее приобретение, не мешают мне почувствовать некоторую игривость наступающей минуты. Сейчас я скажу, кто (если захочу), он заулыбается, начнет выведывать подробности, потом попросит напомнить отдельные моменты Верочкиной биографии, потом посетует на пропавший вечер (как будто мы собирались, не приди Верочка в гости, заниматься интересными и неотложными делами), потом потребует от меня подтверждения факта удивительной Верочкиной глупости ("жуткая дура", – так это звучит на нашем псевдо-студенческом жаргоне), я подтвержу, вздохнув устало, он понимающе покивает (все улыбается), предложит вымыть посуду (верный признак того, что сегодня придется спать в спальне, а я три месяца как ночую в гостиной, наслаждаясь одиночеством и всей выпуклой шириной недавно приобретенного нами дивана типа "ковчег"), но посуда вымыта Верочкой, она всегда моет посуду перед уходом, как будто расплачивается за безвкусный кофе и примитивный коктейль... Все мы давно заметили – Сонька первая, за ней Катя, я одной из последних, – как пикантен побочный эффект Верочкиных посещений, особенно если дать себе труд поведать изолированному на время визита супругу (спальня, детская, магазин) о новом, только что начавшемся романе нашей неудачливой, нестареющей, говорливой и неотразимой подруги. – Предыдущий, кажется, был весьма обеспеченным кадром? 
       Да. Прошлым маем Верочка познакомилась на Кавказе с молодым преуспевающим бизнесменом. Вместе они вернулись в Верочкину квартиру ("Представляешь, я всю жизнь мечтала о романе в поезде, и наконец сбылось! "СВ" было не достать, он хотел самолетом, но я объяснила, и мы купили купе, а могли бы – весь вагон, но это уж слишком, как ты считаешь? Цветы на каждой станции, обеды в вагоне-ресторане, никаких вареных яиц – понимаешь? Провожает меня до туалета и ждет возле, просто смех! – боялся, что я сбегу... Домой на такси"... – Дальше я забыла; молодой человек был чрезмерно молод, и эта подробность выпирала из каждой паузы Верочкиного увлекательного рассказа). Вскоре выяснилась основная причина, по которой кавказский князь начал роман несколько устаревшим, но прелестным манером, а именно, предложением руки и сердца. Наша Верочка отнюдь не глупа. В те моменты, когда разом испаряется любовь, заставлявшая ее совершать безумства во  имя свое, а нас – опасаться за здоровье и будущность угоревшей подруги, в те горькие моменты разочарования и обиды Верочка держится блестяще, советов не спрашивает, каменеет лицом, разговаривает только по-французски (она владеет им превосходно: французский язык – единственный предмет на свете, к которому Верочка с полным основанием применяет пресловутое притяжательное местоимение "мой", так что мы, пожалуй, имеем право, обсуждая между собой ее личные обстоятельства, поминать французский язык запросто – "Верочкин". Верочкин французский в наши дни – капитал, но она не в состоянии распорядиться им толково… "А надо ли это?" – спрашиваю я себя, обсудив Верочкины проблемы в телефонном разговоре с Еленой Павловной)... оплачивает кавказцу билет на самолет, щелкает дверным замком, звонит Соньке по специальному вопросу и берет на службе три дня за свой счет, положенные ей по закону в случае вступления в брак. За эти три дня Верочка отдраивает пол в квартире, перемывает все окна (хорошо, что разрыв произошел летом, зимние чреваты воспалением легких), вышвыривает во двор недоувядшие букеты, покупает килограмм шоколадных конфет, из дорогих, и идет в сквер на Театральной площади – тот, что у ног Римского-Корсакова. Верочка испытывает к пожилому композитору дочерние чувства, а вот Михаила Глинку, стоящего по другую сторону здания Консерватории, она не любит, совершенно незаслуженно, разумеется. Можно подумать, что у нее с Глинкой случился когда-то короткий роман. Сама Верочка не помнит, когда и где, и был ли, право, но нелюбовь к герою неудачного романа засела в ней крепко, так что она даже головы не поднимает и направо не смотрит, когда идет к Римскому-Корсакову мимо Глинки. В сквере она может сидеть часами, поедая шоколад, с раскрытой книгой на коленях ("Консуэла" или "Унесенные ветром"). Помню, в ранней юности она признавалась мне, что сидеть на скамье в тени каштана в теплый летний день с книгой на коленях (чтобы только никто не подсаживался) представляется ей идеалом счастья.
       Я подозреваю, что... Да, думая о Верочке, я поражаюсь одной своей мысли. Верочка-то – счастлива, понимаю я, закрыв за ней дверь или нечаянно подглядев, как она сидит в сквере в тени деревьев (я так испугалась возможности незапланированной встречи, что вскочила на ходу в ненужный мне трамвай, хотя... женщина, сидящая на скамейке, Верочку напоминала лишь отчасти). Вопрос, какая из форм счастья – начальная или заключительная, встречи или расставания, публичная или "скверная" – в большей степени затрагивает меня, остается открытым.
       Мой Федор тянет с полки шкафа альбом с фотографиями нашей общей юности. Там, между прочим, есть и Верочкина свадьба. Она "выскочила" замуж одной из первых. Мужа ее я совершенно не знала, так как в то лето отсутствовала, а знакомство состоялось в июне, церемония бракосочетания – в июле, семейный крах произошел в августе. Но я успела получить фотографии этой молодежной, без родителей, свадьбы (жених с невестой играли в тайну, что пришлось кстати при разрыве), свадьбы без закусок на столах, да и вообще без всяких столов – поляна в лесу, костер, три гитары, Верочка в джинсах с белой лентой вокруг лба; жениха не отличить от "гостей", то есть любого юношу из обступивших Верочку гостей можно принять за жениха. Все – тонкие, слабые, безбородые. Всем – восемнадцать. Пламя костра не увидать на фотографии, но, судя по ширине круга веселящейся молодежи, знатный был костер. Сейчас будет предложено прыгать. Верочка прыгает первой, показывая пример, и роняет туфельку в огонь. Она всегда путает сказки и, кстати, не любит сказок. Вот и на своей свадьбе "Снегурочку" подменила "Золушкой".
       Верочка. Милая Верочка! В прихожей до сих пор пахнет твоими духами. "Мой Федор" решил пропылесосить квартиру, так чтоб уж не совсем впустую прошел вечер. Распаковал своего кишкастого зверя (помню, я пожаловалась Верочке, как трудно мне терпеть патологическую страсть к порядку, обуявшую мужа на исходе третьего десятка, а она в утешение поведала мне о "заскоках Катерининого Петьки", которым, напротив, овладел демон разрушения, направивший всю его мужскую силу на перепланировку маленькой стандартной квартирки. "Стены у них теперь ползают по рельсам, как сплющенные поезда, гостиная в праздник – десять метров, в будни – всего шесть, по понедельникам превращается в ванную, и купили стиральную машину с программным управлением. Катерина руку прищемила, разделяя спальню и детскую, и стирать не может. Пусть сам теперь стирает…")… 
      …Мне удалось на сон грядущий изящно поссориться с мужем. Сладкое примирение отложено до утра. Пылесос взревел и пополз из комнаты в комнату. Я вернулась на кухню, в которой недавно провела два часа наедине с Верочкой, ерзая на жесткой табуретке и изо всех сил пытаясь скрыть раздражение, возбуждаемое во мне ежесезонными исповедями этой ... Да, так и припечатал мой чистоплотный Федор только что, не успела я дверь за ней закрыть. "И как, не понимаю, из сего небесного создания могла образоваться такая законченная ... ", – сказал, захлопывая альбом с нашими юношескими фотографиями. Он тем самым думал польстить мне, верной своей женушке. Я, мол, ни в какое сравнение не иду. И за то, мол, он меня и ценит. То есть любит. И как хорошо, дескать, что я это все так чутко понимаю, что и слова никакие не нужны между нами. Я же возьми и озлись! Возьми и взревнуй! "Знаю, – говорю, – почему в комнате сидишь, прячешься! Рыльце в пуху, милый мой Федор. Еще одно плохое слово, говорю, о ней скажешь, и я завтра же устрою вам очную ставку, и полетел наш брак к чертовой матери".  Ничего я не "говорю" – так подробно я с ним не разговариваю, скучно. Три слова сплюнула, пока альбом захлопывался: "Сам ты ..." – и вышла на балкон посмотреть, уехала ли Верочка или ждет троллейбус. Действие нового романа, по всему видать, будет разворачиваться в подвалах или на чердаках. "Мерседесы" и даже подержанные "девятки" Верочке на этот раз не светят… Уехала. Я включила кофемолку и задумалась. Когда я думаю о Верочке, у меня под ложечкой что-то сосет, нежно так, тихонько. Бедная Верочка! Милая...
      
       В прежние времена – до моего замужества – Верочка во всем со мной советовалась. Мы тогда были очень дружны, в кино ходили только вдвоем, и на концерты в Филармонию проникали с черного хода, и вместе проводили отпуск, вместе знакомились на улицах с симпатичными искателями приключений, причем я всегда представлялась Верой и давала ее телефон, а Вера называлась моим именем, но номер оставляла свой – так у нас было условлено. В результате получались забавные комбинации, разбираться в которых ей нравилось больше, чем мне, и я охотно предоставляла подруге возможность набираться опыта с удвоенной скоростью. К тому же телефона у меня не было. Впоследствии наши пути разошлись. Верочка осталась Верочкой, и только. Я стала собой, то есть замужней особой. Но она еще долго продолжала доверять моему женскому вкусу и торопилась познакомить меня с новым другом, пользуясь любым предлогом (потому что я в конце концов не могла же не взроптать!), вплоть до устройства ложных свиданий где-нибудь под вокзальными часами, куда сама являлась с большим опозданием, так что мы с молодым человеком, шагающим туда-сюда с букетом наперевес, успевали смертельно друг друга возненавидеть. Иногда, вдруг отчуждаясь от своего прошлого, от юности, от всей долгой предыстории моего прочного и вечного брака, я, все позабыв, представляю себе мужа именно в роли вот такого, обманутого Верочкой скорбного рыцаря, – в доспехах молодости, под забралом капюшона и с совершенно мокрыми ногами. Вот он взглянул на часы в последний раз. Передернул плечами. Зло посмотрел на меня... "Девушка, хотите цветы?" – "Хочу". И пошло, и пошли мы с ним по жизни рука об руку, даже не оглянувшись на скверную Верочку, которая в эту минуту выбегает из-за угла, изображая, что запыхалась.
       Если отвлечься от фантазий и посмотреть на вещи трезво (любимая фраза Елены Павловны при обсуждении Верочкиного стиля жизни), то Верочка, надо отдать ей должное, немало поспособствовала в устройстве женских судеб многочисленных своих приятельниц. Катя обязана ей знакомством с Петей. Надежда по сю пору оставалась бы в девках, если бы не Верочкины именины на даче с водкой под грибы. А уж о Соньке и говорить не приходится. Верочка, натуральным образом, спасла гибнущий Сонькин брак, просто возродила из пепла ровное пламя семейного очага, сама при этом и рук не запачкав. Недавно я имела повод напомнить ту историю Сонькиному... Сонькиному, в общем. Когда он, через моего, обратился ко мне с просьбой повлиять на "эту, с позволения сказать, подругу юности", которая днюет и ночует в доме, как прописалась, хоть не возвращайся с работы, как будто у нее квартиры нет, как будто Соне больше делать нечего, как только сидеть до четырех утра и коньяк хлестать, а дом заброшен, а дети – на консервах... Верочка, кстати, пьет мало и редко. Это Сонька стала охоча до коньяка в последние годы, благо супруг выбился в мульти-миллиардеры... Верочка летом чуть квартиру не потеряла, но все, слава богу, позади, хороший все же Сонька человечек. Так вот, я напомнила оскорбленному семьянину, с кем он попивал коньячок пять лет назад и где тогда его Сонечка жила (у Верочки, да – у бездетной Верочки, с двумя мальчишками, год и пять, диатез и врожденный порок, пустая однокомнатная квартира, я одолжила два матраса, но ходить туда боялась, а у Соньки усугубился суицидный синдром, – "Хорошо, что второй этаж", – шептала мне по телефону Верочка, позвонившая спросить, как пекут блины).
      
       "Блин! – прошипела Верочка в трубку. – Видеть этого больше не могу. Сколько лет этой Джульетте? Так, понятно. Из Мурманска? Через неделю полетит обратно в Мурманск, я тебе обещаю. Где Сонькин сейчас обретается, ты не в курсе? Ага... Завтра годовщина свадьбы у Макаровых. Ну, как он может не пойти, сама подумай, Макаров ему – и сват, и брат, и полный блат на службе. Завтра в шесть приезжай меня сменить. Хорошо, попроси Катерину. Ненавижу их всех. Всех, всех!" 
       А сама-то Верочка, прорыдавшая "всех, всех", пять лет назад была нежно, трогательно и почти платонически влюблена в... Но стоит мне начать выстраивать в памяти тающие, качающиеся шеренги из Верочкиных увлечений, как я перестаю понимать смысл происходивших и еще кое-где по инерции происходящих событий, центром каковых, без сомнения, являлась и является добрая моя, хорошая, необъяснимая Верочка.
       На вечеринках у Макаровых всегда полно народу. Половина гостей знать не знает другой половины. Случаются полезные знакомства. Последнее время – все больше деловые. Я удивляюсь, как это до сих пор Макаровы не сообразили брать деньги за вход в свой интересный, хлебосольный дом. Сколько там заключено и обмыто сделок! Сколько доходных мест сосватано! Сколько беззащитных меценатов напоено до бесчувствия и тактично выдоено, а иные спроважены под венец, чуть отошли от стола. Впрочем, браки, вершимые на небесах макаровских, по прочности и верности не идут ни в какое сравнение с браками, совершенными на Верочкиных небесах…
      Верочка пришла незваной. На правах старой подруги хозяйки  Верочка пришла незваной и без сопровождения, что выглядело несколько вызывающе, если принять во внимание Верочкины абсолютно безупречные внешние данные. Такие, понимаете, данные, что когда Верочка входит в комнату, наполненную нестойкими парами вечерней женской красоты, и медленно, прищурившись, обводит взглядом полукруг теснящихся на диване (с коктейлями в движущихся руках) незнакомых дам и кавалеров, то дамы – все до одной – замолкают на мгновение и стараются на усевшуюся в угол Верочку не смотреть, а кавалеры, напротив, через мгновение начинают говорить слишком громко и, всасывая каждую последующую порцию напитка, взор свой направляют в угол, где сидит Верочка, сплетя черные блестящие ноги на манер типографского значка "параграф", поставив высокий оранжевый бокал на узкое колено, улыбаясь наивно-радостно, как будто все присутствующие, в особенности мужчины, а потом уж  и женщины в скором времени непременно станут ее лучшими друзьями, ее благородными покровителями и жалостливыми наперсницами. Больше всего я люблю Верочку, когда она злится. В детстве я нарочно дразнила ее, а потом ставила перед ней зеркало: "Смотри, как ты похожа на негра, когда ноздри раздуваешь!" 
       Верочка почти не танцует. Вернее, она танцует только с хорошими танцорами, какие нынче перевелись. На медной свадьбе у Макаровых Верочка танцевала дважды: в самом начале бала, пригласив мутно-пьяного беспомощного Сонькиного мужа исполнить, тряхнув стариной, пародийную фантазию в стиле "рок" (как они с Сонькой это умели! Оба – полные, но чрезвычайно пластичные, оба – смешливые и дурашливые, обаятельные, как молодые клоуны-эквилибристы, балансирующие на бочках, всегда успевающие вовремя подхватить упавшие с горбатых носов очки) – "Давай, Дим, покажем класс, не робей! У-ух, хорошо! Нет, так я не могу, так одна Сонька умеет. Ай! Устал? И я устала, пошли, подышим на балконе"... и последний танец при свечах в опустевшей гостиной (Макарова собирает тарелки, Макаров демонстративно читает вчерашнюю газету) с тем же Димой, уже протрезвевшим и несколько похудевшим, несмотря на обилие съеденных им закусок. "Ты меня проводишь до метро?" – "Угу". – "Я так рада, что зашла сюда"... – "И я".
      В метро выясняется, что к Верочке нельзя и у Сонькиного – "живут". "Как жаль! – вздыхает Верочка. – Позвони мне завтра днем". "Позвоню", – говорит охрипший Сонькин. И звонит. Трубку снимает Сонька, а может быть, Денис – старший. "Тетя Вера ушла в магазин, а мама моется в ванне". – "Дай ей телефон, Денис", – просит Сонькин после минутной паузы.
      Вскоре вернулась Верочка, принесла коньяк и свежих помидор (а на дворе январь). Они выпили и немножко поплакали. Потом начали собирать вещи. Не глядя друг на друга. Сонькин приехал на такси. Всем было стыдно, кроме детей. Верочка в дырявом халате походила на домработницу. Верочка в домашней обстановке выглядит иногда много старше своих  лет. Иногда, напротив, – много младше. Все зависит от ситуации. В той ситуации Верочкин возраст показался Соньке воистину роковым. "Ты представляешь, – рассказывала потом Сонька, – мне тогда захотелось детей забрать, а своего тут оставить, так ее жалко стало! А я своего тогда без памяти любила, я же помню"...
       Но Верочке не нужен Сонькин. С недавних пор я подозреваю, что ей вообще никто не нужен.
       На другое утро я проснулась поздно и с трудом заставила себя подняться с постели, позавтракать холодной кашей (Федя варил, пригорела), проревизовать холодильник (полное изобилие, хвала частному предпринимательству!) и проделать перед зеркалом десять несложных психо-гимнастических упражнений, которыми я, следуя советам, вычитанным из немецкого женского журнала, обязана начинать каждый второй день недели, дабы не постареть прежде своего энергичного, работящего мужа, который – уже двенадцать? – позвонил с работы спросить, какие у меня планы на вечер. Семейная интимная шутка. Подразумевается, что мы недавно познакомились и я всегда вправе ответить, что вечером, к сожалению, занята, что я и сделала, продолжая глядеть в зеркало, где мое туманное отражение еще домахивало руками и шевелило губами, произнося затверженное заклинание: "Я молода и хороша собой" (перевод с немецкого). Каждый первый день недели (понедельник, среда, пятница) я должна произносить перед зеркалом, улыбаясь п о б е д и т е л ь н о, глупейшую фразу: "Все мои проблемы разрешимы", слишком длинную и аритмичную, и лишнюю, сдается, так как живу я хорошо, сложив все "проблемы" на Федину выносливую шею, поэтому я заменила текст на малоинформативную, но бодрую русскую присказку: "Будем живы, не помрем". Воскресная утренняя проповедь в моей редакции звучит так: "Позади крутой поворот, позади обманчивый лед". В воскресное утро я не утруждаю себя произнесением заклятия, а ставлю на круг заежженную пластинку, одну и ту же вот уже полгода. За неделю выпевается вполне законченная философия жизни, и, как ни смешно оно, но  – помогает.
       Взбодрившись зарядкой, я занялась телефоном. Как пришли новые времена – года, эдак, три, – так я сразу смекнула, что могу, наконец, осуществить мечту всей жизни: стать надомницей по найму, забыть о городском транспорте, товарищах и товарках по службе, карьерах и отсутствии карьер, обо всем, что испортило (как моль, проело) короткие годы моей первой молодости. К кому наняться – с этим проблем не возникло. Муж предоставил мне место своего домашнего секретаря. Мои обязанности несложны и даже забавны. Отвечать на звонки. Печатать. "Делать" звонки, список которых хозяин подготавливает  с вечера (для солидности он научил меня пользоваться компьютером, – информация о предстоящей мне сегодня деятельности многоцветно мерцает на экране, обещая  насыщенный, но не слишком длинный трудовой день). Я домосед по природе. Жизнь у телефона – как раз по мне, а то, что к семейным отношениям с мужем теперь добавились деловые, приятно радует и возбуждает нас, как если бы мы вдруг из банальной пары супругов превратились в героев американского "делового" сериала, из которого педантичные сценаристы (сами супруги, надо думать) удалили все линии, могущие хоть отдаленно напомнить зрителям, что жизнь есть нечто большее, нежели профессиональная мистерия, исполняемая коллегами в замкнутом мире офиса, весьма, разумеется, динамичном и милом мире.
       Отзвонив в десяток мест и записав в файл краткое содержание бесед, я совершенно справилась с утренней меланхолией и собралась включить телевизор, но вспомнила Верочкин вчерашний визит, свое обещание, неосмотрительно данное ей, свое заносчивое с ней поведение (она ничего не заметила, как всегда), мужнюю грубую мысль, из-за которой я неделю буду смотреть на него как на чужого, и... Я совсем, с ног до макушки, с детства до наших срединных лет, вспомнила Верочку, и настроение, по-немецки бодрое и по-американски деловое, ухнуло  по самые оси в непролазную русскую грязь. Я знаю, так оно, завязшее, простоит до  пятницы  ("Будем живы, не помрем"), и к субботе, разве лишь, мне удастся избавиться от последствий Верочкиного посещения, от живых картин из Верочкиной жизни, протекающей так далеко от моей, касающейся моей так остро, так больно, так с каждым годом все больнее, что... Я не выдержала и позвонила Елене Павловне.
       – Как поживаете, Елена Павловна? 
       – Здравствуйте, Милочка, рада вас слышать. Все хорошо. Как ваши дела? Дети? 
       У нас имеется всего один ребенок, но я никогда не поправляю Елену Павловну, поскольку количество детей в семьях ее телефонных корреспонденток не имеет ни малейшего отношения к теме, которой посвящены ее и без того перенасыщенные информацией беседы. У нас с Еленой Павловной сугубо телефонное знакомство. У нас – это значит: у меня, Соньки, Катерины, Надежды, Танечки, Лены, Ольги... достаточно на первый случай... всех лиц женского пола из Верочкиного окружения, не считая самой Верочки, которая является родной и младшей сестрой Елены Павловны и которая видится с ней сравнительно часто, хотя и недолюбливает ее  с самой юности. В детстве Верочка с сестрой не общалась, та воспитывалась в другом городе, в семье отца. Родители их разошлись, когда Верочке было три года, а Елене Павловне – тринадцать. Познакомились сестры через двадцать лет после развода родителей – знакомство произошло на похоронах Моники Ивановны, Верочкиной мамы, – и Верочка, как ни старалась, долго не могла заставить себя обращаться к сестре на "ты". Ну, а для нас она, естественным порядком, сразу стала Еленой Павловной, единственным живым Верочкиным родственником, родственницей, на которой, как нам иногда удается себя обмануть, лежит главное бремя ответственности за Верочку. Доля нашей ответственности, в частности – в данную минуту разговора с невидимой Еленой Павловной, – моя доля, не более ощутима для нас, нежели, скажем, груз опасений по поводу судьбы вымирающего вида журавлей, последние пять пар его пока гнездятся на Дальнем Востоке России, но будущее их под вопросом...
      Я приглушила звук телевизора и, улыбнувшись светски и в то же время заискивающе (как будто Елена Павловна может меня видеть), продолжила разведку боем. Кстати, "Милочка" – не мое имя. Все мы – милочки, около Верочки. Елена Павловна вряд ли различает наши голоса. Сколько ж ей сейчас лет?..
       – А как дела у Верочки, Елена Павловна? Как у нее с работой? 
       – Вера совсем отбилась от рук. Не знаю, что с ней делать. Недавно вернула мне сто листов текста. Мне стоило неимоверных трудов достать ей этот перевод, и уже обещано людям, и она никогда так не поступала прежде! Может быть, вы на нее повлияете в этом плане? 
       Елена Павловна преподает литературу в школе. Ее фразы всегда звучат мне упреком в моей речевой ущербности. Повлиять на Верочку я, увы, не в состоянии. Более того, я знаю, что Верочка решила уволиться из библиотеки, где, худо-бедно, зарабатывает на кусок хлеба, а с переводами – зарабатывает на масло, сахар и ежегодную пару итальянских туфель, но я не уверена, что о последнем факте известно моей собеседнице, поэтому неопределенно сетую на редкость Верочкиных посещений.
       – Меня тоже не жалуют, дорогая. Вера приходит к нам лишь в случае личной надобности. На прошлой неделе взяла в долг крупную сумму у Алика. Возвращать, видимо, придется мне! 
       Ложь. Верочка всегда возвращает долги в срок. Я одалживала ей множество раз и без малейшего риска. Вчера она заняла у меня "на сапоги". Дала ей из хозяйственных денег.
       – Верочка и у меня недавно взяла в долг, Елена Павловна. Немного, пустяки.
       – Для вас, может быть, это пустяки, но для Веры, в ее положении... Вы знаете, что она оставляет работу в библиотеке? 
       – И куда же потом? 
       – Ни-ку-да! Никуда – конкретно, в заоблачные выси – отвлеченно, как говорится.
       – Вы подразумеваете, что Верочку кто-то будет обеспечивать? 
       – Ах, милочка, если бы! Как бы мы все были счастливы, если б она, наконец, вышла замуж! – (Елена Павловна, естественно, знать не знает о раннем Верочкином браке. Верочка столько раз теряла паспорт! Говоря же "мы все", старшая Верочкина сестра подразумевает свою семью. У нее большая дружная семья, вывезенная из провинции много лет назад: муж, дочь, зять, внук и две породистые сучки. Сейчас мне слышно, как одна заскулила, а вторая залаяла. Собаки, внук и зять родились тут, я с ними знакома, как и с дочерью Елены Павловны – их Верочка прежде "выводила" в общество, взяв на несколько лет шефство над своей юной племянницей, ныне располневшей и постаревшей до того, что ее, пожалуй, примешь за тетку собственной тетки, – очень, впрочем, милая женщина, к Верочке искренне привязана, до сих пор благодарна ей за Алика, с которым познакомилась на новогоднем празднике, устроенном Верочкой). – Фу,  Аида, фу! 
       – Верочка слишком серьезно относится к браку. Она предъявляет к себе невыполнимые требования...
       – Как точно вы это определили, милочка! Именно – невыполнимые! Но отчего же – к себе? Вы не правы. К кому угодно, но только не к себе. Всю жизнь я учу ее разумному эгоизму... – ("Что делать" давно исключили из школьных программ, но литературные клише неизгоняемы из складных речей учительницы прочного старого закала. Интересно, понимает ли Елена Павловна, как смешно учить "разумному эгоизму" Веру Павловну, даже если допустить, что она прочитала в детстве роман, ей посвященный (не прочитала – и я тому свидетель, и хорошо, что не прочитала, – все шутки и дразнилки отскакивали от нее, как от стенки, не причиняя вреда, а о своей тезке Верочка и поныне остается неплохого мнения, по обрывкам классных опросов уяснив, что женщина она, в общем, добрая, хотя и довольно скучная). – ...Но Вера – эгоист стихийный, неуправляемый. Как жаль мне того молодого человека – вы помните? – научный работник, такой небольшого роста, но спортивного типа, блондин. Ведь она его уже привела в дом познакомить, и он всем без исключения понравился. Непьющий. Поставили чай. Верочка с Мишей пошли прогулять собак, а молодой человек резал торт. Пора садиться. Миша возвращается с собаками, без Веры. "Вера сказала, что забыла выключить утюг. Взяла такси и уехала. Пейте без нее". А через полчаса звонит и просит извиниться перед гостем. Чем он ей был плох, спрашивается? Зачем устраивать представления? Что она хотела доказать? 
       Я не помню истории с разрывом во время разрезания торта. Слишком изобретательно и картинно – не похоже на Верочку. Наверное, она действительно забыла выключить утюг. По дороге же домой могло случиться всякое. Даже при подьеме – бегом – на второй этаж  многое может произойти. Интеллигентный резчик по торту глубоко запал в душу Елены Павловны оттого, что ей крайне редко выпадает случай наблюдать воочую претендентов на руку младшей сестры (иных отношений, кроме предбрачных, целомудренная старшая сестра себе не мыслит, и, боже, я готова уважать ее за тургеневский, в пику Чернышевскому, взгляд на вещи, если смогу избавиться от подозрений в том, что Елена Павловна, скорее всего, образцовая ханжа, то есть тот  именно тип женщины, который Верочка органически не переваривает... а Верочка женщинам прощает не в пример больше, чем мужчинам)... Мужчинам Верочка не прощает ничего. Догадливость Елены Павловны по поводу подтекста моей лицемерной фразы о невыполнимости требований  поразила меня. Каждый по-своему, разными путями, но мы узнаем  в с е  о Верочке.
       Однако разговор затянулся. Я вспомнила о своих секретарских обязанностях.
       – Вам Верочка ничего не говорила про рукопись? Она занесла мне рукопись, с тем, чтобы я ее отпечатала. Возможно, это имеет отношение к ее новой работе? 
       – Вам – печатать? Как она нетактична, моя Вера! Знает же, что друзья ни в чем ей не откажут! Я сама могла бы напечатать, вы же такой занятой человек...
       По-моему, она путает меня с Надеждой; та в действительности очень занятой человек...
       – А что это за рукопись? Не диссертация? Вера недавно познакомилась с доктором наук, будущим доктором наук...
       – Я не успела просмотреть. Простите, Елена Павловна, звонят в дверь. Очень приятно было побеседовать. Верочке от меня – большой привет.
       Федор забежал перекусить. Просмотрел файл, похвалил и пообещал дать выходной на завтра, если не проштрафлюсь. Не буду надолго занимать телефон под внеслужебные переговоры. Не перепутаю Сидорова с Петровым, как в прошлую пятницу: с Сидоровым нужно разговаривать крайне предупредительно, а Петрова можно огорчить вежливым отказом выполнить все данные ему обещания. Я, в свою очередь, сославшись на занятость и головную боль, попросила его забежать вечером в пиццерию, дабы мне не возиться с ужином. Мы оба обожаем пиццу. С этим блюдом у нас связано столько приятных и трогательных воспоминаний, что... Я подставила щеку под крепкий мужнин поцелуй и, как часто со мной бывает, испытала жгучее желание... ущипнуть себя побольнее за ляжку, ибо все, что составляет палитру (или гамму) произведения искусств под названием "Новая жизнь" (авторство не установлено) – компьютер, пицца, ежедневное безделье в пустом доме, летний отдых на Кипре (мы собираемся туда всей семьей, если дела будут идти так же хорошо) – все эти новые краски и звуки ослепили, оглушили меня настолько, что я кажусь себе новорожденной, которая, по чудесному произволу, умеет разговаривать и еще кое-что с первых минут после появления на свет, а никто не удивляется почему-то. Кроме меня. Федор – он вообще не умеет удивляться. Он крепкий мужик, мой Федор. Как же мне за ним хорошо! Интересно, помнит ли он нашу первую пиццу во всех подробностях – как помню ее я? Не из пакета и не из ресторана, а... Забыла. Начисто забыла рецепт той, первой пиццы! Надо позвонить Надежде, она все записывает, все хранит.
       Телефонные разговоры – как волны океанского прибоя. Медленно катится далекая волна, и кажется, что она никогда не достигнет берега. Но чем ближе, тем быстрее ее бег, шумнее шепот, бестолковее перекличка пенных пузырьков на гребне. Наконец волна попадает на мелководье, облизывает дно, царапаясь о камни, и растекается бурно, но утомленно по краю пустынного пляжа, чтобы отхлынуть после прощальной паузы и смолкнуть в шуме следующей, чуть выше и мощнее, двухголосной фуги человеческой речи.
       Я обзвонила всех. Верочка не шла у меня из головы. В том было повиннно не мое женское любопытство (самое прожорливое любопытство устанет после десятилетней службы при Верочкином многолюдном дворе, а я – старая заслуженная фрейлина, давно выработавшая двойной, тройной стаж, – одной из первых прошусь на покой, да не тут-то было, все самое интересное еще только начинается, герольды посланы во все концы королевства, хромые скакуны подкованы, войны объявлены, корабли снаряжены в плавание, знаки отличий вынуты из пыльных ларцов и нацеплены на шляпы и груди). Что-то в Верочкиных откровениях вчерашней  встречи  не давало мне покоя. Что-то неуловимое – на первый взгляд, а если вдуматься, наоборот, – выпирающее, бьющее в глаза, явное и кажущееся неуловимым только по причине исключительной новизны... Новизны – в чем?  Интонация! Неуловимая, но вместе с тем совершенно явственная, небывалая интонация Верочкиного рассказа, я бы сказала – лживая, если б не была совершенно уверена, что Верочка лгать не умеет (патологически, невротически, эстетически – ряд можно продолжить до бесконечности), – вот что заставило меня обзвонить всех ее возможных конфиденток, потратив на это остаток рабочего дня. С риском лишиться обещанного выходного.
       Верочка лжет чрезвычайно редко, но обожает интригующие умалчивания. Получить от нее ответ на прямой уточняющий вопрос – задача, для меня непосильная. Каждую свою историю Верочка, как хороший режиссер-постановщик, разбивает на несколько планов – крупных и помельче, и каждый из таких планов представляется на суд зрителей  в точном соответствии с вкусами, пристрастиями и психо-эмоциональным типом абсолютно дискретной аудитории. На мою долю обычно достается план исторических сопоставлений, поскольку, как старинная подруга, я обладаю максимальным багажом предметных знаний, да и на память пожаловаться не могу. Неисправимый романтик Катерина получает возможность любоваться всем спектром возвышенных чувств и мечтаний, которым Верочка предается, находясь в начальной фазе отношений с героем. В этот раз Верочка что-то забыла Катерину, та выразила мне по телефону свое удивление – как правило, Верочка прибегает к ней первой, пока чувства не успели приземлиться, а мечты – свернуться, подобно кислому молоку при кипячении. Жидкий, пресный этот творожок обречена поглощать практичная Надежда в виде подробных планов на будущее, не допускающих никакой критики со стороны собеседницы, за исключением небольших уточнений и бытовых корректировок. Верочка еще не успела навестить штурмана-Надежду, но штурман оповещен и протирает приборы, готовясь к навигации...
       Бедной Соньке приходится довольствоваться медицинским аспектом. Что поделать, такая профессия! Сонька – кремень. И под пыткой не вытянешь из нее информацию, полученную за период тревог и сомнений, период, совпадающий по времени... Н-да. Медицинский аспект может  возникнуть на любой стадии романа, тут нет закономерности. Верочка побывала у Соньки за неделю до меня. На поверку, Сонька оказалась единственной, с кем я могу поделиться переживаниями, кого могу вопрошать (риторически, Сонька отказывается отвечать на вопросы, но все же)... Остальные – и нежная Танечка (гастрономически-сердечный ракурс), и эрудитка Лена (общекультурное тестирование), и даже ехидна Ольга (человек с феноменальным чувством смешного, Гоголь и Диккенс в одном женском образе, к которому – которым – Верочка заходит дважды: в начале всего-всего, к Диккенсу, – оттенить восторги нарождающегося чувства тонкой штриховкой иронии – и под самый конец, когда плотное "ничего" – во всем множестве смыслов блекло-черного этого слова – заполнило полотно, погребло под собой неудачный эскиз торопливого... опять я об авторстве, не дающем мне покоя... Ольга, она же – Гоголь, благородный в ненависти и жестокий в жалости, доставляет измученной Верочкиной душе последнее, сладчайшее наслаждение: искромсать скальпелем жалкое творение судьбы, и в этот раз пощадившей Верочку, сохранившей ей способность улыбаться с холодным прищуром, глядя, как в руках мрачного мастера куски ткани обращаются в комичную куклу, живое и смертное становится типом, слезы – желчью, и, наконец, тряпичный черный паяц швыряется в огонь)... Они в неведении, верные Верочкины слуги, и ничем не могут помочь мне, и, тем самым, исчезают из поля моего зрения, отползают с поля будущего сражения, кого – с кем?.. Я догадываюсь, что осталась при Верочке одна-одинешенька, как в детстве, как в пятнадцать неполных лет, в одиноком нашем с ней детстве, не кончающемся, вечно тоскующем, вечно обреченном. Верочка сказала мне вчера, что "он" очень похож на Мариса. "Ты помнишь Мариса?" – спросила Верочка. Еще бы мне не помнить Мариса! "Ему" сильно не повезло. Походить на Мариса – опасная шутка. Никто не выдерживал и месяца подобного сходства. Вернее, сходство не могло удержаться долее месяца в ущербных копиях Верочкиной школьной любви. Недостаток, неполнота этого сходства – рокового для его обладателей – не могли быть ничем скомпенсированы. И тут, значит, именно такой случай... Банальнейший. Марисовый. Но – интонация! И что-то еще – что же?  Да – рукопись. Нужно наконец просмотреть ее. Верочка наверняка позвонит не сегодня завтра и расстроится по поводу моей нерасторопности.
       Пришел Федор, чуть раньше обещанного часа. Запахло пиццей. Примирением. Идиллией. Нам недолго осталось коротать вечера вдвоем. Максим возвращается в воскресенье. Приедет – загорелый, лобастый, огромный, неуклюжий, как щенок дога. Займет собой все комнаты большой квартиры, будет юлить и топать во всех углах и вмешиваться во все разговоры. Телефонные – тоже. Виснуть на отце. Приставать ко мне с котенком (у меня аллергия на кошек, но сын растет эгоистом, стихийным – в терминологии Елены Павловны). Сидеть на узком подоконнике, глядеть в бездонный двор, где никто не гуляет, а если б и гуляли, то нашего шестнадцатого этажа звуки дворовых игр все равно не достигают. После целого лета уличной беготни в маленьком Вышнем Волочке ("Лишний Волчок", – говорил трехлетний Максим) наше пещерно-поднебесное существование придавит мальчика, как пресс, штампующий новые монетки. Оно расплющит его нос о стекло, раскрошит и рассыплет по полу коллекцию речных ракушек, заставит забыть имя девочки из дома, соседнего с бабушкиным, которой он обещал прислать – весь покраснел от приступа щедрости – альбом открыток, изображающих щенков всех пород... Заклянчит щенка, раз нельзя котенка. Купим ему хомяка или морскую свинку... Оказывается, я очень соскучилась. Считаю дни...
       – Ты купил билет? 
       – Поеду на машине.
       – В субботу? 
       – В пятницу вечером. Хочу сходить по грибы.
       – Я тоже хочу.
       – Так поехали! 
       – Поехали! 
       Боже, какое счастье – мокрое шоссе, мы одни в машине, Федя гонит, я зажмуриваю глаза, и, чем ближе мы подъезжаем к городку Фединого детства, тем острее его скулы и круглее глаза – почти такие же круглые, как у Максима... А я, когда остается всего полчаса до встречи с забывшим меня, месяц не виденным, не целованным моим ребенком, уж и говорить не могу, только взглядываю сбоку на укрупненный, усатый, грубый, но – Максимов, родной, изумительный профиль, и потроха мои, растрясенные на ухабах проулков, которыми  мы  мчимся к сыну, хотят выпрыгнуть из меня, добраться первыми, прижаться к сладкому, заветному, моему собственному, моему!..
       Какая-то слякоть прячется в этой материнской физиологии чувств. Мне не по себе от  того, что я так размечталась. Больше всего на свете надо бояться сглазить детей. Нельзя любить их – потрохами. Я отогнала воспоминание о сыне и свернула на главную дорогу.
       – Мы отдадим, наконец, Максима в садик? Весь прошлый год он на стену лез от скуки. Учти, я не смогу работать при нем.
       Сейчас мы поссоримся, и совместная поездка в Лишний Волчок отменится сама собой. Два дня я буду совершенно одна в квартире. Приберусь. Выкопаю старые астры из балконного ящика. Поскучаю. Полистаю тетрадки с Максимиными рисунками. Достану и перечитаю Федины письма, первые, десятилетней давности. Свой дневник студенческой поры. Как жаль, что потерялись при переездах наши с Верочкой тетрадки! Я их долго берегла... Воображаемые истории с приключениями, похищениями, экспедициями и короткими свадьбами – моей и ее, одновременно, – о которых в финале традиционно сообщалось, что-де мы там были, мед-пиво пили, – как будто свадьбы могли состояться и без нас. Все такое похожее, но с печатями рознящихся наших индивидуальностей – то в виде подробных карт, изображающих страны, по которым носит героинь с их принцами, пиратами или инопланетянами, то –  с наклеенными  по углам страницы изящными записочками-секретками, вещественными доказательствами реальности происшедших событий. Секретки написаны левой рукой с помощью зеркала, и, конечно, по-французски. Я любила географию класса до восьмого, пока она не превратилась в экономическую. В восьмом классе сошло на нет и наше с Верочкой увлечение мемуаристикой вымышленных эпох. Последний совместный том (клетчатая тетрадь о двадцати четырех листах, коричневая корочка, гвоздем выжжен усатый профиль юноши с чрезмерно большими ушами и скорбно опущенными очами) был посвящен Марису. Помнится, мы не успели закончить повествование, потому что поссорились, как думали тогда, на всю жизнь.
       Как лихо научилась я обитать в нескольких мирах одновременно! Мировой контрапункт, вершина бытия! Пока я мысленно пробегала школьные годы, вспоминая сюжеты пропавших повестей своего детства, разговор с Федором переходил из тональности в тональность и вот, кажется, достиг верхнего порога слышимости. Я только еще дошла до тяжелой, нехорошей сцены ссоры с Верочкой, а ссора моя с мужем была в полном разгаре. Максим поступил в садик, и там у него усилилось заикание. Он вернулся к домашнему режиму и изрезал руки отцовскими  лезвиями, которые тот вечно разбрасывает где не надо. Приехала и уехала, хлопнув дверью, свекровь. Я поступила на работу на неполный, потом полный, потом двенадцатичасовой рабочий день. Украли компьютер и музыкальный центр. Мы завели собаку. Прислугу. Понизили этажность. Переехали в фешенебельный пригород (где такой?)... Собака пригодилась. Погорели. Живем в Вышнем Волочке, каждый день отправляемся на электричке учительствовать в дальний вымирающий совхоз... В поединках на учебных рапирах острословия я способна только побеждать. "Все хорошо в твоем Федоре, – сказала Верочка десять лет назад, когда я их, волнуясь, познакомила. – Но почему он не реагирует на шутки? Как робот". Я ответила, что у него "свой юмор", а имела в виду лишь то, что моих способностей пересмешничать хватит с лихвой на двух неглупых интеллигентных... и так далее. "Ну, дерзайте, – разрешила Верочка. – Вы смелые люди".
       Мы смелые, неглупые, хорошие, а – в последние годы – удачливые люди. Но почему мне так часто делается безумно жаль Федора? Жальче, чем Верочку. Жальче...
       – Ты нарочно портишь вечер. Неврастеничка, – припечатал муж и отправился в спальню. Там он включит свой "сидюшник" и до ночи будет барахтаться в головоломном, тошном, безнадежном "тяжелом роке". Хоть бы записал что новенькое! Нет – одно и то же, из года в год: распавшиеся группы, мертвые лидеры, потерянные стили... Я завернула на полную громкость трансляцию шумановского фортепианного концерта и взяла в руки Верочкину рукопись.
       Это оказалась "рукопись" в буквальном смысле слова. Два десятка линованных листов, исписанных круглым, разборчивым Верочкиным почерком. Увидев почерк, который двадцать лет назад был, без преувеличения, моим вторым, а может быть, и первым графическим отражением  (ведь строки, выведенные нашей рукой в усердии чистописания, есть не что иное, как ребристое отражение пейзажей детства в горизонтальном зеркальце, в укромном озерце, в подернутой зыбью глади памяти)... охватив за миг первого равнодушного взгляда весь голубой прямоугольный лоскут петлистого буквенного кружева, я уже в следующий миг прямым попаданием достигла времен нашего с Верочкой рукописного отрочества, "отворчества", – как мог бы  пошутить некто, заинтересовавшийся феноменом детской графомании. Судовой журнал яхты "Мальвина" велся  – на три четверти – этим капитанским, ровным почерком, которому не страшны были ни качка, ни брызги от волн, перехлестывающих через борт яхты (хоть следы от капель соленой воды, суррогата моего изобретения, представлявшего собой жгучую смесь из водопроводной, невской, и минеральной, ессентукской, вод, и еще добавлялась толика йода... такие следы можно было б обнаружить, не потони журнал в Саргассовом море поздних времен). Отчаянные письма прекрасной Вероники, томящейся в плену у жестоких пиратов, были написаны той же крепкой Верочкиной рукой, такой крепкой, что предсмертные строки последнего письма, от коих непременно требовались именно неровность и нервозность, пришлось выписывать с моей помощью: Вероника вела пером, а я, зловеще хохоча, трясла ее за правое плечо... И завещание Старой Княгини... Пересчитывая листы рукописи, врученной мне несомненно взрослой Верочкой, перекладывая их с колен на подлокотник, я испытала, ежась, неожиданно яркое чувство находки:  как будто, стоя на коленях перед старым сундуком, с руками, запущенными по локоть в ветхие слои его содержимого, я добираюсь, с полной верой в успех, до самого дна, где спрятано... Двадцать пять рукописных страниц широкого почерка. Я управлюсь с этим завтра за два утренних часа. Уж не сама ли Верочка решила на старости лет заняться сочинительством? Что-то не похоже на нее... Детства не вернешь. И не надо. Ее слова. Помнит ли Верочка сюжеты наших детских повестей?  Я помню, кажется. А последняя повесть, оборванная ссорой? Верочкин почерк, потом мой – недолго, снова Верочкин, мой, – и дальше, до последней фразы, недописанной, – уже только Верочкин, а страничек пять от конца закапаны настоящими слезами... Федор выключил музыку. Я оборвала Шумана. Тишина навалилась на меня. Детство отпрыгнуло и юркнуло в покосившийся картонный замок, склеенный Максимом прошлой зимой – в подарок мне на Новый год. Надо бы выбросить, да рука не поднимается. Спрячу в кладовку. За лето мальчик забыл свою зимнюю жизнь, приехав – не хватится...
       Скрипнув дверью, я вошла в комнату и прислушалась к сонному дыханию, доносящемуся из спальни. Как устает мой бедный Феденька! Завтра встану пораньше, накормлю его завтраком. Боясь разбудить мужа, я оставила затею с кладовкой и засунула замок под диван. Буду всю ночь парить над ним, как грозный Демон. Не спалось. Августовское полнолуние прожигало шторы. Наш шестнадцатый этаж качался на лунной волне, загребая лоджиями. У соседей за стеной трубил, взывая о помощи, невыключенный телевизор. Вскоре пытка прекратилась, но луна продолжала давить на оконные стекла тяжелыми неподвижными ладонями. Бессонницей меня не удивишь. На сей случай я всегда держу книгу у изголовья. Протянув руку, я ухватила за край недочитанный журнал и бросила его на подушку, а другой рукой привычно, ловким движением пряхи, скручивающей нить, скользнула вниз по проводу ночника и выпустила свет. Луна отпрянула. Передо мной на подушке лежала Верочкина рукопись.
      
        В с т р е ч а
       ( Р у к о п и с ь )
      
       "Советую начинать в снегопад. Дождитесь тихого пасмурного дня, какие случаются в декабре накануне Нового года, и, по наступлении сумерек, убедившись, что снег идет, а ветер не усилился, ступайте на улицу. Если вы – городской житель, то лучше отправиться в район старой застройки, где высота зданий не превышает пяти этажей. Если вы живете в деревне, поселке или на деревянной окраине маленького города, вы можете попытаться сделать первые шаги прямо у своего крыльца.  Окружающая вас обстановка имеет первостепенное значение на начальном этапе овладения вертикалью. Помните об этом и в дальнейшем никогда не соблазняйтесь движением в местах, вам чуждых, а особенно – в местах, чем-либо вам неприятных. Неосторожность при выборе пейзажа часто приводит к катастрофе. Оговорюсь, вспомнив один свой неудачный опыт. Есть люди, в большинстве очень несчастные, которым тягостны именно приметы мест их проживания. Если вы относите себя к таким, не прижившимся на родине или изжившим врожденное чувство привязанности к ней изгоям, вам не следует насиловать волю, сообщая сердцу трепет поддельной  любви  и восхищения. Максимум, чего вы достигнете путем такого насилия – это глубокое, мгновенное падение и бессознательный подъем по неправильной дуге к начальной точке, испытав ощущение, какое, я думаю, испытывает мешок подгнившей картошки, втаскиваемый наверх по ступеням погреба. Вам  милы  края незнакомые, невиданные? Отлично! В путь, и, чем далее, тем ближе вы будете к цели, чем удивительнее обычаи людей, встреченных вами, и непонятней их речь, тем слаще успех. Кстати, в последнем случае окружающие – не помеха нам, и мы смело можем рискнуть собой при свете дня, даже на людной площади, посреди шумного базара. Для простоты изложения я предполагаю вас людьми первого типа, а именно: среднего темперамента, не разочарованными, не обиженными судьбой и в достаточной мере гармоничными, то есть пребывающими в  относительном душевном покое, насколько может быть достижим покой для души, заключенной в теле. Местом вашего проживания я предпочту считать    .......................
       Все вышесказанное не относится к детям. Детям – весь мир, лишенный потолков и глухих заборов с запертыми калитками. NB. Проследите, чтобы книга не попала  в руки вашего ребенка. Игра и действительность – материи разного порядка, но в детях, особенно в мальчиках, они разграничены слабо, неплотно, как неплотна завеса ресниц у глаз затаившего дыхание, притворяющегося  спящим человека.
       Итак, снегопад. Крупные снежинки спускаются к земле медленно, неуловимо для вашего глаза. Ночь. Фонарь на углу короткой улицы высветил стену невысокого каменного дома простой архитектуры. В конусе света плавают, описывая круг, снежные лепестки. Мысленно прокружитесь вместе с ними, подменив – как бы шутя и играя – вертикальную плоскость подсвеченного мрака горизонтальной, доступной взгляду опущенных усталых глаз. Это ваша маленькая темная заводь, тронутая лучом низкой луны, или – разлившаяся на дороге лужа, остановившая вас нечаянным блеском отраженного фонаря. По темной поверхности воды плывут, кружась, хлопья  осыпавшегося жасминового цвета, вбирая в себя излишек света. Вы чувствуете, как потеплело вокруг? Наклонитесь и опустите ладонь на этот светлый пух, доверчиво облепивший ваши пальцы, как  только  вы  коснулись его. Не бойтесь, вы не упадете. Это всего лишь иллюзия. Вы по-прежнему крепко стоите на ногах. Смотрите!  Круговое движение прекратилось. Снег стаями слетается к вашей руке, и, клюнув, снежинки бросаются прочь, в сторону, к стене дома, к ногам, там завершая свою игру. Можете посмотреть на землю. Вот она, настоящая плоскость, выбеленная на славу, пружинящая под ногой, скриплая и прочная, как ваши первые качели, висевшие низко на длинных невидимых веревках. Немножко покачайтесь, не сгибая колен и не стремясь наращивать амплитуду движения. Не обольщайтесь первыми слабыми признаками подъема. Вы – не ребенок. Вам будет тяжело. Остановитесь.
       Не нужно думать о себе. Не пытайтесь, как бы просто и естественно ни рождались в вас новые ощущения, анализировать или запоминать их. Ведь каждый последующий опыт будет – как первый, и другие картины встанут перед мысленным взором человека, решившегося продолжать. Не думайте о себе. Только смотрите. Если замерзли руки, согрейте их у шеи, под шарфом.
       Поднимите взгляд до уровня кровли дома, куда не достигает луч, подсвечивающий снегопад. Выберите снежинку и оседлайте ее, как санки на вершине горы. Вы почувствуете, санки поползли, замерли на мгновение и рванулись вниз, скользя со все возрастающей скоростью по почти отвесному скату. Крепко держитесь за переднюю перекладину – лежа на животе, глядя вперед и вверх. Впереди вас ждет трамплин. Страшно? Отпустите руки и падайте на бок в мягкий, безопасный, никем до вас не наезженный сугроб. Если вам понравилось, повторите игру несколько раз кряду. Но не увлекайтесь, ибо вы – не мальчишка, который может кататься с горы часы напролет, не помня ни о чем, кроме движения – вверх, трудного и мерного, вниз – легкого и безмерного, как скорость снега, почти достигшего поверхности земли. Вы научились прослеживать путь одной снежинки  с темных высот, где она возникла, до сверкающей долины ее успокоения. Оказывается, снег падает вовсе не медленно, но – мчится, обгоняя сам себя, не давая рассмотреть подробности рисунка, бывшего недавно почти неподвижным... помните, как мы любовались им?  У земли скорость его превышает возможности вашего зрения. Вы растеряны. Снежинка, которой вы сопутствовали в ее почти вертикальном спуске, исчезла, не успев коснуться вашего заснеженного ботинка, она затерялась в мелкой мути распушенного пространства, в двух-трех дюймах от горизонтальной поверхности, поддерживающей вас. Да точно ли то была одна снежинка – и только она, – из всех выбранная вами на границе тьмы и света, несшаяся по прямой уверенно, не ведая преград, обгонявшая сестер своих?..  Вы разочарованы, вы почуяли подвох. Снег – тихий снег безветренной ночи – падает медленными хлопьями, заколдованный светом фонаря, что, почудилось вдруг, не излучает, как положено ему, волну за волной светлой кружащейся мути, а наоборот, поглощает, всасывает их, поднимающиеся от земли, как бы взметенные силой вашего вопрошающего взгляда. Что же происходит? Вы видите, как снежинки, передохнув, бодро поменяли направление и двинулись вверх, в гору, как  бы решившись покончить с игрой, которую, при желании, можно длить бесконечно, ночь напролет, и несть числа забавам, утешившим наше зрение и нашу фантазию, которую укрыл плащом снегопад, как бедную нищенку, замерзающую на углу короткой улицы. Мы в самом начале. Впереди – бездна интересного. Оставайтесь со мной. Но для первого раза – достаточно".
      
       И так далее, и все в таком роде, двадцать пять страниц Верочкиного школьного почерка, ни одной помарки, синие чернила по белому фону, розовая разлиновка листов, исписанных с обеих сторон, снегопад, поземка, ветер на реке, метель, листопад, осенняя буря, и – ни души вокруг, ни одного человека, к которому можно обратиться по имени, да хоть как-нибудь обратиться: барышня? сударь? гражданин? – я колебалась, не зная, как определить пол автора текста, переписанного (под диктовку записанного?) Верочкиной рукой. В том, что не Верочке принадлежит авторство, у меня не возникло сомнений. Союз "как" в сочетании с частицей " бы", встречавшийся в каждом бесконечном абзаце рукописи по нескольку раз, Верочка могла писать только через черточку. Ни годы, ни благотворные влияния в лице, например, Елены Павловны, не в состоянии были ничего поделать с этим врожденным, по-видимому, дефектом Верочкиной письменной речи, в остальном, правда, в достаточной мере грамотной. Именно из-за дефиса, беззаконно спаявшего бойкое "как" с меланхолическим "бы", Верочка поступила на филологический факультет Университета лишь с третьей попытки, применив прием простой, но остроумный, сработавший без репетиций. Верочка написала вступительное сочинение, употребляя глаголы исключительно в сослагательном наклонении. Это исключительно сослагательное сочинение, изобиловавшее автономными "бы" и "б", не допустило в себя ни одного коварного "как бы", что позволило автору получить необходимый для продолжения экзаменов балл. К сожалению, я не помню темы сочинения. Думаю, ее не помнит и Верочка...
       Но текст, лежащий перед моим носом, был составлен из выражений отнюдь не условного характера. Ни грана сослагательности не содержалось в нем. Человек, сочинивший этот текст и передавший его Верочке (бедная Верочка!), не питал сомнений ни в чем, кроме, может быть, способностей своих читателей. И тут он (она?) был прав. Читать, вникая в смысл прочитанного, для меня, читательницы, в общем, скептического склада, оказалось чрезвычайно трудно. Я проскакивала длинные фразы, как в детстве на уроке музыки, засаженная силой за пианино, проскакивала на рысях непосильные для меня пассажи. На коротких, медленных аккордах я отдыхала, переводя дух. А паузы... Что касается пауз... Они напрочь отсутствовали в Верочкиной рукописи, о которой, закрыв ее, я могла сказать определенно лишь две вещи: первое, что она имеет прямое отношение к музыке, и второе – что Верочка вряд ли сумеет перевести ее на французский язык, если некто (да кто ж он – мужчина или женщина? – я быстро пробежала глазами глаголы, рассыпанные по тексту, но третье лицо единственного числа прошедшего времени не мелькнуло и на мгновение), если бесполый, с признаками мании величия автор затеял перевод своего странного произведения с Верочкиной помощью. И все же – зачем потребовалось переводчице каллиграфически переписывать оригинальный текст, поелику таковой существует? На запись под диктовку никак не похоже, стенографии Верочка не знает, да и неправильное "как бы" не могло не проскочить хоть единожды, попробуй переписчица превысить свои полномочия...
       Странно, но прочитанная вещь взбодрила и как-то успокоила меня. Я даже развеселилась – хорошим, здоровым весельем, далеким от желчной насмешки и оставляющим по мере убыли такую же хорошую, здоровую усталость. О прочитанном мне не думалось. Я, пожалуй, забыла, о чем  только что читала, торопясь перелистнуть страницу и не доканчивая многих фраз, излишне разветвленных ,  на мой взыскательный (после часу ночи) вкус. Зато азартно, с детективным каким-то интересом мне думалось о новом Верочкином романе, об отношении, которое имеет к нему рукопись, о возможных обстоятельствах знакомства Верочки с героем (вероятно, он и является автором, гм... ), которые я положила себе непременно выведать, чего бы это ни стоило. Засыпая, я поймала себя на веселой улыбке. Мысль о возможном полете сегодня ночью, во сне, позабавила меня и скрылась, уступив место первому сонному вдоху. Рукопись покоилась под диваном, венчая собой крышу картонного замка.
      
       Проснувшись следующим утром на удивление рано – так, что успела похлебать теплой овсянки, заботливо закутанной Федором в пикейное одеяло, я продолжала пребывать в прекрасном  настроении, то и дело проявляющемся в виде хитрой улыбки, обращенной не то к себе самой, не то к Верочке, диалог с которой я, независимо от своей воли, репетировала, оттачивая реплики, в ожидании ее звонка по телефону. Отпущенная Федором на все четыре стороны до завтрашнего утра, я не собиралась реагировать на прочие (не Верочкины) вызовы. Звонили много – поначалу, – но определитель номера всякий раз останавливал мою руку – не она!  Когда затих утренний прибой несостоявшихся телефонных разговоров, я включила компьютер и приступила к набору, положив рукопись на  колени  и стараясь работать механически, дабы не наделать ошибок. Предложение – точка. Причастный оборот – запятая. Вопрос – вопросительный знак. Дело пошло споро. Я благополучно миновала описания декабрьского снегопада, январской метели, сцены одинокого катания на коньках по присыпанному поземкой льду... Добравшись до абзаца, где автор резко меняет декорацию зимней ночи на желтую, рваную, бурно-осеннюю, я вдруг с удивлением остановилась, не докончив фразы. Мне показалось, что я имею дело не с прозой, перенасыщенной образами, перетекающими один  в другой, а с длинными, ритмичными, кое-где даже и срифмованными строками стихотворения или поэмы, и этот неожиданно возникший ритм чрезвычайно поразил меня, как если бы я, будучи приглашена  в скучное общество любителей книги, вдруг оказалась (перепутав дверь? явившись жертвой розыгрыша?) в менее многолюдном, но гораздо более живом и подвижном собрании любителей танцев и пения. Я даже ущипнула себя – как могло произойти, что при ночном чтении мне не бросилась в глаза столь резкая смена формы изложения в середине рассказа (статьи, воспоминания, уложения – жанр повествования, принявшего ныне поэтическое обличье, был неопределим), как случилось, что я "проскочила" ночью загадочное возникновение ритма в листопадном абзаце – и далее, когда автор вновь возвращает зиму с ее декабрьским снегопадом... – Как? Положим, Верочкина рукописная строка короче моей (хотя она, сама Верочка, – могла бы быть внимательнее при переписывании и потрудиться отделить строку от строки внутренними разделителями, если ей уж так хотелось экономить бумагу). Положим, вчерашней ночью я читала не очень внимательно... Но я люблю поэзию с детства, а этот ритм, который я сейчас выстукиваю на клавиатуре компьютера, – он просто-таки сидит у меня в кончиках пальцев, в нервах, в... Ведь это...
       Звонок в дверь прервал ход моих рассуждений. Быстренько скопировав набранное, я  выключила компьютер и пошла открыть Федору, которому сегодня не мешало б позаботиться о ключе – знает, что я выходная. Щелкнув замком, я шмыгнула в ванную – пусть сам толкает дверь и запирает ее. С утра я не успела накрасить глаза. Федор придирчив к моей внешности...
       – Ты где? – послышался из коридора Верочкин бархатный голос. – Звоню тебе все утро...
       Я вышла из ванной, имея накрашенным один глаз, и уставилась им на Верочку. Из кармана моего халата высовывалась рукопись. Второй глаз, ненакрашенный, я поспешила завесить челкой, так как рядом с Верочкой, отделенный от нее огромным обшарпанным чемоданом, стоял мужчина небольшого роста (не сразу и заметишь) и вежливо улыбался мне тонкими губами. Его позу можно было бы назвать выжидательной, если не знать точно, что я ему ничего не обещала такого, для чего стоило бы так затягивать многозначительный жест – что-то вроде пожатия плеч, раздражающего своей статичностью.
       – Познакомьтесь, пожалуйста! – сказала нам Верочка с капризной интонацией в голосе, как будто она целый час до того упрашивала нас познакомиться, а мы все отказывались упрямо. – Моя лучшая подруга – мой хороший друг...
       – Очень приятно, – промямлили мы с хорошим другом почти в унисон и поглядели на чемодан.
       – Так я пойду? – Друг сделал шажок от чемодана к двери, развернувшись в профиль. Я поняла, почему в момент нашего знакомства меня так раздражали его плечи: на спине его виднелся  небольшой, аккуратный, почти незаметный под грубошерстным джемпером, но совершенно явный, неустранимый и фатальный горб. Горбун выжидательно оглядывался на меня, а я в оба глаза (забыв о косметическом своем дефекте) смотрела на Верочку, не зная, как себя вести.
       Верочка, слегка отвернувшись, красноречиво гримасничала, что было мне хорошо видно в зеркало. При этом она больно надавливала на мою левую ногу своей правой, используя в качестве прикрытия чемодан. Стимулированная болевыми ощущениями, мысль моя вышла из  паралича, вызванного неожиданностью произошедшего знакомства, и я догадалась, что Верочкины гримасы выражают непреодолимое желание выпить чашечку кофе в моей гостеприимной кухне, в теплой, интересной компании.
       – Может быть, чашечку кофе? – любезно проворковала я, склонив голову к правому плечу, с тем чтобы челка упала на ненакрашенный глаз. Мое приглашение развернуло горбуна анфас, и он вопросительно покосился на Верочку. Та заулыбалась, лучась приветливостью и благодарностью.
       – Да, это было бы замечательно! Вам необходимо передохнуть. Вы намучались с этим чемоданом...
       А зачем чемодан? Лишних вопросов и вообще никаких вопросов я решила не задавать и отправилась варить кофе, причем, пока крутилась кофемолка, ухитрилась смыть тушь с правого глаза, что заняло вдвое меньше времени, чем требовала покраска левого. Гости дружно мыли руки  в ванной. Я сгорала от любопытства. Несомненно, Верочка привела горбуна на смотрины. Давненько я не удостаивалась подобной чести! Смущение, вызванное горбом, улетучилось, и я почувствовала себя вполне готовой к светски непринужденной беседе, к получасовой дистанции обаятельных улыбок и перебора тем всех возможных в будущем разговоров, если таковое будущее состоится. Спустя полчаса я рассчитывала распроститься с новым другом и поговорить с Верочкой наедине. Уж тут-то она мне на все ответит! Я осталась в халате, предположив, что горбун, как большинство мужчин, вряд ли способен отличить халат от домашнего платья. Рукопись я переложила из кармана на подоконник, к которому примыкал кухонный столик, и она заголубела, раскрытая ровно посередине на сцене второго декабрьского снегопада. А вдруг разговор зайдет о ней? То, что Верочкин горбун является автором странного текста, представлялось мне весьма вероятным.
       Верочка опередила горбуна на минуту и, влетев в кухню, шепотом приказала мне поблагодарить его за чемодан. О рукописи на подоконнике было сказано коротко: "Убери".
       Вошел горбун. Верочка усадила его в угол. Сидя, он показался мне совсем маленьким, и я пожалела, что не успела подсунуть ему высокий табурет Максима. Но горбун держал себя непринужденно, ласково поглядывая на меня снизу вверх и улыбаясь заговорщицки. Или – мне только чудилось это, потому что сцена вокруг стола выходила у нас довольно-таки странной, чрезмерно, я бы сказала, богатой подтекстом и в чем-то даже сюрреалистической, чему, как выяснилось вскоре, удивительно отвечал характер диалога, возникшего между мной и маленьким гостем. Верочка молчала как рыба, лишь иногда толкая под столом мою ногу. Последнее было излишним. Мы с горбуном блестяще провели всю сцену и остались чрезвычайно довольны друг другом. Когда кофейник выдал мне и моему собеседнику последнюю порцию тонизирующего напитка в виде вязкой несъедобной грязи (Верочка добавки не брала), мы, как по команде, закрыли рты, вздохнули и длинно посмотрели на нашу общую знакомую. Завод, расчитанный на пару чашек кофе, кончился.
       – Так твой Федор едет в пятницу за ребенком? – Верочка грубо перевела изящную беседу в плоскость семейно-бытовых проблем. – Значит, на концерт со мной ты пойти не можешь. Жаль, хороший концерт... – Верочкина нога опять пнула мою, натруженную.
       – И мне жаль, – покорно согласилась я, впервые узнавая об упущенной возможности  попасть на хороший концерт. – Но, может быть, Андрей Андреевич составит тебе компанию? 
       Мы посмотрели на Андрея Андреевича. Тот, явно утомленный беседой, нашел в себе силы кивнуть и развести руками, как бы демонстрируя свое бессилие выразить охватившее его чувство благодарности. При его вздернутых навеки плечах жест вышел более насыщенным, чем того требовала ситуация. Как будто он о чем-то сокровенном взмолился небесам, не найдя сочувствия в окружающих... Близилось расставание. Но в мои намерения не входило отпускать Верочку. Она, сидя, собирала посуду, и, по-видимому, дел ко мне больше никаких не имела, не то что я – к ней. Ну, это мы еще посмотрим! Вдруг я почувствовала, как Верочкина нога  легонько надавила на мою, на этот раз правую, что было благородно со стороны истязательницы. Не поняв намека, я вопросительно взглянула на Верочку. Она перекладывала кофейную гущу из чашки в блюдце и на меня внимания не обращала. Нога моя оставалась придавленной еще две секунды, за каковой отрезок времени Верочка успела встать из-за стола и подойти к раковине. Значит, тайный сигнал под столом  поступил ко мне от деликатного горбуна, вовсе не перепутавшего мою ногу с Верочкиной, как на мгновение, грешным делом, заподозрила я, вконец одураченная подстольными приключениями. "Ну, что?" – дернула я подбородком, входя в положение горбуна, который продолжал вежливо улыбаться, приготовляя губы для шепота. Он взывал  ко мне, как к другу, и мог смело рассчитывать на понимание. "Уговорите ее остаться, – прошептал горбун. – Мне совершенно необходимо побыть одному". Я строго кивнула, ликуя в душе. Мы с горбуном были  заодно! Нет, воистину, я испытывала глубокую, искреннюю симпатию к Верочкиному новому другу, и даже уродство его в чем-то импонировало мне, казалось овеянной романтикой, яркой деталью загадочного образа, будто вынырнувшего из средневековой легенды или из наших с Верочкой детских повестей. Например, в пятом классе...
       Горбун прощался. Верочка засобиралась с ним.
       – А вас я попрошу остаться, – обратилась я к Верочке с дежурной шуткой, действовавшей  на нее безотказно при любых обстоятельствах. – Нам надо поговорить о том, что я убрала с подоконника. Не хочется называть вещи своими именами, но, если ты спешишь, – придется.
       Я уже понимала, что Верочка намерена скрывать от Андрея Андреевича факт существование рукописи. Зачем и почему – это мне предстояло узнать немедленно. Голова моя пухла от предположений и множащихся сюжетов, да вдобавок я страшно устала быть серьезной  и светской – и это в обществе двух абсолютно несветских (тут я не ошибаюсь никогда), потенциально равных мне в своей несерьезности людей. Верочка, наверное, тоже устала, в том числе и от получасового молчания. Да, ей, видимо, хотелось поговорить. Поэтому, несмотря на нескрываемое желание сопровождать горбуна, она радостно рассмеялась и попросила у него позволения остаться, на что он согласился тотчас же и вышел, ласково кивнув нам напоследок. Стоя, он кажется довольно высоким – для горбуна, разумеется. Почти с Верочку... До свидания; надеюсь, не в последний раз…
      
       – Уф, – сказала я, попробовав приподнять чемодан. – Чем он набит? Зачем вы его притащили? Когда ты его заберешь? 
       Я начала с мелочей, сладострастно предвкушая бурное развитие сюжетной линии, первый узел на которой завязала рукопись, полчаса назад запрятанная в хлебницу.
       – Это коллекция минералов. Моего деда. В основном, с Урала. Кажется, там есть и полудрагоценные камни – например, малахит. Я давно собиралась подарить ее вам.
       – Верочка! Бога ради – да на что нам! Где мне это хранить? 
       – Максиму будет интересно, я подумала... Ну, отправь в Вышний Волочок, пусть там хранится на чердаке или в подполье. Не потащу же я ее обратно? 
       – Да зачем ты вообще затеяла переноску, серьезно?! Тебе этот чемодан – память о деде, а у Максима – нос не дорос до геологии.
       – Дорастет. Ладно. Мне нужен был повод привести его к тебе. Чемодан подвернулся случайно.
       Я так и подумала, между прочим, – как только увидела между ними этот невозможный, высотой чуть не до пояса "повод". Ничего себе! Бедный гобун! Жестокая Верочка.
       – Пожалела бы своего друга... Уф, какая тяжесть... Осторожно, не придави ногу. – Мы вдвоем волокли чемодан по полу, и сосед-пенсионер с пятнадцатого, под нами, этажа уже колотил гаечным ключом по батарее. Затолкав коллекцию минералов под диван (чуть не погиб картонный замок), мы вернулись в кухню.
       – Как вы его дотащили? Андрей Андреевич – на машине? – задала я первый, остро интересовавший меня вопрос.
       – Какая тут машина! 
       – На такси? 
       – Господи, ну какое такси! Ты его не разглядела, что ли, совсем? 
       – Мне неловко было так уж пялиться на него. Все-таки – физический недостаток. Одет, по-моему, прилично... Хорошо воспитан. Кофе пьет без сахара, интересный штрих. В литературе разбирается. Музыке вот не чужд...
       Тут я подмигнула Верочке, намекая на послезавтрашний концерт. Но Верочке игривая интонация моих торопливо высказываемых впечатлений пришлась не по вкусу, и она устало прервала меня традиционным, вечным, нашим с ней "проклятым" вопросом: 
       – Мне – рассказывать? 
       – Да уж, уважь. Во-первых, ответь, это он – автор рукописи? И когда вы познакомились? И почему ты сказала мне в понедельник, что он младше тебя? Ему на вид – все пятьдесят. И в чем ты усматриваешь сходство с Марисом? Большие уши – единственное, что их роднит. И вообще, в конце концов, уж не собираешься ли ты...
       – Ишь, как тебя пробрало – и все из-за рукописи, да? Ты прочитала? Понравилось? 
       – Что-то есть. Не ново, но свежо. Язык – странный какой-то, но, в общем, неплохо. Андрей Андреевич пишет? Кстати, это вы для меня – на "вы" или – совсем на "вы"? 
       – Совсем на "вы".
       – Слава богу! Но он мне очень понравился, симпатичный...
       – Правда? Я рада. А как тебе его речь? 
       – Письменная? Я уже сказала...
       – Нет, устная. Ты его хорошо разговорила.
       – Старалась. Нормальная речь воспитанного интеллигентного мужчины средних лет. Кем он работает? 
       – Не знаю.
       – Сколько ему лет? 
       – Пятьдесят, как ты говоришь.
       – Вы давно знакомы? 
       Верочка бросила взгляд на часики.
       – Около двух часов. Пардон, – около часа. О том, что его зовут Андрей Андреевич, я узнала одновременно с тобой. Погоди-ка! Ну-ка, вспомни – ты обращалась ко мне по имени  при  нем? Если не обращалась, то можно считать, мы с ним еще не познакомились. Он моего имени не знает.
       – Вот так штука... Я не помню. Кажется, я к тебе никак не обращалась. За столом ты не проронила ни слова. Обратиться к тебе было просто невозможно. Слушай, да он – настоящий герой! В нелепейшей ситуации держать себя достойно и непринужденно – этак, знаешь ли, не каждый сможет. Да после пробежки с твоим чемоданом...
       – Он очень сильный.
       – Понятно. Горбуны, я читала, часто отличаются сверхчеловеческой силой.
       – Вот-вот.
       – И что же ты о нем еще знаешь положительно, кроме того, что он сильный? 
       – Окончательно и положительно – больше ничего. Послезавтра вечером пополню впечатления. Между прочим, ты можешь пойти с нами, если желаешь. Вы так быстро нашли общий язык – одно загляденье! Побеседуешь с ним в перерыве, а я послушаю. Да, прекрасная идея. Я за четверг набросаю план беседы, перед концертом суну тебе, ты вникнешь в первом отделении, в перерыве побеседуешь, а во втором отделении мы с тобой обсудим...
       – Что – обсудим? Не морочь голову! Зачем – обсудим? И куда ты денешь предмет обсуждения – под кресло запихнешь? Или – мы при нем будем обсуждать? 
       – Он наверняка сбежит со второго отделения.
       – А мне показалось, что он согласился охотно, да и музыку любит. О Моцарте процитировал Мандельштама...
       – А-а... При чем тут музыка! Ты же видишь, он больше получаса рядом со мной не выдерживает. Обрадовался, что я с ним не пошла, даже смотреть противно...
       – С чего б это ему не выдерживать, не понимаю.
       – Черт его знает, – может, у него проблемы...
       Верочка хмыкнула. Я хмыкнула, сомневаясь, вслед.
       – Так уж и из-за тебя! За два часа  – и уже проблемы! А вдруг он со мной больше получаса не выдерживает? 
       – Не обольщайся. Ты выглядишь как ведьма без помела. И у меня в таких делах – большой опыт. Нет, схвачено. И схвачено намертво. Иди, накрась глаза. Видеть тебя не могу без косметики.
       В ванной я попыталась упорядочить информацию, полученную только что, но это оказалось невозможным. Я знала еще меньше, чем знала до того, как приступила к допросу, и оснований предполагать что-либо у меня не оставалось никаких. Голова шла кругом. Верочка странно вела себя и странно, отрывисто как-то, говорила. На влюбленную Верочку, "Верочку в начале" она не походила ни в чем. Зато очень напоминала Верочку финальную, поквитавшуюся с собой, серьезную и совсем не забавную Верочку. Впрочем, все могло измениться в любую минуту. В понедельник она была совершенно другой...
       – А кого ты имела в виду позавчера? Ты так красочно описывала свои чувства... – (И только чувства – образ Андрея Андреевича, бывшего, надо полагать, безымянным предметом Верочкиного позавчерашнего интереса... гм... помнился мне несколько расплывчатым... Да нет, ничегошеньки не помню) – Его? Нет, ты пересказывала диалоги, и в них звучало "ты"... Постой, тогда у вас было шапочное знакомство, а теперь...
       – Про то забудь. То – все в прошлом. И перестань выпаливать вопросы, дай мне хоть слово вставить. Мне нужно выговориться и привести в порядок мысли. Слушай и не перебивай. С чего начать? Понимаешь, все дело в этой рукописи.
       Верочка потянулась к хлебнице.
       – Да скажи же, наконец, где ты ее откопала! 
       – На помойке. Я откопала ее на помойке. Но прошу не забегать вперед. Внимание.
       Верочка достала рукопись из хлебницы и положила  перед собой. Я приготовилась слушать, не перебивая. Было очень интересно. Жаль, если Федор явится рано. При нем так свободно не поговоришь.
      
       Две недели назад Верочка затеяла генеральную уборку. Для этого она даже взяла в библиотеке три дня за свой счет. К концу второго дня квартира сияла чистотой. Оставалось только ликвидировать беспорядок на рабочих полках, перегруженных ненужными бумагами. Верочка много переводит, особенно в летний сезон. Человек она добросовестный, поэтому производит гору черновиков в процессе работы над ничтожной, как мышь, статьей или аннотацией, которые, чаще всего, добывает для младшей сестры Елена Павловна. Обычно Верочка переводит с французского на русский. Обратно – очень редко, хотя Верочка предпочитает именно обратный перевод. Например, очень любит переводить письма, адресованные в Париж.
       Верочка сложила бумаги в две аккуратные стопки и перевязала. Сборы макулатуры, к сожалению, давно ушли в прошлое, но выбрасывать бумагу в грязный бак у Верочки не поднимается рука, и она предпочитает скромно выставлять бумажные связочки чуть в стороне от гниющих отбросов и несколько на виду – авось, пригодится кому-нибудь, или школьники заберут. Так она поступила и на этот раз. Помойка была в безобразном состоянии. Кучи объедков расползались от переполненных баков мертвыми лавинами, языки которых уже достигли границ детской площадки, норовя подменить собой россыпь поломанных игрушек, забытых в песочнице. Помойка располагалась в центре двора, общего для трех окружавших его домов. Все протоптанные на плешивом газоне тропинки приводили к ней. Верочкина тропинка уткнулась в полузасохшую, кровавого цвета лужу краски, казалось до сих пор вытекающей из опрокинутой банки с умопомрачительной, отрицающей существование времени медлительностью. Берег лужи вывел Верочку к голубому угловатому пригорку, образованному множеством молочных пакетов – бумажных, – и Верочка решилась было оставить свой чистый мусор здесь, в довольно приличном соседстве материи родственной структуры (поскольку все подступы к кирпичной цитадели разрастающейся помойки были перекрыты), но тут ноздри ее ощутили – помимо сложного, цветистого аромата, источаемого краской и заглушавшего, к счастью, все прочие излучения, – другой, прямой и горьковатый, строгий и резкий, как нежданное воспоминание, теплый запах дыма. Поблизости жгли костер. Он горел плохо и очень дымил.
       Костром занималась группа подростков, нещадно матерящихся. Верочка, в прошлом филолог, мата не чуралась, но детского – беспомощного и птичьеголосого – не переносила. Поэтому она не приняла участия в забаве, а пристроила свое кстати подоспевшее топливо между мокрых ящиков, сваленных неподалеку, справедливо рассудив, что мальчишки рано или поздно доберутся до них, а заодно и до двух перевязанных крест-накрест стопок яркой белой бумаги. "Хоть бы не добрались до молочных пакетов, – беспокоилась Верочка на обратном пути. – Задымят двор, и в квартире будет нечем дышать". Окна Верочкиной квартиры выходили во двор.
       Усталая, но довольная Верочка вошла в квартиру, тихую и чистую, как листы бумаги, приготовленные для работы. Утром звонила Елена Павловна и просила поторопиться с переводом, которым Верочка, за делами, еще не удосужилась заняться. Кажется, требовался обратный перевод, поэтому перспектива срочной вечерней работы Верочку не удручала. Она села к столу и вытащила из верхнего ящика папочку – не слишком пухлую, – содержавшую в себе русский источник, то есть – обязанную его содержать, потому что, к удивлению и ужасу своему, Верочка обнаружила в папке не машинопись, общий внешний вид которой помнила хорошо, помнила, что в письме (или статье), устроенном для нее сестрой, отсутствовал титульный лист с заголовком, а последняя страница была заполнена лишь на две трети (беря работу, Верочка привыкла оценивать объем быстрым перебором пальца по ребрышкам стопки, от конца к началу, так, что в зрительной памяти успевали отпечататься образы первого и последнего листов, остальные же сливались в туманный снимок мелькания). Но ни первого, ни последнего, ни каких бы то ни было иных носителей информации не заключалось в папке. Сорок листов чистой линованной бумаги, не годящейся в машинку, не могли утешить  Верочку в ее тяжелом, но все же – не совсем безнадежном положении.
       Не окончательно безнадежном – в пиковых ситуациях Верочка умеет собраться для совершения единственно верного шага. Она пользуется старинным женским способом выхода из замкнутого пространства необъяснимых и неприятных осложнений, а именно: останавливает мысль, рванувшуюся было по следу хитрого злоумышленника, наймита расшалившегося Провидения (в данную минуту, пока Верочка изящно в пятый раз пересчитывает листы в папке, злоумышленник, похитивший письмо, или статью, напрасно старается запетлить свой след – никто не собирается его преследовать)... и делает первое, что приходит ей голову до того, как тягостный вопрос "Куда же я ее?.." повлечет  за собой новую генеральную уборку и перетряхивание ящиков письменного стола, – она бросается к окну.
       Костер у мальчишек разгорелся – порядочный. Ящики лежали нетронутыми, но на них – скорее, скорее! – ничто не белело, увы, хотя прошло не более пятнадцати минут с того момента, как Верочка обрекла на сожжение две аккуратные связки бумаг, оставив их во дворе. В руках у одного из мальчишек топорщилась первая связка, сильно похудевшая. Его товарищ, размахнувшись, подкинул вторую высоко над костром, и она пала в огонь, подняв фонтан искр.
       Как должна была поступить Верочка? Выпрыгнуть в окно? С нее сталось бы... На счастье, в момент рокового падения, исторгшего звонкое "Ах!" из Верочкиной груди, она заметила мужчину, быстрыми шагами приближавшегося к костру со стороны помойки. "Ах" подняло его взгляд к Верочке, до половины высунувшейся из окна и ломающей в порыве отчаяния руки, как могло показаться непредвзято настроенному зрителю. "Умоляю, спасите бумаги! – громко застонала Верочка, обращаясь к прохожему. Мгновение замерло. Плотная связка бумаг, угодившая не в самую середину пламени, а ближе к краю его, занялась с двух углов, обещая вспыхнуть в следующее мгновение. – Выхватывайте из огня пачку!" Мужчина, помедлив, наклонился и поставил ведро. "Быстрее!" – вскричала Верочка, а для пущей верности добавила: "Там доллары! Да – ногой, ногой! Затаптывайте пламя. И другую пачку у пацана отбери". – "Ты" диктовалось обстоятельствами. Забив пламя, спаситель – возможный спаситель – непереведенной, но еще могущей быть переведенной на французский язык статьи – или письма – посмотрел на Верочку (в полузапахнутом халатике, с распущенными по плечам белокурыми локонами... ) и спросил, не надо ли ему подняться, с тем чтобы завершить акт спасения, а если так, то в какую квартиру. Верочка велела подождать ее внизу, и не спеша, накинув, разумеется, плащ на плечи, спустилась во двор. Начало было положено.
       – Чему? Чему было положено начало? – не выдержав, перебила я красочный рассказ.
       – Знакомству, конечно.
       – С кем? С мужчиной? Это был – Андрей Андреевич.
       – Еще  нет, он появится потом. Знакомство знакомством – мы, естественно, быстро познакомились... Уже, кстати, раззнакомились... Но я же рассказываю тебе о рукописи, и ты, пожалуйста, не отвлекай меня посторонними темами.
       – Я потеряла надежду, что ты когда-нибудь доберешься до рукописи. Можешь ты двигаться быстрее, в конце концов? 
       – Хорошо. Значит так. Дома я обнаружила, что в спасенных черновиках... Короче, я не обнаружила статьи в спасенных черновиках.
       – Прекрасно. И с горя ты решила заняться творчеством по-русски, воспользовавшись для этого чистой бумагой из папки.
       – Мне очень лестно, что ты считаешь меня способной составлять столь длинные фразы... Шутки в сторону. Рукопись, то есть машинопись, с которой я сняла рукописную копию, – (Верочка подвинула ко мне вещественное доказательство), – была открыта мной в двадцать-ноль-ноль по московскому времени на первой странице, попавшей в середину горевшей пачки, и закрыта в двадцать один-ноль-пять на последней – под вопросом – странице... почему, спросишь, под вопросом? Потому что имеется еще небольшой фрагмент (оборванный на полуслове), по стилю абсолютно не совпадающий с основной частью, но следующий непосредственно за ней и скрепленный с ней большой ржавой скрепкой, и, в общем, посвященный той же теме... гораздо слабее, я даже не уверена, стоит ли его издавать, там пахнет плагиатом, но основная часть – это же шедевр! Такого еще не было. Ты со мной спорить не станешь...
       – Не стану, если хоть что-нибудь пойму. Итак, ты нашла рукопись в своих черновых бумагах, случайно уцелевших...
       – Да не в своих же! Как ты не можешь понять? Что я – своих черновиков не знаю? 
       – Постой, а откуда...
       – Ну, думай, напрягись. А я-то всегда считала тебя умнее себя! 
       – Так наверное, это и был перевод, а – Верочка? 
       – Да ничего похожего! Я же его зрительно помню. Да ты с ума сошла – как такое можно перевести? 
       – А ты нашла перевод? Он сгорел? 
       – Черт с ним, с переводом. Забудь. Надеюсь, ты поняла мою мысль.
       – Ты думаешь, что кто-то...
       – Вот именно. Кто-то подложил рукопись на ящики за то время, пока я поднималась по лестнице, мыла руки, залезала в  стол и развязывала веревки на папке... большего времени я ему не оставила, так как открыть окно и высунуть голову, и убедиться, что, кроме мальчишек у костра да Васи с ведром во дворе, нет ни души, заняло у меня считанные секунды.
       – Но почему – подложил? Рядом положил или – раньше принес, или сынку в карман сунул... еще как-нибудь.
       – Нет, подложил! Да не просто подложил, а под веревку засунул, чтобы ветром не разнесло. Пачку я положила тыльной стороной кверху. Он сверху и подсунул под веревку. Дома, когда я обгорелые листы перекладывала – от первого к середине, – я знаешь как обрадовалась, наткнувшись на незнакомый текст! "Ну все, – думаю, – вот оно". И не надо стол переворачивать. И с Васей такое романтическое знакомство завязалось... Дальше, можешь себе представить...
       Дальше я могла себе представить, так как читала текст и, кроме того, хорошо знала Верочку. Почти как самое себя. Лучше, чем себя...
      
       ...Она наткнулась на титульный лист с двумя строчками заголовка, напечатанными ровно посередине. "Руководство по"... Вторую строчку не разобрать – перечеркнута черным  жирным фломастером так густо, что серая полоса отпечаталась на следующей странице. "Советую начинать в снегопад", – прочитала она и скользнула к подножию абзаца: "Местом вашего проживания я предпочту считать"... Яркости серой полосы оказалось достаточно для затмения окончания фразы. Второй абзац она перепрыгнула, раздраженная, но и заинтересованная чудесной подменой, произошедшей с ее бумагами в результате испытания огнем. Васино молодое, воодушевленное подвигом лицо встало перед ее мысленным взором, когда она осознала, что читает нечто уж слишком необычное, чтобы продолжать признавать факт отсутствия чудес в окружающем ее мире неоспоримым. Третий абзац укрепил ее в этих сомнениях. Четвертый внушил глубокое уважение к таинственному автору "Руководства". После пятого абзаца она предалась неизвестному всей душой (образ Васи при этом завибрировал, расплываясь), и, промелькнув сквозь все снегопады, листопады, оледенелые реки – с мостами, прочными или обрушившимися под ударами бури, – душа ее возопила требовательно: "Хочу!" 
       – Чего ты хочешь, Верочка? Доискаться, кто автор? Кинуться к нему на шею со словами восхищения? 
       – Значит, тебе не понравилось. А я надеялась...
      
       Мне понравилось, Верочка! Мне необычайно понравилось, особенно – конец.
      
       – Отчего же? Неплохая вещь. Что-то напоминает, но так ведь всегда...
       – Не ври. Это новее нового. Не прикидывайся, будто не понимаешь. Заключительная часть – я еще не успела переписать, занесу на днях, – та слабее. Почти плагиат... какой-то прямо Александр Беляев... И зачем он ее прикрепил скрепкой? 
       – Там, я догадываюсь, заключено руководство по хождению на водах.
       – По водам. Нет, наш автор, если ты заметила, скромный человек и на многое не замахивается.
       – Скромный? Ну уж... Мне, напротив, показалось, что он страдает манией величия. Назидательность какая-то в каждой фразе.
       – Ласковая. Ласковая назидательность. Маньяки к ласке неспособны! 
       – Пожалуй... Интересное замечание...
       – А скромность его я оцениваю высоко в том смысле, что он избегает – всеми силами, даже, я бы сказала, из последних сил, ведь подумай, как трудно должно быть ему ограничиваться ученическими образами, ему, который – ты не можешь сомневаться в этом! – давно и прочно всем этим  в л а д е е т – как тактично и упорно он удерживается от ярких, ясных, убийственных описаний   и т о г о в  своих медитаций! Он даже не решается обещать...
       – Постой, постой! О рукописи мы, начав, проговорим до ночи.
       – Хоть всю жизнь! 
       – Федор скоро придет...
       – А... Ну да, ну да – давай скорее! Что тебе еще неясно? Любопытно? Про Андрея – как его? – Андреевича, может быть, отложим до пятницы? Про Васю, как ни печально, продолжение не следует. Он рукопись спасал, не он ее писал. Обидно, но от реальности не спрячешься... Позавчера я еще питала некоторые иллюзии... последние иллюзии... все же у Васи есть мотоцикл, и он умеет на нем перелетать через канавы, но этого, увы, недостаточно... Вдобавок Вася катастрофически молод. Наконец, он жутко безграмотен. Забавное сочетание: полная безграмотность при сильной тяге к поэтическому творчеству. И, конечно, отсутствие всякой религиозности. "Обожаю" пишет через "а" – первое. Не осознает, в чем корень слова... Н-да. До сегодняшнего дня я, как слабая женщина, за неимением другого, крутила моего Васю так и сяк: вдруг он – наркоман и в наркотическом опьянении способен грамотно записать... Смеешься... Смейся, паяц, над разбитой любовью!  Нет, Вася – даже не алкоголик... О, между прочим, как ты смотришь?.. Федора не будет три дня, да? Слушай, подмени  меня на прощальном свидании, а? 
       – Здравствуйте! 
       – Вот так и скажешь: "Здравствуйте, я подруга вашей знакомой". И приди ненакрашенной, непременно! – "Вера просила передать, что сегодня быть не смогла, так как ей неожиданно пришлось встречать внука из музыкальной школы. Очень, мол, извиняется"... Шучу. На самом деле Васю мне – так жалко, так жалко...
       И Верочка посмотрела в сторону, и задрала кверху подбородок, и шмыгнула носом. Я понимала, как, воистину, может быть жалко Васю, и поэтому деликатно молчала. Минута слабости миновала. Верочка придвинула к себе рукопись и начала листать ее. Одновременно с этим раздумчивым  листанием она продолжила рассказ, застопорившийся было по не зависящим от нее обстоятельствам, и, надо сказать, ритмичная работа рук подстегнула рассказчицу, сообщив и повествованию некоторое подобие ритма, так что у меня появилась надежда на скорое разрешение повисших воздухе загадок и недоговоренностей.
       Оказывается, первоначально чемодан, набитый камнями и ныне пребывающий у меня под диваном, предназначался для Елены Павловны. Верочка много лет собиралась передать сестре  права на хранение семейной реликвии, но перемещение чемодана откладывалось из года в год – не то по причине Верочкиной пассивности, не то в силу малой активности старшей сестры, вполне объяснимой, если принять в расчет число и вес "камней преткновения" (как удачно выразилась Верочка, развертывая передо мной экспозицию чемоданной фабулы, в развязке коей мне из лица эпизодического повезло преобразоваться в ведущее, вопреки отчаянным моим попыткам повернуть сюжет вспять и вернуть ему его трогательно-семейную окраску, перевезя, с помощью Федора, чемодан в дом Елены Павловны).
       – Понимаешь, чемодан давно мне мешал, а сестрица, в принципе, не возражали, и Вася удачно подвернулся, и... В общем, я собиралась предъявить Васю сестрице. Она, знаешь ли, затеяла недавно очередное смехотворное сватовство, так что Вася пришелся кстати. Зашел на чашечку кофе... Утром – представляешь? Без церемоний, по-соседски... Я как раз рукописью занималась... Вася и рукопись – обидное какое-то сочетание, ты чувствуешь? Хотя эта вторая часть... в некоторой степени о Васе мне напомнила, то есть, как бы это поточнее... Васин визит показался мне не случайным – ну, в высоком смысле слова, а в невысоком – тоже, конечно...
       – Верочка! Оставь в покое рукопись! И не впадай в мистику. Быстро, сию же минуту рассказывай, как чемодан оказался у меня. Или – я сегодня же отвожу его к Елене Павловне.
       – Ни в коем случае! У меня насчет чемодана имеются кое-какие интересные планы... А сестрица – не в обиде.
       – Еще бы! 
       – Да. Ну, продолжаю. Значится, я попросила Васю помочь мне с чемоданом. Он быстро согласился...
      
       …И опрометчиво. Васиных молодых сил достало только на то, чтобы вытащить чемодан на лестничную площадку и подволочь к первой ступеньке двухэтажного спуска. Произведя две-три неудачные попытки взять вес (Верочка стояла рядом и нетерпеливо постукивала каблуком о стену), Вася медленно разогнулся и беспомощно посмотрел на удивленную непредвиденной задержкой хозяйку. Ему было – никак. Разочарование в Васиных способностях (подготовленное во многом двухнедельным исследованием последних, параллельно с изучением потенциальных возможностей, раскрытых так талантливо и доступно в спасенной Васей из огня коварной рукописи), окончательное и бесповоротное разочарование в Васе выразилось у Верочки в увеличении амплитуды колебательных движений ноги, ударяющей в стену смежной с Верочкиной квартиры. Дверь квартиры отворилась. Оттуда высунулась голова, по многим признакам – мужская, и деликатно кашлянула. В резком, но женственном пируэте – в направлении двери – Верочка успела оценить и голову, и кашель, и стержень ситуации, и... А так же она успела справиться с чувством раздражения, вызываемым в ней зрелищем согбенной Васиной спины (он предпринимал последнюю, роковую попытку "взять" чемодан). "Вы не могли бы – извините пожалуйста! – помочь нам спустить чемодан?" – нежно обратилась Верочка к голове, и голова кивнула, пообещав через минуту быть готовой и обутой. Голова не принадлежала Верочкиному соседу... Впрочем, соседей своих Верочка по головам, то есть в лицо, помнила плохо, храня в себе только туманные подобия человеческих образов, сгущенные и узнаваемые ровно настолько, насколько это требовалось для произнесения нечленораздельного приветствия. "Здрвствте", – произнесла Верочка с привычным чувством неловкости, которое возникает в нас при необходимости здороваться с людьми, имен которых мы не знаем (не помним). Обутый сосед вышел на площадку, захлопнув дверь. Неловкость расползлась по площадке, залила краской Васины щеки, остановила дробь Верочкиного каблука  и обволокла чемодан гравитационным полем нечеловеческой силы. Вася выпрямился у чемодана. Сосед обошел Верочку, отодвинул Васю в сторону и взялся за ручку. На спине его, обтянутой свитером, вспучивался небольшой, аккуратный, но совершенно явный, неустранимый, фатальный...
       – Горбун! Наконец-то! – вскричала я, возрадовавшись. – Ну, – и поднял? 
       – Поднял, подлец, – устало констатировала Верочка. – Поднял и понес.
       – Без Васи? 
       – Вася шел следом, краснея шеей.
       – А дальше? 
       – Что – дальше? Скучно рассказывать. Внизу я отправила Васю ловить такси. Горбун остался со мной – заметь, безо всяких просьб с моей стороны. Зная, что Вася пробегает долго – ему еще надо было сделать крюк и занять денег на такси у родителей... бедненький Вася... я завела разговор о погоде. Вот. И в результате разговора... – Верочка перестала листать рукопись и задумалась.
       – Что, Верочка? 
       – Ничего. Какая хорошая проза. Даже плакать хочется. Ты плакала, читая? 
       – Наоборот – веселилась! Мне потому и понравилось – легкое, знаешь, такое необъяснимое веселье...
       Я видела, что Верочке хочется поговорить о рукописи, а о горбуне... еще не хочется. Мне стало жалко Верочку. Но было очень интересно. Федор задерживался...
       – Кстати, Верочка, – о прозе: ты почему не поставила разделители в поэтической части? Или это так в оригинале?  Я при наборе – ставлю. Убрать, что ли? Стихи прозой не читаются...
       – Стихи? Нет там никаких стихов. – Верочка опять принялась листать рукопись.
       – Что ты хочешь сказать – что я не отличаю стихотворного текста от прозаического? Заметила я не сразу – переход этот на сцене с листопадом, – но, раз заметив, не ошибешься. И здорово так у него вышло: смена сезона, смена формы... Отсутствующая часть – тоже поэзия, Верочка? 
       Верочка, нахмурившись, пробегала текст от середины к концу. Плечи ее были недоуменно подняты...
       – Ты меня не разыгрывай, – строго проговорила Верочка, закончив просмотр. – На, покажи, где тут стихи – хотя бы строчка? Вот твоя сцена листопада. Читай.
          Я прочитала. Прочтя, помотала головой – неужто мне почудилось утром? Проза! Никаких  признаков поэзии... Я перечитала сцену второго декабрьского снегопада (ту, что понравилась больше прочих): проза. Ветвистая, убористая, подрезанная запятыми и точками проза, и больше – ничего. Мне стало как-то обидно. Как будто черт хвостом мотал перед носом, а увернуться нельзя. Верочка смотрела на меня, усмехаясь. Я пошла в комнату и включила компьютер. Установила текст на сцене снегопада. Прекрасные, гладкие стихи! А ритм – что он мне тогда напомнил? Что-то родное, неотрывное, детское почти...
       Я вернулась к Верочке, предвкушая победу.
       – Читай вслух, вот с этого места! – приказала я и ткнула пальцем в нужный абзац. – И старайся поритмичнее. Читать надо уметь! 
       – Поэтическая галлюцинация, – лениво проворчала Верочка. – Кого ты учишь?  Можно подумать, не я переводила Малларме...
       Тем не менее, Верочка послушно прочитала абзац от начала до конца, скептически поглядывая на меня во время чтения. К концу она увлеклась и предложила читать дальше. Проза звучала поэтично, но поэзией – той, которая сейчас светилась на экране компьютера, – она не была.
       "... Снег гребет, как крылья белых мельниц. Прыгайте! Ухватившись за крыло,  прокружитесь полкруга. Снег замедлит круговерть, потянет – тяжело? – вверх. Держитесь!  Вот он замрет, качая лопастями, и рванется вниз. Мчите за ним, паденье отличая от подъема, как приучены  мысль отделять от чувства в сем печальном, робком продвижении туда, где в грозящих сумерках, в молчании, одиноко теплится звезда утреннего сна"...
       – Дальше читать? – ехидно спросила Верочка.
       – Стоп. Пошли к компьютеру.
       Дело шло о моей чести читателя и наборщика. Не могла же я не верить собственным глазам...
       – Вот.
       – Какие яркие буквы... Красиво! 
       – Компьютера, что ли, никогда не видела? Деревня! 
       – Красивая штука.
       – Главное, удобная. Ну, читай! Можешь про себя.
       Сраженная очевидностью, Верочка опустилась на стул. Стихи светились на экране во всей своей неожиданной прелести.
       – Волшебство-о... – протянула заинтригованная Верочка. – Техника на гране фантастики. Я читала о компьютерной музыке, но чтоб такое... Искусственный интеллект, да? Это твой  Федор изобрел, да? Какой он у тебя все-таки у-умный...
       Было очень похоже, что Верочка надо мной издевается. Это показалось мне гораздо обиднее, чем если бы рукопись подшутила над нами обеими...
       – Ну, Верочка! Ну – объясни же мне эту чертовщину! 
       – Глупая ты, глупая... И – гениальная в своей глупости. Принеси-ка ее сюда! 
       Я сбегала за рукописью.
       – Смотри. Читай на экране.
       – Снег гребет, как крылья белых мельниц. /Прыгай! Ухватившись за крыло...
       – Достаточно. Теперь здесь читай, по бумаге.
       Я прочитала... Как просто! 
       – Просто и гениально. Но – как же тебя угораздило поменять множественное число в обращениях автора на единственное? О чем ты думала в тот момент? 
       – Я не помню. Я как будто что-то узнала. Знакомый ритм. Что это за ритм, Верочка? 
       – Да господи! "Выхожу один я на дорогу". Михаил Юрьевич Лермонтов. Перевод из Гете. Только и всего. Трансформация первого лица единственного числа во второе лицо...
       – Единственного числа. Как ты думаешь – он нарочно такую штуку учудил? 
       – Специально для тебя, дорогая. Как чувствовал, что вы встретитесь на пустынной дороге и сразу перейдете на "ты". Я дрожу от зависти. Вы, мало того, что знакомы, в отличие от меня, несчастной, так еще и на "ты" стихами разговариваете... Не для тебя ли он писал свое "Руководство", подруга? А? Вдруг я – только посредник между ним и тобой? Отдам тебе последнюю переписанную часть и отойду в сторону... Нет, серьезно, – бери его себе! 
       – Кого? 
       – Сирано де Бержерака. Он дорог тебе с самого детства. А я останусь с Васей. Что-то мой  Вася сейчас поделывает... Ждет, наверное, у парадной...
       В голосе Верочки звучала неподдельная печаль, но я не собиралась поддаваться на провокации. Дождавшись момента, когда экран, пестривший словами, по истечении нескольких минут сглотнул их разом и предоставил нам возможность отдохнуть взглядом на картине звездной заставки (не устаю поражаться автоматическому чуду переключения миров отнюдь не смежных), подождав, пока Верочка отахается, умиленная детской настойчивостью набегающих на нее созвездий, я атаковала ее, вооружившись дубиной примитивного любопытства, и Верочкина рапира, одолженная у незваного Сирано де Бержерака, сломалась от первого же удара. Созвездия набегали на сидящую Верочку. Я подвинула кресло и уселась напротив.
       – Ты под Бержераком подразумеваешь Андрея Андреевича? С носом, так сказать, на спине? А скажи мне без обиняков, почему ты так уверена, что о н – автор руководства? Что он – подложил свои бумаги в твою пачку? И – если ты почему-либо уверена в этом, то какого черта ты воротишь от него нос и отзываешься о нем с неприличной, на мой взгляд, издевкой? 
       – Не о нем, – пробормотала Верочка, изучая звездное небо. – О вас с ним. Я, может быть, ревную...
       – Или ты сейчас же рассказываешь все с момента вашей беседы у парадной до момента нашего знакомства, или...
       – Ты отказываешься от рукописи. Возвращаешь чемодан.
       – Точно так.
       – Хорошо, – вздохнула Верочка. – К тому же осталось не так уж много. Каких-нибудь полчаса...
       – Давай-давай! 
       – На чем я остановилась? Слушай, а ты можешь увеличить скорость этих галактик?  А то они могут остановиться...
       – Не волнуйся, не остановятся. Рассказывай.
       Верочка подперла рукой щеку. Мы возвращались к Андрею Андреевичу. В сущности, я уже не нуждалась в объяснениях. Все было мне ясно – в общих чертах. И все было интересно. И больше всего мне хотелось убрать с экрана звездное небо и продолжить набор текста "Руководства", неизвестно для чего, подменяя множественное число единственным, если захочется, а не захочется – оставляя так... Но я внимательно дослушала историю нашего с горбуном знакомства, она же – история чемодана, она же...
      
       – Ты только знай, – умоляюще предварила Верочка свой рассказ. – Я ни в чем окончательно не уверена. Ты можешь меня оспорить. Очень даже буду рада. Корень всего, как ты понимаешь, заключается в нашем разговоре у парадной. Было холодное утро...
      
        Р а з г о в о р
       ( А н д р е й  А н д р е е в и ч )
      
       Кончалось ветреное августовское утро. По небу проносились пышные облака. Шумела листва над головой. Андрей Андреевич переминался с ноги на ногу, на Верочку не глядел, но и не уходил, видимо, считая своим долгом помочь Васе при погрузке чемодана. "Холодный, – начала Верочка, – нынче август". "Это очень хорошо", – заметил Андрей Андреевич. "А что хорошего?" – удивилась Верочка. "Лишний месяц осени", – объяснил собеседник. "Вы любите осень", – понимающе покивала Верочка. "Не очень, – признался Андрей Андреевич. – Зима мне больше по вкусу". "На что же вам тогда лишний месяц осени, не понимаю?" – продолжила Верочка допрос, слегка заинтересованная разговором. "Я смотрю на август как на трамплин перед прыжком в декабрь. Август, когда он  погожий, каким бы летним он ни был, все равно разочарует вас. Даже августовское полнолуние... Но это сложная материя. Короче говоря, приспособить август так, чтобы он радовал вас по мере убыли своей, значит перепрыгнуть осень в один прыжок или, если хотите, нырнуть туда совсем. А зима подождет".
       Верочка заслушалась. Она даже присела на чемодан и предложила Андрею Андреевичу присесть рядом. Но тот отказался.
      "Холодный август, по приметам, предвещает теплый сентябрь", – соврала Верочка, не знавшая никаких примет. Ей хотелось услышать мнение собеседника относительно своего любимого месяца. Странность речевых оборотов Андрея Андреевича завораживала и вместе с тем раздражала Верочку, как если бы она пыталась разгадать аромат новых духов – цветочный он или воздушный, знакомый или инопланетный, одушевлен он сходством с реальным и живым или безнадежно анонимен... Это его "приспособить август" – как режет ухо! Подо что и как он предложит приспособить сентябрь? 
      "Сентябрь – истинно летний месяц, – огорошил Верочку еще один парадокс. Андрей Андреевич мечтательно улыбался. По всему, он также предпочитал сентябрь всем его календарным братьям, невзирая даже на любовь к зиме. – Советую вам присмотреться в этом году к сентябрю. И от камней лучше избавляться в сентябре, а не в августе".
       О том, что в чемодане находятся камни, он мог догадаться по звуку, когда спускался по лестнице. Но по чему мог он заключить, что Верочка именно избавляется от камней, а не покупает  их, скажем, у слабосильного Васи, который что-то заставляет себя ждать, – подумала она и спросила: 
      "Кажется, я вас не встречала прежде. Вы давно живете в нашем доме?" 
      "С весны". – О весне Верочка решила не заговаривать, ей было достаточно осени, с которой, однако, не все представлялось ясным.
      "Вы такой сильный!" – Наивный Верочкин комплимент не произвел впечатления. Горбун пожал вздернутыми плечами и продолжил прерванный монолог.
      "Камни продлевают лето, и, если вы, как большинство женщин, любите лето"...
      "Нет-нет, я тоже люблю зиму", – льстиво заверила горбуна Верочка, хотя она, конечно же, принадлежала к вульгарному большинству. Горбун недоверчиво поглядел на нее. Верочка покраснела. Легкое сумасшествие, проглядывающее в собеседнике, импонировало ей. К тому же, посрамив Васю... И как странно неуклюжа его речь! Чем пахнет – вот вопрос...
      "Я бы предпочел считать вас представительницей большинства", – разговор неожиданно приобрел оттенок интимности, никакой Верочкиной инициативой не спровоцированной и непонятно чем чреватой, но... боже мой! Верочке вдруг стало – не до тонкостей, потому что она наконец распознала раздражающее сходство, она поймала цветочный, знакомый запах, и открытие это по своей силе равнялось прозрению. Оставалось – только проверить, только сличить и... "Дальше посмотрим", – шепнула себе Верочка и бросилась вверх по лестнице в квартиру, оставив Андрея Андреевича сторожить чемодан. "Извините, я – на минутку", – и минутки хватило, ибо корявая фраза первого абзаца первой страницы таинственной рукописи (Верочка плотоядно проскрипела ногтем  по строчкам), фраза, заканчивающаяся вымаркой, сразу предъявила Верочке доказательство верности осенившей ее догадки. Догадка, увы, не столько обрадовала, сколько напугала ее... А – была не была! Горбун терпеливо ждал. Вася ловил мотор на перекрестке и все не мог сторговаться. Верочка крутила телефонный диск, пытаясь дозвониться мне, но я не отвечала, занятая набором... Горбун ждал у чемодана. Спускаясь по лестнице, Верочка сопоставила все, что способна была сопоставить сейчас, ограниченная во времени близящимся возвращением конного Васи и озадаченная чрезвычайностью (равной по смыслу – случайности), скоростью и результативностью прошмыгнувших минут.
      "Я предпочту считать, – подзубривала Верочка, перескакивая со ступеньки на ступеньку. – Вы можете попытаться. На начальном этапе". Судьба чемодана была решена.
      
       – Ух! – перевела дыхание Верочка. – Я устала. Теперь ясно? Вопросов нет? 
       – И ты, не дождавшись Васи, двинулась к метро в сопровождении Андрея Андреевича. Он нес чемодан. Он нес его ко мне. Ты решила предъявить их мне.
       – Кому же, как не тебе? Не сестрице же мне было его предъявлять... Но, повторяю, я до сих пор ни в чем не уверена. По дороге мы с ним не разговаривали. Я его жалела. Чемодан-то – страшно тяжелый! Все мог прояснить твой кофе, но на меня вдруг как столбняк напал, как во сне, знаешь, когда хочешь прядь волос отвести с глаз, а руки не поднять. И все в тумане. И я перестала понимать сама, зачем я вас познакомила и зачем мне так уж приспичило выявлять автора "Руководства"... И зачем мне сумасшедший горбун, и... Понимаешь, Сирано де Бержерак – не в моем вкусе, вот в чем трагизм положения! Мне Васю жалко. Я должна ему позвонить, извиниться и назначить прощальное свидание...
       Верочка чуть не плакала, отвернувшись от меня и экрана. Я взяла рукопись и полистала...
       – Зачем? Черт возьми – да потому, что интересно! И вещь – прекрасная! И горбун – славный! И, в конце концов, твои прозрения ровным счетом ничего не доказывают! Подумаешь – сходство стилей! Все мы говорим на одном невразумительном языке конца технического века, на общем неполноценном жаргоне. Смесь канцеляризмов и обновившихся по недоразумению клише, длинная фраза и хаотичный синтаксис, междометия и пустоты многоточий – ну, что мне тебя учить?  Ни  из чего и никак не следует, что рукопись написана горбуном. Тем более ни из чего не следует, что она была засунута им в твою пачку за те пятнадцать минут, что ты поднималась и все прочее... Ты ведь не встретила его на лестнице? Во дворе? 
       – Не встретила. – Верочка оживала и одновременно разочаровывалась.
       – Не встретила, так. Значит, ему остается всего десять минут на пробежку с "Руководством" по лестнице, двору, на запихивание бумаг (а это не просто – ты говорила, что туго перевязала веревкой пачку) и на возвращение с пустыми руками тем же путем... Постой, и когда ты спускалась к Васе за черновиками, ты тоже никого не встретила? 
       – Встретила старушку с первого этажа. Она звала кошку с улицы.
       – Ага! Выходит, его время сужается до считанных минут. У старушки – больше шансов на авторство, по правде говоря.
       – Ха-ха.
       – Серьезно! Кстати, прочитав твою рукопись, я не отдаю руки на отсечение в том, что она написана мужчиной. Пол – неуловим. Докажи, что писал мужчина! Ты знаешь, сначала я даже подумала на тебя. Вот, думаю... И старушка запросто...
       – Если ты не можешь определить пол человека по тридцати листам его талантливой рукописи, с тобой вообще не о чем разговаривать.
       Я притворилась, будто очень обиделась. Верочка заметно повеселела: 
       – Ладно, формально ты права. У него остается пять минут на все-про-
      все. И он-таки – успевает! 
       – Невероятно. Ты должна была услышать, как хлопает дверь его квартиры. Слышала? 
       – Не помню. Может быть, и слышала... Все равно – больше некому...
       – Как – некому? А жилец старушки? Сын? Внук? 
       – Она одинокая...
       – А Вася? Зачем так легко отказываться от Васи? Большинство улик работает против него, то есть я хотела сказать – на него. Он успевает и подложить, и спасти...
       – И написать.
       – А что? И написать, если угодно. Ты говоришь, он поэт. Ну, пусть безграмотный. Самородок. Написал и отдал перепечатать. Машинистка исправила ошибки.
       – И запрозила поэзию. – Верочка уж улыбалась во весь рот. – Этакая дрянь! 
       – Вот он расстроился, разочаровался в себе, пошел на уничтожение труда, но ты –
       – Мы! 
       – Вы спасли...
       – Умоляю, хватит! Я умру от смеха. Ты меня взбодрила. Так пойдешь ты со мной на концерт? 
       – Как Федор скажет.
       – И поможешь с изданием "Руководства"? 
       – Если только пойму, для чего и как ты собираешься его издавать.
       – Для того, чтобы выяснить истину. Он или не он? 
       – Почему нельзя просто спросить? 
       – Спроси, попробуй. В пятницу увидишь его, и спроси. А я на тебя посмотрю.
       Действительно, спросить бы я не решилась... Человек или не писал, или, написав, сжег произведение, правами на которое обладал он один, а Верочка с Васей изъяли его из огня, то есть, получается, украли. Без спросу залезли в душу... И я участвовала в неблагородном предприятии... Как спросишь? Но, предположим, я спрошу и получу ответ. Три варианта. Первый, и самый вероятный: нет, не писал, не подкладывал. Второй: писал, но не подкладывал. Третий: подкладывал, но не писал. Я запуталась в своих выкладках. Верочка была права во всем и, в том числе, права она была в своей черной меланхолии, нападавшей на нее время от времени с периодом, увеличивающимся по мере удаления ее от утренних событий, венчающих двухнедельное детективное развитие сюжета, в котором я ощущала себя уже полной хозяйкой, как будто присутствовала при его возникновении или еще раньше – до рождения его в нашей местности, нелюбезной моему зрению. Я совершенно отчетливо видела Андрея Андреевича склоненным над столом, со взором, устремленным на ночное окно, за которым, непослушные ветру, движутся по вертикальному кругу крупные бесформенные хлопья снега, подсвеченные уличным фонарем. С Верочкой я предпочла не делиться своей уверенностью. Пусть привыкнет к мысле о горбе. Такая уж наша жизнь, что, наверное, без горба не обойдешься...
       – Возможно, я смогу пойти с вами на концерт. Мне и хочется. А что в программе? 
       – Позвони, узнай.
       Я позвонила. В пятницу давался Моцарт. Верочка приняла мое сообщение к сведению, и только. Ей было все равно. Я же очень обрадовалась и еще укрепилась в своих намерениях составить компанию Верочке, с которой мы не выбирались на концерт, бог знает, как давно... Мы почти договорились встретиться у входа.
       Федор совсем припозднился. Я понимала это, не глядя на часы, по чувству голода, начинавшему беспокоить меня. Ужин приготовить не успею... Нам с Верочкой оставалось выяснить последний вопрос. Я стукнула по клавиатуре машины, вернув на экран текст произведения, цель моей работы над которым была мне ясна не до конца, и призвала Верочку к ответу.
       – Что ты там лопотала об издании? 
       – Хочу ее издать, – со скукой, как заведенный автомат, произнесла Верочка. Можно было подумать, что не она, а я хочу издать ее рукопись, нашу рукопись, – тьфу, горбунову рукопись... 
       – На какие деньги? И с какой целью? Пятьсот экземпляров обойдется в... Погоди, я посчитаю...
       – Одного экземпляра достаточно для того, чтобы выяснить истину. Другой цели издания я в настоящий момент не вижу.
       – А в понедельник, когда ты, увильнув от объяснений, просила меня помочь с набором, ты также не имела других целей?
       – В понедельник я находилась на другом этапе. Возможно, в понедельник речь могла бы зайти и о пяти сотнях экземпляров. Да, вспоминаю, – я была в понедельник слишком легкомысленна... Кажется, я даже хотела сменить профессию... Заняться бизнесом... Вася-то – я не говорила? – работает в книжном бизнесе... Он мог бы помочь с реализацией товара... Да, в понедельник все было как-то по-другому. Как быстро меняется жизнь...
       Компьютер тактично проглотил слова и явил нам успокоительно-медлительный бег своих мнимых созвездий. Мы обе вздохнули. Я решила не спрашивать, на каком этапе процесса смены профессии находится Верочка, по времени судя, обязанная сейчас сидеть в районной библиотеке, в пустом читальном зале, которым никто уже давно не пользуется, разве что забегут влюбленные студенты в дождливую погоду и, заказав для вида годовую подшивку газет, начнут целоваться, пригнувшись за бумажной кипой, пока Верочка не скажет, громко уронив ключи и усмехаясь: "Читальный зал закрывается!" Проще всего позвонить потом Елене Павловне. А Верочке и вправду пора уходить из ее библиотеки. Хоть бы и в книжный бизнес. А издание рукописи в пятиста – больше! – трех тысячах экземпляров (я быстренько подсчитала размер необходимой суммы и раскидала по всем платежеспособным нашим с Верочкой приятелям)...
       – Давай – тысячу! Я уверена, книжка пойдет! Если еще найти хорошего художника...
       – Шагала.
       – Слишком наивно...
       – Тогда – Борисова-Мусатова.
       – Как-то очень уж в лоб...
       – В чей – лоб? В горб? Как ты не можешь понять, что тут – замкнутый круг! Забудь честолюбивые мечты. На время. Нам нужен именно один экземпляр. Хороший, не иллюстрированный... Хотя, если говорить о художнике, я бы выбрала художником ребенка, ну, вот хоть твоего Максима... Его работа – на стене? Прекрасная работа. То, что надо... Но это потом. Слушай. Один экземпляр ты печатаешь на своей электронике. Бумагу хорошую я достану. Найдем переплетчика.
       – Федор когда-то неплохо переплетал... У нас и машинка есть.
       – Прекрасно. Об обложке еще будет время поговорить. Главное, чтобы книжку было не отличить от промышленно изданной. Чтобы там все присутствовало – выходные данные, "под редакцией"... и так далее. Возьмем для образца какой-нибудь переводной бред с красоткой...
       – У нас получится лучше! – (Я загорелась и жаждала обсуждения подробностей.) – Но почему – только один? Давай хотя бы два! 
       – Хорошо, делай себе второй личный экземпляр. Мне достаточно одного.
       – И – что ты собираешься с ним делать? 
       – Я его собираюсь подарить.
       – Кому? 
       – Васе.
       – ? 
       – Я спутала. Конечно – Андрею... как его?.. Андреевичу.
       – Да, – высказалась я после долгой паузы. – Представляю, как ему будет приятно, если  это он написал... Смотри только, чтоб не сбрендил от неожиданности.
       – Это его еще украсит. И проучит. Забудет, как писать невесть что, а потом подкладывать впечатлительным женщинам на помойку...
       – А что потом? 
       – Откуда я знаю! Мы с ним знакомы – если можно назвать знакомством... ах, как надоело... знакомы всего несколько часов. Как я могу предвидеть его и свои поступки? 
       – Я могу предвидеть.
       – Валяй.
       – Он не признается. Обо всем догадается и "предпочтет считать" факт преподнесения ему сожженной рукописи несуществующим. И – имеем ли мы право издавать рукопись, возрождать ее, так сказать, из пепла, если автор – сам, сознательно – отказался от нее, возможно разочарованный, а всего вероятнее, остановленный кем-то в намерении обнародовать его странные, опасные опыты? Имеем  ли мы право брать на себя функции Провидения? Сейчас ты процитируешь мне Булгакова...
       Верочка, спародировав мой выспренный тон, процитировала известное положение Булгакова, касающееся огнеупорности рукописей, и, верная своей несдающейся меланхолии, ополчилась на главную мысль, заключенную в моем скороспелом предвидении. Она никак не желала разделить со мной уверенность в том, что горбун является автором "Руководства", и ставила проблему установления авторства выше всех прочих проблем, порожденных неисчерпаемым источником нашего спора.
       – Нет, он признается! Что-нибудь да выдаст его непременно. Вот увидишь! 
       – Как я увижу? Мы теперь, что ли, всегда будем втроем – он, ты и я? 
       – Опять ты о будущем! Не надо, прошу... Не залезай в дебри. Простой вопрос подразумевает простой ответ. Каков должен быть повод, позволяющий вручить ему нашу книгу – мы обе подумаем над этим. Не надо спешки! Сначала – издание. Один экземпляр... Недели нам хватит? 
       – Два экземпляра. Клади месяц. И что же – пока? А вдруг выяснится проще и быстрее? 
       – А вдруг мы разочаруемся в нем? А вдруг – в рукописи? А вдруг – она уже кем-то издана?..
       Последнее предположение вконец расстроило меня, и я не скрыла своих чувств от Верочки.
       – Вряд ли автор понесет черновики на помойку, не изорвав их предварительно. Если он, конечно, уважает себя и свой труд. Он скорее уж, действительно, предаст их огню...
       – Совсем как я, – съязвила Верочка. – Доверься мне. Я гарантирую тебе с полной ответственностью, что наше издание "Руководства" будет первой и последней публикацией неизвестного автора. Вперед, засучив рукава!  Подробности обсудим по дороге...
       Я доверилась Верочке. В конце концов, с этого я и начинала, принимая от нее рукопись. К этому я пришла, намозолив язык за время нашего продуктивного, но утомительного диспута. Но чье же имя будет украшать обложку книги, предназначенной послужить ключом к тайне? Верочкино? Или – мое?.. Впрочем, руководства, как правило, анонимны... Проблема с именованием снимается сама собой, если мы сохраним условное название, в верности которого неизвестный  – я вспомнила Верочкино описание титульного листа – сомневался... Не потому ли он хотел уничтожить свое творение? Все то, что мы назвать не можем сами, не нам принадлежит, как видно.
       – Верочка, а как мы озаглавим книгу? Автор неизвестен, название недописано...
       – Оставим черновое название. "Руководство по... Дальше неразборчиво". По-моему, превосходно. И сразу бросается в глаза. Мы достигаем жизненных целей, не жертвуя вкусом. Все ясно? 
       – Да. Пароль? –
       – Нрзбр. Отзыв? –
       – Чмдн.
       – Что такое "чмдн"? 
       – Чемодан. Его ты заберешь, когда книга будет издана. И вручена.
       – Если будет кому вручать.
       – Ты заберешь чемодан в любом случае.
       – А пока он постоит у тебя. Значит, ключ от него тебе не нужен? У меня его и нет. Ключ – у сестрицы. И, если Максим пожелает...
       – Максим не пожелает. Слушай, уже девятый час! Где мой Федор? У меня живот от голода подвело. Давай ужинать.
       – Неплохо скоротали денек. Спасибо, я должна успеть к сестре. Обещала. Без чемодана, без Васи... Торт, что ли, купить... – (Верочка постучала пальцем по экрану.) – Отличная штука. Успокаивает. А как тут регулируется скорость? Мне почему-то хочется, чтобы галактики набегали побыстрее... Покажи! 
       – Скорость не регулируется. Иллюзия не поддается никакой регулировке, знаешь ли. Но ты попробуй поменять угол зрения – например, наклони голову к плечу... Почувствовала? Видишь, как понеслись – галопом! На десять секунд тебе хватит скорости, а потом – изволь довольствоваться заданным темпом. Или клади голову на другое плечо. Можешь придумать что-нибудь свое. Все дело в ракурсе. В неожиданности...
       Верочке понравилось. Она уселась поудобнее и принялась крутить головой из стороны в сторону, вперед-назад, быстро-медленно, холодно-горячо... Я руководила ее действиями, наслаждаясь неподдельным восторгом ученицы. Так и застукал нас припозднившийся Федор, бесшумно открыв дверь и остановившись на пороге комнаты. Верочка расслабленно мотала головой перед экраном, а я поощрительно кивала, вглядываясь в звездную пустыню через ее плечо.
       – Чем это вы занимаетесь? – поинтересовался Федор. – Здравствуй, Верочка! 
       – Здорово, Федя! – отозвалась Верочка, не отрываясь от своего интересного занятия.
       – Верочка осваивает компьютер, – пояснила я. – Она решила сменить профессию.
       – Давно пора, – одобрительно заметил Федор и вывернул карманы над столом. Из карманов посыпались кульки и пакеты. Запахло съестным. – Вы уже ужинали?  Я – с презентации. Сгреб там все, что оставалось. Икра, по-моему, черная... Есть хотите? 
       – Мы ужи уже... Мы уже поужинали... – механически ответила я и поскорее выключила компьютер, чтобы он случайно не плюнул в Федора куском "Руководства". Федор пусть останется чист. И насчет переплета... Надо подумать.
       Верочка нехотя встала и кивнула Федору, с которым, кстати, не виделась очень давно – с прошлого лета.
       – А что ты, Федя, там презен... презентовал? – спросила Верочка с прощальной  любезностью в голосе. – Я хотела сказать: презентировал.
       – Репрезентировал, – поправила я дремучую Верочку.
       – Неважно, – отрезал Федор, удаляясь в спальню. – Вам не понять.
       – До свидания, Федя. – Верочка зевнула. – Надеюсь, скоро увидимся.
       – Всего хорошего. Желаю успеха.
       Федор скрылся в спальне.
       Гулы и трески "тяжелого рока" заполнили квартиру. Мы с Верочкой так устали от разговоров за целый день, проведенный вдвоем, что, прощаясь, старались не смотреть друг на друга. "Завтра позвоню", – шепнула Верочка, и я закрыла за ней дверь. Вернувшись в комнату, я поняла, что вопрос, интересовавший меня более всего, остался невыясненным. Как я должна была продолжать набор текста – в каком числе и в каком жанре? "Вы" или "ты"? Стихи или проза? "Не поленюсь и сделаю два варианта, – решила я. – Один для себя и один для Верочки. То есть – для горбуна. Или еще для  кого-нибудь. Там посмотрим".
       Очень хотелось есть. Я выкопала из пирамиды пакетов, высящейся на краю стола, помятую мумию банкетного бутерброда и уселась с ней на диван. Настроение мое все еще было превосходным. Удивительное дело!.. Бутерброд ломился от черной икры. Почему это Федор никогда не приглашает меня на ихние презентации? Как будто я не полноправный сотрудник... Я зычно кликнула мужа.
       – Феденька, поставь, пожалуйста, чайник! 
       – Выпить хочешь? – спросил Федя. Он иногда бывает очень чуток. Я согласилась. Самую чуточку – проверить настроение. Мне нельзя много пить. И Федору пить не рекомендуется, так как он всегда за рулем. Мы выпили, и я закусила вторым бутербродом. Одновременно я закусила удила. Раззадоренная долгой беседой с Верочкой, я не могла так сразу остановиться. Мне все еще требовался собеседник. На худой конец, сойдет и Федор: 
       – А почему, Феденька, ты никогда не берешь меня с собой на презентации? 
       – Там и без тебя женщин хватает.
       – Ты хотел сказать: баб.
       – Баб хватает, – послушался Федор.
       – В том числе и помоложе меня.
       – Черт вас разберет.
       Я посмеялась удачной Фединой шутке (сам шутник застечиво молчал) и сменила тему. Презентации его ничуть меня не волновали. Как и женщины, моложе меня. Мужу – я это точно знала – всегда нравились женщины моего возраста. Динамика развития его мужского вкуса меня вполне устраивала. "Баб", к которым могла бы я приревновать Федю, с каждым годом становилось все меньше и меньше. И они все хуже и хуже одевались. Исключения лишь подтверждали правило.
       – Что ж ты не спрашиваешь, как я провела день? – (Меня так и подмывало рассказать о рукописи, Верочке, Васе и горбуне, но в присутствии мужа я не то что говорить – я даже думать не могла о чем-либо, кроме проверенных годами нашего семейного  сосуществования  предметов. Верочка, Вася, горбун и рукопись вспорхнули и улетели по направлению к пятнице. Рукопись часто-часто взмахивала розово-синими крылышками, Вася прихрамывал на лету, Верочка мотала головой из стороны в сторону, и ее светлые локоны вращались по спирали, как винты. Андрей Андреевич хлопал ушами... Нет, Андрей Андреевич дрожал, как жук; горбик его трещал по швам, пыжился... И вот... Они скрылись из виду. Остался один чемодан.)
       – Я надеюсь, ты хорошо отдохнула. – Федор заложил ногу за ногу и откинулся на спинку. При этом он ударился пяткой о чемодан, углом вытарчивающий из-под дивана. Наклонился посмотреть. Безмолвно удивился... "Хочу – скажу, а не хочу – так сижу", – скандировала я про себя. Меня изрядно развезло от одной рюмки.
       – А это нам подарок от Верочки, Федя. Фамильная коллекция уральских самоцветов. Сказки Бажова. Бесценная вещь! 
       – В честь чего это? 
       – В знак дружбы.
       – А-а... Надолго? 
       – Навсегда.
       – Тогда лучше запрятать в кладовку.
       – Ага. – Я злопыхательски хихикнула в кулак. – Спрячь, конечно! Давай прямо сейчас, а то мне спать будет неудобно...
       Если бы Федор был остроумен... Если бы он был... В общем, если б он не был Федором, то в один прекрасный день он подпилил бы ножки проклятого дивана, и в одну прекрасную ночь я бы... А чемодан – в кладовке, и ничто диван не удержит в его падении... но – вот горе! – замок сплющен, Максим плачет, звонит телефон...
       – Тебя. – Федор кинул мне трубку. – Кажется, Верочка.
       Я вышла на кухню. Верочка звонила от Елены Павловны.
       – Говори громче, – попросила я. Сосед снизу стучал железом по батарее. Федор волочил чемодан в кладовку. В голове у меня было мутно, и хотелось спать.
       – Представляешь! – громко прошептала Верочка. – Он ждал меня у парадной!
       – Кто? – Я почти обрадовалась. Они возвращались. – Андрей Андреевич?
       – Отвяжись ты со своим Андрей Андреевичем! – огрызнулась Верочка. – Вася! Прождал  весь день у сестрицыной парадной.
       – А сейчас он что делает? – глупо поинтересовалась я, не зная, о чем спросить.
       – Торт режет, – гордо сообщила Верочка.
       – Так ты его все-таки предъявила...
       – Что же было делать! 
       – А где Андрей Андреевич? – Я путалась, не понимая до конца смысла задаваемых мною вопросов. – То есть, я хочу спросить: как же Андрей Андреевич? 
       – Так же. Ну ладно, пока. Завтра позвоню. Федор отпустил тебя на концерт? 
       – Я не спрашивала еще... Нет, слушай, так что же мы... ты... я... Мне набирать текст или, может, стирать? А, Верочка? – Я выбиралась на простор из леса недомолвок и междометий, и Верочке нипочем не обкрутить меня вокруг пальца... – Но учти: ты сегодня же забираешь чемодан.
       – Ну конечно, все остается в силе, – отчеканила Верочка в полный голос. – Продолжай. Я завтра позвоню.
       Перед тем как повесить трубку, она звонко причмокнула губами. Звук этот, по-видимому, не имел ко мне ни малейшего отношения. Сосед смолк. Я вернулась в комнату. Федор сидел в кресле перед включенным телевизором. Табун диких коней рвался  из кинескопа, угрожая затопить помещение ударами неподкованных вестей. Диван стоял в углу, немного сдвинутый со своего места. Замок не пострадал...
       – Справился? – похвалила я Федорову спину. – И дверь закрылась у кладовки?
       – Так точно.
       – Молодец! Мы с Верочкой его вдвоем еле волокли...
       Федор как-то – затравленно, что-ли?.. – обернулся.
       – От ее дома? 
       – Что ты! Из коридора. Линолеум ободрался...
       – Я заметил. Поменяем. Как вернусь из Волочка, так и поменяю. Давно пора.
       А что ты еще заметил, Федор? Мне на секунду показалось, что он еще что-то заметил... Как, однако, приятно сознавать, что мужчина, с которым ты делишь жизнь, вдвое сильнее тебя физически. Надо же – дотащил до кладовки! И быстро как! А ведь у него давление...
       – Знаешь, – Федор подошел и сел со мной рядом. – Я поеду в Волочок завтра. Сразу после работы. Я там и машину оставил. Выпивши был.
       – Очень хорошо. Отдохнешь, матери поможешь... Не забудь купить мяса.
       – Зачем? Не старые времена... Я, наоборот, собираюсь оттуда сальца привезти. Так ты со мной не едешь? 
       – Я в пятницу собираюсь пойти на концерт. С Верочкой.
       – Ей больше не с кем? 
       – Так получилось. Между прочим, я два года не слышала хорошей музыки. Так жить нельзя. Ты не забудь попросить маму постричь Максима.
       – Мы что – на парикмахерскую не заработали? 
       – Лучше твоей мамы никто не пострижет. И сам... тоже постригись.
       – Было бы что стричь...
       – Еще есть немножко – вот тут, сзади... Повернись.
       Федор повернулся. Ворот его праздничной рубашки, уже не белоснежный, напомнил  мне о моих обязанностях. "Сними рубашку, – попросила я. – Постирать надо". "Я и сам могу", – тихо ответил Федор. "Нет, сними сейчас, – настаивала я. – У меня там замочено". "С получки купим  машину, – пообещал Федор и снял рубашку. Летом он не носит майки. Когда-то мне нравилось это, а сейчас – безразлично. Федор озяб. Лопатки его тяжело двигались под кожей, совсем как мельничные жернова. "Какая у тебя... спина прямая", – сказала я неожиданно для себя и провела рукой между  лопаток, тотчас замерших. "Что?" – Федор поймал руку и больно сжал ее. Голодная жалость подползла и ужалила меня в живот. Я привалилась лицом к неподвижной спине, как к стене, и заплакала, словно в припадке горя. Но горя не было у меня. Была только жалость, глядящая исподлобья, изголодавшаяся, бродячая нищенка-жалость, обводящая взглядом с порога полукруг из спин случайных постояльцев таверны, не знающая, на ком остановить взгляд, кто не откажется подать ей на бедность, кто подвинется и даст ей место у очага. Я тихо плакала. Федор ждал, держа мою руку на весу и покачивая ее, как будто он старался на глазок прикинуть вес детали, без которой... "Что?" – шепнул Федор и оглянулся. Я всхлипнула в последний раз, обрывая сцену. На пороге никого не было. Сквозняк хлопнул дверью.
       – Тебе нельзя пить, – сокрушенно покачал головой Федор. – Ты совсем раскисла.
       Я пошла замачивать рубашку.
       В ванной было душно и влажно. Биодобавки, примешанные к стиральному порошку, так активизировались за время, прошедшее с момента их растворения в тесном тазу, что вставала серьезная угроза зарождения в нем к утру новой жизни в ее элементарных, пугающих формах. Нельзя было откладывать стирку. Я засучила рукава. Интенсивный физический труд избавляет от бессонницы и снимает головную боль. Мысль эта явилась последней мыслью умирающего дня. Пробило полночь.
       .................................
       Пробило полдень. Я нехотя открыла глаза. Был четверг. Прежде я очень любила четверги. За четвергом шла пятница с ее бесконечным вечером, за ней – суббота в зените славы и досуга, а закатное воскресенье отстояло от четверга дальше, чем понедельник, который случился год назад... С Федором мы познакомились в четверг. Опять я проспала уход мужа! А почему молчит телефон? Мне давно пора приниматься за работу. Где вы, бодрые звоночки, отчетливые бестелые голоса, мужские и женские, которым я, всесильная в своей несомненной телесности, готова вновь и вновь отвечать с приветливой холодностью: "Витус"?  Витус, Витус – ты кто? Витус, ты – где? Интересно, что означает иноземное название Федоровой фирмы? Тот, кто его придумал, думал не долго. Спасибо ему на том, что остановился на двусложном имени. За какой-нибудь труднопроизносимый "Аркандотус" я бы потребовала вдвое увеличить зарплату. Впрочем, я не знаю размера своего оклада. Все забываю спросить.
       Напомнив зеркалу, что я "молода и хороша собой", я подошла к компьютеру. Рукопись  лежала перед экраном, придавленная клавиатурой. Вид ее вызвал у меня отвращение. Захотелось отнести ее на помойку и кинуть на дно пустого бака. Сверху присыпать пищевыми отходами. Если бы не врожденная педантичность, столько раз вредившая мне... вот и эти дурацкие упражнения перед зеркалом – как будто мне не все равно, молода я или хороша собой, или то и другое вместе... Если бы не мое болезненное усердие в любом, самом глупом и безнадежном деле, которое, чуть начав, я непременно подписываюсь довести до его бесславного конца... Если бы не обещанный Верочке поход в Филармонию в компании с... Как, однако, все у нас вчера закрутилось! Как сцепилось и понеслось... Надо было позвонить Верочке с вопросом о разделителях в поэтической части. И скоро ли мне дадут окончание? Что там, интересно? Наши с Верочкой литературные вкусы резко разнятся...
       Телефон был отключен. Все-таки Федор любит и жалеет меня. Бедный мой Федор! Успеть бы застать его на работе... Нет – уже уехал. И мобильный – "вне зоны досягаемости"… Пять часов за рулем. Приедет засветло. Максим не видел еще новой машины – как он обрадуется! Свекровь спросит: "А где Ляля?" и нахмурится. К ночи затопят баньку... Зимой я обязательно поеду туда. Там такие сугробы!..
       Верочки не оказалось ни дома, ни в библиотеке. Я вернулась к компьютеру и продолжила набор, следя за обращениями в тексте. Проза так проза... Но спустя пять минут работа захватила меня, ритм прорвался из-за изгороди строчек, и я, махнув рукой, понеслась во весь опор, стегая разделителями, будто плеткой, податливую плоть спасенной рукописи. Когда закончу, сделаю вариант для Верочки. Всего и делов – поменять "ты", "тебе", "твои" и "твой" на "вы", "вам", "ваши" и "ваш". Да окончания глаголов в повелительном наклонении... Вот тут, правда, сомнительное место. Нет, все в порядке. Все сходится! 
      
       Так. Шаг вперед, за ним другой, // и третий – легче, вздернув плечи.  // Рискни: неощутим стопой,  // как вдох четырехстопной речи,  // твой первый невесомый вздох // без выдоха.  // Проверь дорогу.  // Снег мягок, топок, словно мох  // пружинит. Так. Еще немного – // по кочкам, как по облакам,  // слетевшимся к твоим вершинам,  // притершимся к твоим ногам,  // ступай, не торопясь, и там,  // где меркнет свет, – прямее спину!  – //  остановись. Держись луча.  // Ты только видишь, только дышишь.  // Встреть грудью мрак. Стряхни с плеча // холодный пух. Твой выдох – слышишь,  // как прочен он? // Ты замечал,  // быть может, увлеченный чтеньем // иль сердцем выбранным трудом,  // как иногда тебе везеньем // и чудом из чудес – пером // ручной жар-птицы – прянет жизнь // в лицо, и облако, и дом // твой, труд, страница книги,  // с колен скользнувшей на пол, блики,  // кружащие по стенам, мысль,  // спорхнувшая с руки, – все дружно // с тобой, и все тебе под стать,  // все верно и верно?.. "Читать – // Не жить", –  //  подумал ты? Не нужно.  // Нам все трудней.  //
      "Летать – не умирать".
       Последние три слова заключительной строфы я набрала отдельной строкой, большими буквами, дав им широкую разрядку, так что получилось как бы заглавие. Это вышло у меня само собой. Слишком грустной и безнадежной выглядела финальная фраза, если читать ее, не сделав и малой паузы, сразу после размеренных, спокойных и вполне обеспеченных будущим стихов автора "Руководства". В этой фразе ему неожиданно изменила ласковая его, учительная интонация. Я остро чувствовала измену. Как будто он вдруг испугался, что не сможет исполнить обещанного. Как будто он вспомнил нечто, захороненное глубоко и надежно, но – живое, но – способное стонать и корчиться под слежавшимися пластами земли, нечто, знавшее только его. Нечто, чем нельзя было поделиться. Да, в этом, казалось бы, звучавшем безопасно и малозначительно утверждении (так, оговорка, пришедшаяся к слову, случайный уход в сторону от темы... ) зиял провал глубиной в бездонность, и тонкий мостик-тире, узкая доска без перил, был, конечно же, декорацией, миражом, чем угодно, линейкой, замеряющей ширину бездонности, закрепляющей непроходимость ее, несомненность и неподменность ее, ибо, попробовав убрать разрывный знак, заменив его колом повелительного восклицания ("Летать! Не умирать!"), вы не владели большим, чем койка в лечебнице для душевнобольных, вокруг которой бродят, подпрыгивая, менторы-маньяки, требуя немедленного исполнения своих истерических приказаний... Я – не владела большим. Поэтому я разорвала последнюю строку и вынесла концовку ее в заглавие. Я превратила итог в зачин. Я жаждала продолжения. Я соглашалась переползти бездну на четвереньках, уверенная, что на том берегу он, устыдившись минутной слабости (такой простительной, такой объяснимой – о, как я понимала его!), встретит меня дружеским рукопожатием. 
       Но почему так долго не звонит Верочка? Когда же наконец я получу вторую часть? Озаглавленная мной, она, эта недостающая часть нашей рукописи, сделалась мне дороже, чем уже пройденное, можно сказать проштудированное и оцененное, пробелы и загадки свои благополучно преодолевшее введение в... То, во что я была введена помимо своей воли, лежало на Верочкином рабочем столе, дома или в библиотеке, переписанное или нет, с обгоревшими углами и помятыми страницами, и, казалось, ждало только легкого порыва ветра, чтобы взмахнуть ими и упорхнуть через форточку, взяв курс по направлению ко мне. Разве Верочка способна оценить его так, как я? Разве может она пережить лихорадку нетерпения, подобную моей? Озаглавленная мною часть не открыла ей ничего нового. Верочкин вкус! Он испорчен неумеренным чтением дамских романов – с  конфетой  за щекой. Он с самого детства притуплен обжорством. Не удивлюсь, если окажется, что Верочка вообще не прочитала второй части. Заглянула по своей детской привычке в середину, о чем-то там случайно-верном догадалась, потом сиганула в конец – проверить догадку, не угадав – обиделась, а угадав – соскучилась... Вот и пропал шедевр. Не склеить разбитый кувшин. Не вернуть очарования... Правда, она переписывает текст – аккуратно, строку за строкой... А! Что это дает, кроме воспоминаний о далеком детстве!   
       Кстати, почему – переписывает? Почему не перепечатывает – понятно. Машинку у нее украли прошлой зимой. Отдельная история... Но зачем переписывать то, что я и так, сама смогу разобрать – без ее помощи? Еще и напутает, боюсь, – упростит сложное, усложнит простое... Такая потеря времени!.. Телефон молчит два часа подряд. "Витус" не оскудеет, если я оставлю его на ближайшие два. Никто не мешает мне самой съездить за рукописью. Верочкина лень известна всему свету. Весьма вероятно, что она просто не подходит к телефону... Надо бы позвонить Елене Павловне...
      
       – Добрый день, Елена Павловна. 
       – День добрый, милочка! Как поживаете?   
       – Прекрасно. Вы случайно не знаете, где Верочка? Она не подходит к телефону ни дома, ни на работе... Может быть, спит?   
       – Ах, нет, что вы, милочка! Они вчера ушли от меня рано-ранешенько...
       В голосе Елены Павловны слышна довольная и вместе с тем испытующая улыбка. Она рассчитывает, что я сейчас спрошу, кто это – "они". Но узнать мнение Елены Павловны о Васе мне, хотя и интересно, да недосуг. Потом, в следующий раз. Если таковой раз будет иметь место. Я оставляю паузу, протянутую мне в виде напевного фольклорного суффикса, без внимания, и Елена Павловна тактично вооружается эвфемизмами, с которыми она так ловко умеет обращаться, что иногда – просто диву даешься:
        – Вы меня понимаете, милочка, молодая женщина в наше время, когда меньше стали обращать внимания на условности, если к тому же она имеет далеко идущие намерения в смысле устройства личной судьбы, вовсе не обязана все дни и ночи проводить в кругу семьи. Правда, Вера иногда кажется такой домоседкой! Я искренне радуюсь, если она позволяет себе какой-нибудь "зигзаг" – так, по-моему, говорится у вас, молодых? 
       Елена Павловна старше меня всего на десять лет, но наше телефонное знакомство увеличивает дистанцию до огромных размеров. Тут все дело в голосе. У нее – хорошо поставленный, звучный "учительский" альт. Бесподобная артикуляция. Отработанная вечная роль старшей сестры. Ученики и ученицы всевозможных возрастов, включая, наверное, мой... Однако обсуждать Верочкин "зигзаг" мы сегодня не будем, хотя я в душе радуюсь, что Вася, по-видимому, пройдя испытание разрезанием торта (воображаю, как волновалась при этом Елена Павловна!), понравился семье, фамильный чемодан которой... Вопрос о чемодане, ключе и незаконно переданных мне Верочкой правах на оные мы также не станем поднимать. Всему свое время... Все же растущая во мне досада на негодную Верочку, изменившую (благодушный смешок старшей сестры в трубку – тому подтверждение)  н а ш и  планы в смысле устройства личной судьбы, не смогла не прорваться и не кольнуть мою плохо информированную собеседницу.
       – А что, Елена Павловна, Верочка теперь ездит по городу на мотоцикле? Я тут как-то случайно видела ее... На огромной скорости! Всех обгоняют! Ужас какой-то!  Вы не тревожитесь?   
       – Господь с вами, милочка! Вере не семнадцать лет. Вам показалось, конечно же. Сами говорите – на огромной скорости... Нет, Верочка остепенилась, уверяю вас. Я в этом вчера еще раз убедилась. И как мило, подумайте только: мы уж никого не ждем, уселись к телевизору, вдруг раздается звонок... 
       – Извините, Елена Павловна, у меня молоко.... одну секунду.... Так что там у Верочки на работе – она увольняется?   
       – Ну, это сейчас не так уж и важно, правда же? Покамест она взяла отпуск без содержания. Я так понимаю, в деньгах она больше нуждаться не будет...
       Как же! Держи карман шире! Эк ее Вася обаял, страшно подумать! А посмотрела бы на Андрея Анд... Тьфу. Я почти позабыла о цели своего звонка. Разговоры с медоточивой Еленой Павловной до того расслабляют мои мыслительные способности, что я начинаю отвечать в ее манере – длинно и вертко, и это так странно, что даже шестилетний Максим, вступив со мной в беседу непосредственно после телефонного дуэта с "Верочкиной сестрой", сходу узнает, кому мать только что отдала полчаса драгоценного времени, обещанного ему. "Опять заколдовалась, – бурчит Максим. – Иди, я тебя расколдую".
       – Так вы думаете, Елена Павловна, что Верочки дома нет? У меня, понимаете, к ней дело... 
       – Боюсь, милая, с делами придется подождать. Мне кажется, Верочка собиралась в загородную поездку. Лето-то кончается! К вечеру, возможно, вернется... Возможно.
       Кипя негодованием на дезертировавшую Верочку, я резко оборвала разговор с ни в чем не повинной ее сестрицей, сославшись на подгорающее мясо (я понимаю, почему Елена Павловна ставит Верочке в пример  ее подруг во всем, что касается ведения хозяйства. Если б я столько раз жарила мясо и кипятила молоко, сколько раз об этом была извещена моя телефонная корреспондентка, то Федор весил бы сейчас все сто килограммов. Он же пока ухитряется держаться в пределах восьмидесяти. "До свидания, Елена Павловна!" – "Всего наилучшего, деточка!")
       Вот, значит, как: загородная прогулка! А я-то отказалась от поездки в Вышний Волочок, чуть не поссорилась с мужем, лишила себя свидания со свекровью, которую так люблю и уважаю!.. Ну, погоди, любезная подруга! Ты меня еще узнаешь... Вот поеду и позвоню горбуну в дверь. Дам ему почитать кое-что. Спрошу мнение. Посоветую держаться от нас подальше. Попрошу помочь перевезти чемодан обратно к его соседке. А пока ее нет дома, пусть чемодан постоит у него... Обуреваемая злобой, я мысленно составляла текст записки, которую приколю на дверь Верочкиной квартиры, если не застану ее дома, приехав за остатком рукописи. Когда же размеры записки превысили размеры самой рукописи, а слог ее сделался уж слишком бессвязным, Верочка позвонила и спросила: 
       – Ну как?   
       – Как договорились, – сухо ответила я. 
       – Набрала?   
       – Еще днем. Жду продолжения. Где это ты гуляешь целый день? Я уже звонила твоей сестрице, и она... 
       – Вот это – лишнее. Не нравятся мне ваши контакты за моей спиной. Федор уехал?   
       – Да. 
       – До воскресенья?   
       – Да. 
       – Прекрасно. 
       – А при чем тут Федор, собственно говоря? Какое отношение мой Федор имеет... 
       – Не бойся, не съем я твоего Федора! Ага – видишь! – Федора тебе не тронь, а я на собственную жизнь права не имею, выходит?
       В общем-то, Верочка была совершенно права. Я не должна была так нервничать по поводу ее молчания. Опять, как всегда, как, между прочим, в детстве, я отнеслась к делу излишне серьезно, внесла в него некую фанатичную унылость, или унылую фанатичность, которая никак не вязалась с задорным Верочкиным голосом, звеневшим у моего уха, подобно танцующему над травой шмелю...
       – Как прогулка за городом? Удалась?   
       – Более чем ты можешь предположить, – изящно отмахнулась Верочка от моей шпильки. – Но это к делу не относится. Сестрица – в порядке? Довольны?   
       – Премного. С оптимизмом смотрит в будущее. На что ты, Верочка, собираешься жить?   
       – Ты хочешь спросить: с кем? С кем ты, Верочка, собираешься жить?   
       – Прости. 
       – Ладно уж. Все остается в силе?   
       – В силе. 
       – Завтра, без четверти семь, у входа. Я принесу остаток. Никак, понимаешь, не выбраться к тебе. Ты потерпи. 
       – Так давай я приеду – возьму, а, Верочка? Федор уехал, мне делать совершенно нечего! Давай? Или – встретимся где-нибудь на полпути!   
       – Я не из дома звоню. Хм. Даже и не из города. Не волнуйся, рукопись со мной. Не пропадет... 
       – А Васю прислать? На мотоцикле. Раз-два, туда-обратно! Мне так хочется поскорее узнать, что в ней... И – не переписывай ты, не трудись. Я и так разберусь... 
       – Уверяю тебя, нет там ничего особенного. Ты разочаруешься, вот увидишь. Я же рассказывала! Даже лучше, если в пятницу вы с Андреем Андреевичем поговорите без этой  лишней, на мой взгляд, части. Не спеши. Исправь ошибки в набранном. Что касается Васи... В мои планы не входит вас знакомить. И не ставь на одну доску Васю и рукопись – ведь это просто смешно!   
       – Верочка!   
       – Ну, что еще?   
       – А что – не смешно? 
       Верочка задумалась на том конце длинного провода, неизвестно в каком от меня направлении петляющего. Не любит Верочка таких вопросов. Предпочитает уходить от них. Вот и сейчас, увлеченная своей командирской ролью... надо же, приказала проверить ошибки – кому? – мне?..
       – Мне кажется, нам всем скоро станет не до смеха, – сказала Верочка, понизив голос, но в следующую секунду все-таки рассмеялась слабым смешком и подмигнула в трубку, чего я видеть не могла, но почувствовала и осталась, в итоге, в достаточной степени успокоенной и примиренной с собой, Верочкой, Васей и таинственным автором "Руководства", одна в пустой квартире – на целых три дня, полных три дня безделья и молчания... как славно, ведь я страшно устала от разговоров... любимая моя Верочка – и та раздражает меня, а она ни в чем не виновата, и никто не виноват... тем более горбун, как он там? Завтра я сделаю Верочкин прозаический вариант... каждому свое... Что надеть на концерт?  Верочка, конечно, придет в своем черном бархатном, с опушкой по вороту платье, а мне – что? Все же плохо, что Федор не берет меня на презентации. Был бы у меня стимул наряжаться. Впрочем, там царит, наверное, такой плоский, вымученный стиль деловой элегантности, ради которого не стоит стараться...
         ...Я заснула до сумерек, как опоенная, не дав себе труда раздеться. Если бы Федор был дома, он хотя бы накрыл меня одеялом, и мне тогда не снились бы всю ночь неуютные, холодные, колючие какие-то сны. Как будто я бреду босиком по колотому льду кромкой оледенелой реки, и пойменные кусты, тоже обледенелые, царапают мне лицо и плечи тяжелыми ветками. Все остальное я забыла по пробуждении, ничуть о том не пожалев.
       .............................
       Вечер пятницы приблизился и распахнул передо мной двери, как бесшумный троллейбус, подкативший к остановке, где я стояла не очень долго, просвечивая сквозь три стены прозрачного залика ожидания. Настроение мое было праздничным. Мысли весело роились  в голове, разлетаясь, как и куда им заблагорассудится. Я направлялась на концерт, и газовый шарфик, щекотно обнимавший мою шею, свивал и развивал концы, слушаясь теплого шепота ветерка, а потом – троллейбусного сквознячка, а потом – вентиляционного ураганчика в вестибюле Филармонии, куда я, чуть опоздавшая, заскочила в надежде встретить там Верочку. Вчера мы с ней договорились побеседовать пять минут наедине до прибытия Андрея Андреевича. Но Верочка тоже опаздывала. 
       Прозвенел первый звонок. Я вышла на улицу. У края тротуара, приткнувшись к блестящему боку чужого "мерседеса", стоял принаряженный Андрей Андреевич и смотрел на меня, силясь узнать. В руках он держал бумажную папку. Верочки не было. Я все поняла. Отступать было некуда. Я шагнула к нему и улыбнулась.
       – А где же?.. 
       – Ваша подруга в последний момент не смогла пойти. И, если вас не тяготит мое общество... – Горбун протянул мне два входных билета. – Третий билет я продал. 
       – Очень хорошо. Пойдемте. Скоро дадут последний звонок.
       Мы пробрались на хоры и уселись на пристенный диванчик одновременно с оркестрантами, которых не видели, а слышали только, как они двигали стулья и поправляли ноты на пюпитрах. Уселась, собственно, одна я, а Андрей Андреевич остался стоять, зажав папку под мышкой.
       – Садитесь, – сказала я и подвинулась. 
       – Не могу, – прошептал Андрей Андреевич (концерт начался). – Позвоночник. Мне нельзя долго сидеть. 
       – Тогда давайте папку. Она вам мешает.
       На нас шикнули. Горбун отдал мне папку и знаками объяснил, что передача – от Верочки. Я и без него это понимала прекрасно. "Ну, Верочка! Ну, сводня! – весело думала я, развязывая тесемки папки. – Сейчас я ка-а-к уроню ее на пол, а листы ка-а-к разлетятся во все стороны, а мы с горбуном как пойдем их собирать, ползая на коленках"...
       Андрей Андреевич переместился к колонне. Слушая Моцарта, он кивал головой, как будто исполняемый внизу скрипичный концерт каждым своим тактом подтверждал какие-то интересные мысли, пришедшие в эту провалившуюся в плечи, небольшую – словно бы птичью? – верткую голову. Он не испытывал ни малейшей неловкости – несчастный мой, неотвязный, Верочкой сданный мне на хранение Андрей Андреевич. Так мне ли – нервничать и досадовать, и портить печенку, и сочинять текст телефонной выволочки для его соседки-авантюристки! В конце концов, я так давно не слышала хорошей музыки!   
       Скрипач веселился и гонял обруч мелодии по залу. Андрей Андреевич неподвижно стоял у колонны, кивая скрипачу. Чувство ритма в нем (в Андрее Андреевиче... я приступала к исполнению своего предназначения) проглядывало незаурядное... Кивки, кстати сказать, оказались заразительными: через некоторое время закивал мужчина, сидящий в непосредственной близости от Андрея Андреевича, потом – его спутница, потом – весь ряд... Дальше я поленилась проследить и, сама кивая, пробежала глазами Верочкину записку, подложенную в папку поверх рукописи (машинописи – все-таки послушалась меня, вот так-то – лучше!) :  "Извини, ради бога!"... Ладно, извиняю... "Я разрабатываю новый вариант. Мне не разорваться"... Это еще что такое?.. "Завтра позвоню"... "Будь с ним поласковей"... А он в ласке совсем и не нуждается... "Веди себя так, как будто ты уверена, что у нас с ним роман"... Понято. Это радует. А я-то была готова к тому, что у меня с ним – роман... "Выведай, есть ли у него машинка, а, если есть, то не западает ли буква и-краткая"... С этого и начнем. Обсудим исполнительскую манеру солиста и сразу перейдем к и-краткому... "Успей поговорить в перерыве. Я не поручусь, что он захочет тебя проводить. И – никакой самодеятельности!"   
       Я медленно завязала тесемки. Обруч мелодии, наклонясь, катился по сужающемуся кругу сцены, огибая все инструменты оркестра. Вот он задрожал, остановился, упал, но в момент падения был взят на смычки и вздернут победно над головами оркестрантов. Отделившись от колонны, горбун кивнул в последний раз. Пора приступать к делу. Не понимаю, почему, но меня больно задело высказанное в Верочкиной записке сомнение в том, что мой спутник вызовется проводить меня домой после концерта. Обиделась я не столько за себя (чего уж там, женским честолюбием мне, видно, не страдать никогда), сколько за милого, приветливого (ишь, как улыбается – благодарно, точно это я пригласила его послушать Моцарта), раскованного (сразу заговорил о солисте, внешность его мне описал, манеру... понимает, как должно быть мне все это интересно и как у нас, в сущности, мало тем для непринужденной беседы)... моложавого (черный цвет красит его, светлые усы и бородка – как мы раньше не заметили? – придают ему некоторое сходство с Борисовым-Мусатовым, которого картины так близки мне и так по-моцартовски глубоки и влздушны)... Горбун выглядел настоящим джентльменом – до кончиков ногтей, – а нежелание присесть хоть на минутку в присутствии дамы переводило его физический недостаток чуть ли не в разряд достоинств. К любому уродству привыкаешь рано или поздно. Через сорок минут, прошедших с начала нашей второй встречи, я совершенно забыла о горбе и прочих странностях собеседника. Музыкальная тема нашего разговора казалась неисчерпаемой. Никакие чудачества, подмеченные Верочкой при ее знакомстве с Андреем Андреевичем, не затемняли его ровной, спокойной речи. Беседа журчала по камушкам взаимной симпатии, не имеющей отношения к чему-либо, кроме музыки. Я сидела, обмахиваясь программкой, как веером. Андрей Андреевич стоял рядом, скрестив на груди руки, полный милой готовности ответить на любой мой вопрос. В музыке он хорошо разбирался. Кто же он все-таки по профессии? Пора направить ручей на крылья скрипучей мельницы смыслов. Сейчас, сейчас... 
       Я взглянула на его ладони, обнимающие предплечья. Узкие длинные пальцы барабанили по черной глади пиджака.
       – У вас такие музыкальные руки... Вы владеете каким-нибудь инструментом?   
       – К сожалению, нет. 
       – Тогда вы, наверное, печатаете на машинке? У вас есть машинка? – приступила я к допросу. 
       – Машинки у меня нет. 
       – Как жаль! Будь у вас машинка... 
       – …….   
       – Верочка могла бы одолжить ее у вас на время. Ей так трудно обходиться без машинки... Вы знаете, у нее украли машинку. Нелепая история... 
       – Так вашу подругу зовут Вера? 
       Здрассьте! Она так и не удосужилась представиться. Как же теперь, спрашивается, должна я демонстрировать свою уверенность в том, что между ними – роман? Возможен ли роман между человеком, не знающим имени любимой женщины, и женщиной... Теоретически – возможен... Я кивком подтвердила верность прозвучавшего имени. Наконец-то они знакомы...
       – Вера... – сомневаясь, протянул горбун. – А я так был уверен, что она – Любовь. 
       – Это я – Любовь, – жестко напомнила я. – Вы спутали. Но можете называть меня Лялей. 
       – Спасибо. – Горбун изящно поклонился. В жизни никто не кланялся мне в благодарность за позволение называть меня уменьшительным именем! Я оторопела на мгновение. Чудачество все же прокралось в строгое пространство концертного зала и теперь выглядывало из-за угла, само угловатое, как плечи смущенного недоразумением Андрея Андреевича или как его красный платок в нагрудном кармане, начинавший раздражать меня вопиющим несоответствием галстуку... белому, узкому, будто раскрученный бинт. Андрей Андреевич поправил галстук и предложил прогуляться по фойе. Я отказалась, сославшись на недомогание. – Так, может быть, вам лучше вернуться домой? – забеспокоился горбун и взглянул на часы. Он не торопился называть меня Лялей. Видимо, привыкал  к мысли, что Верочка – не Любовь, как верилось ему поначалу.
       – Нет-нет, я хочу послушать симфонию, – ответила я слабеющим голосом. – Я надеюсь, вы проводите меня после концерта...
       Перерыв закончился. Род занятий горбуна продолжал оставаться тайной. Машинки с западающим и-кратким у него не было. Легче от этого не становилось. Рукопись лежала у меня на коленях, охраняемая двойным бечевочным узлом. Я отложила расследование на полчаса, решив отдохнуть душой и мыслью на волнах щебечущей мажорной музыки, зазвучавшей  по-весеннему  просто и настоятельно, и неожиданно для нас, так что Андрей Андреевич не успел занять свой наблюдательный пост у колонны, оставшись подле меня. Впрочем, может быть, он был встревожен мнимым моим недомоганием, посему почел своим долгом не отходить от меня ни на шаг.  Он простоял, не пошевельнувшись, до самого конца и даже головой не кивал, а  лишь опускал ее – медленно ронял – все ниже и ниже, как будто она, лишенная возможности кивать, тяжелела с каждым несброшенным тактом легкой мажорной симфонии Моцарта. Музыка захватила меня. Я почувствовала себя свободной и грустной. Домой не хотелось.
       ............................
       Сопровождая меня на пути домой, Андрей Андреевич завладел инициативой до такой степени, что язык мой не поворачивался задать ему какой-либо из запланированных Верочкой провокационных вопросов. Он не умолкал ни на минуту. Был предупредителен и ненавязчив, предлагая полусогнутую руку при появлении малейшего препятствия, о которое могла нечаянно споткнуться моя смущенная столь внимательной опекой нога. Он искрился остроумием, вспоминая историю с чемоданом, которой был обязан знакомством со мной... И так далее, и тому подобное... Слабые попытки вернуть разговор в лирическое русло, пролегающее поблизости от темы, тайно владевшей моими мыслями, не увенчались успехом. Ни красоты грядущей осени, ни величина низкой луны, светившей нам до половины дороги (вскоре ее закрыли тучи), ни – и последнее обстоятельство просто-таки парализовало мою находчивость – упоминания о Верочкиной роли в истории с чемоданом – ничто не могло отвлечь моего спутника от исполнения им обязанностей галантного кавалера, не смевшего и помыслить о предмете, постороннем по отношению к его даме. Вопрос: "А где же вы работаете, Андрей Андреевич?" так и не слетел с моего языка. Под конец пути я стала подозревать, что предполагаемый автор "Руководства" служит массовиком-затейником на клубных вечерах "Кому за тридцать" или служил когда-то, а нынче, страдая от безработицы, поигрывает застоявшимися мускулами в искусственном, умелом  задоре ветерана сцены. А что? Работа как раз по нему, не сидячая...
       Прощаясь, горбун поцеловал мне руку и выразил надежду на скорую встречу. Замкнувшись в лифте, глядя в полустертое зеркало, я чувствовала себя усталой и... вконец околпаченной. Верочка не похвалит меня, узнав о результатах вылазки. Я отдавала себе отчет в одном: Андрей Андреевич, безусловно, оказался человеком интересным, неглупым и в меру загадочным – как раз настолько, чтобы продолжать держать его на подозрении, но не более подозрительным, чем был он утром позавчерашнего дня, когда витийствовал перед Верочкой у чемодана...
       Верочка... Войдя в квартиру, я тотчас позвонила ей с рапортом. О своих претензиях и обидах я, скрепясь, решила не упоминать, принеся в душе обет всепрощения и доверия. Верочка обрадовалась ласке, прозвучавшей в моем голосе. Она, конечно, не могла не чувствовать себя виноватой...
       – Ты? – воскликнула обрадованная Верочка. – Ну как? 
       – Замечательно. Превосходный концерт. 
       – А он?   
       – Кто?   
       – Не прикидывайся! Он передал тебе рукопись?   
       – Какую рукопись?
       Я наслаждалась местью. Наконец Верочка попросила у меня прощения.
       – Ты еще не знаешь... Об этом – позже. Тут появился один новый вариант. Нет, наши планы остаются неизменными – продолжай набор, но вот количество экземпляров... А, обойдемся одним!.. Я кое-что придумала... А как он? Ты продвинулась?   
       – Еще бы! Ты сомневаешься? Я далеко продвинулась. Даже сказала, что тебя зовут Верой. 
       – А-а... Он не знал… 
       – Теперь знает. А вот о вашем романе, увы, пока не оповещен. Ты б поработала, что ли, в этом направлении.   
       – А как он вообще – и в смысле авторства, главным образом?   
       – В смысле авторства – железно! Никаких сомнений! Летал под куполом зала при всем честном народе. Как скрипка вступила, так он и взлетел, только я его и видела. 
       – Очень смешно. 
       – Я тоже смеялась. 
       – Давай серьезно. Похож?   
       – Похож. Серьезно – очень похож. Особенно когда стоит у колонны, как горбатый орел на скале. 
       – Красиво. 
       – Да уж. 
       – Он тебе нравится. 
       – Прелестнейший, обаятельнейший человек! Умный, тонкий. 
       – Вполне мог. 
       – Вполне. Ему и без рукописи – миллион цена. Золото, а не человек. 
       – А другие признаки? Ты что-нибудь попыталась выведать? Кем работает, например?   
       – Не успела. Он меня всю дорогу отвлекал. 
       – Провожал?   
       – А как же!   
       – Обо мне говорили?   
       – Ни полслова. 
       – Что так?   
       – Будто уж окромя твоей особы... 
       – Ну, и занимайся им без меня, раз так увлечена. – Верочка демонстративно замолкла. Я перепугалась. 
       – Что ты, что ты – я пошутила! Только о тебе и говорили. Надоело даже. Завтра же с утра зайди к нему и попроси соль. 
       – Слушаюсь. Моя очередь... Как ты, однако, продвинулась... 
       – Погоди, звонят в дверь...
       Я вздрогнула от неожиданности. Федор не мог вернуться так рано (так поздно, если принять во внимание надвигающуюся полночь). "Кто там?" – спросила я. "Простите, ради бога! – ответил из-за двери мужской приглушенный голос. – Я потерял ключ. Только что, под фонарем. И фонарь – не горит. Мне  а б с о л ю т н о  негде ночевать. Вы не приютите меня на одну ночь?" – "Стойте тут, – пробурчала я. – Мне надо одеться". Романтический образ летающего горбуна, только что старательно сооруженный мной на потребу Верочкиной зависти, рассыпался в прах, едва лишь я представила себе его ползающим под фонарем в поисках оброненного ключа. А был ли ключ? В случае отстутствия ключа, точнее в случае его присутствия, а именно, в случае... Нет, сей непредвиденный случай я отказывалась учитывать, решая вопрос: "открыть или не открыть". Горбун ждал за дверью.
       – Разумеется, открой, – бодро откликнулась Верочка на мой тревожный шепот. – Такой превосходный случай продвинуться! Я еще когда бы могла на него рассчитывать... 
       – Можешь рассчитывать. – Я разозлилась не на шутку. – Короче, так! Я направляю его к тебе. Приветишь его по-соседски. Ты просто обязана! Вот и случай, пользуйся. Я же – беру выходной. 
       – Ты с ума сошла! Это неприлично!   
       – У меня, значит, прилично?   
       – Большая разница. У тебя – три комнаты, у меня – одна. Это раз. Ты – замужем, а я одинокая женщина. Это два. 
       – Понятно. И три: мой муж в отъезде, а у тебя Вася спит на кушетке. 
       – О Васе  – забудем. Нет больше Васи. 
       – Какая приятная новость! А что случилось?   
       – Забудем. Слушай, неужели тебе его не жалко? Замерзший, одинокий, ночь на дворе, метро скоро закроется, денег на такси у него нет... Ну, куда он поедет? И не поедет он ко мне. Боится он меня – понимаешь, боится! Ручаюсь, он до рассвета просидит у твоей парадной, пока ключа не разглядит. Ты же первая не выдержишь и впустишь, я тебя знаю. Так уж лучше – сразу, по-дружески, честно. 
       – Может, и нет никакого ключа?   
       – Ну-у, вряд ли! Он для этого слишком наивен. 
       – Да откуда ты знаешь? Ты с ним и пяти минут не говорила!   
       – Я читала рукопись. 
       – Рукопись писал не наивный человек. 
       – Ты плохо вчиталась, подруга. Увлекшись формой, потеряла суть. Именно – наивный. Чтоб ты знала, гениальные творения создаются...
       Горбун ждал. Я почти сдалась: 
       – Отложим литературную дискуссию. Ключ – под фонарем... Ой, а если помочь ему искать? Дать карманный фонарик... 
       – И денег на такси. Что касается его наивности или честности – как хочешь назови, – то мы все время забываем о главном. Точно ли он – автор?   
       – А кто же еще! Кто же еще, я тебя спрашиваю!   
       – Не кипятись. Завтра поговорим. Впускай его. Положишь в детской, поместится. Федор не узнает. А узнает – простит. Впускай. А то у нас вытанцовывается какая-то низкосортная комедия. Как ты считаешь? 
       В спорах Верочка всегда берет надо мной верх. Я не хотела в комедию. Освободив шею от душившего ее шарфика, я шкрябнула замком и впустила Андрея Андреевича. Он рассыпался в извинениях. Был робок и почтителен. Согласился не мешать мне, пока я занимаюсь срочной работой, и, поскольку спать ему не хотелось (не то что мне), уселся на диван с Фединой газетой в руках (каков наглец!), точнее – улегся, повесив наручные часы на ковровый гвоздь, затем, должно быть, чтобы, взглядывая на них поминутно, не пропустить рассветный миг, когда первый луч солнца, пробившись из-за туч, дотянется до ключа, скрепившего наше недолгое знакомство таким банальным, чисто житейским способом. На предложение постелить ему в спальне (не желая обижать его, вариант с кроватью Максима я отмела с порога) гость ответил отказом. К светской беседе оказался неспособен. И сама я, потеряв силы в споре с Верочкой, склонялась к молчанию. Тихо было в гостиной. Горбун еле дышал под пледом, который я его все-таки заставила взять. Газета сползла с его острой груди и опустилась на пол. Я погасила свет, включила компьютер, развязала тесемки папки и продолжила набор "Руководства". Больше всего я боялась, что горбун проснется среди ночи, подойдет ко мне сзади неслышно, взглянет на экран и... все кончится, к славе его или позору... Боялась я напрасно. Он не пошевелился во все то время, что я, вооружившись фонариком, пыталась разобрать бледные буквы обгоревшего фрагмента рукописи. Утомившись этим занятием, так ничего и не разглядев, я ушла в спальню, где благополучно заснула на широкой постели, не разобрав ее, не раздевшись и не успев придумать темы для беседы за утренним кофе на двоих с Андреем Андреевичем, который... Нет, он не может быть автором... Слишком наивен... Слишком – без задней мысли... Или Верочка права? Отчего это Верочка всегда выходит правой? С самого детства...
       ...................................
       Меня разбудил звук хлопнувшей двери. "Ну, и слава богу!" – подумала я и ощутила благодарность к деликатному Андрею Андреевичу. Мысленно пожелав ему удачи в поисках, я перевернулась на другой бок и проспала до полудня, уверенная, что заслужила себе право на отдых. С полудня на меня навалилась гора хозяйственных дел. В воскресенье возвращался Максим... Я непростительно запустила дом... Вот и замок до сих пор не убран в кладовку... Рукопись подождет (рукопись лежала на столе, придавленная клавиатурой, и я быстренько спрятала ее в папку – до вечера, когда разберусь с делами)... Картонный замок покосился еще больше – почти лег своими стенами на пол. Я слегка подправила форму, сдула пыль и понесла замок в кладовку, вспоминая на ходу, какая полка забита там менее прочих, и соображая, понадобится ли мне табуретка для водворения замка на место его вечной прописки. Не понадобится, – я вспомнила о чемодане и распахнула дверь кладовой. Замок выпал из моих рук. Я не верила глазам. В кладовке было пусто. Чемодан исчез.
      
      С о м н е н и е
      ( Т р е т и й,  л и ш н и й )
        
       Все, что я могла предпринять, осознав факт исчезновения фамильной коллекции минералов, – это позвонить Верочке. Я была ошарашена и убита случившимся. Андрей Андреевич... Подозрение, возникшее  тотчас, едва я вернула себе способность рассуждать здраво, ширилось и крепло, пока я набирала номер, и превратилось в твердую уверенность в момент соединения моей ограбленной квартиры с Верочкиной, возможно уже тоже... Господи, да что же она так долго не снимает трубку!  Уж не за солью ли она вышла? Недаром, недаром Сонька всегда предостерегала ее при новых знакомствах: "Смотри, когда-нибудь ты нарвешься на маньяка"... 
       Верочка наконец откликнулась сонным голосом: 
       – Слушаю. 
       – Слушай!.. – не поздоровавшись и почему-то шепотом сказала я. – Он украл  чемодан. Ты не заходила еще к нему?   
       – К кому? Я только что проснулась. А как наши дела?   
       – Наши дела плохи. Говорю тебе – он увел чемодан. 
       – Кто? Когда? Не волнуйся так. И прекрати шептать, в самом-то деле! Ты не одна, что ли? Андрей Андреевич не ушел?   
       – Ушел. Давно. Убежал, можно сказать. И прихватил с собой твой чемодан.
       Ко мне возвращалось чувство юмора. Верочкин спокойный голос снимал с меня всякую ответственность за пропажу доверенной мне коллекции. В конце концов, это ее чемодан. И ее Андрей Андреевич. И ее – рукопись. И ее...
       – Наверное, тебе следует опасаться его, – закончила я, прокашлявшись. 
       – Не усугубляй. Расскажи, что случилось. И сохраняй спокойствие. Оно нам пригодится в будущем.
       Я подробно рассказала о прошедшей ночи, о молчании и странно неподвижном сне горбуна, об утреннем хлопке входной двери, о позднем своем пробуждении... Не забыла я также упомянуть и о чрезмерной разговорчивости, обходительности Андрея Андреевича по дороге из Филармонии к дому, вкратце передав содержание его монологов, так или иначе затрагивавших чемоданную тему, что, без сомнения, не объяснялось одной лишь светскостью моего спутника, зато отлично объясняло... О! Он замыслил кражу еще до того, как потерял ключ... Теперь нам ясно, что никакого ключа не было... а, возможно, – гораздо раньше – до концерта, до знакомства со мной... До встречи на площадке... До всего! 
       – Не нервничай, – перебила меня удивительно спокойная Верочка. – Чемодан никуда не денется. Сосед дома – я слышу, как у него бежит вода в ванной. Уличить его не составит труда. Если б ты не поленилась встать, когда хлопнула дверь, мы поймали бы его с поличным. Тебе стоило только оповестить меня, и уж я встретила бы его, как полагается... Но и сейчас я не вижу проблем... Хотя... Исчезновение коллекции сильно путает нам карты. Для рукописи-то, вроде получается, не остается места, а? Как по-твоему – возможно ли, чтобы автор рукописи оказался вором? Гений и злодейство... Вечный вопрос! Как кстати появился мой новый вариант...
       Верочкина ирония не находила во мне отклика. О своем новом варианте она заговаривает не в первый раз, а сейчас заговорила с особенной значительностью. Я понимала, что Верочка, никогда особенно не симпатизировавшая горбуну, готова была в любую минуту заменить его на первого подвернувшегося ей под руку прощелыгу. Ее нисколько не расстроило сообщение о преступлении Андрея Андреевича. Она как будто даже радовалась, посмеиваясь над моими наивностью и простодушием... Я с ужасом почувствовала, как прокралась – в который раз! – в сердце жалость к оступившемуся автору, и попыталась подыскать  хоть какое-нибудь оправдание его поступку. Первое, самое естественное, – умственная неполноценность или наличие определенной мании  (клептомании) в моем подзащитном – не годилось. Другое не приходило мне на ум. Я мрачно молчала.
       – Что ты молчишь?   
       – А что говорить?   
       – Поинтересуйся моими новостями, например. 
       – Какие новости?   
       – Очень хорошие. Но сейчас мне некогда. Я забегу вечером. Ты продолжай набор. Не особенно старайся – концовка неудачная. Хоть наново переписывай... Нижние листы сильно пострадали... Я не взяла на себя ответственность заполнить пробелы, то есть – прожоги... ожоги... Попробуй ты, если не лень. Последний лист сгорел почти целиком. Он рассыпался у меня в руках. Я помню одну фразу – видимо, финальную: "Они были счастливы и умерли в один день". Банально и мило... Не противоречит сюжету... Не понимаю все же: зачем понадобилось ему переряживаться в сказочника?.. Впрочем, суди сама. Авторское право... О, кстати, – забыла спросить – с твоим чемоданом!.. – (Мне понравилось – с "твоим" чемоданом!) – Ты не догадалась подсунуть горбуну рукопись – или носом ткнуть в экран? Проверить реакцию?   
       – А что толку? Не догадалась. Он сразу заснул. И – зачем теперь все это, если он украл чемодан...
       Верочка засмеялась радостно. А мне, напротив, стало скучно-скучно... Вот возьму и брошу все к чертовой матери! И чемоданом я больше не могу ее шантажировать... И почему она так  легкомысленна? 
       – Ладно, Шерлок Холмс перед кончиной! Снимаю груз с твоей души. Считай, что это я попросила Андрея Андреевича забрать от тебя чемодан. Утром, пока ты спала, я позвонила тебе, он снял трубку, и я его попросила, раз уж он зашел. 
       – Честно?   
       – Тебе так легче? Честно-пречестно. 
       – Не легче. 
       – Черт с тобой. Можешь переживать дальше. Меня кража не волнует абсолютно. Украл и украл, нам какое дело? Значит, надо было. Все-же – поступок. А то он у нас весь какой-то бесплотный, бездеятельный. Не герой. Пусть побудет злодеем. 
       – Я перестаю тебя понимать. Отвечай прямо: мы продолжаем работать Андрея Андреевича?   
       – Разумеется, продолжаем. Чемодан найдется. Между прочим, мне не хотелось мешать твоему классическому расследованию, но, сдается, что-то ты упустила из виду, сосредоточив внимание на одном подозреваемом... 
       – Так очевидность же!   
       – Тебе – очевидность, а мне – всего лишь одна из возможностей. Рассмотрение всех других возможностей способно привести нас к выводу... к приятному для тебя выводу о невиновности горбуна. Таким образом, он остается по-прежнему прелестнейшим, обаятельнейшим человеком и – ничем большим (исключая авторство, вопрос о котором в данной ситуации не рассматривается, как не имеющий практического отношения к проблеме чемодана).
       Верочка заговорила меня до обморока. Я понимала – с обидой – только то, что она ни минуты не верила в криминальные способности Андрея Андреевича и все это время водила меня за нос, из свойственного ей зловредного озорства, или еще из чего-нибудь там, о чем я знать не желала.
       – Что за "другие возможности"?   
       – Квартиру могли ограбить в твое отсутствие. 
       – Она на сигнализации. 
       – Не сработала. 
       – Прекрасная пожива для квартирного вора – чемодан с камнями! У нас музыкальный центр  в спальне... 
       – Горбуну ты отказываешь в рассудительности?.. Ах, пардон, он не заходил в спальню. . Или... Заходил? Ты проверила этот центр? Серебряные ложки?   
       – Еще какая возможность, интересно знать?   
       – Что еще... Твой Федор мог увезти чемодан в Волочок, не сказав тебе... 
       – Не похоже на него... Хотя... Мы накануне поссорились, кажется... Нет. Не мог. Он был без машины. 
       – Такси. 
       – Нет, вряд ли. 
       – И все-таки... Тебе полегче?   
       – Да, как-то так... 
       – А чтоб ты совсем успокоилась, я сейчас проверю горбуна. Жди у аппарата. Я пошла за солью.
       И я действительно успокоилась! Куда-то подевалась и скука. Я с нетерпением поджидала Верочку, не порываясь разбираться в своих чувствах. Верочкино легкомыслие, Верочкина беспечность, Верочкина всегдашняя уверенность в собственной правоте – в тысячный раз полонили  меня, уложив на обе лопатки. Какая, в сущности, мне разница, кто украл чемодан! И – была ли кража? И – кем работает Андрей Андреевич? Забыла передать ему привет через Верочку... А, вот и Верочка! 
       – Видела его?   
       – А как же! Хорош собой, опрятен и невинен. Очень удивился моему вопросу. 
       – Что ты спросила?   
       – Спросила, нет ли у него чемодана. И даже в комнату прошла на экскурсию. От кофе отказалась. Чемодана нет. И быть ему негде. Углы пусты. Мебель отсутствует. Интересный интерьер... 
       – Как это ты решилась спросить... 
       – Сначала я спросила про соль. Но он соблюдает бессолевую диету. Чемоданный же свой намек я камнями не утяжеляла... Подозреваемый не выказал никаких чувств, окромя  приличествующего случаю сожаления по поводу невозможности оказать услугу соседке. Он – или сверхопытен, или все забыл, или... помнить ему нечего. Разве что безгрешный сон на твоем диване. Но последнего обстоятельства мы, сама понимаешь, в нашем беглом разговоре не касались. 
       – Какая ты молодец! – прервала я поток Верочкиного красноречия. – Я восхищаюсь тем, как ты умеешь управляться с самыми... самыми сложными... В общем, склоняюсь в восхищеном поклоне. 
       – Ты тоже проявила себя с наилучшей стороны. Мне нравится, как ты болеешь за дело. Я подумываю представить тебя к награде в следующем месяце. Так держать!   
       – Рада служить вашему величеству! – покорно подстроилась я. – Верю в успех благородного предприятия. Вечером я буду удостоена аудиенции?   
       – Ага. После семи. Жди. И продолжай набор. 
       – Верочка, я не могу сегодня. Уборка и прочее. Максим возвращается в воскресенье. У меня конь не валялся. Если только ночью... 
       – Максим... – Верочка погрустнела. – Мой маленький соперник. Претендент на престол... Отставить! Набор отложить. Вечером нами будет рассмотрен вопрос о достаточности подготовленного материала. Швабры – наголо! Кругом, марш! 
       Скомандовав "кругом, марш", Верочка повесила трубку, утомленная, как и я, упражнениями в играх, правила которых слишком давно не освежались в нашей памяти, далекой от королевства детского вымысла. Суббота одолела перевал и двинулась под гору, как караван, нагруженный яркими тюками, нетерпеливо ожидаемый жителями долины. Я сняла ковер со стены и спустилась во двор. Не люблю пылесосов. 
       Наступил вечер. В ожидании Верочкиного визита я еще раз прошлась с тряпкой по поверхностям мебели. Протерла экран дисплея и клавиатуру компьютера. Рукопись притаилась и будто бы тоже выжидала. Я пересчитала обгорелые странички. Всего десять! На два часа работы... Надеюсь, на этом этапе я устою перед соблазном сотворчества и сохраню стиль произведения во всех его достоинствах и недостатках. "Анри рано потерял родителей", – смакуя, медленно прочитала  я  первую строчку и поперхнулась. Звонок в дверь отсрочил начало моих трудов и наслаждений. Пожаловала Верочка.
       Она сияла, как печатный пряник. Отказавшись от кофе, забралась с ногами на диван и приготовилась держать речь. Судьба пропавшего чемодана перестала занимать меня, как только Верочка приступила к изложению своих новых планов. Я едва поспевала следить за резвой мыслью, уносившей Верочку в будущее. Иногда, правда, мне удавалось вставить короткий вопрос, исполняя (весьма, надо сказать, нерадиво, ибо еще утром я утеряла всякое подобие воли и избрала путь, наилегчайший из всех, – путь слепого повиновения) роль, необходимую в любом, сколько-нибудь неординарном деле, роль придурковатого, верного доктора Ватсона, такого забитого и несамостоятельного, что, казалось, Шерлок Холмс сам пишет ему записочки с текстами вопросов и подсовывает перед беседой в карман пиджака. Наше дело оказалось из неординарных. И с каждой репликой неравномерно распределенного диалога в моей "диванной"  рос вес предстоящих нам свершений, ширился круг людей, вовлекаемых в события, все отдаленнее становилась их цель, и все туманнее – источник.
       – Не пробуй мне возражать! – осадила меня Верочка, хотя я и не намеревалась возражать. – Я не настаиваю на новой версии. Я предлагаю   и м е т ь   е е  в  в и д у, и только. 
       – "Я имел ее в виду"... – поддакнула я. – Но Андрей Андреевич все еще – фаворит? – ("Анри" – это, конечно, не Андре, и все же"... – подумалось мне, но я не стала делиться с Верочкой столь незначительной и вдобавок сомнительной мыслью.) 
       – Да. Его шансы максимальны. К сожалению. Ах, какой гармоничный этот мой третий вариант! Какой выигрышный и с каким будущим! Он нас способен озолотить. 
       – Неужели?   
       – Стоит пересмотреть наши цели... 
       – Ты больше намекаешь, чем рассказываешь. А почему – третий? Я второго что-то не заметила. 
       – Ты Васю не сосчитала. 
       – А-а. Ну, давай сначала. Значит, ты допускаешь, что "Руководство" написала, или составила, женщина. 
       – С чего ты взяла? Мужчина и только мужчина! Я – что, действительно ни слова тебе не сказала о старухе?   
       – Ни полслова. Я сгораю от нетерпения выслушать все, чем обогатилась ты со времени прошлого своего визита. 
       – Он состоялся в среду. 
       – В среду. 
       – В четверг я уезжала за город. 
       – Я помню. 
       – А в пятницу утром...
        
       В пятницу утром Верочка, возвращаясь из булочной, встретила выходящую из подъезда старушку ("Ту, с первого этажа – ну, помнишь, с кошкой? – Ты ее с самого начала заподозрила, но тогда я не имела улик"). Старушка прижимала к груди объемистый растрепанный пук использованной писчей бумаги. Верочка проводила старушку взглядом до угла, задумалась на минутку... Через минутку старушка уже возвращалась к парадной с пустыми руками. Верочка восхищенно ахнула и хлопнула себя по лбу.
       – Ну – и? – поторопила я Верочку, чувствуя, как меня распирает от гордости за свою, оставшуюся в прошлом, своевременно не оцененную догадливость. Однако честные сомнения возобладали над чувствами, и я предложила Верочке очередной бесцветный, ватсоновский контрдовод. – Старушка вряд ли могла... 
       – Ну конечно, она не могла! Она почти в маразме. Завязать с ней разговор было для меня настоящим подвигом. Если бы не кошка... Но дело не в кошке. Дело в том, что у  с т а р у ш к и  е с т ь  в н у к !   
       – Ты говорила, она одинокая?   
       – Сейчас одинокая. Внук, он не то чтобы есть, он – был. Много лет назад. Между прочим, неродной, от падчерицы. Падчерица жила в Москве. Внук прожил у старушки в квартире лет пять, пока учился в вузе. Понимаешь? И это еще не все. Он за время учебы исписал кипы бумаги – столько кип, что старушка до сих пор (а уж лет двадцать прошло) выносит их на помойку. Чувствуешь? – На помойку!   
       – Да... Реальность подкралась в образе старухи. Не понимаю, однако, почему ты сутки держала сенсацию в секрете от меня? Я пасла горбуна, а ты, выходит... 
       – Никакая не реальность, не спеши. Всего лишь возможность. Я не сообщала тебе о старухе потому, что... Во-первых, из-за спешки. А во-вторых, чтобы не отвлекать тебя от твоего Андрея Андреевича. Ты пасла его не зря. 
       – Чего уж, "не зря"... Внук, небось, руки потирает, да готовит кошелек для нобелевки. 
       – Не торопись. Я не хотела смущать твой покой еще и потому, что не была уверена в старушке. Я и сейчас не уверена. Пожалуй, уверена менее, чем вчера. Менее, чем ты – в горбуне... Ну, скажем, – так, как я уверена в Васе. 
       – Да почему же? Чего  проще – спросить старушку, не подкладывала ли она... и так далее! Уж старушку-то ты можешь спросить? Она лицо совершенно нейтральное. 
       – Да я ли не спрашивала, милая моя!   
       – Не хочет отвечать?   
       – Какое – не хочет! Не может! Восемьдесят лет, прогрессирующий склероз – вот какая старушка нам попалась. 
       – Ничего не помнит?   
       – Помнит – кое-что. Как это обычно бывает – детство помнит, немножко – молодость. Внука – Вову – помнит смутно, помнит, что жил у нее студентом, что писал много, а потом сгинул с концами. Но того, что случилось вчера, позавчера, третьего дня или месяца – не помнит, хоть ты ее режь! Вчера я в ее квартире вечер провела – бумаги просматривала. Она чаем меня поила, сказки рассказывала, доченькой называла, и – на тебе! – сегодня она меня на порог не пускает. Не узнает. Ну, поняла теперь?   
       – Ага. Здорово! А она не притворяется?   
       – Склероз не сыграешь, детка. Тут и Качалов спасует. 
       – Здорово. Мне нравится. И как ты собираешься вести этот вариант? Кому ты подаришь книгу? Я, так и быть, уступаю внуку свой личный экземпляр, но все же – где он, этот третий лишний? Жив ли он?   
       – Жив. – Верочка энергично стукнула кулаком по колену (моему). – И возможно, скоро навестит бабушку. 
       – Давно пора.
         Я не пыталась изображать радость по поводу приезда третьего лишнего, в авторство которого поверить была не в состоянии, ибо внук, бросивший на произвол судьбы больную, пусть неродную, но – бабушку, лишался в моих глазах всех шансов на восстановление авторских прав. Что-то в этом роде я попыталась высказать Верочке.
       – Ах так! – разозлилась Верочка. – Чемоданы, значит, красть можно, а старушек обижать нельзя? Моралистка необразованная! Ты бы лучше поинтересовалась, что я обнаружила в бабкиной квартире, в бумагах Вовы!   
       – Все равно твой третий мне в корне несимпатичен. И что же ты обнаружила в его бумагах?   
       – Кое-что. Ничего положительного. Ничего похожего на руководство. Вообще – никакой машинописи. Проза, проза и проза – житейская проза. Коспекты лекций, письма от друзей, черновик дипломной работы... 
       – Тема?   
       – Я не разбираюсь в технике. Вова учился в техническом вузе... 
       – Может быть, что-нибудь авиационное? Разрез крыла самолета, фюзеляж... 
       – Скорее план канализационной сети. Не забегай вперед, ты еще не знаешь главного. Обучение в техническом вузе никак не сказалось на Вовиной судьбе . Приготовься выслушать сенсацию-буфф. Значит, так... – Верочка перевела дух. – Сомневаться можно во всем, но одно обстоятельство является абсолютно бесспорным. Дело в том, что Вова – писатель. 
       – Господи боже мой! – выдохнула я со стоном горького разочарования, вызванного этой сногсшибательной новостью. – Нет, Верочка, нет! Рукопись не мог написать писатель!   
       – Это как посмотреть... 
       – Как ни смотри, я не верю! – Я осознала вдруг, что, написанная писателем, рукопись теряет в моих глазах гораздо больше, нежели если бы я допустила, что она – плод творчества преступного маньяка. Но делать было нечего. Приходилось смотреть правде в глаза. – И откуда ты знаешь? От бабушки?   
       – Не смеши меня. От бабушки я узнала только то, что Вова поздно заговорил – в четыре, что ли, года, а вот писать, наоборот, научился рано... Писать и говорить он начал одновременно. Косвенная улика. Но она не нужна, ибо прямая – вот! 
       И Верочка вытащила из сумки небольшую книжку в мягком переплете. Дала мне ознакомиться с обложкой. Ткнула пальцем в фамилию автора... – Вот он – собственной персоной! Жаль, портрета нет... И у бабушки не сохранилось фотографии. Только детские. Верочка открыла книгу и показала мне дарственную надпись, исполненную корявым почерком: "Бабушке от Вовы на добрую память".
       – Я такого писателя не знаю...
       Я отдала Верочке книжку, не имея ни малейшего желания заглядывать под обложку. Что-то слишком банальное и слишком простое, и притом безвкусное исходило от замызганной, в масляных пятнах книги – не очень старой, судя по корешку, но и не новой – год издания тысяча девятьсот восемьдесят... последняя цифра скрыта под пятном... Что-то необоримо скучное, несмотря на по-театральному эффектное появление ее в истории с рукописью, излучала предъявленная  улика – тяжелая, верная и неоспоримая, как цифра тиража, которую торжественно провозгласила Верочка: "Пятьдесят тысяч"!
       – Теперь знай. – Верочка спрятала  книгу и, как видно, ждала следующего вопроса. Я вспомнила о своем праве (оно же обязанность ) усомниться. 
       – Ты нашла ее в бабкиной квартире?   
       – Да, и попросила почитать. 
       – И фамилия совпадает, и инициалы?   
       – С точностью до точки. Все как на титуле дипломной работы и как на конвертах дружеских посланий. 
       – М-да... Ты думаешь, он хороший писатель?   
       – Конечно плохой! Просто никуда не годный. Я полистала книжку и еще кое-какие. Не поленилась забежать в библиотеку... Я гору работы переделала, пока ты отсыпалась и развлекалась на концертах, между прочим!.. Наш Вова за десятилетия творческой деятельности не создал ничего стоящего... Если не считать "Руководства". 
       – Не он... – вяло сопротивлялась я. 
       – Вероятно, не он. Будем употреблять это слово: "вероятно". 
       – Невероятно, что он... И когда только он успел переквалифицироваться в писатели?   
       – Да уж, успел... Время помогло. 
       – Что ж он, твой писатель, бабушку совсем забыл? Нехорошо все же. 
       – Почему забыл? Вот книгу прислал. Поздравляет с праздниками регулярно. Раньше поздравлял с революционными, а последние годы – с религиозными. И вскорости – а для нас, сама понимаешь, не может быть ничего приятнее этой новости – он навестит старушку. 
       – Да что ты? – Я и не пыталась притвориться обрадованной. – Сколько ж он времени  глаз не казал?   
       – Неважно. Приедет, почти наверняка скоро приедет. Старуха дышит на ладан. Наследников не имеет. Не считая кошки. Квартира в прекраснейшем городе мира не помешает и самому талантливому писателю... В общем, он уже позвонил. 
       – Когда?   
       – Сегодня, после обеда. И это точно – последняя новость. А то, я гляжу, на тебе лица нет. 
       – Ты заходила к бабке?   
       – Заходила. С неимоверными трудностями проникла в квартиру. Старуха сегодня не в настроении. Пускать не хотела. Но я принесла "вискас" для Муси... Оставим подробности... 
       – Да, оставим. Ты удачно подслушала разговор по телефону?   
       – Более того! Я слышала его голос. Я – сняла трубку. Я – представилась. Знакомство почти состоялось. Боюсь, не слишком приятное для Вовы. 
       – Почему?   
       – Я представилась опекуншей. Понимаешь?   
       – А-а... Да, теперь он поторопится, ты права... Какая же ты, Верочка... 
       – Ловкая? О, ты меня еще не знаешь! Вот погоди, он приедет – не позже начала сентября, я надеюсь, – и мы его прижмем к ногтю с "Руководством". У кого, спросим, украл? Почему, спросим, не издал – испугался? А что ты, спросим, собственно, имел в виду, когда писал, если писал? Пусть только приедет... 
       – Верочка!.. – я тронула ее за руку. 
       – Что?   
       – Тебе тоже не нравится писатель... А я-то думала... 
       – Ты всегда обо мне думаешь хуже, чем я есть на самом деле. Конечно, не нравится! Кому он может понравиться? Недостойный внук, жалкий щелкопер, циничный дезертир... 
       – Почему "циничный дезертир"?   
       – Ах, я же забыла сообщить тебе одну подробность – из головы вон! Это вряд ли так уж существенно, но, как штрих, работает на нас... Не так давно Вова эмигрировал. 
       – Да что ты? Куда?   
       – В Америку, куда ж еще можно эмигрировать... 
       – Можно в Израиль или Германию. В Австралию… 
       – Нет, Вова в Израиль и прочее не мог. Он смог в Америку. Бабка коллекционирует открытки. Пять последних образчиков Вовиного эпистолярного стиля отправлены из Нью-Йорка. Два Рождественских поздравления, два Пасхальных и одно – с Рождеством Богородицы. Вова живет в Нью-Йорке, как минимум, два года. 
       – И как – продолжает писать?   
       – Бог его знает! Вполне возможно... 
       – Слушай, но зачем ему тогда квартира в России? Зачем он едет?   
       – Дорогая, квартирами не бросаются. И не будь так уверена в том, что у Вовы все о-кей в Америке. Писатель он был плохой, но абсолютно лояльный... если не считать "Руководства" (а, ты чувствуешь, как начала проникаться моей версией?  То-то). В Америке это, пожалуй, достаточно оригинально, но вряд ли приносит высокий доход. Так что... 
       – Верочка! – (Я вдруг испугалась одной своей мысли, промелькнувшей как молния и осветившей мрак, окутывающий старушку и ее внука. Верочка была права. Я прониклась...) – А что, если он едет в Россию не из-за квартиры, не из-за одной только квартиры – понимаешь?   
       – Ну! – подстегнула меня Верочка. 
       – Он едет за рукописью! Это же ясно как день! Он заберет ее, увезет, переведет, потом  издаст... Под своей фамилией! И он прославится, Верочка!   
       – Не прославится. – Верочка радостно улыбнулась. – Рукопись-то у нас! И мы так  просто ее не отдадим. Но какая же ты все-таки умница! Сама докопалась до корня, без всяких моих подсказок... 
       – Ты догадалась тоже?   
       – Я обдумывала этот вариант по дороге к тебе. В лифте я уже не сомневалась. 
       – И не сказала мне с самого начала!   
       – Ты не проявила никакого интереса. Я очень обиделась. Мне хотелось помучать тебя. Прости. Я больше так не буду.
        
       Я охотно простила Верочку. В конце концов, так выходило гораздо забавнее, а (возможно, последнее нравилось мне более всего) история с писателем – эмигрантом и наследником собственной неродной бабки – выводила нас к новым горизонтам, воистину необозримым и далеким от всего личного, мелкого, суетно-женского, всего того, чем – что греха таить – так склонны были увлекаться мы с Верочкой. Ситуация, в которой на настоящий момент оказалась рукопись (и мы, ее обладатели), и от которой в конечном итоге зависело ее будущее, представлялась парадоксальной, но вполне разрешимой. Вопрос об авторстве временно отходил на второй план. Таинственный создатель "Руководства" приобретал, в связи с последними данными, новую, превосходную, выражаясь алгебраически, степень таинственности. Ограбленный много лет назад Вовой (или неосторожно доверившийся ему) Андрей Андреевич... Условный, так сказать, Андрей Андреевич, а, очень вероятно, даже и умерший Андрей Андреевич, не мог материализоваться пред наши взоры прежде, чем мы повидаемся с писателем и учиним ему допрос по всей форме. Тем самым образ автора расплывался и утоньшался ровно настолько, чтобы дать нам возможность не спеша, не теряя спокойствия, с сознанием важности выполняемой миссии (как эта миссия углубилась, как она – облагородилась!) заняться изданием рукописи в... 
       – На сколько же экземпляров мне рассчитывать теперь, Верочка?   
       – Два, как и раньше. 
       – Ты подаришь Вове мой экземпляр? – Я немножко сбилась, но тут же выправилась: – Дашь почитать, под честное слово? 
       Верочка расхохоталась. Я тоже засмеялась. Мы смеялись долго-долго. На улице стемнело, а мы все смеялись. Август кончился, наступило Первое сентября, а мы не могли остановиться. "Ну? – выдохнула Верочка сквозь смех. – Сколько мне запросить с него за право почитать под честное слово?" –  "Ой, не могу! – стонала я. – Не меньше десяти тысяч долларов... как начальная цена... А там – посмотрим". – "Пятьдесят тысяч, – хрюкала Верочка. – И потребуем читать в нашем присутствии!" – От смеха я могла говорить только знаками. – "Вслух! – расшифровала Верочка мою пантомиму. – Двадцать тысяч, и читаем вслух, по-очереди. И – личный обыск на  предмет  микрофона в кармане. Он получит свое удовольствие. О господи, не могу больше смеяться! У меня сейчас начнется истерика".
      Но смех наш не походил на истерический. Он давал силы, а не лишал их. Нам было чудо как хорошо. Мы всех любили: и Андрея Андреевича, и Васю, и старуху с первого этажа, и Вову – да-да, Вову, потому что Вова – оставим ему один шанс из тысячи – тоже мог оказаться автором рукописи – в последний момент, в торжественную минуту вручения наград. Мы любили таинственного автора второго порядка, возможно умершего, и тогда мы любили его могилу – занесенную снегом, похожую на сугроб, приманивающую стаи снежинок выпуклость, которая сама излучает, а не отражает свет, если поменять ракурс... как в рукописи... Мы любили рукопись, спрятанную за звездным небом компьютера, который я позабыла выключить... Верочка присела к компьютеру, давая себе передышку, и немножко поиграла с созвездиями. За окном неподвижно спали живые звезды. Мы с Верочкой любили друг друга... "Так, иногда – ты замечала? – бывает хорошо вдвоем"... – спросила я Верочку, но она не расслышала.
       – Ночь на дворе, – сказала Верочка. – Дай мне денег на такси. 
       – Оставайся, – предложила я. – Ведь мы еще не все обсудили. 
       – А Федор?   
       – Он вернется завтра к вечеру. Слушай, если мы собираемся продолжить обсуждение, то необходимо выпить кофе. 
       – Правильная мысль.
       За кофе мы составили план действий на сентябрь. Верочка предложила решение, гениальное по сути и легкое по исполнению, позволяющее достичь всех целей при минимуме затрат, как интеллектуальных, так и материальных. Тираж издания мы постановили не увеличивать. Авторам книг не дарить, сколько бы их (авторов) в будущем не появилось (наученные недельным опытом, мы допускали с большой долей вероятности, что Вова может оказаться не последним достойным нашего внимания героем). В конце сентября Верочка, по давно сложившейся традиции, празднует  именины. Ничто не мешает ей пригласить на праздник всех, кто ее душеньке угоден. Андрея Андреевича – в первую очередь, меня – это уж как водится... Старуху с первого этажа с внуком, срок пребывания которого в пределах родины Верочка обязуется продлить до октября, приложив к тому все старания и весь свой опыт... Надежду, Соньку, Катерину, Ольгу – без мужей или с мужьями? – народу и так набирается многовато...
       – А как ты смотришь на то, чтобы справить именины у тебя? – Верочка оценивающе оглядела гостиную. – Кубатура подходящая... 
       – Но это же твои именины!   
       – Между прочим, это и твои именины.
       Разумеется. Это и мои именины тоже. И Надеждины, и Сонькины... Но, сколько помню я, это всегда были только Верочкины именины. Наверное оттого, что Верочка – единственная из нас – родилась в конце сентября, и тем самым имела преимущественное право... Нет, разумеется, тосты пились и за меня, и за Надежду, и за Соньку... и за тех, кто в море... Но мне никогда не приходило в голову считать Верочкины именины своими. Вот ведь какая штука! Верочкины именины... Сколько ярких воспоминаний связано у меня с этим осенним праздником! И в каких только местах  не случалось нам отмечать его! Помню, пятнадцать лет назад...
       – И Надеждины, и Сонькины, – Верочкин голос разрушил мою ностальгическую задумчивость. – Три года назад я отпраздновала их у Катерины на даче. А она к  н а ш и м  именинам никакого отношения не имеет. Или тебе квартиры жаль? 
        
       Что ты, Верочка! Мне для общего дела  – головы не жаль! У меня, так у меня.
      
       – У меня, так у меня. В таком случае можно звать с мужьями. Если они пожелают. И даже с детьми. Максиму будет веселее... Итак...
       План обрастал деталями. Детали мы оттачивали со всей возможной тщательностью. Но педантизма  старались избегать, оставляя зазор для непредвиденных корректировок, которые положили вносить по мере развития событий и образов. Список гостей был вчерне утвержден. Подарки оговорены. Тосты выстроены в очередь. Роли обрисованы. Меню утрясено. И напоследок мы кинули жребий – кому мыть тарелки в финале. Выпало мне. Я не особенно огорчилась, так как финал, классически открытый, мог преподнести нам какой угодно сюрприз, и в этом  заключалась вся прелесть планируемого предприятия. Прелесть свободы и подвижности. Прелесть загадки и сомнения. Прелесть праздника.
       – Итак, пробежимся в последний раз. – Верочка растопырила пальцы, приготовившись загибать их. – Все собрались. Андрей Андреевич садится напротив меня, слева от тебя; писатель – напротив тебя, слева от меня. 
       – Меня же еще нет, то есть наоборот – тебя же еще нет!   
       – Ах, да! Я опаздываю... Ну, давай ты говори. 
       – Ты опаздываешь. Звонишь. Проверяешь, все ли в сборе. Я поддерживаю светскую беседу и ухаживаю за Андреем Андреевичем. Он стоит возле меня. 
       – Почему стоит?   
       – Потому что он сидеть не может, позвоночник у него больной. 
       – Как интересно... А я и не знала... Ну – дальше!   
       – Ты приходишь, проходишь, поздравляешь меня, даришь мне книгу... 
       – Тьфу, сколько можно! Не одну тебя я поздравляю, а всех вас: Соньку, Надежду, и – только потом, последней – тебя. Чтоб не отвлекаться, понятно?   
       – Угу.
       – Так. Я преподношу тебе книгу... 
       – И я, не глядя, кладу ее слева от тарелки, как раз против Андрея Андреевича. 
       – Правильно. Чтоб ему было видно. Дальше что ты делаешь?   
       – Я встаю и отдариваю тебя книгой. Точь в точь такой же. Ты удивляешься сходству и, таким образом, тема "Руководства" впервые всплывает за столом, то есть над столом. 
       – И опять ошибка. Прежде чем дарить мне книгу, ты должна дождаться, пока гости одарят меня. 
       – Долго ждать придется. 
       – Подождешь. 
       – Хорошо, подожду... Верочка, может быть мы остановимся на этом? Оставим место для импровизации, а? Или – поговорим о сценарии поближе ко времени постановки? Сентябрь уж наступил... На первом месте у нас издание, не так ли? Качество, обложка, корешок, шрифт... Мне не терпится поскорее заняться этим. 
       – А вот тут я пас. Ни в твоей технике, ни в переплетном деле я ничего не понимаю. Ты, конечно, советуйся со мной, делись проблемами и все такое, но... Лучше не советуйся. Я все испорчу. На мне – писатель, старуха, идеи... 
       – Чемодан, – напоминаю я. 
       – Чемодан найдется. 
       – Андрей Андреевич. 
       – Прости – не могу! Уволь. Писатель, старуха, горячее, платье могу сшить тебе, посуду –  хочешь? – помою…   
       – Хочу! – быстро соглашаюсь я.
       Время – далеко за полночь. Я уговариваю Верочку прилечь на диване, и она засыпает, едва голова ее касается подушки. Мне спать не хочется. Я подхожу к компьютеру и вызываю текст "Руководства". "Л е т а т ь – н е  у м и р а т ь", – не то приказывает, не то предостерегает меня моей рукой отсеченная строка. Оглянувшись на спящую Верочку – из пушки не разбудишь! – я включаю свет и продолжаю набор.
       ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... . .
       Это была история юноши, умевшего летать. Подготовленная многочисленными пренебрежительными отзывами о ней Верочки, я заранее настроилась прощать автору любые его огрехи – в частности, отступления от безупречного (в этом мы всегда сходились с Верочкой) стиля первой части вещи. Но мне не пришлось насиловать свой вкус. С первых же строчек повествование, ведомое в неспешной и какой-то, я бы сказала, старинной, а может быть, ностальгически-робкой манере, покорило меня и заставило отложить набор, слишком торопливый и громкий, вытаптывающий  шумным бегом клавиш нежную молодую траву на узкой дорожке, по которой шагал мужающий Анри, подпрыгивая на ходу, сбивая шишки с невысоких сосен в веселом озорстве юности, не ведающей преград. Дорожка углубилась в лес, сосны подняли кроны под небеса, а он шел и прыгал, шел  и прыгал, насвистывая, и шишки летели вниз с шелестом и стуком, который грешно было мне заглушать пулеметной очередью компьютерной пристрелки. Так вот, должно быть, Верочка, на рысях пролетевшая мимо Анри, не захотела вернуться и прислушаться к тому, что оставалось за спиной и обращалось в неузнанное, едва, в капризном нетерпении, в поисках более точного смысла, нежели мог  предложить ей юный путник, она откладывала лист за листом обгоревшие по краю, бледно пропечатанные, редкие его следы, пока они вовсе не исчезли с земли, и последний лист – черный, ломкий – рассыпался в торопливых пальцах, ничего не оставив нам с Верочкой, кроме фразы, которую даже нельзя было назвать обещанием: это смотрел нам в глаза непреодолимый, грозный, древний, как сказка погибшего народа, нам не нужный, но бывший  и вставший преградой для всех фантазий нашего века к о н е ц. "Они были счастливы и умерли в один день", – мысленно прочла я, перевернув последний лист,  концовку и задумалась... 
       Нет, меня не занимала несложная фабула этой маленькой повести. Роковое знакомство Анри с двумя милыми, но на редкость обыкновенными принцессами, увы, так и не научившимися летать, но предъявлявшими ему (каждая на свой лад, каждая – употребив доступные ей средства обольщения) трудновыполнимые и неизбежно толкающие героя к катастрофе требования; банально-традиционное разрастание сторон этого треугольника (видимо, оно и отвратило Верочкино сердце от летающего юноши); странность заключенного неожиданно для всех договора между своевольными, и, как выяснилось ближе к финалу, не слишком  влюбленными девушками, договора, вынудившего Анри совершить выбор, круто повернувший его тихую тропинку прочь из леса – туда, в шумные города, на людные площади, во дворцы и храмы... Вся эта сомнительная фантасмагория не то что совсем не прельщала меня – нечто трогательно-красивое заключено было и в ней, – но она не могла затемнить мне единственного и оригинального – единственного, ради чего, как хотелось мне верить, неизвестный автор позволил себе риск сочленить – скрепив ржавой скрепкой – две столь различные по стилю и целям, быть может даже  п р о т и в о п о л о ж н ы е  по цели своей части... Если имел он цель... Главное было – Анри. Несмотря ни на что – ни на какие оступы в болото закавыченной прямой речи ("он сказал" – "ответила она"), ни на какие скучные и неумелые описания костюмов и внешности героев (особенно смешными вышли у него принцессы – Эльжбет и Мишель, – одна брюнетка, вторая, разумеется, блондинка, одна с длинным носом, другая с коротким, одна – очень красивая, другая... тут автор, похоже, побоялся сорваться в пародию и описание внешности Мишель скомкал... впрочем, судить трудно, ибо уголок страницы, на которую волею судьбы попало личико второй девушки, слегка обгорел, так что оно оказалось измазано сажей, что не помешало ему оставаться таким же прелестным и соблазнительным, как и классически прекрасный лик длинноносой, более везучей подруги)... Несмотря... 
       Не всматриваясь в эти кукольные личики, отобрав у Анри зеркало, которое подсунули ему девушки, и разбив его, я искренне любовалась этим скромным, беззащитным и  – при этом – всемогущим героем, не устоявшим перед двойной звездой девической прелести, сложившим голову свою, как на плаху, на гнилую колоду всемирной славы... Заключительная фраза повести, рассыпавшаяся в Верочкиных руках, не могла бы обмануть даже ребенка. Анри не обрел счастья. "Они" – кто были эти они, умершие – дружно – в один день? Сколько их было? – Какая разница!  Смерть эта не касалась несчастного Анри, ибо он – я не усомнилась в том и на мгновение – был бессмертным созданием своего автора... 
       Если бы я хоть на мгновение усомнилась в этом... 
       Как мне хотелось поспорить с Верочкой! Доказать ей, что финал – не случаен!  Прояснить ей темные места, сожженные уголки – те, что стоило прояснять, – или поговорить с ней о чем-нибудь близком к повести о летающем мальчике; например, о нашей с ней неоконченной истории с Марисом, которую много лет назад мы в неполных пятнадцать с таким жаром начали, вели и... оборвали на середине, не то вследствие ссоры, не то потому, что задача оказалась нам не по силам. Мы не справились с Марисом – помнишь, Верочка? Он летал слишком высоко для нас – да, Верочка? Он тоже летал, наш неподеленный Марис, недоступный и взрослый Марис, которого мы считали  испанцем, хотя был он, как я понимаю сейчас, латышом. Верочка, ты помнишь Мариса? Но Верочкин сон беспробуден, и я возвращаюсь к рукописи. 
       Последние ее страницы пострадали больше других. И это было тем более обидно, что в финале автор как будто вспомнил вдруг о своем возрасте – отнюдь не отроческом – и поменял пачкающий, приторно яркий фломастер, которым раскрашены были картинки его рассказа, на тонкий, ломкий, остро отточенный карандаш, бегло обрисовав последний, мрачновато-тоскливый фрагмент своего эклектичного полотна... Обидно... Однако, порешив начать набор именно с этих, требующих дополнительного внимания страниц, и дойдя примерно до середины текста – купюры росли, глотая фразы, – я остановилась и оглянулась на Верочку... Подозрение, мелькнувшее во мне мимолетной тенью, когда я только еще читала эти разорванные огнем строки, сейчас, подкрепленное инстинктивной догадливостью прилежного рассудка, обратилось в уверенность, и я не могла оставаться с этой уверенностью один на один, без Верочки, которая... 
       "Но как же могла она  н е  з а м е т и т ь ?" – спрашивала я себя, тряся спящую Верочку за плечо, а лишь только та открыла глаза и с деланным испугом (как будто не спала она, а притворялась) посмотрела на меня, поставила перед ней свой требующий немедленного ответа вопрос: 
       – Верочка! Я не верю, что ты дочитала рукопись до конца!   
       – Ну... Понимаешь... А что такое? Есть новости?   
       – Убийственные!   
       – Боже мой, давай ее сожжем и будем спать!   
       – Нет, ты скажи – дочитала или не дочитала?   
       – Просмотрела... 
       – Ты вся – в этом!   
       – Мне было так скучно... Какой-то детский сад. Я заглянула в конец, лист рассыпался, я пошла мыть руки... А потом позвонил Вася... 
       – Ладно, не оправдывайся! Я похлопочу об амнистии. Так вот, милая моя, придется тебе послушать фрагмент, которым ты по лени своей пренебрегла, сейчас. 
       – Может, не стоит?   
       – Именно – стоит! Вопрос стоит о личности автора. 
       – Да он всегда только так и стоял... Что ты мудришь? Попроще нельзя?   
       – Всегда стоял, а нынче... как бы это попроще... Нынче покосился. 
       – Карты на стол, Лялька! Что там у тебя – ну? Ты расшифровала личную монограмму? Установила тождество? Кто-то – отпал? Кто? – Вова, горбун – оба?.. Нечестно так долго тянуть... Я от тебя ничего не скрывала... 
       – Понимаешь... Вова, горбун, Вася... кто бы он ни был, этот вскормленный нами птенец, но он... Нет, я вовсе не осуждаю его, в сущности, тут ничего предосудительного... многие так сейчас поступают... это называется, кажется... 
       – Господи! Да не мучайся ты так! Что – ты поймала его на какой-то сексуальной аномалии? – Верочка говорила вполне серьезно. Она так и норовила зацепиться за что-нибудь, что позволило бы ей вновь поставить вопрос об издании рукописи в урезанном, незаконченном виде... – Немудрено! Я все ждала чего-нибудь в этом роде. Еще как только его в первый раз увидела... 
       – Кого?   
       – Андрея твоего, Андреевича. 
       – Ну при чем тут он? То есть он тут не более "при чем", чем... Тьфу, слова ты мне сказать не даешь... Какая тебе еще сексуальная аномалия нужна? Тут... – (И я сунула под нос Верочке обгорелую страницу, и помахала ею из стороны в сторону, как бы пытаясь стряхнуть с нее буквы.) – Тут  п л а г и а т  в чистом виде, понимаешь ты?   
       – Плагиат... – недоверчиво протянула Верочка. – Это уж слишком, даже для него... Разве что – писатель... А кто жертва?   
       – Слушай!
      И я зачитала Верочке – стараясь не срываться в скороговорку – пропущенный ею отрывок из спасенной и восстанавливаемой нами рукописи. Купюры заменяла я вздохами, а особо обширные – многозначительными улыбками. Я читала. Верочка слушала, опершись локтем о колено, мерно покачиваясь, подбородком в ладонь, сложенную тюльпаном, – лепесток колыхался, гнулся у лица, как кобра, раздувшая клобук перед факиром. Я читала: 
        
       <<... Облетев вокруг земного шара, он овладел миром. Америка очнулась от золота и перекричала всех; Европа помолодела; исступленно завыла Азия; дикие племена зажгли священные костры и поклонились неизвестному. Прошел гром и гул; стали правилом бессонные ночи, а сумасшедшие в заточении своем начали бить решетки; взрослые превратились в детей, а дети играли в него. 
       Правительства не посягнули на него. После двух-трех месяцев всеобщего исступления он стал под защиту общества. Возникли безмерные надежды. Им отдали дань все люди странного уклона души, – во всех сферах и примерах человеческих дел. На некоторое время его снова не стало видно, пока не разлетелась весть, где он находится. 
       <... >Он вел образ жизни, действующий на воображение – центральную силу души. Гигантский дворец на берегу моря, где жил он в славе, мог вмещать толпы, процессии, население целого города, без тесноты и с роскошью, полной светлых красок, – дворец, высокий, как небо, с певучей глубиной царственных анфилад... 
       ... Тогда начали к нему идти, чтобы говорить с ним, люди всех рас, стран и национальностей. "Анри" звучало, как "воздух", "дыхание". Странники, искатели смысла жизни, мечтатели всех видов, скрытые натуры, разочарованные, страдающие сплином или тоской, неуравновешенные и полубезумные, нежные – с детской религией цветов и птичек, добросовестные ученые, потерпевшие от всяческих бедствий, предприниматели и авантюристы, изобретатели и прожектеры, попрошайки и нищие, – и женщины – легионы женщин с пораженным зрением и с взрывом восторгов, которых в жизни обычной им не выразить. И то была его великая армия. 
       <... >Он написал книгу, которая была отпечатана в количестве экземпляров, довольном, чтобы каждая семья человечества читала ее. И все поверили, что тайна и условие счастья находятся в руках его, так как под счастьем разумели несбыточное. 
       После этого к нему явилось еще больше людей, и он говорил с ними, появляясь внезапно. Самые простые слова его производили не меньшее впечатление, чем если бы заговорил каменный сфинкс. И  из ничего <... > вспыхнули легендарные обещания, катящиеся лавиной <... > 
       Старое говорило: "Игра и упорство". Новое выражало себя словами: "Чудо и счастье". Так как до сих пор задача счастья не решена доступными средствами, ее захотели решить средствами недоступными, и решение возложили на него. Меж тем, в клубах его имени, в журналах, газетах и книгах, отмечавших каждый его шаг, каждое его слово и впечатление, в частных разговорах, соображениях, спорах <... > забылась <... > вера <... > грустной улыбки. 
       Тогда без динамита, пальбы и сложных мозговых судорог постоянное, ровное сознание разумного чуда – в лице его – сделало всякую власть столь шаткой, что при первом же ясно выраженном условии: "Я – или они", земля сказала: "Ты". Ничто не остановило ее. Она думала, что овладела блестящими крыльями. >>
      ... ... ... ... ... ... ... ... .
       – Все? – спросила Верочка, спустив ноги на пол. – Конец? 
       – Да, – ответила я. – Выжженная страница и резюме: "Они были счастливы"... 
       – "...и умерли в один день", – закончила Верочка и задумчиво посмотрела на меня. – Я узнала. Что ж, я всегда говорила... Слушай, а с этим финалом все приобретает совершенно другой смысл – не правда ли?   
       – Правда!   
       – И как хорошо, что сгорела последняя страница... Не представляю, как мог бы он свести концы с концами, принцесс со священниками, мудрость с наивностью, Евангелие с... Этак можно продолжать до бесконечности... Теперь же получается – смотри, что получается... Умерли.  В с е  умерли. "В один день".
       – Все, кроме... – Я продолжила набор, вернувшись к началу истории Анри. Стуча по клавишам, я проговаривала вслух текст – больше для себя, нежели для Верочки, сидевшей за моей спиной, о чем-то внимательно думающей. Я льстила себя надеждой, что теперь-то она оценит по достоинству сказочную подоплеку финальной части, во всяком случае смирится с недостатками ее, как мирятся поссорившиеся дети, понимая в горьком изумлении, насколько "ты" нашей дружбы отлично от "я" – неподкупного, строгого "я", бессмертного и всевластного. "И умерли в один день". – Я обернулась к Верочке. – "Все, Верочка?" 
       Она улыбалась, наматывая на палец цепочку с крестиком. Цепочка врезалась в шею и, отпущенная, падала на грудь, раскручиваясь по спирали, оставляя на коже тонкий  шрамик, ненадолго – через минуту он сглаживался, и опять сужался круг цепи, и падал крестик, алел шрам... испарялся... металл вонзался... отпускал...
       – Все умерли, Верочка... Кроме...
      Верочка забросила крестик за плечо: 
       – Кроме него, разумеется... Знаешь, это хороший, честный плагиат. Так называемое "скрытое цитирование". В прозе двадцатого века без него не обходился ни один сколько-нибудь начитанный автор... Да... Вот так сюрприз... Что же, Ляля, – печатаем?   
       – Уже. 
       – Уже набрала?   
       – Только что закончила. 
       – Покажи! 
       Я показала. Последняя строка, набранная крупным курсивом и отделенная от  предшествующего текста несколькими рядами прозрачных звездочек, сияла посреди экрана: "Они были счастливы и умерли"... Я перемотала экранный свиток, открыв Верочке его середину, так же крупно и веско выделившую свое "Л е т а т ь – н е у м и р а т ь". "Соедини-ка их, – попросила Верочка. – Очень странная связь... Не мираж ли это?" – "Не наше дело, – строго сказала я, смотав свиток. – Наше дело – издать и"...
       – Погоди! – перебила меня вдруг чем-то озаботившаяся Верочка. – Книжка у тебя есть? Надо бы проверить. Кстати, мы тогда с легкостью можем восстановить утраченные фрагменты.
       Я пошла в детскую. Все мои детские и отроческие книги хранятся в маленьком открытом  шкафу, дожидаясь времен, когда Максим, научившись читать, возьмет их в руки, и, просмотрев картинки... Или не возьмет... Я вернулась к Верочке с книгой, на ходу листая ее: 
       – Вот! Монолог Руны из "Опрокинутой арены". Слово в слово, за исключением... 
       – Н-да, – Верочка зашевелила губами, вчитываясь в текст. – За одним о-очень большим исключением... Он все же – этот Писатель – склонен к мистификации, а?  Ты не согласна? Но как просто! Всего лишь превратить будущее в прошлое, поменять окончания глаголов и вместо "нет" ответить: "да"... И... Арена опрокинута! Я рукоплещу. Ты рукоплещешь, Ляля? 
       Мы рукоплескали. При всей нашей огромной любви к автору "Блистающего мира", романа, который в детстве могли мы цитировать целыми кусками, страницу за страницей... особенно же этот восхитительный, нервный монолог главной героини, переломивший жестоко и бесповоротно судьбу ее – а с ней и сам роман – в начале долгожданного свидания со спасенным ею чудом в человеческом облике (я всегда держала сторону Руны в спорах с Верочкой, которая не любила ее, хотя и разделяла со мной инстинктивную ревность и недоброжелательство по отношению к простушке Тави  – ей было навек отдано сердце Александра Грина – ей и ее сестрам-близняшкам, принявшим от нее эстафету детских повадок и счастливых улыбок, заполнивших пустоты всех за "Миром" выпущенных в мир книг, и даже томительную пустоту "Дороги никуда", в которой Консуэла – повзрослевшая, исстрадавшаяся, чем-то уже недостижимо далекая от своих весело щебечущих и  ж д у щ и х  предтеч, не  успевает  принести Утешение обреченному одиночеству и смерти герою, уставшему, разбившемуся насмерть Человеку Двойной Звезды, чей печальный путь был четким пунктиром таланта намечен в блистательном эскизе, открытом мной на лучшей из его сцен перед Верочкой, рукоплещущей, ибо... )... При всем том, что мы обожали Грина и заткнули бы рот всякому, кто посмел бы посягнуть на его честь творца и художника (творец и художник – не совсем идентичные понятия в нашем случае, поскольку  с о т в о р и в  Руну и Тави такими, как вздумалось ему  – увлеченному идеей Летающего Человека, желавшему прояснить перед читателем все возможности ее и все соблазны, могущие погубить ее, – х у д о ж н и к  перестарался, оживляя манекен, призванный к убийству, и Руна – жертва, спасительница и палач прекрасного своего мучителя – отвела курок ненависти от его груди, лишив себя – памяти, Тави – угрозы потерять обретенное незаслуженно, плохо понятое, чуть не сведшее ее с ума (да, да – также и Тави!) счастье... О, мы доверяли Грину, и мы знали все его тайны!.. Почти все... Но даже это знание не помешало нам снять шляпу перед неизвестным версификатором гриновского текста, ибо он отважился на подмену, разом зачеркнувшую все надежды, блиставшие за горизонтом романа, убравшую все многоточия, заменив их на тройной восклицательный знак... "Да!!!" – ответил Руне Друд, не поборовший Второго Искушения – чем? Любовью? Властью? – о, только не властью! – и арена цирка под куполом которого неразличимо распевал он гимн собственного сочинения, стала землей, и остановилась земля, и  все умерли – в один день. 
       Неважно, что  в этой коротенькой повести, набросанной по-детски грубо и ярко, Руна звалась Соланж – или Эльжбет (автор питал пристрастие к французским именам, как Грин – к индийским), – что Друд помолодел и стал еще более одиноким, а летать  в ы с о к о  не успел научиться... Неважно, что Тави, переименованная в Мишель, ничего не сохранила в себе от преданной и доверчивой девочки, легкой, как перышко, и вступила с практичной Руной в немыслимый, по разумению Грина, союз... Он сказал "Да!" и... Конец приблизился. Никто не ждал его на маяке. Никто не спорил с ним, жалея оставленную во власти безумия гордую его спасительницу. Он парил под потолком своего дворца, как роспись по куполу храма, и толпы скучающих паломников, задрав головы, воздевали  к нему бессильные руки...
       – Как жаль... – сказала Верочка... 
       – Что? – Я отпрянула от своих мыслей, закруживших меня, подобно снежинке в метели. –  О чем ты жалеешь?   
       – Почему ни Друд, ни этот Анри – никто! Почему – никто не захотел научить их ? Ведь так просто... Несколько уроков, и... Я уверена, что эта самая... как ее?.. Мишель быстренько бы полетела... 
       – Но ведь он  н а п и с а л  книгу... 
       – Вот бы ее почитать! – скептически-мечтательно воскликнула Верочка. 
       – Так мы же... – Я закрыла "Блистающий мир"... – Мы же ее и читаем – а, Верочка?   
       – Нет, – сказала Верочка. – Слишком все у тебя  з а м е ч а т е л ь н о. Так не бывает.
       Я не стала спорить.
        
       Светало за окном. Звезды пожелтели и опали. Я глядела на обложку "Блистающего мира", на аляповатый портрет Друда Летящего в Профиль, с запада на восток. Фалды его фрака вились по ветру, как черные флаги. Друд походил на жука. И еще он походил...
       – Верочка! – нарушила я молчание. – А ты помнишь н а ш у повесть? Ту – последнюю, про Мариса? Мы ведь так и не закончили ее... Помнишь, как поссорились мы, когда я... заспорила с тобой о финале, а ты швырнула в меня тетрадкой и заплакала? Ты долго не могла мне этого простить... 
       – Да, – вздохнула Верочка и поглядела на летящего Друда. – Ты не любила Мариса. А он был так похож... Но я закончила повесть. Я уже тогда, в пятнадцать лет, все доводила до конца... К своему несчастью... 
       – А чем же ты тогда закончила? Я смутно помню, что мы как раз остановились на монологе Руны – не правда ли?   
       – Да, – сказала очень грустная Верочка. – Мы остановились. И ты все отказывалась: от любой роли, какую я только тебе не предлагала. Мы тоже не щадили Грина, перекраивая его на свой, девический лад. Ты не хотела быть ни Руной, ни Тави, ни служанкой в гостинице, ни нищенкой на дороге – никем, никем! Я же... Я не могла быть всем сразу, и я... 
       – Что ты с ним сделала, Верочка?
      Верочка вдруг заплакала. Мне стало невыносимо страшно, как будто Друд, разбив окно, ворвался в комнату и встал за Верочкиной вздрагивающей спиной, грозно глядя на меня, как  мог глядеть только он один.
      – Что с тобой? Ты о чем, о чем ты плачешь? – Я и сама чуть не плакала. Но Верочка подняла лицо, и я поняла, что плечи ее тряслись вовсе не от плача, а от смеха – желчного, хитрого и мелкого, как рассыпавшийся бисер:   
       – Я убила его, – спокойно сказала Верочка, посмотрев на меня с непонятным выражением. – Он сказал: "Нет", я вынула стилет из складок юбки и... Один удар... в сердце... Он рухнул лицом вниз, но еще успел перед смертью шепнуть мне свое "прости"... А что, Лялька, ты, наверное, до сих пор жалеешь, что не пошла тогда на свидание с Марисом? 
       Я не поверила Верочке. Конечно, она ничего не помнит. Я – и только я всегда была ее памятью. Та наша повесть о Марисе, не имеющая конца, как ни забылись по прошествии двух десятков лет ее детали, не могла кончиться трагически. Все же мы были тогда детьми... И не было в ней никаких служанок и нищих, и не могла я, одержимая писательской страстью, так вздорно вести себя, отказываясь... Отказалась! Я отказалась пойти на свидание с Марисом – это было, это я  не забуду,  это и явилось настоящей причиной нашей ссоры, в остальном же... Но – бог с ним... Я действительно не была влюблена в Мариса. Тут Верочка не ошибалась. Он был слишком далек от меня. От моего восьмого, еще детского класса до его выпускного пролегала бездна. Перешагнуть ее было не в моих силах... 
       Тем более не могла этого сделать Верочка. Она очень поздно развилась. "Дюймовочкой" дразнили ее мальчишки, а на школьных балах у нее отбоя не было от шестиклассников, принимавших ее за свою. В пятнадцать лет ей не давали и двенадцати (мне же, подумав, клали восемнадцать, если я хранила молчание; заговорив, я теряла год-другой). Вместе с Верочкой я пряталась в придорожных кустах у холма в Юкках, с которого Марис, увлекавшийся дельтапланеризмом – спортом новым и опасным – совершал свои, как правило, неудачные полеты. Верочка охала и поднималась на цыпочки, если он, оттолкнувшись после ста шагов тяжелого бега, ухитрялся поймать на крыло ветер и спланировать, кособоко и неуклюже, на вытоптанный луг, по краю которого шла круговая дорога, заполненная дребезжащим, фырчащим потоком грузового транспорта. Верочка охала и переступала с ноги на ногу. Я, немного скучая, считала секунды, проведенные Марисом в полете, и, по приземлении его – часто кубарем, так что крылья  самодельного дельтаплана ломались с треском, отголосок которого долетал до наших кустов, – сообщала цифру рекорда Верочке, а она все  тыкала меня в бок  и уговаривала пойти помочь неудачнику: "Ну, соберешь эти планки, посочувствуешь... пойди, я прошу!" – "Не пойду. Пойдем вместе". – "Я боюсь", – шептала Верочка, и мы шли к автобусу, храня обидчивое молчание. 
       В тот вечер, когда мы собрались заканчивать повесть... Марис, по данным разведки, должен был на следующий день покинуть школу – его семья переезжала в другой город... Верочка призналась мне, что послала ему письмо, в котором назначила свидание... "Где?" – "В парке, под разбитым фонарем". – "Пойдешь?" – "Нет". – "Так зачем писала?" – "Лялечка... – Верочка заглянула снизу вверх в мои глаза... – Пойди ты! Ты – большая, ты ему нравишься, правда, – я видела, как он смотрел на тебя на вечере... Он два раза  приглашал тебя! Неужели ты хотя бы чуточку не влюблена?" – "Ничуточки, – отрезала я, не уверенная, впрочем, что говорю правду. – Зачем тебе это нужно?" – "Сама не знаю, – проговорила Верочка, посмотрев в сторону. – Так... Не люблю, когда не любят"...
      А потом мы поссорились... Значит, Верочка помнит ссору, но не помнит  причины? Наверное, так лучше. Марис уехал, и мы больше не встречали его. Повесть наша осталась недописанной и потерялась где-то при многочисленных переездах, как потерялись другие повести, благословленные Грином, Стивенсоном, Купером, Киплингом... Детство кончилось. Верочка догнала и перегнала меня, навеки, прочно прибив к пяткам каблуки итальянских туфель. В восемнадцать лет она так похорошела...
       – Я локти себе кусаю, Верочка, что не пошла тогда на свидание с Марисом! Какой он теперь, как ты думаешь?   
       – Не знаю, – довольно холодно ответила Верочка. – Вряд ли он дожил до седин. Они часто бьются, эти дельтапланеристы... Но... что это нас с тобой потянуло на воспоминания? Это – рукопись, чтоб ей пусто было! Разбередила душу... Смотри-ка – уже рассвело. Который час? Метро, наверное, открылось... Я пойду, пожалуй. А ты ложись-ка спать, дорогая! Всю ночь глаз не сомкнула – и чего ради, спрашивается? 
       И Верочка прищурилась на компьютер. В ее взгляде прочла   я  такое  г л у б о к о е  отвращение, такую омерзительную тоску, что... Нет, не могла я отпустить Верочку! Уйди она сейчас – холодная, равнодушная, чужая и невозвращающаяся – уйди она, и я останусь одна – как перст, поднятый в предупреждающем жесте, как брошенная в угол непарная перчатка, как...
       – Не уходи, – смолчала я, уцепившись за ее подол. – Прости меня, Верочка! 
       ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... .
       Верочка подошла к компьютеру и тронула клавишу. "Руководство" глянуло на нее, подмигнув, первой своей строкой. "Советую начинать в снегопад, – громко и торжественно продекламировала Верочка и оглянулась на меня. – Начали, Лялька?" – сказала она так, как если бы мы собирались начать то, что начинали, не задумываясь в привычной радости, каждый день, каждое воскресное утро теплого сентября: игру в мяч у стены нашего общего дома или новую повесть в тонкой тетрадке, пахнущей терпко и коротко, как первый слетевший к ногам лист, потерянный кленом. Мы продолжали.
       – А как же, – (Верочка почесала в затылке), – нам поступить с купюрами? Восстанавливать текст по оригиналу Грина? Это что-то уж очень скучно... Я предлагаю оставить так. Со следами огня на лице – а, Ляля? В этом что-то есть, не правда ли?   
       – Точно! – сказала я, снова открыв "Блистающий мир" на монологе Руны и пробежав глазами будущность Друда, пророчимую ее устами. – У Грина несколько перегружен текст. Наш автор – он проще... 
       – И – вместе с тем – объемнее! – добавила Верочка. 
       – Допускает разночтения, – заметила я. 
       – В пределах разумного, – возразила Верочка. 
       – Пожалуй, – подумав, согласилась я. – Давай-ка мы с тобой распечатаем текст  и  пройдемся по нему с карандашиком... Сдается мне, что сегодня я наделала ошибок... Глаз замылился... 
       – И не только сегодня, – поддразила меня Верочка. – Помнишь, как ты пролезла в соавторы, набирая первую часть? Поменяла множественное на единственное?   
       – То была святая ошибка, – без ложной скромности отпарировала я. – От нее мой экземпляр... 
       – Кстати, о твоем экземпляре... – прокричала Верочка, заткнув уши, так как принтер, выпускающий из недр своих строку за строкой объемистого "Руководства", нещадно стучал. – Раз уж ты – соавтор, не возьмешь ли ты на себя смелость... Нет, не надо... Ох, как медленно! Сколько еще ждать?   
       – Не больше получаса. Потерпи. 
       – Тогда я пойду позвоню. 
       – Кому? Ты с ума сошла, Верочка! Воскресенье, семь часов утра!   
       – Ничего, там обрадуются...
       Я допечатала, скрутила длинную ленту в трубку и понесла "Руководство" Верочке. В кухне пахло яичницей и убежавшим кофе. "Позавтракай", – любезно предложила мне моя Верочка, уже облизавшая хлебным мякишем тарелку. – Я пока начну проверять". Я с упоением приступила к яичнице.
       – Вкусно? – спросила Верочка, не поднимая головы от рулона, лежащего в виде " восьмерки" у нее на коленях. 
       – У-м-м, – сказала я. 
       – А знаешь... – Верочка взглянула за окно, там вовсю уже сияло солнце... – Вася-то, оказывается, без ума от Грина. 
       – Серьезно? – почти обрадовалась я. – А ты уточнила – от которого? От нашего или от ихнего, английского?   
       – Не смеши меня, – хихикнула Верочка. – О том он и слыхом не слыхивал... А нашего – любит, с самого детства. 
       – "Блистающий мир" – читал? – Я допила кофе и стукнула чашкой о стол. Спать не хотелось.
       – Не стала я спрашивать, бог с ним! Он обычно не запоминает названий... 
       – Возможно, Вася прав... – осторожно заметила я. 
       – Очень возможно, – сказала Верочка и углубилась в чтение.
       ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... . .
        
       К полудню мы закончили правку рукописи. Я сложила ее гармошкой и спрятала в папку. Рулонная бумага была чрезмерно плотной, и папка с трудом свела в узел свои картонные крылышки. "Вернуть тебе, что ли, обожженный оригинал?" – спросила я Верочку, помня, что оригинал первой части, который я и не видела, так как работала с перебеленным от руки текстом, хранится у нее. – "Я  ненадежный хранитель архивов, – улыбнулась Верочка, натягивая куртку (Вася, заехавший за ней, ждал у парадной). – Пусть все лежит у тебя. Береги от огня!" – крикнула Верочка, нырнув в кабину лифта, и пропала. Я вышла на балкон посмотреть, как они отъедут... Не то чтобы я спешила познакомиться с милым юношей, увозящим Верочку, – нет, ее слова: "Не стоит отвлекаться", в ответ на мое беглое предложение напоить Васю кофе не оскорбили во мне дружеских чувств, но... Но – просто я уже давно, за несколько лет, прожитых мной на шестнадцатом этаже качающейся башни, привыкла бросать прощальный взгляд на удаляющуюся от моего дома крошечную фигурку – одинокую или, как сейчас, – вот она уселась на мотоцикл и приклеилась к всаднику, слилась с ним, образовав за спиной его круглый горб, – я привыкла провожать Верочку долгим взглядом, терявшим опору, как только она – одна или, как теперь, держась за пояс, уткнувшись в плечо мотоциклиста, – скрывалась за поворотом... Уже давно, провожая Верочку, я знаю, знаю, знаю... Что она не вернется. Когда-нибудь – нет, не сейчас! – она не вернется. 
       Вася с Верочкой умчались. Голубая легковушка, вильнув, выкатилась из-за поворота и остановилась у нашего подъезда. Два маленьких человечка и еще один – еле видный с моей высоты – высадились из нее и замахали мне руками. " Максим!" – в глубоком, сладком падении – туда, вниз, по прямой, не теряя не секунды – вспомнила я и встала у лифта... "Но почему – трое? – планировала я по спирали шестнадцати этажей, считая секунды. – Должно быть"...
       – Здравствуй, Ляля! – сказала свекровь, первой ступившая на площадку. – Ты не волнуйся: я только за покупками. Завтра же, ночным – возвращаюсь. 
       – Мама! – сказал Максим. – Давай купим мотоцикл! 
       – Тебе не понравилась новая машина? – спросил отец. 
       – Его укачало, – объяснила свекровь, проходя в комнату. – Новый диван? Очень хорошо... Ляля, ребенок завтракал плохо. Давай скорее – обед!   
       – Мы выехали на рассвете, мама! – Максим подбежал к компьютеру и забыл обо мне. – Миленький мой компьютер, как я по тебе соскучился!   
       Спрятав крылья в рукава халата, я пошла за свекровью на кухню. Она уж вымыла сковородку, и гремели крышки пустых кастрюль. 
       – Я не ждала вас так рано, – шепнула я Федору. 
       – Пожалуй, я задержусь до четверга, – сказала свекровь, ни к кому не обращаясь.
      
      Р а з у в е р е н и е
      ( И м е н и н ы )
      
       Четверка сентябрьских недель неслась во весь опор, не давая нам с Верочкой оглянуться и перевести дух. Именины надвигались, дразня воображение и отчасти пугая нас своей неотвратимостью, а отчасти вливая энергию в наши усталые души. Не будь срок, которым мы ограничили себя, столь близок, издание рукописи, как всегда это бывает с предприятиями новыми, требующими практической и технической сметки, заняло бы в десятки раз больше времени, чем потратила его я, отвлекаемая ежедневно множеством сторонних дел, наподобие, скажем, устройства Максима в садик или семейных обедов во главе со свекровью. Последняя взяла на себя труд по приготовлению блюд, но оставила мне почетную обязанность сервировать стол на четыре персоны – слава богу, что обеденный сервиз, полученный от нее в подарок к свадьбе, сохранил как раз четыре прибора – и только четыре, поэтому риск не досчитаться какого-нибудь предмета сервировки к очередному обеду рос день ото дня. К концу второй недели свекровь уехала, Максим поступил в детский сад, "Витус" в полном составе, исключая меня и Федора, отбыл в деловую поездку по странам дальнего зарубежья, обеспечив мне тем самым благоприятные условия для работы, и работа закипела. Рассчитывать на Верочкину помощь я не могла. Верочка все свое время отдавала писателю, жившему с начала сентября на квартире у старинной  приятельницы, а примерно с середины сентября переехавшему в бабушкину квартиру, причем переезд этот состоялся исключительно благодаря Верочкиным стараниям. Если верить периодическим телефонным отчетам моей несравненной подруги, в разработке писательского варианта она превзошла самое себя. Балансируя на тонком канате, связующем две ее обращенные к писателю ипостаси  (опасной квартирной авантюристки и очаровательной женщины, не чуждой литературе), Верочка действовала тонко, но настойчиво, не переступая определенных границ и не торопясь ставить все точки над i, поскольку игра с писателем велась по-крупному. Верочкины отчеты не вполне удовлетворяли меня – что-то она недоговаривала, в чем-то шла на неоправданный риск, как, например, в случае с автографом, который она попыталась получить у писателя, раздобыв для этой цели (украв, если быть точными) из библиотеки одну из его новехоньких, никем не читанных книг доэмиграционного периода. Писатель отказался дать автограф. По некоторым невразумительным признакам Верочка могла заключить, что он не любит вспоминать о раннем этапе своей литературной деятельности, и посему решила (вняв моим советам) не брать на себя новой роли – роли наивной поклонницы, роли, которая, в случае ее развития, могла сильно навредить исполнительнице во мнении Вовы, выходившего, на поверку, человеком достаточно непростым и, возможно, даже неглупым. 
       К сожалению – или к счастью (имея в виду качество полиграфии предпринятого мной издания) – мы с Верочкой  общались редко, скупо и только посредством телефонной связи. Удивительно, но за все четыре недели, прошедшие с памятного воскресенья, Верочка не посетила меня ни разу, как, впрочем, и я ее. Даже экземпляр книги, без которого невозможно было привести в исполнение наш план, пришлось передавать Верочке через Андрея Андреевича – он в пятый раз пригласил меня на концерт, и я, наконец освободившаяся, согласилась... Синяя тонкая книжка остро пахла сапожным клеем (другого Федор, переплетавший по моей просьбе оба подарочных  экземпляра, не достал). Обернутая в несколько слоев фирменной – из Дома Книги – бумаги, она должна была оказаться у Верочки поздним вечером субботы, накануне наших общих именин. В полночь я позвонила поздравить Верочку, а заодно проверить, получила ли она книгу. Не то чтобы я не доверяла Андрею Андреевичу – нет, история с пропавшим чемоданом (который, кстати, так и не нашелся), хотя и вносила некоторый холодок в наши отношения, но как-то зарубцевалась, загрубела в памяти – моей  и его, – и не мешала ровному, приятному течению концертной беседы, плавно огибавшей опасные темы. Я не позволила Андрею Андреевичу проводить меня после концерта, дав понять, что муж может расценить это не так, как следует, и, послав горячий привет Верочке, вспорхнула на подножку отъезжавшего троллейбуса. Кажется, я утешила горбуна воздушным поцелуем. Стук захлопнувшихся дверей напомнил мне, что, за разговорами, я не удосужилась пригласить Андрея Андреевича на воскресный ужин. Оплошность моя была извинительна, поскольку все так или иначе связанное с Верочкой (начиная чемоданом и заканчивая чемоданом же) мы с горбуном деликатно замалчивали, не желая портить себе прелестный музыкальный вечер (помнится, давался Третий фортепианный концерт Рахманинова, и Андрей Андреевич, нависший над залом в каком-то демоническом наклоне, или поклоне, с видимым усилием сохранял положение стоя, в упоре обеих рук в бортик ложи, так стремилось его свободное естество к полету по волнам рахманиновской бури)... 
       ...Для звонка Верочке набиралось не менее трех оснований. Имелось и четвертое – хозяйственного свойства, и, помня о нем, я постаралась настроить голос в тональности жесткой, требовательной, бескомпромиссной...
       – Слушаю вас! – воскликнула Верочка отвратительно серебристым дискантом. Было совершенно ясно, что она ожидала отнюдь не моего звонка. Если Верочка отвечает на звонок: "Слушаю!" – это означает, что ей должен звонить мужчина, не совсем для нее безразличный. Если же она отвечает "Слушаю вас"...
       – Слушаю вас внимательно! – пропела Верочка, не расслышав моего ругательства, произнесенного задавленным шепотом. 
       – Милая Верочка! – начала я. – От всей души поздравляю тебя с Днем Ангела, а так же с днем  т в о е г о  рождения, и  приглашаю  тебя  приятно провести этот замечательный праздник в моем маленьком доме, в кругу близких друзей, за хлебосольным столом, завтра, от пяти до двенадцати, желательно не опаздывать, так как закусок мало, а горячее быстро стынет... 
       – Ой! – разочарованно пискнула Верочка. – Неужели – завтра? Черт, я ничего не успела!   
       – Успеешь. Вся ночь впереди. И утро. Ты пригласила Вову? Придет?   
       – Придет, никуда не денется! Бабку на шестнадцатый этаж он просто обязан сопроводить. Старуха рассыпается на глазах. Боже, как она мне надоела!   
       – А Вова? Как там Вова, Верочка?   
       – В порядке. Все так же. Я же тебе звонила позавчера с отчетом. 
       – Из твоих отчетов я четко запомнила одну фразу: "Ты мне только не мешай". 
       – Да-да-да, большое спасибо... Вова – в порядке. А твой – как он? Все такой же?   
       – Андрей Андреевич? Ну, а что с ним сделается! Такой же. Ты б зашла да посмотрела – всего-то три шага от двери. Он о тебе сегодня поминал...
       Верочка на что-то отвлеклась и, по-моему, меня не слышит. Привычная обида за горбуна, занимающего так мало места в Верочкиной душе, невзирая на все его поэтические странности, возможно совершенную им кражу, экзотическую наружность, мою, наконец, симпатию к нему... Раздражающая обида на равнодушную и себялюбивую Верочку заставляет меня прилгнуть, как всегда, когда я заговариваю с ней о предметах, ее не привлекающих: 
       – …Что, говорит, ваша подруга так поздно возвращается домой? От стука ее каблучков у меня мурашки по коже бегут, и не заснуть... 
       – Ладно врать-то! – Верочка шуршит бумагой... – Книгу он только что занес. Бечевку не развязывал... А мог бы и развязать... Трусливый он у тебя все-таки... 
       – У нас! Он у нас – трусливый, Верочка! Не забывай, пожалуйста... 
       – Ну хорошо, хорошо, не волнуйся... Фу, какой запах!   
       – Это сапожный клей. Повесь в пакете за форточку, и к завтрашнему вечеру выветрится. У нас, между прочим, не переплетная мастерская. Федор, по-моему, очень постарался... – Я обиженно замолкаю. Верочка тоже молчит, видимо листая книгу. Это – будущий "мой" экземпляр. Его мне подарят завтра... 
       – Стихи? – придирчиво восклицает Верочка, долистав до листопада... Ах, как он совпал по времени с тем, что сейчас за окном! – Упрямая же ты! Ведь договаривались оставить оригинальную версию. 
       – В своем экземпляре можешь наслаждаться оригинальностью сколько хочешь. А это мой экземпляр. Тебе нравится обложка?   
       – Блеск! – В Верочкином тоне я, до крайности подозрительная, не слышу ни нотки иронии. – Цвет вечернего неба. Где ты взяла материал? 
          На обложку – мою гордость! – пошла замша со старой дамской сумочки моей свекрови. Я, значит, подержала ее неделю в уксусе, потом наложила тесто из манной крупы слоем в один сантиметр, потом покрапила из пульверизатора чернилами... Верочка терпеливо прослушивает технологическое описание, вставляя изредка, но вовремя свои "Ну даешь!" и "Вот это – да!" 
       Неподдельное восхищение, прозвучавшее в Верочкином отклике, подкупает меня, и я прощаю ей равнодушие, эгоизм, даже полную неготовность к именинам, сроки которых настолько приблизились, что откладывать хозяйственные проблемы становится некуда. Можно пустить на самотек сценарий, но самотекущее меню... Я поднимаю тему трапезы как таковой, капризно зачитав список продуктов, имеющихся в нашем холодильнике, и с облегчением вздыхаю, когда Верочка, не дослушав списка, обещает "с самого утра" прислать мне в помощь Надежду, поскольку сама она – и хотела бы расслабиться, заняться трудом приятным, тем более что она обожает готовить... но, увы, писателя нельзя  отпускать ни на минуту, потому что...
       – Потому что ты не доработала! – не преминула я поставить Верочке на вид ее слишком небрежное, в смысле советов со мной, отношение к заданию. – Или ты перестаралась. Совершенно лишним был этот его переезд к бабке. Если он только не произведен с каким-нибудь умыслом. 
       – Какое – с умыслом! – (Я явственно слышу, как Верочка сокрушенно машет рукой и качает головой.) – Он уже неделю в запое. Мы с бабкой просто сбились с ног, то есть это я сбилась с ног, а она – сбрендила с ума, что в ее положении... Но бог с ней. Это мои проблемы. Не подключайся. Писатель будет в норме. Ты, вот что, в бутылку из-под водки налей дистиллированной воды и поставь на стол у его тарелки. Остальное – на мне. Кстати, приедем мы все трое, вместе: он, я и бабка. Приготовь денег заплатить таксисту. Я – на мели. 
       – А писатель?! – ужасаюсь я. Весь сентябрь мужественная Верочка скрывала от меня обстоятельства своих сложных отношений с бабкиным внуком – о, теперь я понимаю, почему ее так трудно застать дома... за водкой бегает, или... Бедная Верочка... – Он все пропил? Верочка! Бедная ты моя!   
       – Пропил. Русский он человек, понимаешь, – русский, ядрить его душу! Зараза такая... 
       – Да, Верочка... – мечтательно размышляю я вслух. – В таком случае его шансы... 
       – Шансы равны, – обрывает меня Верочка. – Все решит завтрашний день... И нам нужно хорошо выспаться перед боем.
       Я соглашаюсь. Я хотела бы еще раз проверить список приглашенных, дабы убедиться в том, что мне хватит стульев, но... Я хотела бы спросить Верочку, зачем она берет с собой Вовину бабку, рассыпающуюся на глазах, но... Я за весь сентябрь ничего не слышала от Верочки о Васе и испытываю, помимо делового, чисто женское любопытство насчет Васиных шансов в предпринятой нами игре, но... Час поздний, мы устали, конец близок, и я позволяю себе лишь признаться Верочке, что забыла сегодня пригласить в гости Андрея Андреевича...
       – Ты уж зайди, а – Верочка? С утра пораньше. 
       – Позвони по телефону!   
       – Неудобно. 
       – Ты в своем репертуаре. Все готова перевалить на меня!   
       – Ну, Верочка! Ну, пожалуйста! – (Я в тысячный для себя раз поражаюсь, как ловко Верочка берет надо мной верх в любом, самом для нее безнадежном положении. Я восхищена Верочкой.) – Ну, чего тебе стоит!   
       – Чего стоит! Будто ты не знаешь, что я верю в приметы. Горбуны приносят несчастье. И вообще, я абсолютно не настроена с ним разговаривать. У меня от его речей наступает болезненное расслабление всего организма. Не понимаю, как ты с ним выдерживаешь дольше получаса?   
       – Со мной Андрей Андреевич – совершенно другой человек, – честно признаюсь я, подавив желание поставить себе в зачет мнимую жертвенность. – Между прочим, горбуны, чтоб ты знала, приносят удачу. Вот горбуньи... Андрей Андреевич – прелестнейш... 
       – Обаятельнейший человек! Знаю. Так и быть, приглашу. От твоего имени. Потому что он меня боится. Приглашу к четырем часам – имей в виду!   
       – Зачем?   
       – Затем, что неохота брать его с собой в такси. Ничего, он тебе не помешает. Еще и поможет – подержать что-нибудь тяжелое... Стол передвинуть. 
       – Федор без него справится... Делай как хочешь. 
       – Как там твой Федор? – осторожно спрашивает Верочка. Заметно, что она побаивается Федора... 
       – Нормально, – вру я. – Помогает. Будет рад видеть... И так далее. 
       – Ну-ну, – говорит Верочка с сомнением. – Кажется, мы все обсудили. Жди меня после шести. Перед выездом я звоню с проверкой, все ли собрались. Привет?   
       – Привет! – отвечаю я и кладу трубку. Но разговор наш еще не закончен. Через секунду Верочка звонит мне.
       – Постой! Макаровых ждать не надо. Они всегда опаздывают. Все, кроме Макаровых, поняла? 
       – Верочка, а зачем ты пригласила Макаровых? Вдвоем? Ведь мы же решили – без мужей... Я не понимаю!   
       – Чтоб твой Федор не скучал. – Верочка смущена. 
       – Да Федор терпеть не может Макаровых! Зачем они нам, спрашивается?   
       – Понимаешь, я обещала Васе познакомить его с Макаровым. Васе Макаров нужен по делу. Они не помешают, не волнуйся! Посадим в уголок, пусть себе беседуют. Я, конечно, извиняюсь, что не согласовала с тобой. Но это такая мелочь! 
       "Ага, – смекаю я. – Значит, Вася в числе приглашенных. Приятная новость. Хотелось бы знать, что еще со мной не согласовали".
       – Верочка! Признавайся сейчас же, кого еще ты пригласила без моего ведома!  Ты должна понимать – стулья, приборы, горячее... 
       – Честное слово, больше никого, хотя... – Верочка тихонько смеется. – Если по-серьезному, ну – без дураков, – нам бы надо пригласить все три дома моего двора, а?   
       – А лучше – всю твою улицу, – поддакиваю я. 
       – Весь город! – кричит Верочка. 
       – Мир, – уточняю я сухо. 
       – Да, – вздыхает Верочка. – Мир. "И на весь крещеный мир приготовила б я"... 
       – Будем скромнее. Число "три" по своей значимости, по своей, так сказать, символике...
       Мы с Верочкой, невидимые друг другу, в последний раз загибаем пальцы, ведя счет нашим завтрашним гостям. Стульев хватает. А поскольку Андрей Андреевич у нас не сидит, то остается один лишний стул – для "рождественского гостя", о возможном появлении которого не возбраняется помнить и самому предусмотрительному хозяину. Но Верочка, подумав с минуту, просит у меня позволения (!) пригласить на освободившийся стул... Елену Павловну. "Сестрица захандрили. Я ее месяц не навещала. Жалко мне ее что-то... Собака вот у нее недавно околела..." 
       – Аида?   
       – Нет, Амнерис. Столько переживаний! Пусть проветрится. Она долго не сидит – уйдет до горячего. 
       – Да что ты, Верочка! Конечно, зови. И горячего на всех хватит! Надежды ты не знаешь, что ли? Только... Как быть с чемоданом? Вдруг она спросит?   
       – Скажешь, что чемодан в Вышнем Волочке. 
       – А Федор?   
       – Не спросит она. Значит, я зову? К пяти. 
       – Зови. Буду рада познакомиться...
       На этой спокойной, житейской ноте закончился последний наш с Верочкой разговор. Не мучая себя неразрешими вопросами – вроде того, с кем я буду в большей степени "рада познакомиться": с Еленой Павловной, или с Васей, или с писателем, провоз которого в такси должен  оплатить Федор... Гм... Не задаваясь больше никакими вопросами, я повалилась на диван и заснула младенческим сном, измученная, но почти счастливая, почти уверенная в завтрашнем дне, точнее – вечере, точнее – сегодняшнем, ибо телевизор, оставленный Федором во включенном состоянии, тихо рыдал  неподалеку от моего изголовья, взывая об отдыхе, пока Федор не вышел, шурша одним шлепанцем, из спальни, и не прикончил вчерашний день. Милый Федор! Он, кажется, накрыл меня пледом... В квартире не топили. Сентябрь простоял теплый, как хороший август, но недавно в город прорвались северные ветры  и пошли громить его, начав с шестнадцатых этажей блочных зданий... Под утро я так замерзла, что проснулась раньше Максима. Было воскресенье.
       ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
       Гости съезжались. "А жаль, что не на даче!" – не преминула попрекнуть меня простуженная Катерина, большая любительница пикников и грибных охот. Как будто это моя вина, что Верочкины именины, они же – Надеждины ("Надежда, ты посолила картошку?"), они же – Сонькины ("Сонечка, здравствуй, милая, а почему без детей? Максим огорчится!"), они же, между прочим, – мои собственные... Будто бы я виновата в том, что, уступая просьбе Федора ("Феденька, поди открой дверь, не пускай Максима на площадку!"), который так любит устраивать праздники... "Здравствуйте, Андрей Андреевич! Верочки еще нет... Спасибо большое, прелестная вещь!"... "Лена, это Андрей Андреевич, Верочкин большой друг, Андрей Андреевич, познакомьтесь с нашей Леной!"... Я не виновата, Максим, что Сонечкины дети заболели. Иди, поиграй с компьютером. Помоги папе накрыть на стол... Сидите, сидите – Андрей Андреевич! Ах, вам лучше стоя... Вы любите играть в компьютерные игры? Максим вам покажет... 
       Гости съезжались один за другим, входили в тесную прихожую, кидали плащи на козетку, требовали именинницу, то бишь Верочку, не получив, приносили мне (и Соньке, и Надежде – та, правда, слушала из кухни) формальные поздравления и проходили в диванную, где угрюмый Максим, не так давно осушивший слезы, серьезный и властный в своем детском одиночестве на взрослом празднике, рассаживал их по креслам и на диван, царственно кивая, когда очередной гость вручал ему верительную шоколадку. Время перевалило за шесть. Стол белел кружевной клеенкой и пучился закусками. Разноцветные астры, предназначавшиеся Верочке, покачивали над салатами растрепанными головами, сокрушенно провидя скорое будущее этих огромных, пестрых, распластанных в хрустальных чашах созданий. Федор озирал стол голодными очами. Он не обедал сегодня, вспомнила я и скомандовала посадку. Верочкин звонок заставлял себя ждать. Не прибыли Макаровы и Елена Павловна. Но пахло уже горячим, и Надежда выплыла из кухни в столовую, на ходу развязывая передник. Дважды прошкрябали по полу ножки семи стульев. Гости расселись. 
       Стульев было тринадцать. Шесть из них оставались незанятыми. Отсутствовало шестеро приглашенных и главная виновница торжества. Неловко поднимать тосты, не дождавшись именинницы, поэтому мы не стали откупоривать бутылки, но позволили себе снять пробу с каждого салата и так увлеклись этим интересным делом, что почти забыли о поводе, собравшем нас вокруг обильного стола, честь устроения которого целиком принадлежала Надежде. И Федору. Утолив первый голод, мы уж начали подумывать о горячем (из кухни набегали волны неописуемого аромата), как позвонили в дверь. Максим, которому на время застолья была поручена роль швейцара (как аллергик, мальчик не был допущен к отравленному роскошью столу, спартански удовольствовавшись гречневой кашей), открыл дверь и впустил двоих, судя по голосам, – разнополых опоздавших. Голоса показались мне незнакомыми. Скорчив приветливую гримасу, подстегиваемая любопытством, впервые за этот сумасшедший, безалаберный день вспыхнувшим во мне, я поспешила на помощь к Максиму. Незнакомая женщина маленького роста, улыбаясь с ангельской приятностью, смотрела на меня. Незнакомый молодой человек снимал с нее бархатную жакетку. "Здравствуйте, Милочка! – сказала мне женщина, поблагодарив кавалера. – Как вы замечательно выглядите для своих лет! Поздравляю вас". 
       Так познакомились мы с Еленой Павловной. Для ее возраста она тоже прекрасно сохранилась. Я не дала бы ей больше сорока, но вернуть комлимент не рискнула. Молодой человек, сопровождавший Елену Павловну, выглядел совсем молодо – не старше тридцати, без малого, лет. Он был высок, прям, худ, лысоват, с мягким, круглым и очень смышленым лицом. Почти сразу я признала в нем Васю и поскорее познакомила его и его даму с Максимом, сама на всякий случай представившись. Верочка все не звонила. Я немного волновалась, но, пожалуй, ее опоздание служило нам на пользу, так как стульев было впритык, а Андрей Андреевич, временно занимавший тринадцатый стул, не успел еще вволю поесть. 
       Я усадила Елену Павловну с Васей на противоположном от себя конце стола и некоторое время, поедая салаты, то и дело взглядывала на них, удивляясь тому, как сдружились эти столь разные люди за истекший месяц. Вася ухаживал за соседкой в мягкой ненавязчивой манере и произвел на меня чрезвычайно приятное впечатление. Елена Павловна часто, как птичка, клевала вилкой тарелку, не вступая в общий разговор. Впрочем, разговор не вязался. И если в начале застолья это можно было объяснить извинительной торопливостью закусывающих гостей, то теперь, когда большинство присутствующих заморило червячка, молчание, нависшее над столом, отдавало неловкостью. Где же Верочка? Про Макаровых я и не вспоминала. Будет гораздо лучше, если они не придут.
      ... ... ... ... ... ... ... ... . 
       Макаровы пожаловали в семь. С их появлением общество заметно оживилось. Надежда, Сонька и Лена, занимавшие соседние стулья слева от Федора, сблизили головы и зашептались. Федор скептически сдвинул брови. Я, не вполне разобравшаяся в своих чувствах, цикнула на Надежду и усадила Макаровых справа от Катерины, сомневаясь, не совершаю ли я при этом ошибку определенного свойства, поскольку подошедшие Макаровы были не совсем, так сказать, Макаровыми... Но тут, подобно горну, протрубившему боевой сбор, зазвонил телефон в кухне, и я бросилась туда, оставив Макаровых на попечение Андрея Андреевича, который, привстав, принялся откупоривать бутылки. Верочку уже не ждали. Было похоже, что про нее все забыли...
       – Привет! – Верочка прикрывала трубку рукой, и голос ее обогатился новым, близким к фаготному, тембром. – Мы выезжаем. Встречайте. Народ – в сборе?   
       – Народ ждет, – тихо отвечала я. – Все пришли. Почему так поздно?   
       – Непредвиденные трудности, – прогудела Верочка. – Макаровы пришли? Пока я еду, познакомь, пожалуйста, Макарова с Васей и посади их рядышком. 
       – Это невозможно. – (Я поплотнее прикрыла кухонную дверь.) – Макаров не явился. Макарова пришла с любовником. Его фамилия Макаревич. Только что ввалились...
       Верочка не пожелала дослушать новоиспеченную сенсацию и, отдав мне последние наставления в том, как держать себя с писателем (очевидно, пьяным – только этим обстоятельством могли объясняться непредвиденные трудности, помешавшие Верочке приехать раньше),оборвала разговор. Минуты побежали. Дорога займет не более четверти часа. Я вернулась к гостям, объявила о скором прибытии именинницы и послала Федора вниз, встречать такси. Оценив позицию, в которой  пребывали именинные гости накануне появления именинницы как неудовлетворительную, я произвела частичную перестановку фигур, а именно: попросила Андрея Андреевича встать (вернее сказать, позволила ему, наконец, встать) и посадила на его место Макарову; любовник Макаровой, которого руку я с гневом заприметила, войдя, на колене Макаровой, был отсажен мной на противоположный конец стола, к Васе, слева от Соньки, не повернувшей головы в сторону нового соседа. Таким образом, я достигала двух целей. Во-первых, Верочкино обещание Васе познакомить его с Макаровым можно было считать частично исполненным (кто, в конце концов, поручится, что Макаревич не окажется полезен Васе? Не напрасно же Макарова предпочла его Макарову?) ; во-вторых, Максим, давно уже, с момента моего ухода на кухню занимающий свое законное, неотъемлемое место под столом, избавлялся от угрозы столкнуться с неинтересной и мало для него забавной стороной человеческих отношений, которая, оставь я сидеть Макарову рядом с любовником, могла испортить моему сыну последнее удовольствие вечера, и без того не слишком удачного, пресного... Максим сидел под столом тихо как мышь. Ничто, включая даже приход его любимой Верочки, не в состоянии было вытащить его оттуда. Минуты шли. Горячее стыло, излучая божественный аромат. Андрей Андреевич приплясывал за стулом Макаровой, как вышколенный лакей, и подкладывал ей на тарелку одно кушанье за другим. Макаревич знакомился с Васей и Еленой Павловной, эротически улыбаясь через стол подруге. Сонька шепталась с Надеждой. Федор развлекал Лену, пересказывая ей содержание статьи из вчерашней газеты. Сегодняшнюю, за делами, он еще не читал. Катерина скучала, не зная, о чем ей беседовать с Макаровой. "Лучше бы – на даче", – говорил ее обращенный в пустоту взгляд. Три стула, поставленные между Катериной и Еленой Павловной, пустовали, ожидая своего часа.
      Час настал. Федор открыл дверь и ввел Верочку в залу. Верочка устало опиралась на его руку. Усталость чрезвычайно шла ей. Мужчины, в лице Васи (Макаревич не обратил на вошедших никакого внимания), приподнялись со своих мест и испустили восхищенный вздох. Федор подвел Верочку к сестре и усадил рядом. Верочка принимала поздравления, посыпавшиеся на нее со всех сторон. Максим подкрался и положил ей на колени булавочного ежа, которого он мастерил целое утро. Верочка слабо ойкнула и погладила Максима по голове. Я не успела перекинуться с ней и словом, как Федор, пропавший во время поздравлений, вернулся, ведя под руку еще одну даму. Вернее сказать, Федор не вел свою даму, а нес ее, слегка придерживая за локоток. Дама была легка, как одуванчик, и, несмотря на свои очень преклонные годы, вела себя кокетливо, почти до неприличия, то и дело склоняя коротко стриженную белую голову на плечо моего мужа. Федор донес старушку до ее места – через стул от Верочки, возле Катерины, заходившейся кашлем при каждом новом появлении Федора, будто осенняя простуда, заработанная где-нибудь за городом, усиливалась у нее по мере заполнения комнаты людьми относительно здоровыми, – и ловко усадил, привалив к Катерининому боку. Катерина чихнула. Старушка закачалась и чуть не упала. "Т-с-с", – резко цокнула Верочка, и старушка застыла на стуле, прислонясь к спинке. 
       В третий раз вошел Федор, сопровождаемый высоким осанистым мужчиной в очках, облаченным в джинсовую пару небесно-голубого цвета. Молча раскланявшись (для этого ему пришлось прибегнуть к помощи Федора, нежно обнимавшего его за талию), последний гость (остальные, заметив, как, повязав передник, метнулась за горячим Надежда, вздохнули с облегчением) рухнул на тринадцатый стул, слева от Верочки, справа от старухи, приходившейся ему неродной бабкой, и рука его потянулась к бутылке. Очевидно, гость собрался пить штрафную. Он был не в курсе, что его штрафная чарка призвана служить первой здравицей в честь именинницы. Надежда внесла горячее, чуть подостывшее. Зазвенели ножи. Запенилось шампанское. Верочка понюхала пробку от бутылки, стоявшей перед ее соседом, и одобрительно кивнула. Мы обменялись с ней взглядами. "Понеслись", – одними губами, беззвучно приказала Верочка, и я дала слово писателю. Федор страшно устал. Андрей Андреевич был слишком занят Макаровой. Вася бледнел от ревности. Макаревич не шел в счет. Максим прятался под столом.
       – Вер-ра Павловна! – провозгласил писатель, подняв рюмку с водой на уровень Верочкиной прически. – Вы з-замечательная женщина! Я таких ж-женщин... Я таких ж-женщин...
       На этом писательское красноречие иссякло. Тост повисал в воздухе. Елена Павловна, только что с большим трудом оправившаяся от шока, вызванного появлением Верочки в странной компании, перехватила инициативу и закончила кратко, но весомо: 
       – Вера, чтобы жить тебе, да радоваться! 
       Мы выпили и приступили к горячему.
       Жаркое удалось на славу. Я дала гостям время насладиться им и попросила слова. Ждать, пока протрезвится писатель, не хотелось. Вынув из-под клеенки экземпляр "Руководства", обернутый в фирменную бумагу, я подняла его над головой и обратилась к Верочке с приветственной речью: 
       – Дорогая Верочка! – воскликнула я, взмахнув книгой. – Позволь вручить тебе этот скромный подарок в ознаменование наших общих именин, а также в знак нашей старинной дружбы, которой не страшны любые испытания. Я уверена, что книга порадует тебя, и от всей души я присоединяюсь к пожеланию Елены Павловны... В общем, получи...
       Чуть скомканная, речь моя все же возымела успех и была встречена аплодисментом Андрея Андреевича, которому я, сняв обертку, поручила передать подарок Верочке. Обе мы не спускали с горбуна глаз, пока он двигался за спинами сидящих, неся в обеих руках лицевой стороной кверху прозаический, оригинальный вариант "Руководства". Никакой реакции. Он и не взглянул на обложку – а сколько моего труда было вложено в нее! Я горько вздохнула. Верочка ободряюще подмигнула мне, принимая подарок.
       – Спасибо, Андрей Андреевич, – ласково начала Верочка, – спасибо, Лялечка!  Какое чудесное издание! Как жаль, что я плохо вижу при искусственном освещении... Андрей Андреевич, вы не поможете мне прочитать название? 
       Но горбун не брал книги. Он энергически мотал головой, пятясь от Верочки в каком-то подобии испуга. Васина рука потянулась через тарелку Елены Павловны к "Руководству", но тут же получила шлепок от Верочкиной ручки, сопровожденный короткой репликой: "Брысь". Васина очередь еще не наступила. Пусть скажет спасибо, что его вообще пригласили.
       – Но отчего же, Андрей Андреевич? – мягко упрекнула горбуна Верочка. – Отчего вы не хотите мне помочь? – Глаза ее наполнились слезами. 
       – Я хочу, – ответил Андрей Андреевич, отойдя на безопасное расстояние. – Но я не могу. Я болен глазами. Врачи запретили мне читать. 
       – Идите сюда, – вступила я, по доброте своей всегдашней сжалившись над горбуном, бог весть чем так напуганным. – Стойте рядом со мной.
       Верочка положила книгу возле себя, неподалеку от бутылки с дистиллированной водой, ополовиненной писателем. Рассчитывать на скорое протрезвление его она не могла, зная примерно количество выпитого им за сегодняшний день. Бесполезно было просить его прочитать заглавие.
      И тогда на помощь пришла Елена Павловна. Она надела очки, завладела книгой и громко, с выражением зачитала: 
       – РУКОВОДСТВО ПО! 
       Верочка раздраженно отобрала у сестры "Руководство", положив его на прежнее место.
       – Это какого же "По"? – поинтересовалась Лена, до этого момента вся поглощенная горячим (как раз в данный момент горячее было полностью поглощено Леной), – Эдгара По?   
       – Я дам тебе почитать, – отмахнулась Верочка, недолюбливавшая Лену в последнее время. Затем она наполнила рюмку дистиллированной водой и встала для произнесения ответной речи: 
       – Я тоже приготовила тебе подарок, Лялечка! Надеюсь, ты полюбишь эту книгу. Я ничего более интересного в жизни не читала. Пью твое здоровье! 
       Верочка выпила залпом воду и вытащила из кармана писателя сверток, обернутый в фирменную бумагу (быстрое ее движение заметила одна я, поскольку не отрывала глаз от Верочки, волнуясь за нее. Остроумие и бесшабашность моей подруги, не побоявшейся использовать в качестве носильщика возможного автора, или похитителя, – должно же это, наконец, выясниться! – развеселили меня). Принимая подарок, посланный по цепочке, я не выпускала из поля зрения горбуна, который переминался с ноги на ногу у меня за спиной, как пришитый... Писатель дремал, подперев голову кулаком. Вася ерзал на стуле и порывался тостировать... Я сорвала обертку. Потом, картинно вытянув перед собой руку с зажатой в ней книжкой (так, чтобы горбун, если он все-таки лжет, говоря о запрете врачей читать, мог увидеть название во всей его таинственной, модернистской красе), я медленно, со значением прочитала: 
       – "Руководство по. Дальше неразборчиво". 
       – Что неразборчиво? – спросил Федор, переплетавший книгу, но не полюбопытствовавший ни разу узнать, как называется то, над чем он работает. Название я оттискивала в последний момент. – Давай я разберу, – предложил Федор, но я не обратила на него ни малейшего внимания, а только пнула ногой под столом. 
       – Верочка! – вскричала я, вчитавшись еще раз в название. – Да ведь это же точно такая книга, как я тебе только что подарила!   
       – Что ты говоришь! – очень естественно изумилась Верочка и поднесла "Руководство" к близоруким глазам. – Действительно. Какое странное совпадение.
       И Верочка смолкла. Я тоже молчала, не зная, что говорить. Мы беспомощно переглядывались через стол. Гости зевали. Макарова уговаривала Катерину "размяться", устроив танцы. Катерина, чихая, отнекивалась. Вася не отрываясь смотрел на Верочку. "Руководство" синело по краям большого стола двумя яркими пятнами, бархатное, как вечернее небо. Никто, кроме нас не интересовался им. Никто не просил посмотреть. Горячее кончилось. "Неси мороженое", – шепнула я Надежде. На крайний случай (а он наступил так быстро, что я едва успевала опомниться) наш план предусматривал чтение вслух отрывков из рукописи неизвестного автора. Возможно, за мороженым писатель... И Андрей Андреевич... Про Васю мы всерьез никогда не думали, хотя... Вася был единственным, кто попытался взять книгу в руки... Как жаль, что мы с Верочкой не можем перекинуться парой слов...
       – За это надо выпить, – просипел очнувшийся писатель и налил бабушке полрюмки дистиллированной воды. Старуха выпила, не закусывая. Себе писатель не стал наливать, посчитав, видно, что ему уже хватит. Все остальные выпили, в том числе и мы с Верочкой. Максим вылез из-под стола, напугав при этом Елену Павловну.
       – Мне можно мороженого? – спросил Максим, которому давно было пора в постель. 
       – Какой бойкий мальчик! – умилилась Елена Павловна. – Ах, я совсем забыла! Ведь я тебе что-то принесла...
       Максим, равнодушно прищурившись, ожидал вручения восьмой шоколадки, которую ему не дадут и попробовать, боясь вспышки диатеза. Но Елена Павловна порылась в сумке и достала маленький блестящий ключик на тоненькой, тоже блестящей, цепочке. Помахав ключиком перед носом Максима, Елена Павловна чарующе рассмеялась и вложила подарок в руку мальчика. Максим открыл рот.
       – Черепаха Тортилла! – восхищенно выдохнул Максим, крепко сжав кулак. – А что он отпирает?   
       – Этот ключик, – напевно заговорила Елена Павловна, ничуть не обиженная прозвищем, – откроет тебе, мальчик, огромный и прекрасный мир...
       Я похолодела и в ужасе посмотрела на Верочку. Та пожала плечами, развела руками и отвернулась. Надежда внесла поднос с мороженым.
       – Мороженое! – закричала я вне себя. – Мороженое, всем есть мороженое! Максим, сейчас же ешь мороженое!.. Елена Павловна – мороженое!
       Максим удивленно оглянулся на меня, не понимая, как это вдруг мороженое из запретного лакомства превратилось в орудие гастрономического насилия... Максим выбрал ключик...
       – ...В огромный мир камней и кристаллов, – продолжала Елена Павловна, загадочно улыбаясь, – который принесет тебе большую радость и многому научит.
       – Я хочу, – сказал Максим. – Поехали. Мама, где ее дверь?   
       – Это не от двери, – сказала я мрачно, давя мороженое в вазочке. – Это от чемодана. В чемодане – камни. Камни – с Урала. Верочкин дедушка шестьдесят лет тому назад собрал коллекцию камней, сложил ее в чемодан и завещал потомкам. 
       При последних своих словах я обратила к Верочке умоляющий взор, но она отвела глаза, готовая к предательству. На Андрея Андреевича я не посмотрела, однако больно наступила ему на ногу, что было мне крайне трудно проделать, так как он прятался за моей спиной. 
       – Потомки же, – я возвысила голос, – отказались от наследства, и теперь... 
       – Наследник – я! – спокойно закончил Максим и покрутил ключ вокруг пальца. – А где чемодан? 
       Я молчала.
       – Мама, где чемодан? 
       Не отвечая, я посмотрела на Федора.
       – В кладовке, – удивленно ответил Федор. – Ты же сама велела его туда поставить. Достать, что ли?   
       – Не надо... – безнадежно попросила я. 
       – Надо, – сказал Максим. 
       – Ну, разумеется, пусть мальчик посмотрит! – присовокупила черепаха Тортилла, и Федор открыл кладовку...
       ... ... ... ... ... ... ... ... . .
       – Вам помочь? – всполошился Андрей Андреевич. 
       – Сам справлюсь, – кряхтя, ответил Федор откуда-то сверху. Я, боясь поверить, заглянула в полутемный чулан, лампочка в котором перегорела на прошлой неделе. Федор, стоя на предпоследней ступеньке стремянки, тянул чемодан с верхней полки. Я держала стремянку. Андрей Андреевич был на подхвате. Максим нетерпеливо прыгал на месте. Чемодан накренился и нырнул. Федор покачнулся, но сдюжил. Перегнувшись пополам, он осторожно опустил чемодан к моим ногам.
       – Вот, – сказал Федор, отерев пот. – Тяжелый, черт! 
       Я чуть не заплакала. Эта невыносимая Федорова исполнительность! Когда и как он успел так далеко, а главное, так высоко запрятать чемодан? Полка могла не выдержать! Могло случиться бог знает что!..
      Но все хорошо, что хорошо кончается. На душе у меня полегчало. Максим с Андреем Андреевичем тащили чемодан в детскую. Елена Павловна проследовала за ними. Сосед стучал по батарее. Вечер продолжался. Мы вернулись в гостиную. "Вот видишь, – шепнула мне Верочка, – я же говорила, что он найдется. А ты волновалась. Смотри, как подскочили шансы у горбуна!" 
       Я кивнула меланхолически. У меня не было времени поделиться с Верочкой одной своей новой... Нет, не идеей и не догадкой... Так, мелькнуло нечто, когда чемодан бесшумно коснулся пола, отпущенный Федоровой рукой... На секунду мне показалось, что шансы, что эти проклятые шансы подскочили у моего Федора, да-да, у верного моего Федора, а не у неотвязного Андрея Андреевича  (тот опять пристроился за моей спиной). Ведь Федор  п о д н я л  и  о п у с т и л  чемодан гораздо выше и гораздо ниже, чем... А вот способен ли на это горбун...
       Мысль промелькнула и скрылась. Во время возни с чемоданом обстановка за столом несколько изменилась. Во-первых, протрезвел писатель. Не полностью, но ровно настолько, чтобы принять участие в диалоге, разыгранном Верочкой. Я попала в самую середину диалога и сразу начала внимательно следить за участниками раунда. Книга лежала на краю стола, и Верочка пальчиком, игриво, миллиметр за миллиметром продвигала ее в сторону писателя. Он же, как бы не замечая игры, на книгу не смотрел.
       – Вова! – в десятый раз подступала Верочка. – Ну, подпишите! Это – в шутку, как вы не понимаете? Ведь не ваша же эта книга? Не ваша?   
       – Не моя, – подтвердил полутрезвый Вова, и непонятно было, насколько он честен. Настолько же, насколько пьян или более того?   
       – Так подпишите, – Верочка ласково заглядывала в мутные глаза писателя. 
       – Я не п-пишу по-русски, – отбояривался Вова, ища глазами бутылку с дистиллированной водой. Верочка налила ему. Вова выпил. 
       – Да кто ты такой? – в беседу вступил Вася, занявший место Елены Павловны, справа от Верочки, так что дотянуться и схватить писателя за грудки было ему легче легкого. 
       – Влад Блад, эсквайр, – представился Вова и застегнул верхнюю пуговицу рубашки. Галстука он не носил. 
       "Ах ты, сволочь этакая", – говорило выражение Верочкиного лица, когда она, одной рукой отодвигая Васю, другой раскрыла книгу на титульном листе и сунула под нос Вове:   
       – Пиши по-английски. – (Карандаш сам собой оказался зажатым в правой руке писателя.) – Я разберу.
       То ли оттого, что Верочка, перейдя вдруг на "ты" с писателем, напомнила ему о годах молодости, когда он еще писал по-русски, то ли из соображений личной безопасности, которой угрожало Васино импульсивное поведение, но писатель наконец согласился и положил щепоть с зажатым в ней карандашом на угол раскрытой книги:
       – Что писать?   
       – "Вере от Вовы. С почтением". Год, число, подпись.
       Верочка, твердо сжав губы, следила, как Вова, ухватясь левой рукой за локоть правой, пытается вывести карандашом дарственную надпись. У него ничего не получалось. Карандаш скользил, соскакивал на стол, и в конце концов Вова уронил его на пол.
       – Ну! – грозно произнесла Верочка, подняв карандаш. – В чем дело, писатель?   
       – Не могу, – признался Вова, – забыл, как по-английски "с почтением". 
       – Попробуй по-русски, – Верочка вложила в руку писателя карандаш и прижала его к странице. Писатель поводил карандашом туда-сюда, нажал на грифель пальцем, натужился и... Карандаш сломался. Писатель заплакал:   
       – Не могу! Не получается...
       Верочка махнула рукой и громко обратилась ко мне, желчно ухмыляясь каким-то своим, неприятным мыслям: 
       – Жаль, – сказала Верочка, – что Ольга не смогла прийти. Вот бы посмеялись! 
       Я была совершенно согласна с Верочкой. Только Ольга могла оценить острый соус, под которым подавалось мороженое на наших именинах. Другие были к этому неспособны. У Катерины от скуки трещали челюсти. Макаревич поменялся с ней местами, на что Катерина согласилась охотно, так как ее соседка справа очень мешала ей частыми падениями в ее сторону, из-за чего Катерине каждый раз приходилось, чихая, поворачиваться налево, к Макаровой, которая в конце концов просто обиделась, поняв, что на нее чихают не только в прямом, но и в переносном смысле. Макаревич вернулся к Макаровой, но счастья ему это не  принесло, так как старуха, съев две порции мороженого, привалилась к Макаревичу, лишив его свободы движений. Вскоре Макаревичи покинули застолье и скрылись в спальне, чего я и Федор поначалу не заметили. Федор мыл фрукты на кухне. Я всеми своими чувствами пребывала на противоположном краю стола, где разыгрывалась финальная сцена с четырьмя участниками. С четырьмя – потому что Вовина бабушка, за весь вечер не проронившая ни слова и казавшаяся безвозвратно потерянной для сколько-нибудь осмысленной беседы, вдруг всплеснула руками, а потом приложила их, сдвинутые лодочкой, к впалой груди и обратилась к внуку с такими словами: 
       – Не плачь, Вовик! – сказала бабушка. – Что ты так плачешь, родной? 
       Тут я ощутила прилив умиления, поскольку знала, кем Вовик приходится бабушке... Вовик громко всхлипывал и не отвечал.
       – Он писать не может, – ехидно ответила за Вовика Верочка. – Карандаш сломал. 
       – Как – не может? – изумилась старуха. Схватив карандаш, она быстро и ловко очинила его, воспользовавшись для очинки столовым ножом. – Как это ты не можешь, Вовик? Я же тебя учила! – (Всхлипывания писателя прекратились, но карандаша он не брал, хотя бабушка насильно пыталась сжать пальцы упрямого внука вокруг граненого деревянного столбика, усеченного, с черным шпиликом грифеля на кончике...) – Пиши, Вовик, пиши! Тебя хорошие люди просят... – Пиши сейчас же! Что писать-то?
       Старуха обвела подслеповатыми глазами гостей и остановила взгляд на мне. Верочка фыркала в кулак, не питая больше надежд заполучить Вовин автограф. Вова летел в бездну забвения. Он не только не умел писать, он, наверное, совершенно не умел читать, так как бабушка, попросив его прочитать заглавие на титульном листе книги, лежавшей теперь перед ней, не добилась от внука никакого толку.
       – Он напишет! – заволновалась бабушка. – Вы только скажите – что? 
       Мне стало жалко старушку.
       – Пусть напишет: "На добрую память Верочке от Вовы", – предложила я и отвернулась, так как больно и стыдно мне было смотреть, как мучается писатель.
       – "На", – диктовала старушка, – "Ды", – нет, Вовик, ты не в ту сторону петельку повернул, еще раз, милый...
       – Да отбери ты у него книгу! – воскликнула я, когда карандаш, взвизгнув, сломался во второй раз. Старушка, часто кивая, впала в прострацию.
       Верочка закрыла книгу. – На... ды... На ... мне все это надо! – обиженно хныкнул писатель и оттолкнул от себя "Руководство". Мы с Верочкой поняли его жест так, что он отказывается от всех прав на произведение, если таковые права существовали когда-нибудь в прошлом. Писатель умер для нас. Мы выдержали благопристойную минуту молчания и занялись горбуном. Тот все еще маячил у меня за спиной. Верочка с книгой перешла на наш конец стола и села возле меня на освободившийся после ухода Макаревичей стул. Андрей Андреевич сделал шаг вправо, заняв позицию за Верочкиной спиной. "Присядьте, Андрей Андреевич, – пригласила Верочка. – Что вы все стоите? В ногах правды нет". Подали фрукты.
       – Съешьте яблочко, – умильно обратилась Верочка к присевшему горбуну. – Вкусно как!
       Она протянула Андрею Андреевичу румяное яблоко. Тот взял, но не надкусил.
       – А что, Андрей Андреевич, – продолжала Верочка, – вам врачи писать не запретили?   
       – Нет, – сказал Андрей Андреевич. – Немножко можно. Самое необходимое. – Он положил ненадкусанное яблоко на стол и попытался встать со стула. – Сидеть мне долго нельзя... 
       – Погодите минутку! – Верочка нежно удержала горбуна на месте, придавив ладонью его колено. – Совершенно необходимо, Андрей Андреевич, чтобы вы подписали мне  э т у  к н и г у.  С е й ч а с. – Выговаривая последние слова с особенным значением, искусительница Верочка  гипнотически буравила взглядом бегающие глаза горбуна, который ерзал на стуле, не решаясь отвести с колена ее руку. Яблоко он, правда, взял со стола и неумело притворился, что ест, хотя на самом деле только подносил плод ко рту, совсем даже не касаясь его губами. Мне все это было хорошо видно, и поведение Андрея Андреевича начинало раздражать меня. Я поняла наконец, что разумела Верочка, говоря о страхе, внушенном ею горбуну. Играя с яблоком, горбун сделал вид, что не расслышал Верочкиной просьбы. 
       – Андрей Андреевич! – не выдержала я. – Верочка просит вас подписать ей книгу. Всего три слова: "Верочке от Андрея". Ваше зрение не пострадает. Хотите, я дам вам лупу?   
       – Не хочу, – с наивной наглостью ответил горбун и подкинул яблоко к самому потолку. Поймать снаряд в руки ему не удалось. Яблоко упало и откатилось в угол. – Я книгу не дарил. Я ее даже не читал. Подписываться под нечитанным, это, знаете ли...
       Воспользовавшись тем, что Верочкина рука на секунду оторвалась от его колена (Верочка, обезоруженная прямым отказом, инстинктивно поднесла руку к голове и покрутила пальцем у виска), Андрей Андреевич вскочил, бросился в угол, как бы за яблоком, да там и остался – как раз за спиной писателя, который опять задремал. Яблоко Андрей Андреевич положил на стол.
       – Ну, Андрей Андреевич! – Верочка пришла в себя. Она озлилась и повысила голос. Голос звенел нотками оскорбленной женственности. – Неужели вы не можете исполнить маленький каприз именинницы? Что вам стоит?   
       – Вы тут не одна – именинница, – отвечал горбун еще более нагло, и тут Сонька, уж час назад собиравшаяся уйти домой, с недоумением прислушалась к разговору, принимавшему вид какой-то коммунальной перебранки. Вася, кипя негодованием, озирал горбуна с ног до головы, как если бы он его только сейчас заприметил. Возбужденный, Вася пересел на бывшее Верочкино место, машинально схватил побывавшее на полу яблоко и в три надкуса прикончил его, не оставив ни семечка.
       – Тогда подпишите Ляле, – засмеявшись, сказала Верочка, которой злость превратилась в безудержное, с оттенком истерики, веселье. – Ляле ведь вы не откажете?  Ляля, попроси Андрея Андреевича подписать тебе книгу. 
       – Андрей Андреевич, – сказала я, постаравшись вложить в свою просьбу всю проникновенность связывающих меня с горбуном воспоминаний. – В память о нашей короткой дружбе... в залог будущих встреч... Во имя всего святого! – Подпишите мой экземпляр! Я прошу вас.
       И я протянула книгу через стол. Рука моя повисла в воздухе. Андрей Андреевич  не смотрел мне в глаза. Потупленный взор его бродил по столу. Над столом висела странная тишина. И в этой тишине я вдруг расслышала явственный, острый свист, наподобие флейты, только грубее и ниже... Свистал горбун. Я вслушалась и узнала первые такты фортепианной партии Третьего рахманиновского концерта, который, не далее как вчера... Ах, Андрей Андреевич!.. Я не стала унижать себя повторением просьбы.
       – Подпишите. – Не тратясь на обращения, Верочка сменила притворно-подобострастный тон на откровенно угрожающий. – Вам же лучше будет.
       Продолжая свистать, горбун помотал головой.
       – "Любочке от Андрея", – только и всего! – Верочка встала со стула и взяла у меня из рук книгу. Андрей Андреевич пригнулся, спрятавшись за спиной Писателя.
       – Совсем с ума сошли, – сказала Сонька, потирая виски. – Что вы пристали к нему? Давай, Ляля, я тебе подпишу проклятую вашу книгу. 
       – Я тоже – могу! – предложил Вася и ударил себя кулаком в грудь. 
       – Будь скромнее, – отрезала Верочка. Я с выражением усталой безнадежности смотрела на "Руководство". Вечер шел к своему бесславному концу. Горбун вертелся как уж на сковородке, но в руки не давался.
       – Хочешь, я подпишу? – спокойно спросил мой Федор, взявшись за книгу.
       "Тебя тут только не хватало, – подумала я. – Лучше бы ребенка уложил". Из-за приоткрытой двери детской слышно было, как перекатывались по полу камни дедушкиной коллекции. Но тут шум прекратился, и Максим высунул нос в гостиную.
       – Я напишу: "Любочке от Федора", – сказал Федор, открывая "Руководство". 
       – Не надо, – грустно прошептала я. 
       – Сама не знаешь, чего тебе надо. – Федор пожал плечами. Максим с камнем в руке подошел и втиснулся между мной и Федором.
       – Мама, давай, я напишу! Я напишу:  " Мамочке от Максима".
       Оказывается, он все слышал. Оказывается...
       – Максим! – радостно изумилась я. – Ты разве умеешь писать? Когда ты научился?   
       – Летом, у бабушки, – гордо ответил Максим. 
       – Может быть, ты и читать умеешь? – не верила я. 
       – Умею. От Машки научился. Сто слов в минуту. 
       – Ну, это ты врешь! – покачал головой Федор. 
       – Не обижай ребенка! – сказала я и взяла Максима на колени. – Ну-ка, Максим, покажи папе... – Я раскрыла свой экземпляр "Руководства" на сцене листопада и ткнула пальцем в текст. Верочка восхищенно ткнула меня в бок. – Вот отсюда, Максим, и до конца страницы. Примерно сто слов... 
       – Я могу и больше, – сказал Максим и зашевелил губами. Елена Павловна, вошедшая в гостиную вслед за Максимом, отнеслась к импровизированному экзамену с профессиональным интересом, попросила у Верочки ее экземпляр, и, сверив номер страницы, уселась по правую руку от сестры, собираясь, как видно, следить по тексту за чтением.
       – Ну, Максим, начинай! – скомандовала я, и Максим начал.
       Взрослые слушали очень внимательно. Даже писатель очнулся и посмотрел на Максима довольно осмысленным взглядом. Андрей же Андреевич, как ни в чем не бывало, при первых звуках хриплого альта Максима музыкально закивал головой, за что я почти простила ему его детскую, в сущности забавную, если не считать его автором текста, мимолетную жестокость, допущенную по отношению ко мне... Вася тоже слушал внимательно. И Катерина, и Сонька, и Лена, и Федор, – о нас с Верочкой говорить не приходится, – и писатель, и бабушка его, улыбавшаяся сквозь дремоту, и... Не хватало Макаревичей, то есть – Макаровых, но о них все как-то позабыли, как будто их и не было на свете. Надежда слушала из кухни. Она разливала чай.
       ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... .
       – По бумаге скользило перо и легко за поля соскользнуло, – читал Максим. – 
       – Пробежалось, марая стекло на столе, и достигло краев.
          Ты не помнишь, когда... 
       – "Вы не помните", – поправила Елена Павловна. 
       – ... когда оборвал эту строчку... 
       – "Оборвали", – опять вмешалась Елена Павловна. – Будь внимательнее, Максим!   
       – Не мешай ребенку, – прошипела Верочка. – Мальчик волнуется.
       Между тем Максим ни капельки не волновался. Он читал бойко, с выражением, не обращая внимания на придирки Елены Павловны: 
       – Обвал // Листопада ничто перед тайной творенья  / /Позабудь, как лежал на спине на земле  у дороги // И несло в вышину, и мело от земли, точно листья // лишним грузом, балластом служили ветвям // невесомым, как ребра рисунка. // Позабудь о камнях... Мама, а почему надо позабыть о камнях? – удивиленно спросил Максим, прервав декламацию. – О каких камнях? 
       – Это слишком сложно. Я потом тебе объясню. Давай-ка что-нибудь попроще...
       Я перелистнула несколько страниц и нашла место попроще.
       – Читай. Засекаю время.
       "Хорошо читает мальчик!" – подал из угла реплику Андрей Андреевич с такой, примерно, интонацией, как если бы хвалил манеру исполнения дебютирующего музыканта. – "Очень хорошо, черт побери!" – подтвердил почти трезвый писатель, призвав в свидетели Васю. Вася согласился. Максим набрал в грудь побольше воздуха и затараторил, не останавливаясь на точках: 
       
       – Ух! – выдохнул Максим. – Дальше читать?   
       – Читай, но помедленнее. Ты уже побил мировой рекорд. На точках делай паузы. А то, смотри, Елена Павловна не успевает следить за чтением. 
       Елена Павловна действительно не следила больше за Максимом. Она, очевидно заинтересованная сюжетом, просматривала текст заключительной части, бесшумно шевеля губами. Максим продолжал: 
       "Выйдя из пансиона, Анри поселился в замке опекуна, в старинном живописном строении, полном древних диковинных реликвий"... А что такое "реликвии"? – спросил Максим.
       – Это примерно то же, что твоя коллекция. 
       – Наследство?   
       – Примерно так. 
       – Камни?   
       – Может быть и камни. 
       – Еще читать?
       Я видела, что Максиму порядком наскучила роль чтеца-декламатора, что он не прочь вернуться к своим собственным камням, разбросанным по по полу. Свою задачу мальчик  выполнил прекрасно. Мы с Верочкой даже не ожидали, что писатель, Андрей Андреевич и прочие гости проявят такой интерес к обнародованному – стараниями моего сына – содержанию книги. 
       – На сегодня достаточно. Ты крупный молодец. – (Все наперебой принялись хвалить Максима. Все, кроме Елены Павловны, которая, можно сказать, зачиталась, склонившись над Верочкиным экземпляром.) – Пора спать, Максим. Попроси папу рассказать тебе на ночь сказку. 
       – А кто же автор этого произведения? – спросила Катерина, и ее любознательность очень польстила нам с Верочкой. Правда, мы не знали, как удовлетворить ее... Мы демонстративно молчали, изредка бросая взгляды на противоположный конец стола, где находились писатель, горбун и Вася. Федор снял Максима с моих колен... 
       – Мама! – закричал Максим, вовсе не рвущийся слушать папину сказку. – Кто написал эту книжку? 
       Я растерянно молчала. Верочка гипнотически глядела в глаза Андрею Андреевичу...  Писатель с интересом ожидал моего ответа... Елена Павловна закрыла книгу и взглянула на обложку... Федор потянул Максима за руку...
       – Мама! – Максим взревел. – Кто написал книжку? – Я бросила последний, умоляющий взгляд на Андрея Андреевича. Тот стоял, потупившись. Я нервно откашлялась.
       – Мама! – Максим вцепился в стул, отбиваясь от отца ногами. – Кто написал? 
       – Ты всех тут перезаразила, – сказала Катерине Сонька. – Ответьте ребенку! – потребовала она, возвысив голос. – Кто это написал? 
       – Дело в том, что... – начала я...
       Верочка жестом остановила меня. "Все, – выдохнула она мне в ухо свистящим шепотом. – Отступать больше некуда. Пусть только попробуют отвертеться!" Подняв мой экземпляр над головой, Верочка хрипло спросила, обращаясь к группе мужчин, занимавших противоположный конец стола: 
       – Это вы написали? – Вопрос звучал угрожающе. И Андрей Андреевич принял его на свой счет. 
       – Нет, что вы! – жалобно сказал Андрей Андреевич, глядя на Верочку с выражением кролика, впавшего в предсмертный столбняк. – Я – не писатель. Я работаю...
       Мы не успели узнать, кем работает горбун. Верочка, вне себя, размахнулась и запустила в него "Руководством". Горбун пригнулся. Книга угодила в стену, отскочила и упала на пол у ноги писателя, который наклонился, поднял ее и положил в карман. Верочка тотчас овладела собой. Мы переглянулись и понимающе кивнули друг другу. Самоубийство горбуна, произошедшее на наших глазах, не вызвало в нас никаких чувств. Цена "Руководства" не падала, но росла по мере того, как редели ряды его возможных авторов. И даже если бы все они погибли – по слабости своей  или удушенные петлей беззвестности – то и тогда, а может быть именно тогда наша с Верочкой святая обязанность...
       – Василий! – приказала Верочка. – Отбери у писателя книгу. Она в правом кармане.  Андрей Андреевич, помогите Васе! 
       Горбун схватил писателя за руки. Вася извлек книгу и вернул ее нам. Надежда вышла из кухни, неся большой именинный торт, украшенный множеством зажженных свечей. "Потушите свет", – попросила она. Максим завыл от восхищения и, вырвавшись из рук отца, взобрался к Верочке на колени, умоляя разрешить ему задуть свечи. Верочка разрешила, но только вместе с ней, так как свечей было очень много. "Раз, два, три!" – хором сказали Верочка с Максимом, и свечи погасли. Наступила полная темнота. Утомленная Надежда погладила Максима по голове и спросила: 
       – Мне плохо было слышно... Так кто же все-таки написал эту книжку? 
       – Это я написала, – сказала Елена Павловна.
      
       – Не может быть... – прошептала Верочка. – Зажгите свет! – закричала она.
      
       П р о щ а н и е  п о д  ф о н а р е м
       ( Ф е д о р)
      
       – Это я написала, – повторила Елена Павловна, прикрыв рукой глаза. – Не понимаю... 
       – Молодец, черепаха Тортилла! – шепнул Максим на ухо Елене Павловне и позволил, наконец, унести себя в детскую. 
       – ... Не понимаю... Как могло это попасть в книгу?.. Вера!.. 
       – Как ты могла? – Верочка кипела негодованием. Но в кипении этом я, уже начинавшая кое-что прозревать, различала фальшивые ноты... – Как могла  т ы !  Э т о ! Написать! – Верочка открыла "Руководство" на первой странице и потрясала книгой перед лицом не то обиженной, не то напуганной, не то разгневанной старшей сестры.
       – Э т о  – не я. – Елена Павловна принялась листать книгу. – И это, и это, и это... Начиная со страницы двадцать пять – я. И если, Верочка, ты сейчас же не объяснишь мне, зачем ты опубликовала сочинение, которое должна была перевести на французский язык два месяца тому назад, да еще солгала мне, что потеряла машинопись... – Негодованием кипела, пожалуй, старшая сестра, а не младшая. – То я... 
       – Не волнуйтесь так, Елена Павловна! – вмешалась я. – Это была шутка! Верочка хотела сделать вам сюрприз. Приглядитесь – ведь это же самиздат! Понюхайте корешок! Пахнет? Это Федор мой переплетал... Правда, отличное качество? 
       Елена Павловна послушно принюхалась и спросила:   
       – А где... Федор взял текст первой части?   
       – Так он сам его написал! – брякнула я первое, что пришло в голову. – Правда, мило? Федор! – крикнула я мужу. – Скажи Елене Павловне, что ты принимал участие в создании книги!   
       – Да, – сказал Федор, выглянув из детской. – Самое непосредственное. 
       – Соберите камни, – попросила я. 
       – Не до того, – сказал Федор и закрыл дверь. Верочка с осуждением поглядела на меня. "Нечего сюда еще и Федора приплетать", – говорил ее взгляд, и я, как всегда это бывает у нас с Верочкой, разозлилась на нее, ибо сама она палец о палец не ударяла, чтобы исправить неловкость, возникшую вокруг ее отношений с сестрой. Между тем Елена Павловна не отставала: 
       – Но почему ты не перевела? Ты едва не подвела людей... 
       – Переведет, – жестко сказала я и пнула Верочку ногой под столом, постаравшись вложить в пинок все, что я думала о ней в эту минуту, – завтра же приступит. 
       – Уже не нужно. – Елена Павловна махнула рукой. – Там без нас обошлись... 
       – Где – там? – хладнокровно спросила Верочка, вернув мне пинок. – И с какой стати ты вдруг занялась художественным творчеством? – Верочка, с очевидностью только что изобличенная нами в... Ну, скажем, Еленой Павловной – в лени и недобросовестности, мной – в преступной рассеянности, казалась никак не проникнутой сознанием вины и держала себя весьма заносчиво. Предложив сестре свой небрежный вопрос, она раздраженно шепнула в мою сторону, не глядя: "Я тебе говорила, надо было издавать без последней части. Она мне никогда не нравилась! Вот  получай теперь!" Я ничем не показала, что возмущена. В конце концов, в фарсе, разыгравшемся за чаем на наших именинах, я исполняла одну из главных ролей... Более того, я соавторствовала в создании этой неудачной пьесы... Постойте, но почему  – неудачной? А первая часть? Собственно "Руководство"? Елена Павловна не претендует на поэтические лавры... Она скромна... Вася – Андрей Андреевич – писатель – все трое, взявшись за руки, молнией промелькнули в моем работающем на холостом ходу воображении, и я отшепнула Верочке: "А мне – нравится!  И я очень рада, что так получилось". Мне по-прежнему была симпатична простота и безыскусственность заключительной части, и то, что Елена Павловна оказалась ее автором, не зачеркивало в моих глазах ни одного из достоинств этой сказки. Есть жанры, в которых и самый скромный человек, новичок, может быть, начисто лишенный таланта, или ребенок, не ведающий о своем даре, или – вот Елена Павловна, например, – способен достигнуть высот, недоступных подчас... Я не додумала своей мысли, поскольку Елена Павловна, призванная Верочкой к ответу, сбивчиво, но в достаточной мере логично приступила к разматыванию клубка, накрученного нами вокруг книги, которую она держала в руках: 
       – Вот ты, Вера, нападаешь на меня, ведешь себя агрессивно, а ведь я тебе одного добра желаю... – (Верочка скривилась.) – Вот ты манкировала переводом, а ведь я для тебя старалась... 
       – Короче! – попросила Верочка. Она смотрела в потолок. 
       – Ты же знаешь, наша школа с позапрошлого года стала гимназией... 
       – Ну, и – что?   
       – Французский язык у нас теперь – превалирующий предмет. Ты, кстати, не хочешь взять часы? Таисия Матвеевна с ноября увольняется... 
       – Успею еще. Не отвлекайся. 
       – Дело в том, что в октябре в Париже состоится международный конкурс детских сочинений. От нашей гимназии отобрали троих детей – двух мальчиков из седьмого класса и девочку из восьмого. Сочинения должны быть написаны по-французски. Алиса Гуляева как раз учится в моем классе. Славная девочка, из хорошей семьи... М-м-да... Ее родители...
       И мы узнали, как родители Алисы, люди далеко не бедные, не возлагая больших надежд на лингвистические и литературные способности дочери, обратились за помощью к Елене Павловне, которая, памятуя о Верочке, не сочла возможным отказать этим приятным людям в небольшой услуге и взяла на себя труд по написанию конкурсной работы, способной в случае успеха принести гимназии немалую честь и, в любом случае, доставить Верочке неплохой, по нынешним временам, заработок...
       – И чем кончилась грязная афера? – с презрением обронила Верочка, прервав сестру. – Послали сочинение?   
       – Да уж, без тебя обошлись, – не то сокрушенно, не то скептически ответила Елена Павловна. – У них, наверное, свой конкурс – предварительный – организован. Работы посланы. Ждем решения жюри... 
       – Желаю успеха! – съязвила Верочка. – А ты, сестра, – талант! Ляля стала большой твоей поклонницей – правда, Ляля? 
       Я, насколько смогла, выразила вслух свое восхищение дарованием Елены Павловны. Та скромно поблагодарила. Верочка зевнула, положила себе на тарелку кусок торта (чай давно остыл) и пробурчала, собираясь, видимо, закрыть тему: 
       – Только плагиат ты маскируешь плохо... Ты вполне уверена, что в Париже не читали Грина?   
       – Какого Грина? – удивилась Елена Павловна. – При чем тут Грин? 
       – Александра Грина, – пояснила Верочка. Русский советский писатель. Год рождения одна тысяча восемьсот... Тебе лучше знать. Ты же преподаешь литературу в гимназии. Или – его произведения до сих пор не включены в программу?   
       – Нет, отчего же... – Елена Павловна не понимала, куда клонит младшая сестра. – Феерия "Алые паруса" рекомендована к изучению... 
       – А "Блистающий мир"? – не отставала Верочка. Мне что-то становилось не по себе. Узел, столь быстро развязанный на моих глазах, сам собой завязался опять и тянул на себя все нитки клубка... – "Блистающий мир"  – рекомендован?   
       – Н-не уверена. – Елена Павловна смутилась. Мне показалось, она боится признаться, что не читала первого романа Александра Грина. Напрасно, Елена Павловна! Никто не поставит вам в упрек небольшой пробел в вашем законченном высшем педагогическом образовании. Признавайтесь!   
       – Признавайся, сестра! – потребовала Верочка с выражением неподдельной радости в голосе. – Ты не сама писала сказку про Анри. Иначе бы ты знала, что в финале этой истории использован двухстраничный фрагмент из романа Александра Грина "Блистающий мир", а именно, монолог Руны из первой части... – Ляля! Принеси "Блистающий мир"!.. – с некоторыми синтаксическими подменами и несущественными купюрами... Изволь взглянуть...
       Верочка предложила Елене Павловне сравнить оригинальный текст Грина с его вариацией в "Руководстве", и Елена Павловна, сраженная, не могла не признать очевидности...
       – Ну, надо же, Верочка! – воскликнула она. – Как удачно, что ты не успела сделать перевод! Позор-то какой мог случиться для гимназии... – Елена Павловна чуть ли не перекрестилась. 
       – То-то, – ухмыльнулась Верочка. "Как это она всегда вывернется!" – восхитилась я. Меня мучило любопытство. Я, можно сказать, лопалась от любопытства и во все время текстологических изысканий  не спускала глаз с Верочки, знавшей нечто такое, что разом... 
       – Верочка! – взмолилась я. – Да что же это такое? Да когда же это кончится?   
       – Сейчас, Лялечка. Немножко осталось. – Ну, сестра, говори: откуда ты передрала сие сочинение?   
       – Что за школьный жаргон, Вера! – отбивалась Елена Павловна. – И вообще, я прошу избавить меня от твоей агрессии! Я ничего не передирала. Я перепечатала твою тетрадочку. И немного поправила стиль. Ошибки исправила. Что у тебя было по русскому в школе?   
       – Конец ты тоже подправила... 
       – А как же! Трагический финал  – в детском сочинении?.. Ты должна понимать... 
       – Тут ты права... Но имя? Ну, зачем ты переименовала героя? Героинь? Перекроила Александра Грина в какого-то Гектора Мало... 
       – Так – Париж же! Жюри – из французов составлено. Французские имена так трогательны... 
       – И Париж стоит мессы. – Верочка задумалась. – А, Ляля? – залихватски подмигнула мне она. – Продолжаем допрос?   
       – Пожалей сестру, – попросила я, уже вполне счастливая. – Ты уж сама все знаешь... Так вот где хранятся наши детские тетрадки... Какая же ты рассеянная, Верочка... – Я поцеловала Верочку в щеку.
       ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... . 
       – Прощальный поцелуй? – грустно спросила Верочка. 
       – А скрепка? – улыбаясь, напомнила я. – Кто скрепил их, и когда, и зачем? 
       – Я устала, – сказала Верочка. 
       – Потерпи, – ободрила я ее. – Хочешь, я приму командование?   
       – Да, – ответила Верочка. – Если можешь...
      ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... 
       Мы с Верочкой разговаривали взглядами. Елена Павловна ничего не слышала. Опустошенная, сидела она с "Блистающим миром" на коленях и медленно умирала. " Хотите, я дам вам почитать?" – спросила я, удрученная зрелищем. "Что – это?" – Елена Павловна с сомнением посмотрела на "Руководство". "Нет, это нам пока самим нужно. Александра Грина. Если хотите, конечно"... " Возьму, пожалуй, – решила она. – Детям почитаю. Мне сейчас дали маленьких"... " Этот роман, он, в сущности, не для маленьких", – заметила я, но спорить не стала. Мне приятно было видеть, как оживает Елена Павловна; как она – я не шучу – воскресает... Потому что для одного вечера жертв было вполне достаточно...
       Я оглядела стол. Гости допили чай и теперь сидели, тихо переговариваясь, не обращая на хозяев никакого внимания. Некоторые посматривали на часы. Время было позднее. Сонька обмахивала  лицо подолом платья и в упор рассматривала старушку, спящую на стуле напротив нее. Похоже, ошалев от скуки, Сонька задумала поставить ей диагноз, но что-то не получалось, и Сонька раздраженно морщилась. Взгляд ее скользнул со старушки на скульптурную группу, составленную из сидящего внука старушки и стоящего за ним Андрея Андреевича. 
       "Вы бы прилегли на диван, – посоветовала Сонька горбуну. – Вредно так долго стоять". Горбун сразу послушался. Стало  уютнее за столом. Видимо, горбун, стоя на протяжении всего вечера за нашими спинами, незаметно влиял на подсознание, сообщая ему тревожные импульсы, что как-то отражалось на настроении общества. Уложив горбуна, Сонька занялась Макаровыми. "Пора выгнать Макаревичей из спальни, – сказала она мне. – Это становится неприличным"... 
       Я подошла к двери в спальню и постучала. Никто не ответил. Кашлянув, я распахнула дверь. Постель была сильно измята, но Макаревичей в спальне не оказалось. "Как испарились", – сказала я Соньке. "Черт с ними, – ответила она, – найдутся". Верочка перешла на другой конец стола, к Васе, и о чем-то с ним тихо беседовала. Заспанный Федор вышел из детской. "Спит?" – спросила я взглядом. "Почти, – ответил Федор. – Я сам чуть не заснул". И он подсел к Елене Павловне. Та сомнамбулически листала – попеременно – "Руководство", "Блистающий мир". Мне захотелось отвлечь ее от этого бессмысленного занятия.
       – Как поживают... поживает Аида? – спросила я Елену Павловну, успев вспомнить на ходу, что Амнерис недавно издохла. 
       – Спасибо, хорошо, – бодро, но с оттенком печали в голосе ответила хозяйка Аиды. – Она прекрасная мать...
       Я вопросительно посмотрела на Верочку...
       – У сестры погибла собака на прошлой неделе, – пояснила Верочка гостям. – Такое несчастье... 
       – Да что вы? – ахнула Лена, сама страстная собачница. – Чумка? 
       – В родах, – вздохнула Елена Павловна. – Недосмотрели... 
       – Какой ужас! – Лена всплеснула руками. – Щенки живы? 
       Я уж не рада была, что завела этот разговор... Правда, Елена Павловна, смахнув слезу, закрыла свои книги и отодвинула подальше от себя...
       – Живы, – сама оживая, сказала она, – все пятеро. 
       – И все пятеро – сучки, да? – Верочка поддерживала тему, по-хорошему сочувствуя сестре. – Редкостный помет! – она щеголяла кинологической терминологией, только мне непонятно было – перед кем? Не перед Леной же, которую перещеголять не мог никто? Перед Васей, что ли... 
       – Не сучки, а девочки, – мягко поправила ее сестра. – Да, большая редкость. Все – девочки. 
       – Трудно будет пристроить, – пробормотал себе под нос Федор, но Елена Павловна услышала.
       – Что вы! С руками оторвут! У Амнерис прекрасная родословная... Была. – Елена Павловна скрепилась и мужественно покивала головой, отгоняя печаль. 
       – Но как же вы их кормите, – поинтересовалась Лена. – Из соски?   
       – Аида кормит, – весело, радуясь за оживающую сестру, крикнула Верочка. – Она их усыновила, то есть – удочерила... 
       – А чем она кормит? – удивилась Лена. – У нее, что – тоже щенки? – обратилась она к хозяйке Аиды, игнорируя Верочку. – Как вы решились?.. И сколько же у вашей Аиды теперь детей?   
       – Пятеро, – вздохнула Елена Павловна, улыбаясь все еще печально. – Аидочкины щенки – внеплановые... Недоглядели... Мы их уже пристроили... 
       – Да, как всегда: не было бы счастья, да несчастье помогло, – пробормотал  Федор, но никто не понял, что он подразумевает под счастьем и несчастьем. Переспрашивать его не стали...
       Тема завладела вниманием гостей. Даже Сонька, сидевшая как на иголках, с интересом прислушивалась, переводя взгляд с Елены Павловны – на Лену, с Лены – на Верочку и Васю, с Васи – на Федора. На меня Сонька почему-то ни разу не посмотрела. Катерина чихала и нюхала чеснок. Писатель, незадолго до того очнувшийся от двухнедельного полусна, с жадностью впитывал новые впечатления, живо реагируя на каждую реплику, звучавшую за столом. Он беспрестанно фыркал и осматривался округ себя, как бы призывая присутствующих в свидетели возрождения его как участника и наблюдателя жизненных процессов, закрутившихся в ритме трагического собачьего марша... Внимая рассказу Елены Павловны, в трогательных подробностях живописующему судьбу всех пяти кровных Аидиных отпрысков, писатель то открывал, то закрывал рот, порываясь, по-видимому, что-то сказать или спросить. Переходя к последнему щенку, Елена Павловна выдержала небольшую паузу, и писатель не преминул воспользоваться ею: 
       – Восхитительный сюжет! – обратился он к Елене Павловне (очевидно, сочтя ее своим собратом по перу). – Закручено почище, чем у Верди. – (Верочка презрительно мне подмигнула. "Проснулся!" – услышала я). Писатель потирал руки: 
       – А что – Радамес? Жив? – спросил он, тонко улыбаясь. 
       – Кто? – не поняла Елена Павловна, ошарашенная таким поворотом беседы. 
       – Он спрашивает, кто отец, – объяснила Верочка, смеясь в кулак. 
       – А-а... У Аидочки, я же сказала, – неизвестно, кто. А Амнерис мы нашли... 
       – Так от разных кобелей, что ли? – тоном легкого разочарования, поскучнев, отрезюмировал писатель. – Лучше бы – от одного... 
       – То есть – как это "лучше"? – возмутилась Елена Павловна, и Лена поддержала ее гневным взглядом, адресованным вмиг лишившемуся симпатий общества (если таковые еще теплились в ком-нибудь из сидящих за столом) толкователю жизни. 
       – Что вы чушь городите! Аидочка – афганская борзая, а Амнерис была – боксер. 
       – Пардон... – поспешил извиниться писатель. – Я сразу не понял. Я, так сказать, не совсем вписался в тему... 
       – Да уж, – громко сказала Верочка. – Тема тебе – не по зубам.
       Реноме писателя было безнадежно утеряно.
       Молчание опять повисло над столом. Становилось нестерпимо жарко. Подол Сонькиного красного платья хлопал, как стяг тореадора, предвкушающего уже последний, смертельный укол шпагой в сердце одуревшего быка. Федор подошел к окну, потрогал батарею и, обернувшись к публике, поднял большой палец правой руки кверху. Коррида заканчивалась. Бой гладиаторов обретал  гуманные формы. Темы жизни и смерти отходили в прошлое...
       – Затопили, – сказал Федор. 
       – А у нас затопили на прошлой неделе! – сказала Катерина. – Дышать было нечем. 
       – Жар костей не ломит, – сказал писатель, потягиваясь. – Бабуля, не пора ли нам домой? – Бабуля не отвечала. – Ты жива еще, моя старушка? – Он потряс бабушку за плечо. Старушка открыла глаза. 
       – Хоть бы и у нас затопили, – сказала Лена. 
       – Вот чем мне нравится в деревне, – заметила Катерина. – Полная независимость! Хочешь – топи печь, хочешь – не топи... 
       – У нас в пеци, бывало, утрешняя каша до вечера не стыла, – сказала старушка Катерине, и все поняли, что родилась она в деревне. – Днем не топил папаша. – Нет, пожалуй, она родилась в маленьком городке. В купеческой семье... 
       – А у нас, наверное, и к ноябрю не затопят, – пожаловалась Елена Павловна. – Авария на теплосети. – Елена Павловна забыла о "Руководстве". По комнате разливалось тяжелое, надежное, потустороннее, влажное тепло. И мы с Верочкой, разделенные столом, вдыхали эту влагу и тяжесть, обволакивались ею, как гусеницы коконом, забывали... засыпали...
       – Удивительная метаморфоза понятий! – послышалось с дивана. 
       – Вы о чем, Андрей Андреевич? – оглянулась Верочка. 
       – Вдумайтесь... – голос Андрея Андреевича вибрировал и улыбался, как флейта. – Века, тысячелетия вы топили печь деревом и углем, а в ней топили молоко и сало. Воде в вашем доме отводилось места всего лишь ведра на два. Еще вы топили тоску вашу – в вине, а щенков – в реке... Нынче же вы затопили дома горячей водой, вы зовете это отоплением... 
       Примерно с середины неожиданного монолога писатель, трезвый как стекло, выхватил из кармана записную книжку заграничного производства, обнажил золотое перо и принялся строчить, прищелкивая языком. 
       – Вася! – приказала Верочка. – Отбери у писателя книжку. А вы, Андрей Андреевич, лучше помолчите. 
       Вася вырвал книжку из рук писателя и подал Верочке. Та внимательно прочитала записанное, с треском вырвала страничку и разорвала ее на мелкие кусочки. Книжку вернула. 
       – А почему – "вы"? – Васин вопрос относился к горбуну. – У тебя, что – не топят?   
       – Топят, – ответила Верочка за горбуна. – Не сомневайся. 
       "Ишь, как заговорил!" – сказал мне Верочкин взгляд, лишь на мгновение вспыхнувший охотничьей страстью. Было поздно...
       Гости уходили. Катеринин муж заехал за ней и увез ее вместе с остальными женщинами, исключая старушку, Елену Павловну и Верочку. Макаровых не было видно. Должно быть, они ушли по-английски еще до чая. Писатель поднялся со своего места, одернул куртку, протянул Федору руку, махнул ею, видя, что Федор не замечает его жеста, и, честно глядя вперед, в переносицу Федора, попросил денег на такси. Федор достал бумажник...
       – Ну уж нет, Федя! – воспротивилась Верочка. – Хватит тебе за всех отдуваться! Андрей Андреевич! – позвала она. – У вас есть деньги?   
       – Немножко есть. – Андрей Андреевич вскочил и вытянулся почти в струнку. – А что?   
       – Отвезите, пожалуйста, писателя и его бабушку домой. Вам по дороге.
       Горбун молча поклонился.
       – Вы не поедете с нами, Вера Павловна? – любезно осведомился писатель. 
       – Меня Вася отвезет на мотоцикле, – сказала Верочка, но не писателю, а мне, потому что я, испугавшись на секунду, что Верочка уедет с ними, оставив меня одну с двумя экземплярами "Руководства" на руках, умоляюще прижала руки к груди...
      – Посижу еще, – сказала мне Верочка.
      – Ты же в юбке! – засомневалась я.
      – Юбка с разрезом, – успокоила Верочка.
      – Гудбай! – жизнерадостно попрощался писатель. 
       – Оревуар, – ответили мы с Верочкой. Вася хлопнул писателя по плечу и предложил выпить на дорожку, а уж заодно – мировую.
       – Не пью, – сказал писатель.
       Андрей Андреевич вынес старушку в коридор, попрощался с Федором за руку и  поцеловал  руки нам с Верочкой. Все же он был прелестнейшим человеком, этот странный горбун. Я не держала на него зла... Щелкнул замок. Верочка велела Васе отвезти Елену Павловну домой и возвращаться за ней. "Я мигом!" – пообещал возбужденно-счастливый юноша и стал поторапливать свою пассажирку. Тут только я заметила, что на Елене Павловне – брюки. Очевидно, к нам она была также доставлена Васей... "Я не прощаюсь!" – крикнул Вася с площадки. " Прощай, Вася", – прошептала Верочка так тихо, что услышала это одна я. Время шло к полуночи. Мы вернулись в гостиную. Федор начал собирать чашки...
       – Да... На Васю теперь только и надежды... – пошутила я. 
       – Какая надежда! – Верочка вдруг рассердилась и возвысила голос. – В чем ты видишь надежду? – Она почти кричала. – Где она, твоя надежда?
       – Я здесь, – сказала Надежда, выходя из кухни. – Чего орете? Сковороды, Ляля, вымоешь сама, я их залила водой, к утру отойдут. 
       – Собирайся, Надежда! – сказала Верочка. – Через полчаса закрывается метро. 
       – Я отвезу... – вступил Федор. 
       – Сиди уж! – процедила Верочка сквозь зубы, продевая руки в плащ, поданный Федором. – Писатель! – странно пошутила она, глядя на носки своих туфель.
       "Позвонишь?" – спросила я Верочку, когда она шагнула за порог. 
       "Посмотрим", – не оборачиваясь, ответила Верочка.
       ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... .
       Помогая Федору убирать со стола, я мучительно обдумывала каждое слово, произнесенное Верочкой после ухода Васи. Чем объяснялась ее неожиданная резкость по отношению к нам с Федором? Почему она так странно отреагировала на естественную просьбу позвонить завтра? Я вспомнила, что перед тем как шагнуть за порог, Верочка поворотилась ко мне и шевельнула губами... Как будто она не могла выговорить прощального слова, как будто это слово, произнесенное, замыкало собой то, в чем жили мы с ней пять коротких недель, наполненных спорами, смехом и тайной; замыкало и забирало с собой ключ, припрятывало его до лучших времен, которые никогда не настанут... Нет! – Я тряхнула головой. – Это только усталость. Верочка очнется! Ее поведение – естественная реакция женщины, только что расставшейся с небезразличным ей человеком... Бедный Вася! А он очень мил... Рукописи он, конечно, не напишет, но...
       – Тебе понравился Вася? – спросила я Федора. 
       – Нормальный мужик, – ответил он.
       Нет, наша история еще не закончена. Я не верю в равнодушие Верочки. Она позвонит завтра, и мы продолжим... Кто скрепил ржавой скрепкой две части рукописи? Кто подложил в Верочкин шкаф "Руководство"?.. Почему Верочка не захотела говорить об этом при Надежде? Что знает она такого грустного и безнадежного, чтобы так скоро, так  м о л ч а – расстаться со мной? Уж не сама ли она...
       – Я позвоню Верочке, – сказала я вслух. – Как она доехала...
       Верочки не было дома. Или она отключила телефон... Или заночевала у Надежды... Я оценила безмерность своего одиночества и вернулась к Федору. Он звал меня из детской.
       – Полюбуйся, – сказал Федор, указывая на спящего Максима.
       Мальчик спал, весь обложенный камнями из дедушкиной коллекции. Лицо его покрывал  густой слой каменной пыли. Наш сын напоминал собой Данилу в плену у Хозяйки Медной Горы. На полу возвышался недостроенный замок. Я ужаснулась. Пыль Максиму была строго противопоказана. 
       Мы принялись собирать камни и укладывать их в чемодан. Не забыли ни одной бумажки с названием минерала, датой находки образца  и прочими данными, скрупулезно записанными Верочкиным предком шестьдесят лет назад. Утром ничто не должно  напомнить мальчику о коллекции... Мы скажем, что это был сон... Ключа от чемодана  никак было не найти. Перерыв постель, заглянув во все коробочки, полные мелкого хлама, мы порешили отложить обыск до завтрашнего дня, когда Максим будет в детском саду, и потащили открытый чемодан в спальню. Он плыл, как перегруженная баржа. Сосед стучал по батарее. В спальне мы кое-как запихали чемодан под кровать и посмотрели друг на друга.
       – Как думаешь, пройдет? – спросил Федор. 
       – Будем надеяться... – Я взглянула на покрывало, безобразно измятое Макаровыми. – Фу, гадость какая! – сказала я. – Мне тебя жаль. Тебя сегодня замучают эротические сны. 
       – Я лягу на полу, – сказал Федор. 
       – Не надо жертв. Иди, разложи диван. Как-нибудь поместимся.
       Федор пошел раскладывать диван, а я полезла в шкаф за бельем. Кончались именины... Они уходили в прошлое, они уплывали по течению, и никто, кроме меня, не махал с берега рукой... Верочка – неужели – конец? 
       Но до конца было еще далеко. Сосед продолжал стучать по батарее – деликатно и настойчиво. "Чего ему надо? – удивилась я, – У нас – тишина!" Я подошла к окну и в сердцах стукнула по своей батарее. Но сосед не умолкал. Я вслушалась в звук – тихий и дробный – и вдруг поняла, что стучали не железом о железо, а чем-то мягким – о стекло. Несомненно, стучали в окно, вернее в балконную дверь, плотно закрытую, так как шторы не колыхались. Я покрылась мурашками. Слегка раздвинула шторы и заглянула в щель. На балконе, в одной легкой рубашке, обхватив себя рукой за плечи, а костяшками пальцев другой выбивая дробь по стеклу, плясал молодой мужчина среднего роста, похожий на... 
       "Господи! Да ведь это же Макаревич!" – Я открыла балкон и впустила Макаревича. Он пулей влетел в комнату и уставился на меня со странным выражением. Зубы его стучали.
       – Муж ушел? – спросил меня Макаревич. Лишившись дара речи, я помотала головой и попятилась к двери. – А что же мне делать? – Макаревич сделал шаг ко мне. 
       – Н-не знаю, – прошептала я, вылетела из спальни, захлопнула дверь и прижалась к ней спиной. – Федор! – тихо закричала я. – На помощь! 
       – Ты что? – Федор в изумлении оглянулся. 
       – Там, в спальне... Макаревич. Он прятался на балконе. 
       – Стоп, – сказал Федор. – Сиди тут. Я разберусь.
       Федор пошел разбираться с Макаревичем, а я, охваченная апатией, упала на диван, откуда прислушивалась к разговору, слабые звуки которого проникали в гостиную. Сначала  я не различала слов и даже голосов. Через какое-то время я услышала, как громко матерится Макаревич. Федор высунулся из спальни: 
       – Принеси водки. Он замерз как собака. Представляешь, Макарова заперла его на балконе, а сама ушла. Вот баба! Заткни уши.
       Я принесла им стакан водки и вышла на кухню. Испуг мой прошел, сменившись усталостью. Вот-вот должен был подъехать Вася. Представляю, как он обрадуется, когда вместо Верочки мы предложим ему Макаревича... Гусочку на уточку, уточку на курочку, курочку на... Дальше не помню. Кажется, в конце там лису задрали собаки... Вася позвонил в дверь в два часа ночи.
       – Мотоцикл сломался, – отдуваясь, сказал он. – А где Верочка?   
       – Удалось починить? – Мне жаль было огорчать Васю с первых же минут. 
       – Да. Сестру доставил. А где Верочка?!   
       – Извините ее, пожалуйста, Вася!... Верочка вас не дождалась. Она поехала на метро.
       На Васе не было лица. Я предложила ему чаю, но он отказался. Он стоял, переминаясь с  ноги  на ногу, и смотрел на меня – круглолицый, высокий, молодой и несчастный, в чем-то – да, наконец я разглядела это в нем! – в чем-то похожий на Мариса. Впереди у него была – целая жизнь. Без Верочки...
       – Ну, так я пойду? – сказал Вася, не отрывая от меня взора, как будто во мне заключалась вся его надежда. 
       – Постойте, Вася! Тут для вас, кажется, имеется пассажир...
       Федор, дружески обнимая Макаревича за плечи, вывел его в коридор. 
       – ... переживай! – договаривал Федор сентенцию, начатую, видимо, еще в гостиной. – Ну, оплошал, выпил лишку – с кем не бывает! Она женщина нервная, капризная... Ты куда сейчас-то?.. А, Вася! Как ты кстати! Подбросишь товарища? 
       – Ты где живешь? – хмуро спросил Вася, надевая мотоциклетный шлем. Макаревич посмотрел на часы:   
       – Мосты, бдум, – сказал он. – Жена, бдум... На порог не пустит...
       Я ретировалась в кухню. Вот, наверное, и конец.
       ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
       – Не припомню такого денечка, – оживленно улыбнулся Федор, войдя ко мне. – Ты – как?   
       – В порядке, – ответила я и ушла в ванную.
      ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
       Федор спал, уткнувшись носом в ковер. Я легла рядом. Сон не шел ко мне. Картины прошедшего вечера мелькали передо мной, как страницы отложенного детектива, который  листаешь во все возрастающем темпе, питаемом силою любопытства; ищешь, путаясь, забегая  вперед  и  вспоминая на ходу пройденные вехи, страницу с загнутым уголком, под чьей треугольной тенью прячется многоточие, – последний, бог весть когда прочитанный знак... "Все дело – в скрепке, – думала я. – Проще простого объяснить ее Верочкиной рассеянностью и беспамятностью. Сама Верочка, перекладывая наш совместный с Еленой Павловной труд из папки в шкаф, скрепила его для верности, а потом... Но предположить, что потом, для той же верности, она скрепила... той же скрепкой... неизвестно откуда взявшееся "Руководство", да так, что снизу к нему оказалась прикрепленной  история Анри... Нет, это было бы слишком даже для Верочки. Скорее всего, к т о -т о, вхожий в ее дом, достаточно близкий ей человек – настолько, что ему позволено рыться в шкафу, – с умыслом  или без оного (что же это мог быть за умысел? Или он также желал воспользоваться услугами Верочки как переводчицы? Но тогда бы Верочка уже вспомнила о нем... А что, если она вспомнила?.. Не этим ли объясняется глубокая печаль, да чуть ли ни отчаяние, овладевшие ею накануне ухода?)... Попробую с самого начала. Итак, ни горбуну, ни бабушке писателя, ни кому-либо другому, побывавшему на помойке в день спасения рукописи, и в голову бы не пришло прикреплять ее скрепкой к Верочкиным черновикам, обреченным сожжению. Наше следствие с первых шагов ступило на неверный  путь. Н е к т о,  владевший рукописью, – очень вероятно, сам автор рукописи, завсегдатай  в Верочкином доме, о с т а в и л  свою машинопись с плохо пропечатанным и-кратким Верочке... Стойте! Почему этот вопрос сразу не пришел мне в голову? Как могла Верочка, переписывая обгоревший текст, не заметить, что он напечатан на двух разных машинках?.. Странно... Впрочем, это такая мелочь, что не стоит задумываться. Пойдем дальше"... 
       Но идти было некуда. Одной, без Верочки, виновницы и хозяйки всей той путаницы, что вилась в моей голове, я не могла продвинуться дальше двух не имеющих ответа вопросов: кто, когда и с какими намерениями принес ей тридцать листов замечательного текста и: помнит (вспомнила ли) о нем сама Верочка... Кто же, кто? Я застонала, сознавая бессилие... – Кто он, таинственный гость с большой ржавой скрепкой, зажатой в кулаке, крадущийся к шкафу, пока хозяйка, напевая, готовит утренний или вечерний кофе, забыв о срочной работе, ожидающей ее на письменном столе?... Боже мой...
       – Это я, – сказал Федор тихо, сквозь сон. 
       – Что? – Я повернулась к нему. Федор лежал на спине, неподвижно глядя в потолок. – Ты почему не спишь?   
       – Ты уже полчаса разговариваешь сама с собой, и очень громко, – равнодушно отвечал Федор. – Я решил составить тебе компанию. Разделить с тобой этот интересный бред. 
       – А почему ты сказал "это я"? Что – ты?   
       – Я был у Верочки и подложил ей в шкаф вашу рукопись, – еще более бесстрастно, как бы  и  с неохотой произнес Федор. – Надоело мне скрываться, знаешь ли. Вот решил признаться. 
       – Шутник ты, Федя, – кисло заметила я. – А может, ты и написал ее?   
       – Может, и написал. Вам-то – какая разница?   
       – Федор Михайлович! – Я разозлилась. Попытки моего мужа острить всегда злили  меня не на шутку. Он меня еще будет дразнить!.. – Да вы хотя бы читали ее?   
       – А как же! – Федор усмехнулся. – И читал, и писал, и даже переплетал. Спроси у Верочкиной сестрицы. 
       – Или у самой Верочки, – съязвила я. 
       – Хоть у самого черта, – парировал Федор. 
       – А какого цвета, скажи ты мне пожалуйста, обои в Верочкиной комнате?   
       – Стану я помнить цвет обоев в комнате женщины, у которой бываю! Достаточно того, что я помню, какого цвета ее глаза. – Федорово остроумие пухло как на дрожжах. Я, прямо скажем, потерялась... 
       – И какого же? – спросила я строго, предвидя ответ. 
       – Темно-синего, как вечернее небо. Такие, знаешь, бархатные-бархатные... ну, вот как эта книжка. – Он потянулся и взял со стола экземпляр "Руководства". – Замечательная вещь, – мечтательно проговорил Федор. – Как она мне удалась!   
       – Так ты бываешь у Верочки? – спросила я холодно. 
       – А кто ж у нее не бывает? – Федор зло рассмеялся. – И писатель, и Вася... Может быть, сам Макаревич... вхож... Гм... Насчет Андрея Андреевича можно сомневаться, хотя... – (Я больно ударила Федора кулаком под ребро. Я ненавидела его в эту минуту, только не совсем ясно представляла себе – за что.) – А что ты так разволновалась? – ловко имитируя удивление, спросил Федор и перевернулся на бок. – Я-то думал, ты обрадуешься, узнав истину... 
       – Истину! – Я вложила в свое восклицание всю ненависть, которую питала к мужу, искоса, с издевательским прищуром глядевшему на меня. – Паяц!   
       – Уж и паяц. – Федор подбросил книгу к потолку и поймал ее. – Не веришь, так проверь. Давай, начинай с любого места. – Он зажег ночник и сунул книгу мне в руки. 
       Я открыла ее на сцене листопада и зачитала, болезненно морщась, – не для Федора, которого слушать не желала больше, а для себя, потерявшейся и беззащитной, как автор рукописи, упавший на спину на теплую листву у дороги у корней отступивших рядами берез, с чьих воздетых, заломленных ветвей ветер рвал последнюю ветошь и нес в вышину, по спирали, чем выше, тем стремительнее...
       " Позабудь о камнях
       Преткновенья, их осень – во мху,
       Облепившем подмышки оврага, ты был там оставлен
       Отшумевшим разливом апреля"... – я закашлялась, глотая слезы...
      –  И, как на духу, – услышала я голос Федора откуда-то издалека, потому что он отвернулся к стене... – Я скажу тебе: память не учит, а сон твой отравлен
          Вероломною жизнью, костры разложившей кругом
          Полутемной берлоги твоей, заметаемой тленом,
         Как могила в лесу, как сугроб под фонарным столбом,
       Как твоя же любовь, расшвырявшая блики по стенам"...
       У него пресеклось дыхание. "Еще читай", – попросила я и тихо заплакала, как плачу всегда, слыша грустные стихи. – "Все точно?" – спросил Федор. – "Слово в слово", – сказала я, уткнувшись в его голую спину. Лопатки были плотно сжаты, как ладони, закрывшие лицо, чтобы не дать увидеть, как текут по нему слезы, выжигая морщины... Федор прочел еще несколько строк и замолк. Я не глядела в книгу. Зачем мне было глядеть туда! Я тоже знала наизусть стихи, хранящиеся в моем экземпляре – не я ли дала им жизнь? – и я помнила, что не было в этих стихах ни костров, ни берлог и могил, ни тоски, ни обиды... любовь – была – не я ли дала им жизнь? – летящая по ветру вслед за березовой листвой, и в этом Федор не мог ошибиться, переплетая нашу книгу. Он замолк и лежал – прямой, как поваленный дуб. "Скажи-ка мне, о незнакомец, – попросила я, приподнявшись и глядя на его каменный профиль. – Почему люди не летают?" – "Дурочка, – ответил он. – Рано еще. Стемнеть должно".   – "Да уж куда темнее, Федя! Ведь сплошной мрак кругом!" – "Нет, – сказал Федор, – рано – тебе говорю. Ты – меня слушай". И он почитал еще немного, из раннего, что не попало к  Верочке по чистой случайности. Темы полета там, слава богу, я не расслышала. Какие, скажите на милость, полеты  – ему семью кормить надо! Снега же было много-много – до неба, как в Вышнем Волочке, как в предгорьях Урала... как... Засыпая, я вспомнила, как на заре нашего знакомства Федор говорил мне – а дело было летом, – что ему каждую ночь снится снег... Что ж, я была тогда такая холодная...
       ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
       – Мама! – Я открыла глаза. Максим стоял надо мной с ключом в руке и грозил кулачком. – Где мои ле-ри-квии?   
       – Тихо, Максим! – сказала я, взглянув на часы. – Мы опоздали в садик. Папу не буди. На цыпочках – в кухню, марш! 
       Наступил последний день сентября. Я отвела Максима в садик и вернулась. Федор был уж на ногах; он пылесосил квартиру. Я включила кофемолку. Утро кончалось, и можно было уже позвонить Верочке, не рискуя разбудить ее. Несколько раз я подходила к телефону, бралась за трубку, но тут же испуганно клала ее на место. Я не могла объяснить себе, почему, но рука моя не поднималась – набрать Верочкин номер. Словно незримый разлом, зигзагообразная трещина, обнажившая все пласты земли, прошедшая ночь разделила нас с нею, и тонкий канатик телефонного кабеля ничем не мог  помочь нам. Словно бы я подспудно – под ворохом изношенного и плоского, детского и женского, слежавшегося  и разворошенного содержимого нашего с Верочкой матросского сундучка, перекатывавшегося  по полу каюты, хранила втайне от нее нечто такое, о чем она, беспечная и доверчивая, не могла и подозревать. Словно бы я, изменив ей, встретилась под погасшим фонарем с автором спасенной рукописи, перемигнулась, поглядела ему в лицо и... ни словом не обмолвились мы о Верочке за минуту нашего единственного свидания... Верочка не звонила... Экземпляр "Руководства" лежал у телефона, напоминая  о ней с настойчивостью вины. "Федор! – позвала я. – Иди завтракать".
       За завтраком мы говорили о Верочке. Я не припомню, чтоб когда-нибудь прежде мой  Федор так осторожно, так бережно отзывался о ней, как бы оправдываясь заочно в своем прошлом недоброжелательстве. Мне все хотелось говорить о Верочке. Это как будто отсрочивало звонок, на котором настаивало синее пятно у телефона. Я без утайки рассказала Федору всю историю с рукописью, начиная от Верочкиного визита и заканчивая сегодняшним утром. Мы много смеялись, давясь завтраком. Потом мне захотелось вспомнить наше с Верочкой детство и отрочество – как, например, мы солировали в школьном хоре, исполняя романс "Выхожу один я на дорогу"; причем Верочка, начисто лишенная музыкального слуха, пела шепотом – шуршала, а не пела – и невероятно мешала мне... Федор слушал внимательно, о чем свидетельствовали его редкие, но дельные вопросы...
       – Я рассказывала тебе, как мы с Верочкой чуть не поссорились на всю жизнь в восьмом классе? 
       – Лучше бы вы поссорились, – сказал Федор, глядя в сторону, очень серьезно. 
       – Почему? – Я была просто убита. – Почему ты так думаешь, Федя? 
       – Потому что... Отстаньте вы все от Верочки... – морщась, как от зубной боли, и  по-прежнему не глядя на меня, пробормотал он. – Что ж ей, всю жизнь для вас спектакли разыгрывать?   
       – Ты что же... Федор... погоди, ты что же, думаешь, Верочка  в с е  э т о  с о ч и н и л а? – Я схватила "Руководство" и потрясала им перед Федором. – Она его, что – сама написала?   
       – А хоть бы и так, – Федор не долго думал, отвечая на мои вопросы. 
       – Не может быть, – хищно сказала я. – Это писал мужчина, и он, несомненно, знаком Верочке. Возможно, в эту самую минуту... Я подошла к телефону... Сняла трубку... Позвонила... Верочки не было дома. 
       – Не лезь ты к ней, – посоветовал Федор. – Не твое это дело. Захочет – позвонит сама. 
       – Мне ей книжку надо отдать! Ее экземпляр. 
       – Я уже сделал это. 
       – Когда?   
       – Васе отдал. Он передаст. Жалко парня – хоть повод будет зайти к женщине. 
       – Ты с ума сошел! Она с ним порвала... 
       – И это – не наше дело. Без тебя разберутся...
       Я терпела поражение. Но я столько раз за этот сентябрь, промелькнувший, как скорый поезд мимо дачной платформы, терпела поражение от моей Верочки, что последний удар, нанесенный мне великодушным Федором, не был смертельным. Я взяла книжку, нависшую над краем стола, и отнесла в шкаф, и там схоронила за томом "Анны Карениной", чтобы не добрался Максим. На душе у меня было смутно и скупо – как месяц назад... Немножко светлее, чем час назад, и все же...
       Федор ушел по делам, а я решила позвонить Соньке... Но сначала я, по традиции, набрала номер Елены Павловны...
      
      Телефонные разговоры – как волны океанского прибоя. Медленно катится далекая волна, и кажется, что она никогда не достигнет берега. Но, чем ближе, тем быстрее ее бег, шумнее шепот, бестолковее перекличка пенных пузырьков на гребне. Наконец волна попадает на мелководье, облизывает дно, царапаясь о камни, и растекается бурно, но утомленно по краю пустынного пляжа, чтобы отхлынуть и смолкнуть в шуме новой, чуть короче и слабее, чуть тише и печальнее... 
       Я обзвонила всех. Верочка не шла у меня из головы. Горнисты проиграли отбой; народ  толпился на ночной площади, провожая последний час осеннего карнавала взрывами усталого хохота; отставший от товарищей канатоходец бежал, чуть не срываясь, к ратушной башне, и остывающий  ветер в слабеющем усилии надувал горбом плащ за его спиной. Вот он добежал и скрылся, махнув на прощание шляпой. Прогремел пятнадцатый залп, и небо вспенилось, как шампанское в хрустальном бокале. Кончался праздник. День рождения юной королевы был отмечен в этом году с особой пышностью. Мы, старые заслуженные фрейлины, сбились с ног, исполняя церемониал... Королевская яхта, обмякнув парусами, качалась у пристани, дожидаясь утреннего бриза. Пусто было на ней. Матросы отпущены на берег, им гулять – до рассвета. Никто не слышал, как королева, сняв туфельки  и  держа их в руках, на цыпочках вышла из спальни, прокралась мимо уснувшей дворцовой стражи на мраморную лестницу, спустилась в зеркальный зал, пол которого был засыпан снежинками конфетти, заглушавшими звук шагов, и выбежала на улицу. На пути к гавани ей никто не встретился. Только маленькая нищенка, притулившаяся у стены на углу Ратушной площади, сладко спала, уронив голову в колени. Королева наклонилась к ней и положила у ног ее свою потемневшую от тяжести  корону. Рубин сверкнул под первым рассветным лучом. Налетел ветер. Королева, легкая, как осенний листок, качнула желтым кринолином, оттолкнулась носком черной туфельки и...
       ... Я закрыла книгу, которую машинально, прибираясь в детской, вытянула из шкафа. Как  прав был Александр Грин, утверждая, что, охваченные сильным душевным переживанием и в поисках утешения обратившись к случайной – той ли, этой ли – повести, мы можем прочесть в ней  только то, что написано в нашей душе рукою жизни, о которой ничего не знал автор, смело взявшийся за перо задолго до того, как мы встретились с ним под разбитым фонарем всеведения, этот автор, несомненный и ясный как день, незаменимый никем – наш автор, простившийся – навек? – и все же... успевший... сумевший утешить нас.
       ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... . .
       – Соня! – сказала я писклявым голосом, дозвонившись до Соньки. – Отчего люди не летают? 
       – Отстань! – проворчала Сонька. – Ты третья сегодня с этой остротой. 
       – И все-таки, Соня, я спрашиваю – отчего люди не летают? – Я убрала высокие частоты. 
       – Ты что – решила изменить мужу? – ответила Сонька вопросом на вопрос. 
       – Куда подевалась Верочка? – совсем серьезно приступила я к Соньке. – Я звонила Елене Павловне, и она мне сказала, что Верочка уехала в дом отдыха. Что за чушь!   
       – А она тебе зачем нужна? – подозрительно спросила Сонька. – Книгу издавать? Хватит, наиздавались. Передохни... 
       – Ну, Соня... 
       – ... 
       – Со-оня!   
       – Я положила Верочку к себе в больницу. Подлечиться. 
       – Боже! Ты серьезно? Надолго? Сколько она пролежит?   
       – Сколько надо, столько и пролежит. 
       – А какой ты хоть диагноз ставишь?   
       – Какой надо, такой и ставлю. Слушайте, отстаньте вы все от Верочки! Человек в кои-то-веки решил заняться собой... Я серьезно говорю... – Я услышала, как нахмурилась Сонька. Что ж, вот и Сонька – туда же...
            И я отстала от Верочки. Я совсем отстала от нее.
       – Как у тебя вообще-то жизнь? – примиряюще осведомилась Сонька. – На ваших проклятых именинах я толком ни с кем не поговорила... 
       – На наших, Сонечка! Ты забыла. У меня все отлично. А ты – как?   
       – Как все, – вздохнула она...
            Пора заканчивать разговор. Последняя волна дрогнула и рассыпалась пеной по гальке. Наступает полный штиль. Сейчас я повешу трубку. Как мне не хочется расставаться с Сонькой! 
      
      Р а з л у к а
      ( Э п и л о г )
        
       Мне жаль расставаться с Сонькой. Жаль расставаться мне... Мне расставаться жаль. 
       С тех пор как уехала Верочка, мы все реже перезваниваемся. От звонка ко звонку выясняется, что нам – мне, Соньке, Катерине, Танечке, Ольге, Лене и Надежде (увы, и Надежде – тоже!) – не о чем говорить. Макарову я уж не считаю... Хотя Макарова – очень полезный человек, очень... Несмотря на то, что Макаров теперь живет в Швеции. Он – Макаров – женился на шведке и уехал в Стокгольм. Квартиру оставил Макаровой... Макаревич рванулся было туда, но Макарова сказала – нет!  Нет – и все. Она оригинальная женщина, эта Макарова... Да-а-а... С тех пор как уехала Верочка, я звоню Надежде только раз... Ну, раз так, примерно, в три месяца, когда получаю письмо из Парижа...
      
       – Бедная Верочка опять влюблена, – сказала я, сложив письмо. Федор выключил телевизор и повернулся ко мне:   
       – И кто же он, этот счастливец? Итальянец? Предыдущий, кажется, был итальянцем...
      
       Да. Позапрошлой весной Верочка изменила своей старинной привычке лакомиться  шоколадом в скверике у памятника Римскому-Корсакову. Она перебралась в соседний сквер, тот, что расположен по левую руку от Консерватории и посредине которого возвышается монумент, посвященный основоположнику русской оперы, великому композитору, другу младшего брата Пушкина, автору замечательной музыкальной версии ранней поэмы-сказки поэта... В какой-то момент своей жизни Верочка предпочла башмакам старого Римского-Корсакова сапоги средних лет Глинки и все поменяла. 
       Глинка, искренний почитатель и знаток итальянской музыки, не случайно простаивает – уже, можно сказать, веками – в сквере, позапрошлой весной облюбованном Верочкой. Неподалеку от сквера расположено здание итальянского консульства – скромный особняк с трехцветным флагом над входом, откуда изредка, а весной – чуть чаще, выходят представительные, в светлых плащах итальянцы, выходят, рассаживаются по лимузинам и выезжают на площадь, описав вокруг Михаила Ивановича и Верочки, сидящей у ног его, полукруг почета. Как-то раз пожилой симпатичный итальянец, дальнозоркий и – романтик, как все они (если верить их операм), проезжая мимо памятника Глинке, пожелал вдруг выяснить, а кто же он – этот моложавый, простоволосый человек, так несимметрично, но, в общем, принимая во внимание разницу в возрасте, вполне оправданно поставленный  здесь слева от того, кто сидит – стариком – справа? Подойдя к памятнику, любопытный итальянец оказался в затруднении, ибо русский алфавит знал он слабо, а городские власти еще не успели англизировать все русские надписи, выбитые и нарисованные на камнях и стеклах города за три века его существования. Возле памятника не было никого, кроме голубей и Верочки, сидевшей с книгой на коленях в тени молодой каштановой листвы... Ветерок колыхал листву, нежные тени скользили по Верочкиному лицу, опущенному к книге... Итальянец взглянул на Глинку, потом – на Верочку, опять на Глинку... И, подсев к Верочке, обратился к ней по-английски. Верочка ответила ему с французской грацией и живостью. Итальянец владел французским в достаточной мере, чтобы оценить юмор старого городского анекдота, блестяще переведенного для него Верочкой, – анекдота-загадки на тему, занимавшую его в описываемый момент: почему, дескать, Римский-Корсаков сидит, а Глинка  – нет? Узнав из короткого, но емкого диалога все, чего только могла возжелать самая неутолимая любознательность, то есть имена, профессии, возраст, привычки, достоинства и недостатки двух столь розных, но объединенных общей посмертной судьбой людей, а так же проникнувшись острой, чисто российской спецификой  несложной фабулы, в четыре слова классически лаконичной отгадки обрисованной ему Верочкой, итальянец был  в единый миг, без пристрелок и ужимок, неуместных в присутствии неподвижных и вечных свидетелей, покорен, а проще, по-русски сказать, – сведен с ума одновременно прелестью, национальным колоритом и скоростью состоявшегося знакомства. Верочка захлопнула книгу и продиктовала телефон. Через два месяца просвещенный итальянец, получивший повышение по службе (Верочка, между прочим, всем приносит удачу), увез мою Верочку в Париж. Там ей очень пригодился ее французский.
      
       – И кто же он, этот счастливец? – спрашивает мой Федор. – Француз? Предыдущий, кажется, был французом?   
       – Не знаю, – говорю я, перечитав письмо. – У нее никогда ничего не поймешь. Надо позвонить Надежде... 
       – Да... – подытоживает Федор. – Для России Верочка надолго потеряна...
       Ах, Федор, если бы только Верочка! Если б одна только Верочка! 
       В последнее время я обнаруживаю в Федоре бездну остроумия, неизвестно где скрывавшуюся прежде. Возможно, это связано с тем, что дела наши пошатнулись. Прошлой зимой "Витус" обанкротился. Правда, через месяц он возродился и существует ныне под новым, великолепным  в своей сложности именем, запомнить и произносить которое я, увы, оказалась не в состоянии, так что в фирме я больше не служу, как и Федор, переносящий свою отставку с мужественным спокойствием. Мы продали машину. Пылесос сломался, и покупка нового откладывается на неопределенный срок. Последнему обстоятельству я втайне радуюсь, так как с детства боюсь пылесосов... Федор мой подумывает в ожидании хорошего места устроиться почасовиком в гимназию к Елене Павловне, которая недавно звонила и опять завела со мной этот разговор... В гимназии освободилась ставка учителя труда... Елена Павловна – единственная из всех, с кем я беседую по телефону часто... Слишком часто, быть может... Летом они с мужем гостили у Верочки... Я присматривала за Аидой... Как раз пришлось на мой отпуск... Аиде очень понравилось в Вышнем Волочке, и она не хотела уезжать оттуда... В отличие от своей хозяйки, которую Париж разочаровал, впрочем – это всего лишь мое предположение, подтверждаемое бедностью впечатлений, вывезенных Еленой Павловной из столицы мира. 
       ... Я устроилась работать на полный день библиотекарем в читальном зале – между прочим, в том самом читальном зале, где десять лет просидела Верочка, проживающая теперь в Париже (пишет, что муж затеял переезд в Рим, а ей этого очень не хочется. Муж настаивает... Бедная Верочка!) Мне нравится моя работа. Читателей  немного; пожалуй, их и вовсе нет – читателей, разве что по выходным... Мне нравится мое одиночество, тишина, пустота столов, составленных тесными рядами, как будто есть еще надежда, что в одно прекрасное воскресенье читатели набегут сюда нетерпеливой гурьбой и усядутся, мешая друг другу, сталкиваясь локтями, за шершавые эти столы, которые уборщица не протирала уж недели две, как... 
       Конец рабочего дня. Я прошлась с тряпкой по поверхностям библиотечной мебели  и  подхожу к старику, спящему в углу за дальним столом, положив плешивую голову на подшивку прошлогодней "Час пик". Каждый раз мне бывает жаль будить его, и я стою над ним с тряпкой, тяну секунды своего полного рабочего дня, который уж кончился. "Читальный зал закрывается", – трясу я старика за плечо, и он, охнув, просыпается. За окнами – осенняя ночь, дождь хлещет по стеклу косыми струями, и  мне пора домой. А куда пойдет старик, мой единственный и верный, мой неизменный читатель, облюбовавший теплую и пока бесплатную библиотеку, вопрос о закрытии которой недавно был поставлен админстрацией района? У него нет паспорта. Я выдаю ему пухлые подшивки периодики, как служанка, не ожидая чаевых, выдает небогатому постояльцу гостиницы видавшую виды подушку. Они стоят в очереди на списание, растрепанные эти подушки, и я ничем не рискую, доверяя своему читателю под честное слово. Если не закроют читальный зал, нам с ним тут зимовать вместе... 
       "Читальный зал закрывается", – громко говорю я, и старик уходит. Но я задержусь еще ненадолго. Мне хочется написать письмо Верочке. Мне все время хочется написать ей. Надежда пишет и передает приветы. Пишет Сонька, а Макарова – звонит... А я... все не соберусь, все – будто не о чем мне писать, будто все уже давным-давно написано, вот и про читальный зал я когда-то писала, и про старика, и про... С тех пор как уехала Верочка, мне кажется, что я не живу, а пишу ей свое неотправленное, бесконечное, из повторов и возвратов состоящее, небрежное и веселое, грустное и забавное письмо... Верочка, слушай, у меня такое чувство, что, уехав, ты увезла с собой всех! Мне нечего предъявить тебе, Верочка!   
      
       – Читальный зал закрывается.
      
      Я возвращаюсь домой плохо освещенными переулками, балансируя на поребриках, так как тротуары залиты холодной ноябрьской водой. Последний поребрик выводит меня к каналу неподалеку от Торгового моста, соединяющего город с Театральной площадью. Я решаюсь сделать крюк и зайти проведать Васю. Давно мы с ним не видались! Меня искренне заботит судьба Васи, который все никак не может жениться, хотя – время лечит, а со дня расставания с Верочкой минуло уж полтора... или больше? – лет. Васин ларек установлен возле памятника Глинке. О, – он еще светится, несмотря на поздний час... Вася торгует...
        
       "Здравствуй, Вася!"   
       "Здравствуйте!"   
       "Как торговля?"   
       "Идет помаленьку". 
       "Молодец. И – сколько продал?"   
       "Сегодня – ни одного". 
       "А вчера?"   
       "Вчера – тоже ни одного. Матрешки хорошо идут, да иконки. Книги – плохо". 
       "Да... Вася... Когда ж ты женишься?"   
       "Сказал – продам весь тираж и женюсь". 
       "Ну, давай я куплю экземпляр!"   
       "У вас же есть – вы в прошлом месяце покупали". 
       "Тот я подарила. Давай, без разговоров!" 
        
       И я покупаю у Васи книгу. Это – "Руководство по". Меня восхищает Васина история. Будь я побогаче, я бы... Расставаясь навек, Верочка подарила Васе свой экземпляр руководства – в синей замшевой обложке, прозаический вариант. Вася издал "Руководство" тиражом пять тысяч  экземпляров. Прекрасное издание, великолепная бумага, твердый переплет... низкая цена... Сувенирный ларек у правого угла здания Консерватории, Театральная площадь, Санкт-Петербург... Для того чтобы издать книгу, Васе пришлось продать мотоцикл и еще кое-что. Он украсил "Руководство" своей фамилией – испросив на то разрешения у меня. Я не возражала. У Васи хорошая, звучная фамилия, автор же текста, вернее один из авторов, вряд ли предъявит права на книгу, расходящуюся столь медленно... столь медленно, что Вася, боюсь, останется холостяком на всю жизнь. Что касается наших с Верочкой  прав... Как ты думаешь, Верочка? Захочется ли нам когда-нибудь предъявить наше частичное право?.. 
       Кстати, если тебя, Верочка, еще волнует вопрос об авторстве... я не о Васином трогательном поступке говорю, а о том, что осталось в прошлом, далеком, как персонажи недочитанного романа... Если тебе интересно, если тебе   е щ е  интересно, то тут у меня наклевывается один вариант... Я недавно сидела, поджидая нашего общего знакомого в твоем скверике на Театральной и – вдруг меня осенило! А что, если – нет, ты только представь! Что, если он – я имею в виду Андрея... условного, так сказать, Андрея Андреевича – да хоть бы и Вася, он как раз поблизости работает... Что, если он тем летом, когда все начиналось, и ты сидела, читая, на скамейке, а папку с историей Анри положила рядышком, а тесемки развязались, а он подсел, и ты его не заметила, потому что никогда не знакомишься ни с кем на той скамейке... И он  – Вася или Андрей Андреевич, или... но – не француз, Верочка, и не итальянец, кому, как ни тебе, это знать! – кто-то незаметный и деликатный, ненавязчивый и, наверное, в чем-то виноватый, кто-то... здешний... но незнакомый, кто-то... подложил в папку свою рукопись, скрепил ее быстрым движением с нашей детской повестью, отредактированной временем... оно же... твоя сестра, Верочка... Он еще немножко посидел и даже, наверное, закурил, а ты не выносишь табачного дыма, и вот... Такие дела...
         Верочка! Что я могу предъявить тебе, кроме пустого читального зала, старика, да Васиного ларька, где посреди матрешек невозможных размеров смешное, слишком тонкое для своего переплета, ютится "Руководство", снабженное фамилией автора: В. Перехлест: "Руководство по"... – я с большим трудом смогла отговорить Васю от расшифровки названия. Он хотел издать "Руководство по счастью". Вот вышел бы замкнутый круг – а, Верочка?! Мне нечего предъявить тебе. Прости, что не пишу.
        
       Попрощавшись с Васей, который собирается закрыть торговлю не прежде, чем закончится спектакль в Мариинском театре, я огибаю Консерваторию, сквер, Римского-Корсакова с партитурой  на колене (на миг мне мелькнула Верочка, и я так обрадовалась, что... Но нет, пожилая женщина, присевшая на краешек скамейки, Верочку напоминала лишь отчасти), заворачиваю в Офицерскую, соединяющую Театральную площадь с городом, и двигаюсь по ней, неся "Руководство" в руке. Проходя мимо изящной бело-желтой ротонды Юсуповского дворца, я замедляю шаг. Тут, Верочка, работает человек, нам с тобой не безразличный. Недавно в ротонде открылся небольшой, но очень дорогой ресторан, названный по странному совпадению  (оно же – противостояние) смыслов "Дворянским гнездом". Я не была там ни разу, хотя Андрей Андреевич часто зазывает меня туда, соблазняя описанием интерьеров, мраморами и золотом, а так же – кухней, слава о которой уже дошла до самых отдаленных районов города, а, возможно, страны, и, очень возможно, распространилась за пределами ее... Дело в том, что поваром в "Дворянском гнезде" служит Андрей Андреевич, и он воистину  (ведь ты не станешь сомневаться в этом, Верочка?) кудесник, как сказала Макарова, недавно отпраздновавшая в ресторане свой юбилей... Я отказалась от приглашения, как отказываюсь, когда Андрей Андреевич (с которым мы не реже раза в месяц обязательно бываем в Филармонии – Федор уже не ревнует меня, смирившись) предлагает мне проникнуть в ресторан с черного хода... Черт его знает, – мне не преодолеть мистического предубеждения, связанного с названием (безусловно, весьма удачным), данным хозяевами своему детищу. Я мысленно поеживаюсь, едва представлю себе, как поднимусь по белой мраморной лестнице, и у входа в зал встретит меня Лаврецкий, одетый в форменный сюртук метрдотеля, а за роялем, озираясь искательно, будет сидеть старый тапер Христофор Лемм, и Лиза Калитина в кружевной наколке и крахмальном передничке стремительной тенью промелькнет через зал, прячась в кухне от нескромных взглядов, – там, среди начищенных котлов, под крылышком нашего горбатого повара... Я побаиваюсь этого места, и, замедлив шаг, тут же ускоряю его; пересекаю уютно освещенное пространство и тону во мгле, источаемой разбитыми фонарями узкой улицы... Ты понимаешь меня, Верочка? Что понимаешь ты, Верочка? Я не пишу тебе, потому...
      ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...
       Подморозило. Лужи схватывает ледком. Я миновала Фонарный переулок, совершенно неосвещенный, и вышла к собору. Казанский или Исаакиевский – мне безразлично, так как я не поднимаю глаз от смерзающейся дороги, скользкой, как река, оледеневшая за одну ночь. Ноги мои разъезжаются. Я падаю и роняю книгу. Светло на площади. Я упала под фонарем. Он горит. Я притулилась к нему и боюсь пошевелиться. Кажется, я сломала ногу. Вокруг ни души. "Вот так и замерзла однажды Девочка со Спичками", – думаю я, глядя, как из слепящего плафона начинает сыпаться медленный, крупчатый, сухой, как горох, колючий снег. Я сижу и смотрю вверх. Мне все теплее. Я знаю, что делать. Верочка, я, кажется, поняла...
       ...Я оттолкнулась локтем, потом коленом, потом – ах, как жаль, что все быстро забывается, Верочка!.. Васина книга лежала, нечитанная, у фонарного столба. Вокруг нее уже намело небольшой сугробик. Снежинки стали крупнее. Они падали чаще и быстрее. Сугробик вырос, округлился... покачался, слился с снежным подножием столба... подножие расплылось и пропало во мгле, луч поменял направление, выталкивая меня в город, куда мне не хотелось возвращаться.
      ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... .
       Через несколько шагов я вернулась за книгой. Не все еще так страшно, чтобы подбрасывать книги под фонари на площади. Как сказал Федор, еще не стемнело. Я стряхнула снег и раскрыла "Руководство". "Посвящается Верочке", – подмигнул мне титульный лист. Пожалуй, я пошлю эту книжку в Париж или в Рим – как получится. К Рождеству успеет. А мы на Новый год собираемся в Вышний Волочок. Максим соскучился. Осень живет он там, и скоро окрепнет, и можно будет вернуть его сюда – если позволит погода... В Вышнем – такие сугробы! Мне приснилось недавно... Поверишь ли ты мне, Верочка? Снилось мне, что идем мы с Максимом по заснеженной уличке мимо заборов – и  Федор, чуть поотстав... 
       Снег валится тяжелыми хлопьями. Безветрие. Тепло, как всегда бывает во сне.
      – Мама, – говорит Максим, подпрыгивая, – а я уже научился.
      – Чему, милый? – радуясь, спрашиваю я.
      – Всему, – хвастается Максим. – Всему, что в той книжке, той – за "Анна-Карениной",  дома.
      Даже во сне я понимаю, что книгу надо бы перепрятать. Автор предупреждает с первых строк... – Ну-ну, – умеряю я Максимову прыть. – Не задавайся.
      – Но я – честное слово! Давай покажу!
      Максим пританцовывает в нетерпении, и я сдаюсь. Ведь это – Новогодняя ночь.
      – Ладно, – разрешаю я, – покажи, только недолго, и чтобы папа не видел.
      Фонари  не горят, но снег идет такой белый и плотный, такой надежный и верный, что я совсем не боюсь за Максима. "Ну?" – улыбаюсь я: 
        
       И Максим показывает.