Письмо на волю

Юрий Якимайнен
Наконец-то, как я рад, здравствуй! Ты не представляешь, как я ждал от тебя весточки.

     Я виноват перед тобой, но сейчас можно считать все кануло в Лету, отряхнись от того, что связано было со мной,  и от хорошего, и от плохого.

     Мне очень и очень неудобно снова вторгаться к тебе со своими жалобами, просьбами, письмами, но и резко порвать отношения я не могу, тем более, что есть «мелочи жизни», которые дают мне моральное право… 
 
     Со временем, конечно, все утрясется, уляжется, встанет на свои места, войдет в берега, потечет по обычному руслу, или покатится по колее – в общем, не суть…

     Я прекрасно понимаю и тысячу раз согласен с тобой, что вся эта писанина в разные высокие инстанции не выручит меня, а даже мне навредит, так как,  находясь тут, не имею права никуда больше посылать жалобы, кроме как в прокуратуру, и то, не в обход начальства, но придерживаясь инстанций…  В противном случае,  рискую быть наказанным за нарушение режима. И все-таки я должен был сделать шаг, ведь меня отправили в зону, убедившись, что я полностью уничтожил материалы по Золотухинской спецкомендатуре №3. Но теперь, чтобы ребята не радовались, пусть оправдаются перед Москвой.  Лишняя проверка затормозит кое-кому звезды и насторожит типов, вроде небезызвестного майора Чернышева с его пресловутой дубинкой, что стоит в дежурке за сейфом, всегда готовая к услугам его самого, и подручных ментов…  Очень надеюсь, что Москва отнимет у них  ту дубину  –  у людей сохранятся печень и почки.

     И это далеко не слепая злоба, или отчаянный крик о помощи. Это именно то, чего ждут от меня, а ждут от меня многого. В бумагах (ты и сам убедишься) я не касаюсь тех, кто доверял и поручал мне сокровенные, сугубо личностные дела. Они, кстати, тоже беспокоятся за свою шкуру, но я еще не снизошел до уровня самого низкого и подлого предательства,  и никогда подобное не совершу. Так что, все остальное понты.

     Насчет Толяна я не питаю иллюзий, просто тешусь последней надеждой, что ради бывшей дружбы, он, хотя бы поддерживая внешнюю порядочность, не надругается откровенно над наивностью простачка Вовчика, то есть над тем, кто кропает тебе письмо, а вообще-то, не знаю. С него же станется, поскольку он  циник и раздолбай…

     Я уже отказался от мысли, что он будет помогать моей матери. Это и впрямь нереально. А маму я хотел откомандировать в столицу. Не столько для достижения каких-либо положительных результатов, сколько желая, чтобы она отвела душу, пооббивала пороги, столкнулась с непрошибаемой и непроходимой рутиной, и смирилась бы с тем, что уже произошло. Отголоски ее челобитных докатились бы, очень возможно, и до областного центра, Мурынова, и до генерала Агибалова, и до меня. Мне стало бы легче, а вернее приятнее, что за меня есть , кому постоять, попросить, и поплакать. Но задуманный бесполезный эксперимент вряд ли осуществится…

     Моя мать так близко приняла весть о моем возврате (с «химии», где режимные послабления, то есть со стройки, из комендатуры №10, снова обратно в зону), что, выехав немедленно в город Мурынов, близ которого я нахожусь, и, не добившись встречи со мной, заболела: по всему телу пошла гулять сыпь на нервной почве. Сейчас  она находится в больнице на Расправской, в кожном отделении, палата номер восемь…  Это тебе для сведения, если ты пожелаешь  ее навестить…  А я,  со своей стороны, я даже и намекать  на Москву ей не стану… Вот так, абсолютно здоровая и невинная женщина, ничем, кроме легкой простуды за всю свою жизнь не болевшая, и, кстати сказать, в свое время тоже не одну статью отсидевшая, о чем и татуировки на всем ее теле говорят красноречивее, чем иные свидетельства, слегла из-за моей неугомонной персоны, из-за ерунды…

     Но, как бы там ни было, срок - он один,  и отбывать его все равно надо, а здесь, за городом, то есть в окрестных полях, то есть в «крытой», или  в городе, то есть, на «химии»,  среди сладеньких удовольствий, и, в общем, почти на свободе - так здесь, оно даже спокойней…  Ты знаешь, я пока отсыпаюсь, и чувствую себя, как в пансионате. Правда, кормят овсом и пшеном…  Замполит у нас деликатный и добрый. Приказал мне освоить профессию киномеханика. Ну что ж, будем крутить кино…

     Я послал тебе три письма по разным каналам. Интересно, сколько дошло? Несколько панический тон – не бери во внимание. Мне так приятно вспоминать наши встречи, и разговоры. Чего только стоит один наш совместный поход на оперу "Тоска", куда ты меня затащил. Я помню как я противился всем своим существом, а ты затащил... Как много нового я узнал! Мог бы узнать и еще значительно больше, но я, кажется, злоупотребил твоим гостеприимством, и вижу по тону, что у тебя остался какой-то нехороший осадок. Твои невозмутимость и спокойствие, леность и многосоние не на шутку потревожены. Прости, прости меня, пожалуйста.

     А про «любимчика» ты зря. Какой бы он ни был неблагодарный, но я счастлив, что я был с ним, что он оказался рядом в последний момент, и долго смотрел вослед уходящему автобусу с надписью «Спецкомендатура». Я тоже смотрел на него, смотрел вопросительно. А потом он повел плечами в милицейских погонах, как бы говоря: «Что же я мог поделать. Ты сам виноват, что так суетился»… Я попросил его (я выкрикнул из окна) отправить телеграмму домой, моей матери, а он не отправил. Почему? Не понимаю, ведь он обещал (он кивнул головой и даже махал мне фуражкой). Я не упрекну его никогда и ни в чем, но, по-моему,  это предательство – жуткое, мелкое и ничтожное!

     Боже мой, я выворачивался наизнанку. Для него в моей комнате в изобилии находились и отличные сигареты,  и выпивка и закуски, и деньги – бери, пожалуйста, сколько нужно, сколько желаешь!..

     Ради него, в кроссовках, в трико, с легкой сумкой на ремешке, после отбоя, незаметно выбирался из нашего общежития «химиков» (ты знаешь, наверное, что окна первых двух этажей там забраны решетками, а внизу всегда торчит дежурный легаш);  скользящей походкой пересекал городской парк Культуры и Отдыха, наполненый гипсовыми львами, пантерами, пеликанами, кенгуру, пионерами…  И, в основном  в самом, что ни на есть, охраняемом центре, как помойный кот  шныряет из урны в урну  – шуровал  по кабинетам, всю ночь, до рассвета… Из  профсоюзного в партийный, из партийного в профсоюзный, и снова в профсоюзный, партийный, и так далее, везде находя искомую дефицитную  колбасу, кофе, конфетки, вина лучших сортов и отменные коньяки, упрятанные в столах левые деньги, и тому подобные «подношения»…  Я, кстати, недавно подумал, что занимайся  я тем же самым, к примеру,  хоть бы и в  Африке, хоть бы в Америке, то я бы и там точно также смог бы вполне поживиться за счет партийных хмырей… Ибо ни за что не поверю, чтобы так называемые "народные представители", ради собственной выгоды, не нарушали законы.  Я облазил практически все кабинеты города, пошел уже на второй заход, и, ты знаешь, не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь заявил. Я понимаю, что  воровать у воров – это тоже воровство (как сказала бы твоя подруга, с которой живешь, и которая, подъедая все то, что я приносил и в вашу квартиру, всегда, почему-то, считала своим долгом об этом напомнить)…

     Да я понимаю, и меня самого временами от тех занятий просто тошнило, но я не мог отказать ЕМУ абсолютно  ни в чем, ведь я любил ЕГО  без памяти, до одури, до истерики, до слез. Ты уже не застал меня в состоянии той лихорадки, той эйфории, а я был на грани безумия. Я казнил себя за противоестественную привязанность, окрестил его своим «братиком», и даже сейчас питаю к нему самые нежные чувства. Может быть, он и сгубил меня…

     Все в комендатуре (и зэки,  и менты) полагали, что я обрабатываю своего начальника, старшего лейтенанта, подлизываюсь к нему, чтобы на него влиять. Но нет – я его спаивал и наслаждался его обществом!.. А он, алкоголик (ох, какой он алкаш!), он частенько ночевал в моей комнате, и даже один раз я его, мертвецки пьяного, поцеловал…

     Я его ревновал буквально ко всем. Всегда провожал домой, чтобы, не дай Бог, с ним что-нибудь не случилось…  Он приезжал в два, в три, в четыре часа ночи, и всегда заходил ко мне. Разумеется, за тем, чтобы выпить…  Я ждал (знал, или просто чувствовал, что придет), накрывал на стол, протирал по десять раз его тарелку, поправлял приборы. Я до сих пор не понимаю, как он мог засиживаться у той раскрашенной дурочки, ведь она его совершенно не любила, не берегла, а только требовала все новых и новых подарков…  И как он не мог догадаться, что  кроме нее, есть еще кое-кто, который готов отдать ему всего себя без остатка, излить на него всю свою безумную нежность, и страсть, и любовь…

     Однажды, они, с той вертихвосткой, приобрели путевки и отправились на экскурсию в Северную Пальмиру,  и далее  на роскошном, комфортабельном лайнере  на остров святых угодников, на Валаам. Не знаю, чего их туда понесло, но факт остается фактом, что он там забрался на самую высокую сосну (естественно, не обошлось без участия алкоголя), раскачивался на макушке, тряс ветки, орал, что он «птица счастья», и вдруг неожиданно слетел на землю. Ободрался, отбил диафрагму, брыжейку (как голова не отскочила?), все, что было возможно, переломал…

     Я навещал его в больнице, приходил каждый раз с охапкой благоухающих роз. Пожарная лестница, шестой этаж, узкий карниз, лунный свет… Он был весь в гипсе, лежал на специальной койке, среди каких-то трубок, подвесок…  И  только глаза, еще безумные от полета, с удивлением таращились на меня, когда я появлялся в окне.

     По его выздоровлении, наши отношения стали слишком явны, слишком он благоволил ко мне, и выделял меня, но потом все привыкли, что я правая рука начальника, и даже поощряли это. Когда в его кабинете шел ремонт, он перенес кабинет ко мне. Когда он спал, я выполнял его функции – короче, был на шубе. Мы часто раскатывали по ночному городу на его «Жигулях», которые он купил с моей помощью, и по кассетнику для нас звучала музыка и пела Алла Пугачева: «Миллион, миллион алых роз»… Мы улыбались друг другу, нам представлялся загипсованный человек, весь в цветах. Это был наш гимн.

     Кстати, он не полностью понимал, или совсем не понимал моих чувств. Или понял, когда валялся в больнице, когда я доказал ему свою сверхрабскую преданность? Или, быть может, относил все это к обыкновенной дружбе? Словом, я не знаю, как с его стороны, а я отбросил все дурацкие предрассудки. Сейчас одни только воспоминания вышибают слезу о невозвратно ушедшей любви…

     (Пишу в полумраке, почти ничего не вижу).

     Прости, что ударился в лирику, открыл тебе то, чего не должен был знать никто, и о чем догадывался Толян, но он пошляк, закоренелый зэка, и своими плотскими помыслами испоганит, если узнает, наверняка. Поэтому прошу тебя никак, даже намеком, ему не скажи. Наверное, завтра я пожалею о  том, что я написал. Большой привет всем твоим знакомым, друзьям… Через год, возможно, опять попаду  на стройки народного хозяйства, то есть на «химию».

     П.С. Материалы, которые я прилагаю, доставь в Москву, в Генеральную прокуратуру, и еще, на всякий случай, копию перенаправь в какую-нибудь правозащитную организацию…



     1984г. - - - - -

     (рисунок: Ю.Непахарев, САМОТЕКА ,г.Москва)